Екатерина Алексеевна, первая русская императрица
В истории всех человеческих обществ мало отыщется личностей с такою странною судьбою, какова была судьба нашей Екатерины I, второй супруги Петра Великого. Без всякого собственного стремления к самовозвышению, не одаренная от природы блестящими, из ряда выдающимися способностями, не получив не только образования, но даже поверхностного воспитания, эта женщина из звания крепостной девушки вознесена была судьбою, чрез постепенные шаги на жизненном пути, в сан самодержавной обладательницы одного из пространнейших и могущественнейших государств земного шара. Невольно станешь в тупик при многих вопросах, возникающих по поводу разных случаев и отношений в жизни этой женщины, и пред самим собою сознаешься в совершенной невозможности отвечать на эти вопросы, да и самые источники для биографии этой первой русской императрицы чрезвычайно темны. Мраком покрыто самое ее происхождение: мы не знаем положительно, где ее родина, к какой нации принадлежали ее родители и какую веру исповедовали и в какой она сама первоначально была крещена. Сохранились иностранные известия, отрывочные, анекдотического свойства, противоречивые между собою и потому имеющие мало научного достоинства. Еще в XVIII веке, в царствование Екатерины II, немец Бюшинг, занимавшийся прилежно русскою стариною, говорил: “Все, что историки о происхождении Екатерины I утверждали или только приводили свои догадки, — все ложь. Я сам, будучи в Петербурге, напрасно доискивался и, казалось мне, потерял всякую надежду узнать что-нибудь верное и правильное, как вдруг случай сообщил мне то, что я нарочно искал долгое время”.
То, чему придал Бюшинг такое значение, было следующее: Екатерина происходила из Великого княжества Литовского, в детстве исповедовала римско-католическую религию своих родителей, потом, при переселении последних в Остзейский край, приняла лютеранство, а после своего плена, когда сблизилась с Петром, приняла православие. В дополнение к такому известию, сообщенному публике Бюшингом, можно указать на то, что рассказывается в книге “Die neuere Geschichte der Chineser, Japaner etc.”, что отец Екатерины был родом из Литвы, перешел в Дерпт; там у него родилась эта дочь, которую он крестил, как и всех детей своих, в римско-католическую веру. Повальная и заразительная болезнь, свирепствовавшая в Дерпте, побудила его выбраться оттуда в Мариенбург с семьею своею. В книге, составленной Шмидом-Физельдеком и напечатанной в 1772 году в Риге под заглавием: “Materialen fur die Russische Geschichte”, приводится любопытное письмо ганноверского посланника в России Вебера, где рассказывается следующее: “Мать Екатерины была крепостная девушка помещика Розена, в имении его Рингене, Дерптского округа. Эта девушка родила ребенка женского пола, потом скоро умерла. Малолетнюю дочь ее взял воспитывать помещик Розен, в продолжение двадцати лет служивший в шведском войске и по отставке проживавший в своем имении. Этим своим человеческим поступком Розен навлек на себя подозрение; думали, что он был настоящим отцом незаконнорожденного ребенка. Воспитатель этот сам скоро умер, девочка осталась бесприютною круглою сиротою; тогда ее принял из сострадания местный пастор. Но судьба, готовившая ей со временем странную и блестящую будущность, скоро послала ей другого покровителя: то был препозит, или (как теперь называется эта должность) суперинтендент лифляндских приходов, мариенбургский пастор Эрнест Глюк.
По другим известиям, иное рассказывается о детстве Екатерины до ее водворения у Глюка. Рабутин, бывший цесарским посланником при русском дворе в последние годы царствования Петра и в царствование Екатерины I, говорит, что Екатерина была дочь крепостной девушки помещика лифляндского Альфендаля и была своею матерью прижита с помещиком, который потом выдал свою любовницу в замужество за богатого крестьянина, имевшего впоследствии от нее нескольких детей, уже законных. Вольтер считает Екатерину незаконнорожденною от крестьянской девушки, но говорит, что отцом ее был крестьянин, занимавшийся ремеслом могильщика. Шведский историк, при Петре Великом находившийся в России в плену со множеством пленных шведов, сообразно с донесением шведского военного комиссара фон Сета, говорит, что Екатерина была дочь шведского подполковника Рабе и жены его Елизаветы, урожденной Мориц. Потеряв в младенчестве родителей, она взята была в рижский сиротский дом, а оттуда принята благодетельным пастором Глюком. Иной писатель, Иверсен, в статье “Das Madchen von Marienburg”, говорит, что Екатерина была рижская уроженка из рода Бадендак. Из всех этих разноречивых известий известие Вебера опирается на такое свидетельство, которое дает ему сравнительно более достоверности. Вебер говорит, что он слышал это от Вурма, жившего некогда у Глюка учителем детей и знавшего Екатерину в то время, когда она жила служанкой у мариенбургского пастора. Для нас важнее всего были бы известия, почерпнутые из правительственных актов того времени; но из дел государственного архива узнаем только, что Екатерина была дочь крестьянина Сковронского. При конце царствования Петра Великого начали отыскивать родню тогдашней императрицы. Таким образом отыскался брат Екатерины Карл Сковронский и жена его, которая, однако, ни за что не хотела ехать с мужем в Россию. Петр мало доверял, чтоб эти лица были на самом деле те, за которых себя выдавали, да и в самом деле нельзя было в таком вопросе обходиться без крайней осторожности; охотников попасть в родню русской государыне могло явиться много. Назвавший себя братом Екатерины содержался под караулом: и это ясно доказывает, что Петр не доверял ему, иначе этого не было бы, при чрезвычайной любви Петра к своей супруге. Быть может, опасаясь заточения, жена Карла Сковронского не хотела, как мы выше сказали, ехать к мужу и пребывала в лифляндском селении Догабене, приписанном к местечку Вышки-озеро, принадлежавшему шляхтичу Лауренскому; после долгого сопротивления она наконец поехала к мужу. Когда Екатерина, по кончине Петра, стала самодержавною единою обладательницею России, тогда оказывалось более доверчивости к претендентам на родство с государынею. Тогда явилась еще женщина, называвшая себя родною сестрою Екатерины; звали ее Кристина; она была замужем за крестьянином Гендриковым и вместе с мужем состояла в крепостной зависимости в имении лифляндского помещика Вульденшильда или Гульденшильда. Просьба, с которою эта женщина обратилась на имя русской государыни, написана была на польском языке, и это побуждает считать вероятным известие, что родители Екатерины были выходцы из Литвы. Кристина была взята в Петербург с мужем и четырьмя детьми. Потом нашлась еще женщина в польских “Инфлянтах”, объявившая себя другою сестрою русской государыни; она была замужем за крестьянином Якимовичем. Ее звали Анною, и она, признаваемая урожденною Сковронскою или Сковоронскою (Сковорощанка), взята была в Петербург с семьею. Нашелся еще и другой брат Екатерины, Фридрих Сковронский; и его взяли в столицу русскую, но жена его с детьми от первого ее брака с ним не поехала. Оказывалось, что еще был Екатерины брат, Дирих; он был взят в Россию при Петре в числе шведских пленников; по государеву приказу всюду его разыскивали и не нашли.
Екатерина обласкала своих родственников, но кто знает, доверяла ли им всем вполне, без всякой тени сомнения в том, что они действительно ее родные. Едва ли она могла их помнить и поверить собственными воспоминаниями их заявления. Она, однако, пожаловала своего брата Карла Сковронского графским титулом, а полное возвышение всех ее родных произошло уже в царствование дочери Екатерины, императрицы Елисаветы; тогда потомство сестер Екатерины получило графское достоинство и образовало роды графов Гендриковых и Ефимовских.
Из этих известий, сохранившихся не у иностранных ловителей слухов, а в государственных документах, неоспоримо оказывается, что Екатерина происходила из крестьянской семьи Сковронских: если бы родичи, объявившие себя таковыми, не были на самом деле тем, за кого себя выдавали, то все-таки несомненно, что прозвище Сковронских за состоящими в крепостной зависимости крестьянами было, так сказать, патентом на звание родственников русской государыни, а, стало быть, она сама себя признавала урожденною Сковронскою и по происхождению крепостною крестьянкою. Самое название фамилии Сковронских чисто польское, и, вероятно, Сковронские были, как говорят переселившиеся из Литвы в Лифляндию, крестьяне, а просьба, поданная сестрою Екатерины на польском языке, показывает, что это переселение случилось в недавнее время, и потому язык польский не перестал быть родным их языком. В те времена переселения с места на место были обычными явлениями в жизни сельского народа, искавшего, где бы можно было жить льготнее и зажиточнее. В таких видах, конечно, и Сковронские вышли из литовских владений и поселились в Лифляндии. Но обыкновенно переселенцы встречали на своем новоселье в сущности то же, с чем сжились на прежней родине. Мужик, перешедши или убежавши от одного владельца к другому, сначала пользовался у последнего льготами, а потом и здесь, как на прежнем пепелище, приходилось отбывать барщинные работы, платить произвольно наложенные господином поборы, и выходило, что мужик везде оставался мужиком, на то он и на свет рождался, чтоб на другого работать; куда бы ни сунулся мужик, везде за ним плелась его доля зависимости от дворянина. Могло на новом месте жительства быть ему и гораздо хуже, чем было там, откуда он ушел, особенно когда в крае, где он себе выбрал новоселье, возгорится война. Так и случилось со Сковронскими.
Куда именно в Лифляндском крае переселились родители Екатерины, когда они умерли, и по какому поводу ее братья и сестры очутились в разных местах, а не там, где была она, — всего этого мы не знаем. Достоверно только, что в Рингене у кистера (по другим — у пастора) воспитывалась круглою сиротою Марта Сковронская. Так было первое имя той, которая впоследствии явилась в истории Екатериною Алексеевною, императрицею и самодержицею всероссийскою. Приехал в Ринген препозит Эрнест Глюк, объезжавший приходы, над которыми по своей обязанности должен был наблюдать. Этот Эрнест Глюк был человек недюжинный: это был истый тип такого ученого немца, который умеет с кабинетного ученостью соединить предприимчивость, неутомимость и желание обратить свою ученость на пользу как можно большего числа своих ближних. Он родился в 1652 году в Германии, в саксонском городке Веттине близ Магдебурга, и в юности воспитывался в учебных заведениях своей родины. Его поэтическая и добродушная натура возбудилась мыслью сделаться проповедником слова Божия и распространителем просвещения у таких народов, которые хотя и были крещены, но по степени образования стояли ниже немцев и прочих западных европейцев. Немецкому сердцу Глюка ближе всего показалась Ливония; после многих политических переворотов эта страна в это время находилась под властью шведской короны, но жила внутреннею немецкою жизнью и всегда казалась окраиною германского мира, первым аванпостом немецкой культуры, которая по неизменному немецкому племенному катехизису, начертанному в каждом немецком сердце, должна двигаться на восток, подчиняя и поглощая все народности. Масса простого народа в Ливонии состояла из латышей и чухон, хотя и усваивавших как религию немцев, так и мало-помалу и обычаи их жизни, но еще не потерявших своего языка. Немцы — бароны и бюргеры — смотрели с высокомерием эксплуататоров на порабощенные племена, и поэтому ассимиляция латышей и чухон с немцами шла туго; и это-то спасло народность тех и других от преждевременного поглощения немецкою стихиен). Кроме латышей и чухон, к простому сельскому народу Ливонского края следует причислить русских переселенцев из раскольников, бежавших в недавние перед тем времена из отечества по случаю религиозного преследования. Эти беглецы из России проживали в восточной окраине Ливонии. Глюк прибыл в Ливонский край в 1673 году с желанием быть просветителем простого народа, к какому племени ни принадлежал бы этот народ, лишь бы он был простым народом. Глюк принялся учиться по-латышски и по-русски. Большие способности были у этого человека; еще в Германии он с успехом занимался восточными языками; и в Ливонии пошло ему скоро и споро. По-латышски он научился в короткое время до такой степени, что мог приняться переводить Библию на латышский язык. Но тут увидал Глюк, что он еще недостаточно приготовил себя в изучении того, с чего приходилось переводить, — в изучении еврейского и греческого языков. Глюк обратно уезжает в Германию, поселяется в Гамбурге и начинает заниматься у ученого ориенталиста Эзарда; так у него идет дело до 1680 года; тогда Глюк снова едет в Ливонию. Он принимает там место приходского пастора, потом его делают препозитом; Глюк всецело посвящает себя просветительной деятельности для местного населения; переводит на местные наречия полезные книги и заводит школы для обучения простонародного юношества, — вот его любимые мысли и намерения, вот цели его жизни. В 1684 году Глюк отправился в Стокгольм, представил тогдашнему королю проект о заведении школ для латышей в тех приходах, где пасторы были пробстами. Не оставил король без одобрения и другой проект Глюка — о заведении школ у русских поселенцев, живших в шведских владениях, а их масса не ограничивалась только раскольниками, в последнее время уезжавшими в Ливонию; тогда русских подданных, принадлежавших шведской короне, было довольно и в тех землях, которые были уступлены Россиею Швеции по Столбовскому миру. Проект, относившийся к обучению русских, не был, однако, приведен в исполнение до тех пор, пока Ливония и русские области, составлявшие достояние древнего Великого Новгорода, находились под властью шведов. Между тем Глюк в ожидании заведения русских школ принялся учиться по-русски. По собственным словам его (Пекарский, “Наука о Литер, при Петре I”), Глюк видел чрезвычайную скудость народного просвещения между русскими, подчиненными шведскому скипетру, но еще худшее невежество выказывалось между теми, которые оставались под московскою властью. “Хотя, — говорит пастор, — у них есть вся славянская Библия, но от славянского наречия русское наречие (vernacule rossica) так далеко разнится, что русский простолюдин не поймет ни единого периода славянской речи. “Я, — продолжает Глюк, — сердечно предался желанию выучиться по-русски, и Бог послал мне для того способы, хотя и не имел намерений и не сознавал, каким образом Промысел может направить меня к служению блистательной цели”. С изучением русского языка Глюк предпринял опыты перевода славянской Библии на простой русский язык и сочинял на этом языке молитвы. Ему помогал русский монах, которого Глюк пригласил к себе жить и обязался содержать его, а тот должен был трудиться вместе с своим хозяином в его ученых работах. Монах этот был взят из Пичуговского монастыря, находившегося в русских пределах, недалеко от ливонской границы. Занятие русским переводом Св. Писания повлекло Глюка к переписке с Головиным — русским посланником в 1690 году. Вот этот-то пастор Глюк, живучи в городе Мариенбурге со своим семейством и отправляя должность препозита, объезжал приходы и заехал в Ринген к пастору или кистеру. У него увидал он девочку сиротку и спросил: кто это?
— Сирота бедная; принял к себе из христианского сострадания, хотя у меня самого небольшой достаток. Жаль, что я не буду в силах воспитать ее как бы хотелось, — сказал рингенский кистер (или пастор).
Глюк поласкал девочку, поговорил с нею и сказал: “Я возьму эту сиротку к себе. Она будет у меня за моими детьми ходить”.
И препозит уехал в Мариенбург, взявши с собою маленькую Марту Сковронскую.
Марта с этих пор выросла в доме Глюка. Она ходила за его детьми, одевала их, убирала, водила в кирху, а в доме прибирала комнаты; она была служанкою, но, при доброте и благодушии хозяина, ее положение было гораздо лучше, чем вообще в то время могло быть положение служанки в немецком доме. На умственное воспитание ее, кажется, немного обращено было внимания; по крайней мере, и впоследствии, когда судьба ее изменилась чудным образом, она, как говорят, оставалась безграмотною. Зато Марта день ото дня хорошела, по мере того как входила в лета; мариенбургские молодцы стали на нее засматриваться в кирхе, куда являлась она каждое воскресенье с детьми своего хозяина. У ней были блестящие, искристые черные глаза, белое лицо, черные волосы (говорили после, что она их чернила). Исправляя в хозяйском доме всякие работы, не могла она отличаться ни мягкостью и нежностью кожи на руках, ни изящными приемами, подобно барыне или богатой горожанке, но в крестьянском кругу могла считаться настоящею красавицею.
Когда Марте пошел восемнадцатый год, ее увидел в кирхе один шведский драгун, служивший в военном гарнизоне, расположенном в Мариенбурге; звали его Иоганн Рабе. От роду ему было двадцать два года; он был кудряв, хорошо сложен, статен, ловок, вполне молодец. Марта очень понравилась ему, да и он приглянулся Марте. Объяснился ли он где-нибудь с девушкой или нет — не знаем. Живучи у строго нравственного пастора, Марта не ходила ни на полевые работы, не бывала в таких местах, где обыкновенно сближаются молодые люди обоих полов, а потому очень могло быть, что знакомство солдата с пасторскою служанкою тем только ограничилось, что он видал ее в кирхе да, быть может, обменялся с ней мимолетными изъявлениями учтивости и любезности при выходе из кирхи. Рабе обратился к посредству одного почтенного лица, которого называют родственником Глюка, хотя в таком родстве можно сомневаться, так как Глюк был чужестранец в Лифляндском крае и едва ли имел там родных. Рабе просил это почтенное лицо принять на себя труд поговорить с пастором насчет желания своего жениться на его служанке. Господин этот исполнил поручение солдата.
Пастор Глюк сказал ему:
— Марта достигла совершенных лет и может сама решить свою судьбу. Конечно, я человек небогатый; у меня своих детей много, а теперь настают времена тяжелые: началась война с русскими. Враги идут в наш край с сильною ратью и не сегодня завтра могут добраться сюда. Такие опасные времена пришли, что отец семейства может позавидовать тому, у кого нет детей. Я своей служанки не неволю идти замуж и не стану удерживать. Как она хочет, так пусть и поступает! Но об этом драгуне следует мне спросить у его командира.
Гарнизоном в Мариенбурге командовал майор Тильо фон Тильсау; он находился в добрых отношениях с Глюком и посещал пастора. Когда майор пришел к нему, Глюк сообщил о предложении, сделанном от имени драгуна, и спрашивал, каков человек этот драгун и находит ли его командир уместным, чтоб он вступил в брак.
— Этот драгун очень хороший человек, — сказал командир, — и хорошо делает, что хочет жениться. Я не только дозволю ему сочетаться браком с вашей служанкой, но за хорошее поведение произведу его в капралы!
Глюк позвал Марту и сказал:
— Сватает тебя здешнего гарнизона драгун Иоганн Рабе. Хочешь ли ты идти за него?
— Да, — отвечала Марта.
И пастор и майор поняли, что красота солдата защемила сердце девушки. Позвали драгуна и в тот же вечер совершили обручение. Солдат жених сказал тогда:
— Я прошу, чтоб наш брак совершился как можно скорее и не откладывался на долгое время. Могут нас куда-нибудь услать. Время военное. Нашему брату нельзя надеяться оставаться долго на одном месте.
— Он говорит правду, — сказал майор, — русские стоят за пятнадцать миль отсюда и могут направиться на Мариенбург. Мы должны готовиться к обороне от незваных гостей. До веселья ли нам будет тогда, как неприятели появятся в виду города?
Порешили совершить бракосочетание Иоганна Рабе с Мартою Сковронскою на третий день после обручения.
Пришел этот третий день. По окончании богослужения Глюк соединил драгуна со своею служанкою супружеским союзом. Присутствовали при этом майор и с ним три офицера, а жена самого майора вместе с другими женщинами убирала невесту и провожала в церковь. После обряда новобрачные и все гости отправились в дом препозита и пировали до ночи.
Есть разные известия насчет того, как долго пришлось этим новобрачным жить вместе. Одни из этих известий передаются теми, которые уверяют, будто бы слыхали о подробностях события от самой новобрачной уже впоследствии, когда она была женою не шведского драгуна, а русского капитана-царя: они говорят, что весть о приближении русского войска пришла в самый день брака и разогнала пировавших в доме Глюка гостей. Но по другим известиям, молодые супруги жили вместе восемь дней. Как бы то ни было, разлука новобрачных по поводу приближения русского войска последовала очень скоро после брака. Драгун Рабе с другими десятью драгунами по приказу майора отправился на разведку и уже более не увидал своей супруги.
К Мариенбургу подступил Шереметев с войском. Нашествие его на Лифляндию было ужасным бедствием для края. Оно возобновило забытые времена XVI века, когда над тамошними жителями совершались возмутительный зверства, которые по всей Европе расписывались в тогдашних брошюрах (игравших роль газет) в самых ярких красках и, может быть, с преувеличениями, для того чтобы возбудить повсеместное омерзение к полудиким московитам. И теперь потомки оказывались не милостивее своих предков. Шереметев в донесении своем Петру хвалился, что все кругом опустошил, ничего не осталось в целости, везде пепел и трупы, а пленного народа так много, что предводитель не знал, куда его девать. Царь одобрил такой образ ведения войны, а пленных приказывал гнать в Россию. Тогда десятки тысяч немцев, латышей и чухон гоняли на поселение в глубину России, где, смешавшись с русским народом, их потомство должно было бесследно исчезнуть для истории.
Подступил Шереметев к Мариенбургу в августе 1702 года. Город Мариенбург расположен был на берегу пространного озера, имевшего восемнадцать верст в окружности и пять верст в ширину. Против города на озере возвышался из воды старый замок, изделие рыцарских веков, соединенный с городом мостом через воду. Он был выстроен в 1340 году с целью защиты против русских, которые тогда уже делали нападения на Ливонский край, негодуя на то, что немцы засели там хозяевами и господами латышей и чухон. Отрезанный от города и берега водою, замок казался неприступным при тогдашних способах ведения войны; однако в 1390 году великий князь литовский Витовт овладел им не посредством храбрости, а путем хитрости: он переоделся рыцарем и нашел возможность войти в замок, а потом уже впустить туда свою рать. В 1560 году, во время войны царя Ивана с ливонскими немцами, Мариенбургский замок опять был взят русскими. В описываемое нами время нашествия Шереметева этот замок не мог оборонить города, но годился быть временным убежищем осажденных до тех пор, пока могли явиться им на выручку большие силы. Тогдашний государь ливонцев, шведский король, распорядился так, что в Ливонии, куда главным образом направлялись завоевательные стремления Петра, оставлено было недостаточно войска и команда над этим войском вручена была самым плохим генералам.
Сначала подступил к Мариенбургу русский авангард под командою Юды Болтина, потом и целый корпус Шереметева, разделенный на четыре полка. Шереметев только что одержал победу над шведским генералом Шлиппенбахом и навел страх на весь околоток как своими успехами, так еще более своим жестокосердием и беспощадностью к побежденным и покоренным. У майора Тильо было немного драгун в замке. С приближением русских жители бросились спасаться в замок, но там всем невозможно было на долгое время поместиться. Шереметев расположился на берегу озера и решил непременно взять и город и замок. Фельдмаршал посылал к осажденным требовать добровольной сдачи, но осажденные не сдались. Шереметев стоял десять дней. Помощи шведам ниоткуда не являлось. Теснота в замке грозила появлением болезней, как это бывает в подобных случаях. Шереметев приказал готовить плоты и намеревался, посадив на них три полка своей армии: Балка, Англерова и Мурзенкова, ударить на замок с двух сторон. Несколько времени предприятие не удавалось: драгуны и осажденные жители деятельно давали отпор со стен и валов, многих русских солдат перестреляли, иных перекалечили. “Но Бог, — по выражению Шереметева в его донесении своему государю, — и Пресвятая Богородица твоим высоким счастием помиловали, что прилетели две бомбы в одно место к острову в палату, которая была приделана к городовой стене близ больверка нового земляного, где их пущие пушки стояли, вырвало и обвалило городовой стены сажен на пять, и они, не допустя пристать к острову, ударили в барабаны и просили сроку и прислали письмо” (Устр. Ист. п. В. IV, 2, 248). В своем письме осажденные просили Шереметева прекратить нападение на замок на таких условиях, чтобы жителям оставить их имущества и жизнь, а войску дозволить выйти с оружием и с распущенными знаменами. Но Шереметев чувствовал себя совершенным победителем и не согласился на предложения, которые уместны были бы только тогда, когда обе стороны, враждовавшие между собою, имели бы достаточно силы, чтоб заставить себя уважать. Русский полководец, по собственному его выражению, “отказал им сурово”, требовал безусловной сдачи на милость победителей и в глазах присланных к нему посланцев приказал палить из пушек в сделанный пролом, а солдатам идти на штурм замка. Вперед двинулся Англер с своим полком; за ним и солдаты других полков. Тогда со стороны осажденных опять раздался барабанный бой, показывавший снова их желание вступить в переговоры. На этот раз сношения были иного рода: явился комендант, майор Тильо фон Тильсау, а с ним вся офицерия: два капитана, два поручика, провиантский смотритель, инженер и аптекарь; они отдали фельдмаршалу свои шпаги и были объявлены военнопленными. Они просили милосердия для всех. Но не все военные, находившиеся тогда в замке, решились сдаться русской силе: один артиллерийский прапорщик, с ним вместе один штык-юнкер и несколько солдат остались в замке, не объявили никому, что они хотят делать, и тайно решились на смелое и отчаянное предприятие.
За военными, которые сдавались в плен, шла в русский стан толпа, жителей обоего пола с детьми и слугами. Тогда явился пред победителем и препозит Эрнест Глюк с семьею и прислугою. Почтенный пастор знал, что грозный воинственный русский царь ценит людей, посвятивших себя науке, и думает о просвещении подданных. Глюк взял с собою перевод Библии на русский язык и представил его Шереметеву. Фельдмаршал принял его ласково; он видел, что этот пленник будет особенно по душе Петру и пригодится государю в деле воспитания русского общества. Тогда русским достались в плен Глюк с семьею, его детей учитель Иоганн Вурм и бывшая их нянька Марта Рабе, так скоро после брака потерявшая мужа и свою свободу. По одним известиям, Шереметев роздал пленных начальным людям и Марта Рабе досталась полковнику Балку, а тот определил ее стирать белье своим солдатам вместе с другими пленными женщинами. Впоследствии Шереметев заметил ее и взял от Валка себе. По другим известиям, в самый тот час, когда к Шереметеву явился Глюк с семьею, русский фельдмаршал заметил Марту, поразился ее красотою и спросил Глюка: что это у него за женщина?
— Это бедная сирота! — сказал пастор. — Я взял ее ребенком и содержал до совершеннолетия, а недавно выдал замуж за одного шведского драгуна.
— Это не мешает! — сказал Шереметев. — Она у меня останется. А вы все прочие отправитесь в Москву. Там вас устроят.
И фельдмаршал приказал достать у жены одного из своих подначальных офицеров приличное платье и одеть пленницу. По приказанию Шереметева она села за стол обедать с другими, и во время этого обеда раздался оглушительный взрыв; Мариенбургский замок погиб в развалинах.
Как бы ни было, тотчас ли после прибытия Глюка в русский лагерь Марта была оставлена Шереметевым или, доставшись прежде Балку, после была взята фельдмаршалом, но то несомненно, что Мариенбург погиб через несколько часов после того, как гарнизон и жители города сдались победителям. Артиллерийский прапорщик, по прозвищу Вульф, штык-юнкер и солдаты вошли в ту палату, “где был порох и ручные ядра и всякие припасы, и сам себя и с теми, кто был с ним, порох зажег и много с собою народу погубил” (Устрял. И. П. В., IV, 248). “Едва Бог спас и нас! — продолжает в своем донесении Шереметев. — Слава всемогущему Богу, что нас мост ближе не допустил: был сожжен! А если бы не мост, много бы нас погибло; и того жаль: что не было какой рухляди, все пропало, хлеба одного было ржи 1500 пуд и прочего, магазины сколько пожег! И взятые того проклятого клянут”. Говорят (Phiseldek, 210), что Вульф, решившись на отчаянный поступок, открыл свой умысел Глюку и дал ему совет спастись, а Глюк, узнавши намерение Вульфа, убедил и словом и примером других жителей выйти из замка и отдаться на милосердие победителя.
Так Мариенбург, или Маринбург, издавна известный русским под туземным названием Алыст, погиб от рук горсти смелых шведов, решившихся предпочесть смерть неволе. Но оставались на острове обломки замка. Шереметев приказал все разорить дотла. “Буду, — писал он царю, — стоять до тех мест, докуль весь раскопаю. А держать было нельзя: удолело и около все опустело, также там сумасбродный подорвал порохом”.
Победитель затруднялся тогда обилием пленных. “Прибыло мне печали, — писал он Петру, — где мне деть взятый полон. Тюрьмы полны и по начальным людям везде, опасно того, что люди такие сердитые! Тебе известно, сколько уже они причин сделали, себя не жалея; чтобы какие хитрости не учинили: пороху бы в погребах не зажгли, также и от тесноты не почали бы мереть, также и денег на корм много исходит. А провожатых до Москвы одного полка мало”. Между тем царь дорожил не только немцами, но и чухнами и латышами; ливонские туземцы, хотя и представлялись в глазах европейцев необразованными, все-таки были культурнее тогдашнего народа в России. Из ста семей, отправленных Шереметевым в Россию из-под Мариенбурга, было до четырехсот душ, которые “умеют оные топором, оные иные художники (Устр. IV, 2 — 249 — 250) для Азовской посылки годятся”.
Шереметев, взявши Мариенбург в конце августа 1702 года, отправлял всех пленных в Москву в распоряжение Тихона Никитича Стрешнева. Фельдмаршал старался, чтоб можно было их доставить скорее, пока еще не наступили осенние холода. Тогда со многими другими был отправлен в Москву и Глюк. Благочестивый и просвещенный пастор смотрел на случившееся с собою событие как на один из путей, которыми Провидение направляло его к его призванию. Петру не было незнакомым имя Глюка, и русский царь был очень доволен, когда в его власти находился этот человек, способный, хотя бы и против собственной воли, приносить пользу русскому народу. Привезенный в Москву, пастор был помещен в Немецкой слободе и там прожил зиму. 4 марта 1703 года царь указал ему назначение: Петр пожаловал ему годичного содержания три тысячи рублей и повелел открыть в Москве школу для детей разночинцев, предоставляя его усмотрению выбор учителей по разным предметам научного преподавания. Глюку предстояли значительные затруднения: не было ни русских учителей, ни русских руководств. К счастию, Москва не была бедна иноземцами, освоившимися и с русскою жизнью, и с русским языком. Глюк набрал из таких особ шестерых. Предположено было преподавать в новозаводимой школе философию, географию, риторику, языки латинский, французский и немецкий, также начатки греческого и еврейского. Иностранцы, поступившие в учителя, были немцы*, за исключением двух, принадлежавших, как кажется, к французской нации**. Бывший домашним учителем мариенбургского препозита Вурм поступил теперь в число учителей этой школы. Сам Эрнест Глюк, уже прежде основательно изучивший сколько мог русский язык, занялся теперь составлением руководств и переводов: он окончил перевод Св. Писания — именно перевел Новый Завет, перевел лютеранский катехизис, написал по-русски молитвослов в рифмованных стихах, составил vestibulum, или словарь к познанию языков русского, немецкого, латинского и французского, перевел Коменя “Janua linguaram”, перевел “Orbis pictus”, составил учебник географии, сохранившийся в рукописи, — с обращением в смысле посвящения к царевичу Алексею Петровичу и с приглашением к российским законам, “аки мягкой и всякому изображению угодной глине”. Русский язык, которым писал Эрнест Глюк, есть смесь народной русской речи с речью славяно-церковною. Глюк, как видно, хотя хорошо изучил славянскую речь, но не дошел до ясного уразумения грани, какая существует в самой природе между славяно-церковным и народно-русским наречиями. И требовать этого от иностранца при тех условиях, при каких Глюк мог заниматься русским языком, было бы чересчур строго, тогда как и чисто русские по происхождению люди не всегда могли уразуметь и соблюдать эту грань. Глюку для школы отвели помещение на Покровке, в доме Нарышкиных. Почтенная деятельность этого человека продолжалась до 1705 года, а в этом году 5 мая Глюк скончался, оставив по себе многочисленное семейство.
______________________
* Рейэмут — для географии, деятельной философии, ифики, политики, латинской риторики с ораторскими упражнениями и с изъяснениями примеров из историков Курция и Юстина и стихотворцев Виргилия и Горация. Христиан Бернард Глюк — для философии картезианской, также для языков греческого, еврейского и халдейского. Иоаганн-Август Вурм — для грамматики немецкой и латинской и для изъяснения словаря (Vestibulum) и введения в латинский язык (Janua linguarum). Отго Биркан — для начального чтения и письма латинского и для арифметики.
** Мерла — для французской грамматики и Рамбур — для танцевального искусства и поступи немецких и французских учтивств (Пек. Наука и лит. при П. Вел., 122).
______________________
Петр, покровительствуя вообще всякой умственной деятельности, по своим личным симпатиям, не мог найти в Глюке вполне подходящего деятеля в сфере того образования, которое хотел распространить в подвластной ему России. Петр был через меру реалист, чтоб его преобразовательные планы могли найти исполнителя в пасторе-немце, думавшем заводить латинские школы для массы простонародья. Петру нужны были в России сведущие моряки, инженеры, техники, а не филологи, эллинисты и эбраисты. Поэтому-то явление Глюка и его школы в истории духовного преобразования России, предпринятого Петром, не пустило корней и осталось каким-то эпизодическим.
Такова была судьба мариенбургского препозита. Иная определена была свыше его служанке Марте. Когда она находилась у Шереметева, приехал Александр Данилович Меншиков и, увидавши Марту, изъявил желание взять ее ке себе. Не понравилось это Шереметеву, неохотно уступил он прекрасную пленницу; но уступил, хотя по своему обычаю не удержался при этом от грубых слов; не уступить он не посмел, потому что Меншиков был первый любимец царя и всесильным человеком становился в России. Александр Данилович, взявши в свою собственность ливонскую пленницу, отправил ее в Москву, в свой собственный дом, богатый, отличавшийся множеством домашней и дворовой прислуги, как следовало по тогдашним обычаям быть дому знатного русского вельможи.
Не знаем, сколько времени жила мариенбургская пленница у своего нового господина до тех пор, как с ней случилась опять перемена. Царь Петр прожил несколько времени в Москве и, посещая дом своего любимца, увидел там его прекрасную служанку. Кажется, это было зимою 1703/1704 года, так как нам достоверно известно, что в ту зиму Петр пробыл некоторое время в Москве. Не раз по окончании годовых трудов царь на зиму посещал Москву и там устраивал торжества и празднества по поводу своих недавних успехов. 1703 год ознаменовался важными для Петра и России событиями: в этом году, 27 мая, царь Петр, вместе со своим любимцем Александром Даниловичем Меншиковым, заложил Петропавловскую крепость на Неве и тем положил начало Петербургу, первому русскому городу при Балтийском море. Место, где основывался новый город, чрезвычайно нравилось Петру; скоро он начал называть новостроящийся город своим парадизом и готовил ему великую будущность. Был повод в следующую за тем зиму повеселиться. Меншиков из кожи вон лез, как говорится, стараясь веселить своего государя, и устраивал у себя в доме пиршества и празднества. В один из таких пиров Петр, уже по своему обыкновению порядочно подпивши, увидал Марту. Она в качестве служанки подавала что-то государю. Петра поразили ее лицо и осанка — сразу она понравилась государю.
— Кто такая у тебя эта красавица? — спросил Петр у Меншикова.
Меншиков объяснил царю, что это ливонская пленница, безродная сирота, служившая у пастора и взятая с ним вместе в Мариенбурге.
Петр, оставшись ночевать тогда у Меншикова, приказал ей проводить себя в спальню. Он любил хорошеньких женщин и дозволял себе мимолетные развлечения; много красавиц перебывало у него, не оставив в его сердце никакого следа. И Марта, по-видимому, должна была быть не более как одною из таких многих. Но вышло не так.
Петр не удовольствовался с нею только таким знакомством. Скоро Марта понравилась так государю, что он сделал ее своею постоянною любовницею. Сближение с Мартою совпало у Петра с охлаждением, возникшим к прежней его возлюбленной Анне Монс.
Придется оставить нерешенным вопрос, что именно охладило Петра к этой немке, ради которой он удалил от себя и заточил свою законную супругу; лучше оставить его нерешенным, чем повторять догадки и возводить их в фактические истины.
Не знаем, было ли причиною такой перемены отыскание любовного письма Анны в кармане утонувшего польско-саксонского посланника Кенигсека, как сообщает леди Рондо*, или, как говорят другие, поводом к разрыву было то, что Анна Монс предпочла положению царской любовницы положение законной жены прусского посланника Кейзерлинга. Меншиков хитро подвел ее выразить такого рода желание, а потом наговорил на нее царю; он ненавидел Анну Монс: ему казалось, что она отнимала в царе ту привязанность, которую Петр безраздельно оказывал бы Меншикову. Верность того и другого известия одинаково может быть допущена по их правдоподобию, но ни то ни другое не имеет за собою несомненности. Верно только то, что время, когда Петр сошелся с Мартою, близко сходится с тем временем, когда у него произошел разрыв с Анною.
______________________
* Нет причины отвергать это известие, как делает Устрялов. Самое веское замечание Устрялова против его достоверности есть то, что в источнике, откуда оно почерпнуто, немало явно ложных известий. Но другие указания Устрялова легко опровергаются. Он замечает, что Гордон и Плейер молчат об этом известии, но Гордон и Плейер могли не услыхать его, а может быть, кто-нибудь и услыхал, но принял за ходячую сплетню. Само собою разумеется, любовного письма, вынутого из кармана утонувшего Кенигсека, не публиковали, — о нем знал Петр, да Анна, да близкие к ним особы, и слухи от них уже расходились, без сомнения, с вариациями. Устрялов в опровержение этого известия указывает еще и на то обстоятельство, что после смерти Кенигсека Анна Монс находилась в дружелюбном отношении к царю, что доказывается ее письмом к Петру от 11 октября 1703 года, в котором она просит присылки указа на пожалованную ей царем вотчину. Но это объясниться может тем, что, как свидетельствует доношение Плейера своему двору, труп утонувшего Кенигсека летом 1703 года не был еще отыскан, следовательно, Петр мог еще не знать о письме к Кенигсеку своей любовницы, или же она, посылая письмо к царю, не знала, что царю известны ее проделки.
______________________
Не знаем наверно, когда именно произошло это новое сближение царя, и только можем догадываться, что день, когда он впервые узнал Марту, было 28 сентября — вероятно, 1703 года. Это мы предполагаем на том основании, что в 1711 году Петр из Карлсбада писал к этой Марте, ставшей уже его женою, и, выставив 28 сентября, приписал: “начальнова дня нашего добра”. Но это с нашей стороны только предположение, потому что, могло быть, Петр намекал и на что-нибудь другое, замечая день 28 сентября. После того как Петр решился взять Марту себе любовницею, он велел перебраться ей к нему, и несколько времени спустя Марта приняла православную веру и наречена была Екатериною; восприемником ее был царевич Алексей Петрович, и поэтому-то она была названа Алексеевною. Когда именно случилось это обращение к православию мариенбургской пленницы — нет данных определить. Марта, теперь Екатерина, жила с тех пор несколько лет в Москве, чаще в Преображенском, в сообществе девиц Арсеньевых (из которых одна, Дарья Михайловна, была потом женою Меншикова), сестры Меншикова и Анисьи Толстой. От 6 октября 1705 года есть письмо, в котором подписались все эти женщины*, а любовница Петра назвала себя “сама третья”, что доказывает, что у нее в то время было уже двое детей от Петра.
______________________
* Анна Меншикова (сестра Александра Даниловича), Варвара (Арсеньева), тетка несмысленая (Анисья Толстая), Катерина сама третья, Дарья глупая (жена Александра Даниловича).
______________________
Но Екатерина не постоянно, не безвыездно находилась в Москве, часто царь требовал ее к себе, и она несколько времени ездила с ним в его непосидячей жизни, а потом снова возвращалась в Москву. Она носила название Екатерины Василевской*, но потом ей переменили прозвище и стали называть Катериною Михайловною, потому что Петр проходил служебные чины под именем Михайлова. В то время, когда Екатерина не находилась вместе с царем, Петр беспрестанно писал к ней и в письмах своих называл ее маткою, разумея, что она — мать его детей, а близкую к ней Анисью Толстую — теткою, прибавляя иногда эпитет “многомысленная”; она же в шутку называла себя “тетка несмысленная”. Эта Анисья Толстая в первые годы была, как кажется, чем-то вроде надзирательницы Петровой любовницы. Екатерина по отношению к Меншикову, своему бывшему хозяину и господину, несколько лет соблюдала уважение, и Меншиков все-таки обращался с нею заметно с тоном человека, стоявшего выше ее, который при случае может повлиять на ее судьбу. Но эти отношения изменились в 1711 году. До тех пор Меншиков писал ей: “Катерина Алексеевна! Много лет о Господе здравствуй!”, но в письме 30 апреля 1711 года написал ей: “Всемилостивейшая государыня царица”, а дочерей ее назвал государынями царевнами. Это показывало, что Петр уже признавал ее своею законною женою и все подданные должны были признавать ее в этом звании. Сам Петр в своих письмах к Екатерине на конвертах стал титуловать ее царицею, а к ней обращаясь, выражался: “Катеринушка, друг мой сердешнинькой!” Брак Петра с Екатериною совершился в 1712 году 19 февраля, в 9 часов пополуночи в Петербурге, в церкви Исаакия Далматского (см. заметки А.Ф. Бычкова, “Др. и Нов. Росс.” 1877 г., т. I, с. 323 — 324). Впоследствии царь заявлял во всеобщее сведение своему народу о каких-то важных заслугах, оказанных Екатериною во время Прутского дела, когда государь со своими военными силами очутился в критическом положении, но в чем именно состояли эти заслуги Екатерины, не объявлял об этом ее царственный супруг, и из всех сохранившихся современных описаний Прутского дела нельзя вывести ничего, что бы могло указывать на важное участие Екатерины. Неясное свидетельство самого Петра об участии Екатерины в Прутском деле впоследствии подало повод к произвольным измышлениям. Составилось мнение, что Екатерина в минуты всеобщей опасности пожертвовала все свои драгоценности на подарки, назначенные для того, чтобы склонить визиря к миру и через то иметь возможность вывести всю русскую армию из безвыходного положения, в котором она тогда находилась. Так рассказывалось в Веницейской истории Петра Великого и у Вольтера; от них этот рассказ перешел к Голикову; то же повторялось многими. Эти рассказы сделались анекдотическою баснею, наравне, например, с баснею о спасении царя Михаила Федоровича Сусаниным, и многими другими такими же историческими баснями, которые принимались без строгого расследования их достоверности. Мы, с своей стороны, не можем прибегать насчет этого ни к каким предположениям. Тем не менее несомненно, что Екатерина умела в эти минуты заявить себя и угодить Петру. Через много лет после того, когда государь, уже принявши титул императора, вознамерился короновать свою супругу императорскою короною, в указе об этом он свидетельствовал о важных услугах отечеству, оказанных Екатериною в 1711 году во время Прутского дела. Нам остается неизвестным, каким именно в Прутском деле участием приобрела Екатерина такую славу, но отвергать достоверность этого участия не имеем права после того, как слышим о таком участии от самого Петра.
______________________
* Правильнее Веселовской, по имени тетки своей, сестры ее матери; эта тетка приняла Екатерину ребенком после смерти ее родителей, и от нее перешла Екатерина к пастору, или кистеру, от которого взял ее к себе Глюк.
______________________
Со времени Прутского похода отношения Петра к Екатерине как-то возвысились и облагородились. Часто мы видим Екатерину неразлучною спутницею Петра. Она с ним совершила заграничное путешествие по Западной Европе, хотя не сопровождала своего супруга во Францию и оставалась в Голландии на то время, как Петр посетил эту страну. В 1722 году Екатерина сопутствовала Петру в Персидском походе, разделяя славу его успехов, так же как одиннадцать лет тому назад разделяла скорбь неудачи в Турецкой войне. Большинство писем Петра к Екатерине и Екатерины к Петру, писанных в те промежутки времени, когда обстоятельства вынуждали супругов находиться в разлуке, относится к периоду от 1711 года до кончины Петра, или от того времени, когда Екатерина стала признаваться всеми царицею и законною супругою русского государя, до тех минут, когда, овдовевши, она сделалась единственною и полною самодержицею в России. Незаменимую потерю понесла бы история, если б не дошла до потомства эта переписка супругов (Письма русских государей. М. 1861, ч. I). Личность Петра Великого осталась бы не только в тени, но и в неверном свете. Петр здесь как семьянин, и притом семьянин счастливый, — это совсем не то, что Петр — политический деятель или Петр, связанный узами брака с особою, которую он любить не в состоянии. В письмах его к Екатерине нет и тени тех черт суровости и черствости, которые сопровождали всю деятельность государя вне его отношений к любимой жене и семье своей. Во всем и везде видна у него нежнейшая привязанность. Он скучает без нее, когда дела отвлекают его от семейного очага, и она скучает без него. “Я слышу, — писал он Екатерине в августе 1712 года из-за границы, — “что ты скучаешь, а и мне не бесскучно ж, однако можешь рассудить, что дела на скуку менять не надобно”. В 1717 году, когда Петр ездил во Францию, а Екатерина на то время оставалась в Голландии, он писал к ней: “А что ты пишешь, чтоб я скоряя приехал, что вам зело скучно, тому я верю; только шлюсь на доносителя (т.е. на подателя письма), каково и мне без вас, и могу сказать, что кроме тех дней, что я был в Версали и Марли, дней с 12 сколь великой плезир имел” (с. 71). Видна нежная заботливость о своей жене, проявлявшаяся особенно тогда, когда Екатерине приходилось пускаться в дорогу. В 1712 году он писал: “Я еще отсель (из Грейхвальде) ехать скоро себе к вам не чаю; и ежели лошади твои пришли, то поезжай с теми тремя батальоны, которым велено итить в Анклам, только для Бога бережно поезжай и от баталионов ни на сто сажень не отъезжай, ибо неприятельских судов зело много в Гафе и непрестанно выходят большим числом, а вам тех лесов миновать нельзя” (с. 22). В 1718 году (с. 75) он писал царице: “Объявляю тебе, чтоб ты тою дорогою, которою я из Новгорода ехал, отнюдь не ездила, понеже лед худ и мы гораздо с нуждою проехали и одну ночь принуждены ночевать. Для чего я писал, двадцать верст отъехав от Новгорода, к коменданту, чтоб тебе велел подводы ставить старою дорогою”. В 1723 году писал он, возвратившись прежде нее в Петербург: “Без вас очень скучно. Дорога перспективная очень худа, а особливо чрез мосты высокие, которые чрез реки многие не крепки; того ради, лучше чтоб пешком перешла или в одноколке переехала” (с. 137). Нередко супруги, находясь друг с другом в разлуке, посылали один другому подарки.
Когда государь находился за границею, Екатерина посылала ему пива (с. 29 — 30), свежепросольных огурцов (с. 132), а он посылал ей венгерского вина, изъявляя желание, чтоб она пила за здоровье, и извещая, что и он с теми, которые тогда находились при нем, будет пить за ее здоровье, а кто не станет пить, на того прикажет наложить штраф. В 1717 году Петр благодарил Екатерину за присланный презент и писал ей: “Так и я посылаю отсель к вам взаимно. Право, на обе стороны достойные презенты: ты прислала мне для вспоможения старости моей, а я посылаю для украшения молодости вашей” (с. 45). Вероятно, для вспоможения старости Екатерина послала тогда Петру вина, а он ей каких-нибудь нарядов. В следующем затем 1717 году Петр из Брюсселя прислал Екатерине кружева (с. 62), а Екатерина отдарила его вином. Находясь в этом же году на водах в Спа, Петр писал: “Сего момента Любрас привез от вас письмо, в котором взаимно сими днями поздравляете (то была годовщина Полтавской победы) и о том же тужите, что не вместе, так же и презент две бутылки крепыша. А что пишете для того мало послала, что при водах мало пьем, и то правда, всего более пяти в день не пью, а крепыша по одной или по две, только не всегда, иное для того, что сие вино крепко, а иное для того, что его редко”. Сама Екатерина, показывая заботливость о здоровье супруга, писала ему (с. 165), что посылает “ему только две бутылки крепыша, а что больше того вина не послала, и то для того, что при употреблении вод, чаю, не возможно вам много кушать”. Супруги посылали друг другу также ягоды и фрукты: Екатерина в июле 1719 года послала Петру, находившемуся тогда в морском походе против шведов, “клубники, померанцев, цитронов” вместе с бочонком сельдей (с. 111), а Петр послал ей фруктов из “ревельского огорода” (с. 91). Как заботливая жена, Екатерина посылала супругу принадлежности одежды и белья. Однажды из-за границы он ей писал, что на устроенной пирушке он был одет в камзол, который она ему перед тем прислала, а другой раз, из Франции, он писал ей о положении присланного ему белья: “У нас хотя есть портомои, однакож вы послали рубашки” (с. 59). В числе презентов, посланных Екатерине, один раз были посланы Петром его остриженные волосы (с. 78), а в 1719 году он послал ей из Ревеля цветок и мяты, которую, бывши прежде с Петром в Ревеле, она сама садила (с. 79); а Екатерина отвечала ему: “Мне это не дорого, что сама садила; то мне приятно, что из твоих ручек”. Часто переписка между супругами касалась домашнего хозяйства. Петр, находясь за границею, поручал жене наблюдение над хозяйственными заведениями. Так, между прочим, она наблюдала над устройством петергофских прудов и фонтанов. В июле 1719 года Екатерина писала Петру (с. 106): “Изволили упомянуть мне о бассейне, что в нем вода не держится и чтоб, старую глину выняв, набить чикмареми петергофскою глиною, будет и тою не удержится, то положить плиту с се-ментом, и на сие, батюшка мой, истину доношу: будто ведала до вашего писания, приказала оной петергофской глины возить, токмо хотела кирпичом укласть. Ныне старую желтую глину выносят, потом буду делать по вашему изволению”. С особенною живостью писала Екатерина о детях своих, извещала Петра о здоровье царевен и царевича, любимца обоих родителей, которого они прозвали Шишечкой. “Доношу, — писала Екатерина в августе 1718 года, — что за помощию Божиею я с дорогою нашею Шишечкою и со всеми в добром здоровье. Оный дорогой наш Шишечка часто своего дрожайшего папа упоминает, и при помощи Божией в свое состояние происходит и непрестанно веселится мунштированием солдат и пушечного стрельбою” (с. 81). В важных семейных делах, как видно, Екатерина всегда испрашивала решения мужа, и вообще, как показывают многие черты, не смела выходить из его воли. Так, напр., в 1718 году она затруднялась, не узнавши воли и желания отца, совершить крещение дочери и писала супругу, бывшему тогда вне России: “Ежели к нам скоро быть нечаете, то прошу, да изволите меня уведомить о крещении новорожденной нашей дочери (которой имя угодно ль вашей милости?) или без вас совершить, или обождать вашего счастливого сюда прибытия, что дай Господь Бог вскоре” (с. 84). Петр делился с женою, как с своим истинным другом, известиями об одержанных победах и посылал ей ведомости о сражениях и политических делах. Так, в июле 1719 года он извещает Екатерину о победоносных подвигах генерала Лесси над шведами (с. 110): “С неприятелем был бой, и помощию Божиею неприятеля побили и семь пушек взяли. А как был бой и какое потом оный генерал разорение неприятелю учинил, тому посылаю обстоятельную ведомость — с его письма копию и сим вас поздравляем”. Екатерина отвечала Петру: “С оною счастливою викториею наипаче вашу милость поздравляю, желая сердечно, дабы всемогущий Бог по своей обыкновенной к нам милости уже сей толь продолжительной войны благополучный конец учинить соизволил” (с. 115). Здесь Екатерина выражает не собственные взгляды и желания относительно войны, а подлаживается к тогдашнему направленно Петра, очень желавшего мира, но с выгодою для России. Вести о победах над неприятелем России подавали поводы к празднествам и пирушкам не только у Петра, но и у Екатерины, когда она находилась в разлуке с мужем. В 1719 году Екатерина писала: “Для той прошлой виктории и в предбудущего вашего счастья в завтрашний день повеселимся” (с. 108). Прилаживаясь к образу выражений Петра, Екатерина (с. 109) пишет: “Паки поздравляю счастливою на море прошлого викториею, и за ваш особливый в то время труд отдали мы сей день Богу благодарение, потом будем веселиться и Ивашка Хмельницкого не оставим”. Не раз в переписке супругов со стороны обоих встречается шутливый тон, или корцвейльворт, как говорили в то время. В 1716 году, когда Петр пытался устроить союз с Даниею, Англиею и немецкими государствами против Швеции, желая выразить мысль, что предприятие не удается, Петр пишет Екатерине: “О здешнем объявляем, что болтаемся туне; ибо что молодые лошади в карете, так наши соединенные, а наипаче коренные, сволСчь хотят, да коренные не думают: чего для я намерен скоро отсель к вам быть” (с. 49). В 1719 году он писал: “Вчерась каково письмо получил от господина адмирала, экстракт выписав, посылаю при сем, из которого увидите, что вышереченный господин адмирал наш едва не всю Швецию растлил своим велим спироном” (с. 113). В том же году Екатерина, извещая мужа о нечаянной смерти какого-то француза-садовника, выражалась так: “Который француз делал новые цветники, шел он бедненький ночью чрез канал, сшолся с ним напротив Ивашка Хмельницкий и, каким-то побытом с мосту столкнув, послал на тот свет делать цветников” (с. 96). В 1720 году Екатерина писала Петру о каком-то Льве, который привез ей письмо от государя: “Сей не лев, но от дорогого льва шелудивая кошка письмо привезла, что мне угодно” (с. 123). В своих письмах Петр называл себя стариком. По этому поводу Екатерина в письме к мужу говорит: “Напрасно затеяно, что старик, ибо могу поставить свидетелей старых посестрей, а надеюсь, что и вновь к такому дорогому старику с охотою сыщутся” (с. 97). Здесь Екатерина делает намек на разных тех женщин, с которыми Петр случайно заводил мимолетные связи. В этом отношении между супругами заметно что-то даже циническое. В 1717 году из Спа, где Петр пользовался целебными водами, он писал Екатерине: “Понеже во время пития вод домашней забавы дохтуры употреблять запрещают, того ради я метресу свою отпустил к вам, ибо не мог бы удержаться, ежели б при мне была” (с. 70). Екатерина отвечала ему (с. 166): “Что вы изволите писать, что вы метресишку свою отпустили сюда для своего воздержания, что при водах невозможно с нею веселиться, и тому я верю, однакожь больше мню, что вы оную изволили отпустить за ее болезнью, в которой она и ныне пребывает и для леченья изволила поехать в Гагу, и не желала б я (от чего Боже сохрани), чтоб и галан* той метресишки такой здоров приехал, какова она приехала**. А что в другом своем писании изволите поздравлять именинами старика и шишечкиными***, и я чаю, что ежели б сей старик был здесь, то б и другая Шишечка на будущий год поспела!” Здесь Екатерина хочет сказать, что если бы она постоянно была с мужем, то сделалась бы скоро беременною и могла бы на следующий год родить другого ребенка. И это говорится тотчас после речи о “метресишке”!
______________________
* Любовник.
** Разумеет самого Петра.
*** То есть днем тезоименитства Петра и сына его Петра Петровича.
______________________
Такого рода “корцвейльворты” в переписке Петра с Екатериною объясняют многое в характерах обоих и, вместе с другими чертами, содействуют к решению вопроса: что могло Петра привязать к этой женщине до такой степени?
Петр с отроческих лет приучился не стеснять своих желаний и поступков ни для кого и ни в чем; от этого-то, вероятно, он и не мог ужиться с первою супругою, Евдокиею. И со всякою иною супругою, кроме Екатерины, не мог бы он ужиться. Будь этою супругою дочь какого-нибудь иноземного государя или принца, не решился бы он посылать к ней свою “метресишку”; будь этою второю супругою дочь какого-нибудь русского боярина или дворянина — и та не отнеслась бы к подобным выходкам своего мужа с корцвейльвортами: пусть этот муж будет ей царь и господин, но все-таки вместе с тем он был бы ей законный муж, имеющий по отношению к ней обязанности, налагаемые на него не мирскими законами, зависящими от воли царя, а уставами православной церкви, которая для русского сердца и ума издавна была выше всех земных властей. Только такая круглая сирота-иноземка, как Екатерина, бывшая служанка, потом жалкая пленница, обязанная по своему званию безропотно повиноваться всякому господину, имевшему право, как вещь, передать ее другому, — только такая женщина и годилась быть женою человека, который, не обращая ни на кого внимания, считал себе дозволительным делать все, что ему ни придет в голову, и развлекаться всем, к чему ни повлекла бы его необузданная чувственность. Петр не только не терпел противоречия себе, он не выносил даже сдержанного, не высказываемого прямо неодобрения своих поступков. Петр хотел, чтобы все около него признавали хорошим все, что он ни делает. Так и Екатерина относилась к Петру. Это была ее первая добродетель. Кроме такой добродетели, Екатерина обладала еще другою. Нередко, подвергаясь гневу, Петр приходил в умоисступление: все бежало от него, как от свирепого дикого зверя; но Екатерина, по врожденной женской способности, сумела подметить и усвоить такие приемы обращения с мужем, которыми было возможно успокоить его свирепость. Современник Бассевич рассказывает, что в такие минуты одна Екатерина могла приступить к нему без боязни: один звук ее голоса успокаивал Петра; она сажала его, брала за голову: лаская почесывала и тем наводила на него успокоительный сон. Иногда два или три часа он покоился таким образом у нее на груди и просыпался свежим и бодрым: без этого его раздражение влекло за собою сильную головную боль. Когда ей несколько раз удалось это средство, Екатерина стала для Петра необходимым существом; как только приближенные к царю замечали в его лице судорожные движения рта, предвестники припадков свирепости, тотчас звали Екатерину: в ней словно было что-то магнетическое, исцеляющее. Пользуясь таким значением для супруга, ей, казалось, легко было стать ангелом-хранителем многих, заступницею несчастных, постигнутых царским гневом; но Екатерина, от природы одаренная большим женским тактом, не злоупотребляла своим свойством и дозволяла себе обращаться к Петру с заступничествами только тогда, когда замечала, что ее заступничество не только не будет отвергнуто, но само по себе царю понравится. Да и тут случалось, что Екатерина, при всем своем житейском благоразумии, ошибалась. И в таком случае, получивши отказ, она не смела повторять своей просьбы и не давала супругу заметить своего неудовольствия тем, что Петр не так поступил, как бы ей хотелось; напротив, спешила выказать полное равнодушие к судьбе виновного, за которого пыталась просить, и признавала безусловно правым суд государя. Из дошедшей до нас и изданной в печати переписки царственных супругов видно, что Екатерина старалась думать обо всем, как думал Петр, интересоваться тем, чем интересовался Петр, любить то, что он любил, шутить над тем, над чем он шутил, и ненавидеть то, что он ненавидел. У Екатерины не осталось самобытной личности: до такой степени она подчинила себя во всем воле Петра. Государь, однако, обращается с нею не так, как деспот с рабою, а как властитель с своим лучшим, вернейшим другом. Судя по письмам его, он считал ее правоспособною быть ему советницею в делах не только домашних, но и общественных и политических: он извещает ее о разных политических событиях и предположениях, которые занимали его, посылает ей описания сражений. Екатерина и в этой сфере вела себя с замечательным тактом и сдержанностью: она заявляла радость об успехах русского оружия, о подвигах но-восозданного Петром флота, о всем, что вело к умножению славы и пользы России, но не пускалась в советы и рассуждения, даже и в делах домашних, которые по самому существу своему принадлежали женщине более, чем другие дела; Екатерина всегда испрашивала приказания Петра и во всем отдавалась на его волю. Эта сдержанность нравилась Петру, и чем скромнее вела себя в этом отношении Екатерина, тем более почитал он ее достойною быть его товарищем во всем. Такие натуры, как Петр, любят обращаться к советникам, но эти советники тем более нравятся и кажутся достойными, чем менее высказывают свои собственные мнения, а только благоговейно соглашаются с тем, что им сообщено. Петр и в этом отношении нашел в Екатерине истинный идеал жены для себя. Зато и он, кроме нежнейшей супружеской любви, проявлял к ней внимание, желая увековечить ее имя в потомстве: так, он учредил орден Св. Екатерины в память услуг, оказанных любимою супругою во время Прутского похода; устроил в Петербурге и Ревеле увеселительные сады (Екатериненгоф и Катариненталь), именем ее назвал шестидесятпушечный корабль, учредил для ее особы (в 1724 г.) кавалергардскую роту и, наконец, с большим почетом и торжеством возложил на нее императорскую корону.
Через несколько лет после Турецкой войны и прутской катастрофы Екатерина родила Петру сына, царевича Петра Петровича, дорогого “Шишечку”, как называли его родители. Это событие теснее привязало друг к другу супругов. У Петра от Екатерины были в живых только дочери; дети мужеского пола хотя рождались, но умирали в младенчестве. Сын ненавистной Петру первой жены его, Евдокии Лопухиной, царевич Алексей, вовсе не разделявший ни стремлений, ни вкусов Петра, оставался законным наследником, долженствовавшим занять престол после отцовской кончины. Петру хотелось вместо него дать наследство дорогому “Шишечке”. Мы не станем здесь не только повторять, но и припоминать трагических событий погибели несчастного царевича, описанных нами в статье “Царевич Алексей Петрович”. Желание государя доставить после себя русский престол “Шишечке” совпадало с неспособностью Алексея быть преемником Петра как преобразователя России; эту неспособность сознавал отец, и нельзя было не сознавать ее такому великому уму. Какую же роль играла тут Екатерина?
Бесхарактерный, ничтожный царевич, убежавши от отца в Вену, в разговоре с имперским канцлером указывал на Екатерину как на главную враждебную себе личность и приписывал злому влиянию мачехи нерасположение к себе родителя; но этот же царевич по приезде в отечество валялся в ногах этой мачехи и умолял ее о заступничестве перед раздраженным родителем. Неизвестно нам с ее стороны ни малейшей черты, по которой мы могли бы сделать какое-нибудь заключение, как именно держала себя Екатерина в то время, когда вся эта трагедия происходила перед ее глазами. Заявлено ли было ею какое-нибудь ходатайство перед Петром за царевича или за кого-нибудь из многих, пострадавших по его делу? Нет нигде о том ни следа. Но правду надобно сказать: не видно, чтоб Екатерина оказывала на Петра и влияние противное, усиливавшее его жестокость в этом деле. С своим житейским тактом, приучивши себя не вмешиваться в такие дела, где ее голос не мог иметь веса, Екатерина и здесь благоразумно устранилась и держала себя так, что ее особы вовсе не видно во всем этом плачевном деле. Царевича не стало. Много крови было за него пролито; много выставилось на кольях русских голов; все это клонилось к тому, чтобы дорогой “Шишечка” был преемником Петра I на российском престоле. И Петр Петрович, сын Екатерины, явился в глазах целого мира единственным законным наследником: после кончины Алексея никто, казалось, в свете не мог оспаривать его права. Как не быть этим в душе довольною Екатерине? Ее потомство оставалось в выигрыше от смерти Алексея. Это-то обстоятельство невольно возбуждает подозрение, что Екатерина была довольна трагическою судьбою пасынка и устранением от престолопреемничества сына последнего. Но нет ни малейшего исторического свидетельства, которое бы могло подтвердить подобное подозрение.
Но “Шишечка” отправился на тот свет 25 апреля 1718 года. У покойного царевича Алексея оставалось двое детей: мальчик Петр и девочка Наталья. Мальчик теперь делался законным наследником. Уже по всей России шепотом говорили об этом, видели в смерти царевича Петра Петровича Божие правосудие, карающее царя и все его семейство за смерть невинного сына первенца и возвращающее законное наследие тому младенцу, которому оно принадлежало по рождению.
Говорят, сам Петр колебался. Смерть Алексея не осталась без следов на его совести, которой голоса невозможно было усыпить ни кипучею деятельностью в работах по государственному строю, ни шумными оргиями всепьянейшего собора. По временам государь становился угрюм, задумчив. Екатерине, хотя бы она была совершенно неповинною в смерти Алексея Петровича, должна была отзываться постоянною тягостью на сердце мысль, что по кончине ее супруга могут провозгласить государем такого ребенка, которому воспитатели с детства внушат, что врагом его родителя была мачеха последнего. Петр 5 февраля 1722 года сделал еще шаг, хотя несколько ограждавший Екатерину от этой угрожающей опасности. Петр издал закон о престолонаследии, по которому определил право царствующего государя назначать себе преемника, руководствуясь своею личною волею. При таком законе дети Алексея Петровича не имели уже права на престол по своему первородству. Екатерина была еще молода и могла произвести на свет ребенка мужеского пола, которому Петр мог передать свой престол по завещанию, а если бы Екатерина и не родила сына, все-таки в воле Петра оставалось устроить после себя такой порядок вещей, при котором его вдове не угрожало бы опасности.
Наступила Персидская война. Петр сам лично отправился в поход и взял с собой Екатерину, точно так, как брал ее во время Турецкой войны. Но в Персидскую войну ничего не представилось такого, чтоб можно было указать на подвиг Екатерины, как после Прутского дела; по крайней мере, Екатерина и теперь являлась участницею военных трудов своего супруга.
По возвращении из экспедиции Петр вознамерился вознесть свою супругу на степень самого крайнего почета: короновать ее императорскою короною и совершить самый обряд коронования в Первопрестольной столице России. Манифест, извещавший народ о царском намерении, был опубликован 15 ноября 1723 года: в этом манифесте государь оповещал всех своих подданных, что любезнейшая супруга его государыня Екатерина Алексеевна “во всех его трудах помощница была и во многих воинских действиях, отложа женскую немочь, волею с ним присутствовала и елико возможно вспомогала, а наипаче в Прутской кампании с турки, почитай отчаянном времени, как мужески, а не женски поступала, о том ведомо всей армии, а от нее несомненно и всему государству”. За такие важные услуги, оказанные царицею, государь “по данному ему от Бога самовластию”, в благодарность, вознамерился увенчать ее императорскою короною. Время торжества коронации назначено было заранее на май 1724 года; к этому торжеству Петр пригласил всех членов августейшего дома и даже выбывших из него чрез замужество с иноземными принцами племянниц своих, дочерей брата Петрова, мекленбургскую Екатерину и курляндскую Анну, будущую русскую государыню. Не приглашены были только малолетние дети царевича Алексея. Зато все бывшие тогда в России иностранные представители дворов приглашены были к торжеству, и один из таких господ, министр голштинского герцога, ухаживавшего тогда за дочерью Петра, Бассевич сообщает об очень важном происшествии. “Петр, — говорит Бассевич, — имел обыкновение с своими доверенными вельможами посещать знатнейших иноземных негоциантов, и к одному такому негоцианту, происхождением англичанину, приехал он накануне торжества коронации. В числе гостей, бывших тогда с царем у негоцианта, находилось два архиерея: новгородский архиепископ Феодосии Яновский и псковской епископ Феофан Прокопович. Первый был давнишний любимец царя, уже несколько в последнее время утрачивавший царское доверие, второго Петр все более и более узнавал, приближал к себе и оценивал за необыкновенный ум и разностороннее образование. Был там же и великий канцлер Головкин. “Назначенная на завтра коронация, — говорил государь, — имеет более важное значение, чем сколько думают. Я венчаю Екатерину императорскою короною для того, чтоб сообщить ей право на управление государством после себя. Она спасла империю, которая чуть было не стала добычею турок на берегах Прута, и потому она достойна царствовать после меня. Я надеюсь, что она сохранит все мои учреждения и сделает государство счастливым”. Никто не посмел возражать Петру, и безмолвие собеседников признано было тогда знаком всеобщего одобрения государевых слов.
Готовя супруге блестящее торжество, Петр учредил особый отряд телохранителей; то была рота кавалергардов, состоявшая на первый раз из шестидесяти дворян. Капитаном этой роты был сам государь, а капитан-лейтенантом Петр назначил Ягужинского, генерал-лейтенанта и генерал-прокурора; государь пожаловал ему перед тем орден Св. Андрея Первозванного. Эта рота на первый раз должна была сопровождать Екатерину в день коронации.
Трое суток перед торжеством Екатерина соблюдала строгий пост и пребывала в молитве. Дело было в Москве, и нужно было, чтоб русский народ верил в преданность к православию той особы, которая как бы получала право царствовать и управлять государством самодержавно. Обряд коронования совершился 7 мая в Успенском соборе с теми церемониями, какие предписывались по церковному чину при царских венчаниях. Екатерина при звоне колоколов шествовала из дворца, одетая в богатое платье, нарочно для этого дня заказанное в Париже. Ее вел под руку голштинский герцог; за нею, одетый в голубом кафтане, вышитом руками супруги, шел Петр, вместе с Меншиковым и кн. Репниным; кавалергарды провожали высоких особ. Видевшие тогда Екатерину заметили, что у нее на глазах выступали слезы. Понятно, что она должна была переживать минуты сильных внутренних ощущений; в ее воспоминании должен был развертываться длинный ряд прежних событий ее странной жизни, начиная от невеселых дней сиротства и бедности и упираясь в светлые минуты торжества и величия. В Успенском соборе сам Петр возложил на Екатерину корону, а потом, взявши от новгородского архиепископа государственное яблоко, или державу, вручил его Екатерине. Государь во все продолжение церемонии держал в одной руке скипетр. После коронации совершено было над Екатериною миропомазание на царство, а по окончании литургии она, при звоне колоколов, шествовала из Успенского собора в Архангельский собор и Вознесенский монастырь, — поклониться праху старых русских царей и цариц. Так следовало по древнему чину царского венчания.
Обед в этот день устроен был в Грановитой палате. Государь с новокоронованною императрицею должен был сидеть за особым столом от всех других участников пира. Перед дворцом устроены были искусственные фонтаны, извергавшие белое и красное вино, и расставлены жареные быки, начиненные внутри разного птицею. То было угощение народу. Государь за обедом не вынес долговременного сидения напоказ гостям, вскочил от своего стола, пошел к окну и стал наблюдать за движением народной толпы. К государю стали присоединяться вельможи. Петр, стоя у окна, говорил с полчаса, потом, заметивши, что обед останавливается, а между тем подают другую перемену блюд, сказал: “Ступайте, садитесь и смейтесь над своими государями!” Это было сказано в смысле остроты над пошлостью общепринятых придворных приемов, требовавших соблюдения церемоний, которые под видом почестей только стесняют высоких особ.
На другой день после коронации Екатерина принимала поздравления. Сам Петр в звании генерала и адмирала поздравлял ее. По его желанию не он, а она, императрица, пожаловала графское достоинство Петру Толстому. Рассказывают, что в это время Екатерина, думая, что теперь Петр ни в какой просьбе ей не откажет, ходатайствовала о помиловании осужденного и находившегося в ссылке в Новгороде Шафирова. Петр не только не исполнил ее желания, но сказал, чтоб ему не напоминали об этом человеке. Ничто не в силах было подействовать на его сердце, когда оно было против кого-нибудь раздражено.
Восемь дней ликовала Москва по поводу венчания на царство Екатерины. Много было втайне недовольных поступком Петра, соблазняясь низким происхождением Екатерины; однако слишком ведома была на Руси грозная неумолимая “бедность”, как называли Преображенский приказ, и все боялись навести на себя подозрение в том, что не одобряли поступков государя. Все, однако, были убеждены, что коронованием Екатерины Петр хочет показать свое желание оставить ее после себя русскою государынею и самодержицею. Венчание на царство женщины было новым, необычным явлением, как и царствование женщины без мужа. Предшествовавшая русская история могла представить один только случай такой коронации: это — коронование Марии Мнишек, устроенное названым Дмитрием перед своим браком с нею. Но пример этот не мог служить образцом, так как ни Марина, ни Дмитрий не сочтены были впоследствии имевшими право на престол. Иностранцы, бывшие в России во время коронования Екатерины, видели в этом поступке Петра прямое намерение дать своей супруге право быть его преемницею на престоле.
В 1724 году, в ноябре, случилось событие, рассказываемое иностранцами в таком смысле, как будто между царственными супругами готов был возникнуть разлад. Был у Екатерины правитель канцелярии, заведовавший делами по имениям императрицы, Вильям Монс, родной брат Анны Монс, бывшей когда-то любовницею Петра. Говорят, Петр приревновал его к своей супруге, но, не давая никому видеть настоящего повода нерасположения к этому человеку, придрался к нему за злоупотребления по управлению делами государыни и осудил его на смерть. Екатерина попыталась было просить помилования осужденному, но Петр пришел в такую ярость, что разбил вдребезги богатое зеркало и сказал: “Эта вещь составляла лучшее украшение моего дворца, а я вот захотел и уничтожил ее!” Этими словами Петр хотел сделать намек на судьбу самой Екатерины; она должна была понять, что Петр, вознесший ее на высоту, может и свергнуть ее с этой высоты и поступить с нею подобно тому, как поступил бы с драгоценным зеркалом. Привыкнув издавна к таким выходкам досады, Екатерина с обычным спокойствием, которое считала уместным сохранять в подобные минуты, кротко сказала: “Разве дворец ваш лучше стал от этого?” Монса казнили; голову казненного выставили публике напоказ на вершине столба. Тогда Петр вместе с Екатериною проехал в коляске мимо этого столба, наблюдая, какого рода душевное движение покажется на лице его супруги. Екатерина, всегда умевшая владеть собою, не изменила своему спокойствию и сказала: “Как грустно, что у придворных может быть столько испорченности!” Так рассказывают иностранцы (см. у Лефорта: “Русск. Истор. Общ. Сборн.”, т. III, 387).
Для нас, собственно, эта трагедия остается неясною.
По некоторым признакам можно догадываться, что Петру вступала в сердце ревность по поводу расположения и доверия Екатерины к Монсу, но решить этого невозможно. Из дела, произведенного над Монсом, видно только, что он действительно был обличен во взяточничестве и разных злоупотреблениях; пользуясь милостями Екатерины и самого Петра, он зазнался, как зазнавались многие временщики, и, когда открылись все его беззаконные проделки, понятно, что Петр был сильно раздражен против него; недаром государь всю жизнь свою преследовал взяточников и казнокрадов: таким раздражением может объясниться и сцена с зеркалом, если она только в самом деле происходила. Во всяком случае, если к озлоблению за злоупотребления примешивалась у Петра и тайная ревность, то едва ли возможно допустить, чтоб Екатерина своим коротким обращением с Монсом подала повод к такой ревности. Допустим даже, что Екатерина не питала к мужу столько любви, чтоб такая любовь могла удерживать в ней верность к супругу; но то несомненно, что Екатерина была очень благоразумна и должна была понимать, что от такого человека, каков был Петр, невозможно, как говорится, утаить шила в мешке и провести его так, чтоб он спокойно верил в любовь женщины, которая будет его обманывать. Наконец, и собственная безопасность должна была руководить поведением Екатерины: если б жена Петра позволила себе преступные шалости, то ей пришлось бы очень нездорово, когда бы такой супруг узнал об этом. До какой степени взыскателен был в подобных вопросах Петр, показывал пример Евдокии и Глебова. На Евдокию Петр не имел никакого права, после того как сам отверг ее, и много лет прошло после разлуки с мужем, когда она сошлась с Глебовым; между тем, когда Петр узнал, что у них между собою была любовная связь, то не простил им обоим. Можно из этого заключить, что бы ожидало Екатерину, если б за нею открылась измена мужу, с которым она жила и которому рождала детей. Поэтому догадки и подозрения иностранцев насчет отношений Екатерины к Монсу не имеют оснований. По крайней мере, добрые отношения государя к своей супруге и влиятельное положение императрицы при дворе продолжали выказываться до самой кончины Петра. Екатерина помирила вдову царя Ивана Алексеевича, царицу Праскрвью, с ее дочерью Анною, и только по ходатайству Екатерины мать изрекла дочери прощенье: так высоко ценилась в царском семействе личность Екатерины! В ноябре 1724 года, уже после казни Монса, совершилось обручение герцога Голштинского с дочерью Петра и Екатерины, Анною: это сделалось по настоянию Екатерины, которая давно уже оказывала расположение к герцогу, но Петр медлил дать свое решительное согласие на этот брак по тогдашним политическим соображениям. Наконец, если Петр не исполнил просьбы Екатерины о помиловании Монса, то оказывал милости к другим по ее заступничеству. Так, он возвратил свое благоволение Меншикову и кабинет-секретарю своему Макарову, на которых был гневен. С другой стороны, надобно заметить, что и прежде истории с Монсом не всегда Петр оказывал милость осужденным, когда за них просила Екатерина: так, мы видели, что он не простил по ее просьбе, Шафирова, даже в такие минуты, когда наиболее оказывал свое расположение и уважение к супруге. Бывший при русском дворе посланник польского короля Августа II, Лефорт, сообщает, разумеется по слухам, что в декабре 1724 года у Петра с Екатериною возникла какая-то размолвка, и 16 декабря Екатерина просила у Петра в чем-то прощения; супруги объяснялись между собою в течение трех часов, после чего между ними восстановилось полное согласие. Если это не праздное, произведение молвы, часто выдумывающей небылицы про высокопоставленных особ, то все-таки едва ли рассказываемое о происходившем между супругами могло быть последствием истории с Монсом, так как после казни Монса прошло тогда уже более месяца и супруги в это время находились между собою в дружелюбных отношениях.
Наступило, наконец, событие самое роковое, самое потрясающее в жизни Екатерины. Петр заболел смертельно. Признаки недуга чувствовались у него давно, но обнаружились с неудержимою силою в январе 1725 года. Признаками этого болезненного состояния было задержание мочи. Доктор Блюментрост, лечивший государя, принял эти признаки за болезнь мочевого пузыря и думал, что у государя образуется каменная болезнь. Петр не терпел леченья, когда нужно было соблюдать докторские предписания, и плохо соблюдал их. Уже чувствуя себя больным, 3 января 1725 года Петр производил выбор нового “князя-папы” своего всешутейского и всепьянейшего собора и вместе с членами этого шутовского собора неумеренно пил и дурачился по своему обычаю. Это повредило его здоровью. В половине января усилившиеся боли принудили его позвать на совет еще других врачей. Один из этих врачей, итальянец Лазарити, освидетельствовавши императора, находил, что болезнь Петра происходит от внутренней язвины, образовавшейся у шейки мочевого канала, и накопившаяся там липкая материя мешает проходу урины. Лазарити советовал прежде выпустить накопившуюся мочу, а потом лечить язвину. Блюментросту было досадно, что не он, а другой напал на такое открытие; он воспротивился и продолжал лечить государя по-своему, пока страдания больного дошли до такой степени, что он страшно кричал от боли, и не только по всему дворцу раздавался его болезненный крик, но слышим был за наружными стенами дворца. Петр, обращаясь к окружавшим его, говорил: “Познавайте из меня, какое жалкое животное человек!” Екатерина ни на минуту не оставляла своего супруга. 22 января Петр пожелал, чтоб вблизи его спальни устроили подвижную церковь и совершили богослужение. После того государь исповедовался и причастился Св. Таин.
Снова потом сошлись врачи. Лазарити по-прежнему настаивал, что следует искусственно выпустить мочу, а потом лечить язвину в канале. Блюментрост на этот раз должен был уступить ему, так как и другие врачи присоединились к итальянцу. Операция исполнена была на другой после того день английским врачом Горном; государю тотчас стало легче; все обрадовались. Весть о таком облегчении распространилась в народе, который тогда сходился толпами в церквах молиться о выздоровлении государя. Доктор Горн объявил окружающим, что у государя никакого камня в пузыре нет и его страдания происходят от язвины, как догадывался Лазарити.
На следующую ночь Петр спал спокойно. Надежда на выздоровление возрастала. Но 26 января, во вторник, государь попросил есть; ему дали овсяной кашицы, и едва он съел несколько ложек, как с ним сделались судороги, затем наступили лихорадочные припадки; врачи осмотрели болящего и нашли, что нет более спасения: язвина в мочевом канале приняла гангренозное состояние. Лазарити сообщил об этом Толстому, Толстой — Екатерине. Надобно было подумать о государстве, пока Петр был еще в памяти. К Петру допущены были сенаторы и вельможи.
Не видно, чтоб в это время Петр говорил с ними о состоянии государства, в каком оно должно было находиться на случай кончины государя. Но Петр вспомнил тогда старинный обычай своих предков: когда их поражала тяжкая болезнь и они чувствовали близость смерти, то спешили сделать какое-нибудь доброе дело, чтоб умилостивить Бога за грехи свои. И Петр, отступавши всю жизнь от привычек и обычаев отеческих, теперь хотел идти по следам стариков: он указал освободить всех преступников, осужденных в каторжную работу, исключая, однако, виноватых в смертоубийстве или осужденных по первым двум пунктам: по преступлениям против религии и верховной власти. В тот же день над болящим, после полудня, архиереи, члены Синода, совершили елеосвящение.
Следующую за тем ночь Петр провел беспокойно. С ним делался бред; от вскакивал с постели, и его с большим трудом удерживали.
27 января Петр повелел оказать милость преступникам, осужденным по военному суду на смертную казнь или в каторжную работу, кроме виновных по первым двум пунктам и смертоубийц. Тогда же дано было прощение дворянам, не явившимся на смотр по царскому указу и по закону подлежавшим потере движимого и недвижимого имущества. Помилованные государем должны были в знак благодарности молиться Богу о его выздоровлении. В этот день, в конце второго часа пополудни, Петр изъявил намерение выразить свою последнюю волю. Ему подали письменные принадлежности. Петр начал писать, но не мог: он написал какие-то неразборчивые знаки, которые уже после, по догадкам, толковали, что то были слова: “отдайте все…” Государь проговорил, чтоб к нему позвали цесаревну Анну Петровну, но когда она явилась к отцу, последний уже не в силах был произнести ни одного слова (Зап. Бассевича, “Русск. Арх.”. 1865, 621).
По известиям, сообщаемым иностранными посланниками, находившимися тогда в России, Лефортом и Кампредоном, с этой поры до самой смерти Петр находился в состоянии агонии, без языка. Но Голиков, руководствуясь рассказом Феофана Прокоповича, говорит, будто государь после того слушал увещания духовных лиц и произнес несколько благочестивых изречений. В достоверности такого известия можно сильно сомневаться: если бы государь был в силах произнести несколько слов архиереям, то мог бы и выразить свою последнюю волю о престолонаследии. С большим вероятием можно допустить другое известие, передаваемое тем же Голиковым. Уже ночью, когда Петр видимо ослабевал, троицкий архимандрит предложил ему еще раз причаститься Св. Таин и, в случае согласия, просил его шевельнуть рукою. Петр не в силах был говорить, но с трудом шевельнул рукою, и тогда его причастили Св. Таин. Тотчас после того началась агония.
Тверской архиепископ Феофилакт Лопатинский читал над ним отходную до тех пор, пока у болящего уже не оказалось признаков дыхания. Тогда Екатерина закрыла ему глаза и сама в изнеможении упала на руки окружавших постель усопшего императора. Было пять часов с четвертью пополуночи 28 января.
В то время как Петр боролся со смертью, в других покоях дворца вельможи вели совещание о престолонаследии. Одни из них тогда же ухватились за права великого князя Петра, сына царевича Алексея Петровича; таковы были князья Голицыны, Долгорукие, Репнины; другие — в челе их Меншиков, генерал-адмирал Апраксин, Толстой, Бутурлин — хотели возвести на престол Екатерину, основываясь на том, что сам Петр короновал ее, и указывали, что возведение великого князя Петра, бывшего еще малолетним, может отозваться недоразумениями и междоусобиями. Некоторые из сторонников великого князя Петра пытались было согласить обе партии и предлагали объявить императором великого князя Петра, а до совершеннолетия его вручить правление Екатерине вместе с сенатом. Сторона, желавшая возведения на престол Екатерины без участия великого князя Петра, взяла наконец верх чрез то, что Толстой и Бутурлин пригласили во дворец кружок гвардейских офицеров, а за стенами дворца поставили оба гвардейских полка с готовностью употребить в дело оружие, если понадобится.
— Кто смел без моего ведома привести сюда войско? — говорил князь Репнин, президент Воинской коллегии.
— Я, — отвечал Бутурлин; — это сделал я по повелению императрицы. Все обязаны ей повиноваться, не исключая и тебя!
У тех, которые были на стороне великого князя Петра, недоставало согласия; все почти находились по разным поводам в неприязни друг с другом; многие, сверх того, боялись, чтоб им не откликнулся суд над царевичем Алексеем Петровичем. Таким образом, Репнин, не ладивший с Голицыными, перешел на сторону Екатерины; пристал туда же и канцлер Головкин. Позвали кабинет-секретаря Макарова; он при Петре Великом долгое время ведал дела, непосредственно исходившие от государя.
— Нет ли какого завещания или распоряжения покойного государя насчет преемства престола после его кончины? — спросил Макарова генерал-адмирал Апраксин.
— Ничего нет! — отвечал Макаров. — Несколько лет тому назад государь составил завещание, но уничтожил его перед своею последнею поездкою в Москву. Хотя он после того и говорил о необходимости написать новое, но не приводил в исполнение этого намерения. Государь высказывал такую мысль: “Если народ, выведенный мною из невежественного состояния и поставленный на степень могущества и славы, заявит себя неблагодарным, то не поступит согласно моему завещанию, хотя бы оно было написано, и я не желаю подвергать моей последней воли возможности оскорбления; но если народ будет чувствовать, чем обязан мне за мои труды, то станет сообразоваться с моими желаниями, а они были выражены с такою торжественностью, какой нельзя было бы сообщить никакому писанному документу.
— Я прошу дозволить мне сказать слово, — произнес тогда Феофан Прокопович. — И, когда получил желаемое дозволение, начал со свойственным ему красноречием говорить о святости данной всеми подданными присяги в 1722 году — признавать преемником государю ту особу, которую он сам назначит.
— Однако, — возразили ему, — покойный не оставил завещания, по которому было бы можно указать на избранную им особу. Это обстоятельство можно скорее принять за признак нерешительности, и поэтому, при неимении преемника, указанного прежним императором, вопрос о престолонаследии должно решить государство.
— Преемником себе, — сказал Феофан, — государь указал супругу свою, короновав ее сам императорскою короною в Москве. Это коронование само по себе, без всякого другого документа, дает ей неоспоримое право на управление государством.
На это возразили некоторые: у других народов супруги монархов коронуются вместе с ними, однако такая коронация не дает им права наследовать престол после кончины супругов.
Тогда кто-то из сторонников Екатерины сказал: “Покойный государь именно с тою целью и совершил эту коронацию, чтоб указать в Екатерине себе преемницу на престоле. Еще до похода в Персию он объяснял свои виды четырем сенаторам и двум членам Синода, которые и теперь находятся на совещании: он тогда говорил, что хотя в России нет обычая короновать цариц, но необходимость требует этого, чтобы престол после его смерти не остался праздным и чрез то не возникло бы какого-нибудь повода к недоразумениям и смутам”.
Феофан с своей стороны рассказал о речи, которую произнес покойный государь перед венчанием на царство Екатерины в доме английского негоцианта; потом архиерей обратился к Головкину и другим лицам, которые были вместе с государем у этого негоцианта, и спросил: помнят ли они эти слова покойного монарха?
Канцлер подтвердил слова Феофана. Другие также отвечали утвердительно.
Меншиков, которому в его положении более всех тогда хотелось, чтоб на престол взошла Екатерина, с жаром воскликнул:
— Какого же еще выражения воли покойного монарха нам добиваться? Свидетельство таких почтенных особ стоит всякого завещания. Если великий наш государь поверил свою волю правдивости знатнейших своих подданных, то не сообразоваться с этим было бы с нашей стороны преступлением против их чести и против самодержавной воли государя.
— Нам, — сказали тогда другие, — нечего толковать о том, кого избирать наследником престола: дело давно решено, и мы сюда собрались не для избрания, а для декларации.
— Да, — сказал генерал-адмирал Апраксин, — по силе коронации, совершенной в Москве в 1724 году, сенату остается провозгласить Екатерину Алексеевну императрицею и самодержицею всероссийскою, с теми правами, какими пользовался ее покойный супруг.
В таком смысле составлен был акт, и все подписали его без возражений. Потом отправились приглашать Екатерину.
Облитая слезами, вышла она из царской опочивальни в сопровождении голштинского герцога и обратилась с трогательною речью к вельможам, говорила о своем сиротстве, вдовстве, поручала себя и все свое семейство покровительству сената и вельмож, просила их быть милостивыми и к голштинскому герцогу, которого покойник любил и назначил своим зятем. В ответ на такие слова Апраксин, став на колени, поднес ей акт о признании ее преемницею Петра. Раздались одобрительные восклицания в зале.
— Любезноверные мои! — сказала Екатерина. — Исполняя намерение вечно дорогого моему сердцу в Бозе почившего супруга, я посвящу дни мои трудным заботам о благе государства до тех пор, пока Бог не отзовет меня от этой земной жизни. Если великий князь Петр Алексеевич будет пользоваться моими советами, то, быть может, я буду иметь в моем печальном вдовстве то утешение, что приготовлю вам императора, достойного по крови и имени того, которого вы только что лишились.
Громогласное ура огласило залу; такие же крики раздались и за стеною дворца.
31 января был издан от Синода, сената и генералитета манифест, извещавший всю Россию о кончине ее государя, императора Петра, и обязывавший всех подданных Российской империи присягать на верность императрице Екатерине Алексеевне, так как уже вся Россия в 1722 году присягнула соблюдать закон о признании наследником престола то лицо, которое изберет последний государь, а в 1724 году сам Петр в Москве короновал императорскою короною свою супругу и тем самым указал в ней ту особу, которую пожелал назначить после себя преемницею.
Весь Петербург присягнул новой государыне без малейших признаков ропота или недовольства. Когда начали приводить к присяге народ в Москве, оказались небольшие сопротивления, не имевшие, однако, ни влияния на народную громаду, ни важных последствий. Двое раскольников заупрямились, объявили, что не станут присягать Екатерине и не признают ее за государыню. Их сначала посекли кнутом, а потом, когда кнут их не донимал, стали жечь огнем и после двух пыток принудили произнести присягу. В губерниях были также проблески неудовольствия, выражавшегося главным образом всякого рода болтовнёю. “Настоящий царь наш Петр, — говорили некоторые, — не умер, да и не царствовал; он молодым еще попался в плен к шведам и до сих пор находится у них в неволе, а шведы вместо него послали в Россию похожего на него лицом своего человека, и тот, назвавшись царем Петром, начал людям бороды резать и нехристей своих в высокие чины жаловал, и так похож был на настоящего Петра, что никто не мог распознать, что это не истинный царь, только узнала его царица, и за это он с царицею развелся и посадил ее в монастырь, а сам другую жену взял себе, из немок. Вот этот-то фальшивый Петр недавно умер, оставивши царство своей царице немке. А теперь вот настоящий царь Петр освободился из неволи и ворочается в свое царство. И сын его, царевич Алексей, жив и находится у своего тестя, цесаря”. Другие не отрицали, чтоб царствовавший под именем Петра был на самом деле им, однако порицали его за введение иноземных обычаев и за отяготительные для народа учреждения, а по обычному в русской духовной жизни приему взваливали все дурное на бояр, обвиняя их за то, что давали худые советы государю. Третьи вопияли прямо против воцарения Екатерины и кричали, что царствовать надлежит не ей, а царевичу, сыну Алексея. Все это имело важные последствия для тех, которые только так болтали и за свою болтовню подвергались наказанию. Народ везде покорно присягал новому правительству. Только вымысел, что царевич Алексей, о смерти которого в свое время было объявлено всей России, не умер, а где-то спасается, пришелся более по нраву русскому народу; но и тут обстоятельства показали, что теперь не так легко внушать к себе всеобщую веру самозванцам, как было в начале XVII века. Скоро после обнародования манифеста о кончине Петра и о восшествии Екатерины в двух противоположных между собою русских краях явились один за другим два названых царевича Алексея. Первый огласил себя в Почепе, в Малороссии Он был родом сибиряк, сын звонаря из города Погорельского, служил семнадцать лет в гренадерах и потом переведен был в другой полк, расположенный на квартирах в Малороссии. Там никто его не узнал, и он начал возвещать, что он — спасшийся от смерти царевич Алексей. Этому плуту не удалось погулять; его тотчас же схватили и посадили под стражу. Другой явился в Астрахани; и тот был также уроженец сибирский, крестьянин по сословию, занимавшийся извощичьим ремеслом на чужой стороне. Звали его Евстигней Артемьев. Этому молодцу предприятие сначала стало было удаваться. Нашлись такие, что поверили его речам. Но вскоре в каком-то пригородном селении его схватили и доставили в Астрахань, а тамошнее местное начальство приказало посадить его в тюрьму и послало о нем донесение в Петербург. Оба названые царевича — и почепский и астраханский — были привезены в Петербург и в ноябре 1725 года публично казнены смертью.
Первое время по своем вступлении на престол Екатерина посвятила печальному долгу погребения своего супруга. Набальзамированное тело государя было выставлено в дворцовой зале, нарочно украшенной применительно к значению грустного торжества. В этой зале гроб Петра стоял с 13 февраля по 8 марта, и в этот промежуток времени поставлен был близ него другой гроб — с трупом шестилетней дочери Петра, Наталии. 8 марта оба гроба повезли в деревянную церковь Петропавловского собора, временно построенную до окончания каменной, и тогда Феофан Прокопович произнес свою знаменитую надгробную речь, которая не только произвела потрясающее впечатление на слушателей, но и впоследствии считалась одним из лучших образцов духовного красноречия. Труп усопшего императора, посыпанный землею, был оставлен в закрытом гробе на катафалке и, по известию Голикова, стоял в церкви около шести лет.
Было много дел, начатых Петром и не оконченных по случаю его смерти. Екатерина решилась их окончить. В феврале 1725 года дано было поручение датчанину Берингу снарядить мореходную экспедицию к берегам Камчатки: это делалось по воле Петра, которого незадолго до кончины занимала мысль — узнать, соединяется ли Азия с Америкою или отделяется от нее водою? Тогда же Екатерина по проекту, начертанному Петром в 1724 году, положила открыть Академию наук и с этой целью повелела русскому послу в Париже, князю Куракину, приглашать в Россию иностранных ученых для занятия мест в русской Академии наук, которая, однако, на самом деле была открыта не ранее октября 1726 года. В мае 1725 года учрежден был кавалерственный орден Александра Невского, и это делалось также по мысли Петра: он заявлял о таком намерении еще до Персидского похода. Того же года, в том же месяце мае совершено было бракосочетание великой княжны Анны Петровны с голштинским герцогом во исполнение воли покойного императора, который сам обручил августейшую чету. Екатерина оказала милости лицам, подвергшимся опале их государя в последнее время его царствования. Получили свободу и восстановление своих гражданских прав лица, наказанные политическою смертью по делу Монса; объявлено прощение Шафирову, и Екатерина поручила ему писать историю Петра Великого; допущены были к службе и к царской милости дети казненного князя Гагарина; выпустили на волю малорусов, посаженных Петром в Петропавловскую крепость с наказным гетманом Полуботком, умершим в заточении. Дела внешние в 1725 году шли удачно в смысле докончания планов Петра. Оставленный в Закавказье Петром генерал Матюшкин усмирил в Грузии мятеж и убедил грузинского царя Вахтанга отдаться под покровительство России, а потом напал на Дагестан, разорил множество аулов, разрушил шахмалову столицу Тарки, выгнал самого шахмала, неприязненного к России, и достоинство шахмала уничтожил вовсе. В октябре 1725 года отправлен был иллирийский граф Савва Владиславович в отдаленный Китай для установления прочных границ и для распространения взаимной торговли между русскими и китайцами.
Новая императрица с первого взгляда могла считаться хорошо подготовленною к той великой роли, какая теперь выпала ей на долю. Она была постоянною спутницею и самым искренним другом великого государя, правившего Россиею с такою славою, какой не достигал никто из его предшественников. Что всего важнее — сам великий преобразователь заявлял пред всею Россиею, что эта женщина, будучи его любимою супругою, была в то же время его помощницею и участницею во всех важных воинских и гражданских предприятиях. Много в ее пользу говорило уже то, что в течение многих лет она могла не только дружелюбно уживаться с таким характером, какой был у Петра, но и заслужить у него высокое о себе мнение. Но Екатерина может служить наглядным доводом той истины, что нельзя делать суждений: как поступила бы известная человеческая личность в таких и таких-то случаях, когда подобные случаи прежде не представлялись ей в жизни. В такого рода суждениях мы обыкновенно ошибаемся. Ошиблись бы мы в приговоре о том, что вышло бы из Екатерины, оставшейся на престоле полновластною решительницею судьбы своей и судьбы подвластного ей государства, ошиблись бы, если б Екатерина сошла со сцены прежде кончины мужа и не сделалась после него самодержавной государыней. Мы были бы вправе ожидать от нее чего-нибудь необыкновенного, особенно руководствуясь приговором Петра Великого, так отлично умевшего ценить людей. Не то выказалось в истории. Екатерина, как жена Петра, была действительно женщина большого ума, но это была одна из таких умных женщин, каких на свете немало во всех сословиях и при всяких жизненных условиях. Такие женщины, соединяя с умом честность, могут быть добрыми супругами и матерями, приятными собеседницами, хорошими хозяйками и вполне заслуживать самые лестные отзывы не только от своих родных и домашних, но и от чужих, кто только их знает. Но далее такие женщины не представляют за собою никаких достоинств. Без мужа, без взрослых детей, без близкого круга родных и друзей, служащих ей постоянною опорою, такая женщина решительно может потеряться, опуститься и, при всех своих нравственных достоинствах, никуда не быть пригодною. Такова по существу своему Екатерина. Она превосходно умела пользоваться обстоятельствами, в которые поставила судьба ее женскую жизнь; она приобрела любовь и уважение как супруга, так и всего круга близких людей и настолько привлекла к себе их сердца, что они признавали за ней такие достоинства, каких на самом деле у нее вовсе не было. Екатерина была женщина в полном смысле своего века воспитанная и сжившаяся в такой среде, где женщина, по существу своей природы, обязана быть только помощницею — мужа ли, родителей, друзей, кого бы то ни было, но все-таки только помощницею, а не самобытною деятельницею: в этой среде ум женский только и пригоден на такое положение. Екатерина и была для Петра достойною помощницею. Не знаем, собственно, как выражалось это помощничество, но должны верить, потому что нам об этом заявляет сам Петр. По смерти Петра Великого Екатерина вдруг очутилась в положении выше своего женского ума. Приходилось стать выше всех, руководить другими, выбирать себе пригодных помощников. К этому не приготовили ее никакие предшествовавшие обстоятельства жизни; не приучил ее к этому гениальный ум Петра. Петр никого не мог приучить к самобытности; он любил и ценил только помощников, которые не смели ни противоречить ему, ни подавать советов, когда он их не требует, ни чего-нибудь делать мимо его ведома и без его воли. И Екатерина именно тем и заслужила высокое о себе мнение супруга, что умела ему угодить, а угождала ему только тем, что находилась у него во всегдашнем нравственном подчинении. Петра не стало. Екатерина, привыкши в течение двадцати с лишком лет видеть около себя другое лицо, которому безусловно подчинялась, и сознавать за собою только второстепенное значение, с первого же раза выказывается тем, чем выработала ее предшествовавшая жизнь: она предает себя со своею семьею покровительству и защите сенаторов и вельмож; но ее делают самодержицею; ей дают то, чего принять и хранить она никак не была в силах. Отказаться от этой чести было невозможно, если бы даже она и хотела: пришлось бы даже рисковать и своею собственною головою, и судьбою дочерей. Надобно было принимать новое положение. Но при этом новом положении ей не приходится быть чьею-нибудь помощницею; у ней теперь должны быть помощники по ее собственному выбору, да и не одно лицо, а много; если б ей хотелось во что бы то ни стало оставаться по-прежнему в значении чьей-то помощницы, то пришлось бы сделаться помощницею многих, а этого никак невозможно: многие не могут между собою спеться до такой степени, чтобы достигнуть полного единства. Отсюда трагическое, можно сказать, положение государыни, наступившее именно с той минуты, когда она, по воле судьбы, достигла той высоты, о какой в молодости ей и не снилось.
И это трагическое положение выразилось прежде всего в том, что Екатерина должна была отделываться и увертываться от Меншикова, который более других способствовал возведению ее на престол, думая, конечно, править всем государством от имени той, кто некогда была его служанкою, а теперь стала повелительницею. Надобно было искать противовеса Меншикову, и Екатерина думала найти его в своем зяте, голштинском герцоге; она сблизилась с ним, и, естественно, Меншиков и герцог невзлюбили друг друга. Дело пошло далее. Сенат, еще и при Петре нередко не представлявший согласия между своими членами, но сдерживаемый гениальным умом и железною волею самодержца, теперь остался без той крепкой узды, которая для него была необходима. В конце 1725 года в нем возникло разногласие. Миних потребовал 15 000 солдат на работы для окончания Ладожского канала. Одни из членов сената (между ними генерал-адмирал Апраксин и Толстой) находили, что надобно исполнить требование Миниха и окончить дело, начатое Петром, — дело, которому великий государь придавал большую ценность. Меншиков воспротивился, доказывал, что солдаты набираются с большими издержками не для земляных работ, а для защиты отечества от врагов, и когда его доводы не принимались, он деспотически именем императрицы объявил, что солдат не дадут на работы. Сенаторы оскорбились. После того начался ропот и затем тайные соображения и совещания о том, как бы вместо Екатерины возвести на престол великого князя Петра; царь-ребенок казался самым подходящим царем для тех, которые думали на самом деле править государством от его имени. Узнал об этом Толстой, и по его предположению должно было образовать учреждение, стоящее выше сената и непосредственно управляемое особою государыни. Он склонил на свою сторону нескольких главных и влиятельнейших вельмож: Меншикова, князя Голицына, канцлера Головкина, вице-канцлера Остермана и генерал-адмирала Апраксина. Они предложили государыне проект учреждения Верховного тайного совета, который должен быть выше сената. Указ об учреждении его дан был в феврале 1726 года. Поводом к такому учреждению указано то обстоятельство, что некоторые заседающие в сенате в то же время состоят президентами коллегий, и сверх того, “яко первые министры имеют по должности своей тайные советы о политических и других военных делах”. Обязанные в то же время заседать в сенате и вникать во все дела, подлежащие ведению сената, “за многодельством не могут вскоре чинить резолюции на внутренние государственные дела, и от того в тайных советах о важнейших делах им немалое чинится помешательство, а в сенате в делах остановка и продолжение”. Новое учреждение отделяло от сената дела первой важности и состояло под непосредственным председательством высочайшей особы. Дела, подлежащие исключительно Верховному тайному совету, были все чужестранные и те из внутренних, которые требуют по существу своему высочайшей воли; например, новые налоги не могли быть постановлены иначе как по указу Верховного тайного совета. При самом открытии нового учреждения постановлено было правилом, что собрания верховного тайного совета должны еженедельно происходить по внутренним делам в среду, а по иностранным в пятницу, но если случится что-нибудь необыкновенное, то собрание может происходить и в другой какой-нибудь день недели, и тогда все члены особо о том оповещаются. Указы из совета издаются от имени императрицы. Сенат перестал иметь право безапелляционных приговоров и должен был титуловаться уже не Правительствующим, а Высоким. Челобитчикам дозволялось подавать в Верховный тайный совет апелляцию как на сенат, так и на коллегии, но если кто подаст несправедливую апелляцию, тот подвергнется штрафу и плате в пользу тех судей, на которых он жаловался, и в таком размере, в каком взят был бы штраф с этих судей, если б жалоба, на них поданная, была признана справедливою. Если же челобитчик обвинит напрасно судей в таком неправом поступке, который по закону подлежит смертной казни, тогда челобитчик сам подвергнется смерти. Совет — поясняется в современном протоколе — не есть особенное судилище, а собрание, к облегчению ей (императрице) бремени служащее (Чт. 1858, 3. Протоколы В. т. сов., 5).
От ведомства сената были изъяты три коллегии: Иностранная, Воинская и Морская.
Членами новоучрежденного совета были лица, подавшие проект об его учреждении; к ним присоединен был граф Толстой, а чрез несколько дней после открытия совета, последовавшего 8 февраля, императрица поместила в число членов герцога Голштинского (17 февраля), да еще с явным намерением поставить его выше прочих членов: “Понеже, — говорится в одном указе, — любезнейший нам зять его королевское высочество герцог Голштинский по нашему милостивому требованию в сем Верховном тайном совете присутствует, и мы на его верное радение к нам и к интересам нашим положиться совершенно можем, того ради и его королевское высочество яко наш любезнейший зять и по достоинству своему не токмо над прочими членами первенство и во всех приключающихся делах первый голос имеет, но и мы его королевскому высочеству позволяем из других Верховному тайному совету подчиненных мест все такие ведомости требовать, которые к делам в Верховном тайном совете предложенным, для лучшего о них изъяснения, ему потребны будут”. Герцог, присутствуя в Верховном тайном совете первый раз 21 февраля и выказывая свое значение, милостиво заявил, что ему приятно будет, если другие члены будут иногда противного с ним мнения (Проток. Чт. 1858, 111, 5). Герцог плохо понимал, если не совсем не понимал по-русски, и потому для перевода его мнений на русский язык прикомандирован был камер-юнкер князь Иван Григорьевич Долгорукий.
В апреле 1726 года императрицу стали тревожить подметные письма, которых содержание указывало на существование людей, недовольных правлением, учрежденным по смерти Петра. Министры, члены Верховного тайного совета, представляли ей словесно разные замечания о том, как бы оградить престол от могущих произойти потрясений. Остерман представил свое мнение на письме и предлагал для устранения различных мнений о порядке престолонаследия соединить браком великого князя Петра с его теткою цесаревною Елисаветою Петровною, несмотря ни на их родство, ни на неравенство в возрасте, с тем что если у них не будет наследников, то наследство должно будет перейти к потомству Анны Петровны. Этот проект сделался предметом обсуждения на долгое время, но для истории он важен преимущественно потому, что в своем основании осуществился течением истории; хотя Елисавета не вышла за Петра, но действительно царствовала и, оставаясь бездетною, передала престол потомству сестры своей Анны Петровны.
Но как подметные письма продолжали появляться, то апреля 21 издан был строгий указ против их сочинителей и распространителей; обещана была удвоенная награда тем, которые откроют и предадут в руки правосудия сочинителей подметных писем, затем воспрещались частные толки и беседы по вопросу о правах престолонаследия и объявлялось, что если в течение шести недель не откроются виновные в составлении подметных писем, то они будут преданы церковному проклятию.
При существовании Верховного тайного совета короткое царствование Екатерины ознаменовалось тем, что обращено было внимание на некоторые отяготительные для народа приемы и учреждения прошлого царствования; кое-что было изменено, другое и вовсе отменено. Все доходы империи 1725 года простирались до 8 779 731 р. при расходах в 9 147 108 р., следовательно с дефицитом. Главная статья доходов падала на подушное, составлявшее в своем итоге сумму в 4 487 875 р., и этот род налога был самый отяготительный и наиболее нетерпимый народом как по существу своему, так еще более по способам взимания. По самому своему существу налог этот представлял видимую неравность и несправедливость. Платили записанные в ревизии, и так как ревизии не могли предприниматься часто, то необходимо выходило, что живые должны были платить за умерших, взрослые за малых, рабочие за престарелых, ни к какой работе не способных. Способ сбора этого налога был до крайности тяжел и ненавистен. Надобно знать, что по идее Петра этот налог определялся исключительно на содержание войска и самое войско положено было расквартировать сообразно сбору средств, так что взимание с записанных в подушный оклад предоставлялось самим воинским чинам с участием выбранных от земского дворянства комиссаров. Но это совершалось до крайности разорительно для крестьян и со всякими признаками злоупотреблений, казнокрадства, вымогательства и взяточничества.
В указе императрицы Верховному тайному совету от 9 января 1727 года соединено многое, что выдумалось и выработалось в течение года. Там (см. Сборн. Отд. русск. яз. и слов. Имп. Ак. н., IX, 86 и Чтен. 1857, III, 33) говорится: “Не только крестьянство, на которое содержание войска положено, в великой скудости обретается и от великих и непрестанных экзекуций и других непорядков в крайнее и всеконечное разорение приходит, но и прочие дела: яко коммерция, юстиция и монетные дворы, весьма в разоренном состоянии обретаются”. Крестьянские побеги, опустошавшие русские края во все царствование Петра, не прекращались и теперь, иные убежавшие с места жительства шатались по лесам, образовьшали разбойничьи шайки и нападали на проезжих по дорогам, на помещичьи усадьбы; другие селились на окраинах, многие убегали за границу: некоторые искали приюта в Польше, другие в турецких и крымских владениях или у башкирцев. Правительство сознавало, что такие побеги происходили “не от одного хлебного недорода и от подати подушной”, но и “от несогласия у офицеров с земскими”. Но не следует думать, что только офицеры и солдаты тяготили крестьян в их быте: “Ныне над крестьянами разве десять или больше командиров находится вместо того, что прежде был один, а именно из воинских, начав от солдата до штабу и генералитету, а из гражданских и штатских от фискала, комиссаров, вальдмейстеров и прочих до воевод, из которых иные не пастырями, но волками в стадо ворвавшимися называться могут. Тому же подобные и многие приказчики, которые за отлучением помещиков своих над бедными крестьянами чинят что хотят”.
Так представлялось тогдашнему правительству положение сельского рабочего класса, требовавшее мер к облегчению его судьбы и устроению его благосостояния. При самом вступлении своем на престол Екатерина сбавила с крестьян подушного оклада по четыре копейки с ревизской души, и это сделано было по необходимости, так как накопилось недоимок более миллиона за прошлый год, а за две трети текущего года собрана была только половина того, что следовало собрать. В 1727 году в Верховном тайном совете решено было, также вследствие убеждения о невозможности собрать с крестьян положенной суммы, следуемой по всей России с подушного оклада: устранить военных (генералитет, штаб- и обер-офицеров) от сборов подушного оклада и вывести их из уездов, расположив слободами при городах, а сбор подушного возложить на воевод, управляющих провинциями и зависящих от губернаторов, при участии вместе с воеводами по штаб-офицеру из войска. Разом с отстранением военных от сбора подушных денег упразднилась должность земских комиссаров и уничтожались их конторы, а в то же время и народные суды. Расправа и суд возлагались на воевод под ведением губернаторов, а высшею инстанциею, куда можно было подавать апелляции на губернаторов, была Юстиц-коллегия. Уничтожилась Мануфактур-коллегия, а вместо нее учреждался совет из фабрикантов, которые должны были съезжаться в Москву и служить без жалованья. Правительство вообще имело в виду упразднить многие канцелярии и правительственные должности, “потому что умножение правителей и канцелярий тягостно для народа и требует множество издержек”, — такая причина приведена в протоколе Верховного тайного совета. Для порядка в расчете доходов и расходов возобновлялась упраздненная перед тем Ревизион-коллегия и учреждалась доимочная канцелярия. Упущения в сборах казенных платежей накоплялись и увеличивались, что и принудило к появление этого учреждения. Мы не имеем основания указать степень того участия, какое лично принимала императрица в вопросе, касавшемся облегчения народа от тягостей подушных платежей и воинского самоуправства. Но вообще, как она полагала свое имя на указы, то, конечно, надобно допустить, что, если содержание их сочинялось другими, все-таки она сочувствовала их смыслу. Зная, как при всяком удобном случае она при Петре являлась на стороне тех, которые по своему положению нуждались в добродушном представительстве за них, смело можем признавать, что во время самобытного обладания верховною властью в делах, касавшихся облегчения народной участи, действовало доброе женское сердце Екатерины.
Но не во всех делах ее царствования, когда решения следовали от ее имени, можно с достоверностью признавать личное участие Екатерины. Совершались вопиющие возмутительные деяния, и хотя официально исходили от нее, но она была тут виновата столько же, сколько может падать вина на слабое или несовершеннолетнее лицо, сидящее на престоле, когда именем его производятся распоряжения, о которых он или не думал, или вовсе не знал. К категории таких дел мы смело можем отнести бывшее при Екатерине дело архиепископа новгородского Феодосия Яновского. Этот человек, один из умных и светлых архипастырей Петрова века, любимец покойного государя и исполнитель его планов, имел нрав строптивый и неуживчивый, а оттого окружали его недоброжелатели и никто не любил его. Этим воспользовался псковской архиерей Феофан Прокопович, человек чрезвычайно умный и ученый, но хитрый и коварный, не останавливавшийся ни перед какими путями к собственному возвышению. Ему кстати пришлось, что Феодосии, сообразно своему беспокойному нраву, произносил кое-какие выражения, которые должны были не понравиться верховой власти, и в апреле 1725 года Феофан подал донос на своего товарища; прежде он находился с ним в дружелюбном отношении: они оба приготовляли к кончине Петра Великого. Феодосии в беседе с Феофаном и другими синодскими членами роптал на нерасположение светских сановников к духовенству, угрожал за то карою Божиею на Россию, критиковал поступки бывшего императора, порицал его излишнюю охоту к следованию тайных дел, которая “показывает в нем мучительское сердце, жаждущее крови человеческой”, вспоминал, как он был “непостоянен и неблагорассуден: сегодня задумает одно великое дело, завтра еще более затеет, с наговоров бездушных людей и доносителей о всех духовных и светских особах начал иметь как о неверных себе худое мнение, имел тайных шпионов, которые над всеми надзирали и так иногда смущали его, что ночью спать не мог, для того подозрения всех боялся, за не очень важные слова повелевал казнить смертью, а можно было и без такого кровопролития в словах подлых людей и во всем положиться на промысел Божий”. Говоря о бесполезности суровых мер, он выражался: “Сколько людей переказнено, а воровство не убывает, совесть в людях незавязанная, надобно обучать через школы, и от того познают Бога и что есть грех; только без денег сего сделать нельзя, а инструмент железный (т.е. для казней) невелика диковинка: дать две гривны!” О смерти государя Феодосии замечал, что болезнь “ему пришла от безмерного женонеистовства”. Когда высочайшая власть назначала богослужения, новгородский архиерей по этому поводу делал такое замечание: “Какое тиранство! Мирская власть принуждает духовную молиться! Это слову Божию противно: апостол Павел молит христиан молиться за царя, а не принуждает; я служить буду из страха, чтоб меня в ссылку не сослали, да услышит ли Бог такую молитву?” Другие духовные, спрошенные по поводу Феофанова доноса, подтвердили его донос: в числе этих духовных был Феофилакт Лопатинский, тверской архиерей, впоследствии сам испытавший от Феофана участь, подобную той, какую теперь вместе с Феофаном приготовил несчастному Феодосию. Обвиняемый сознался, просил помилования, но заступников у него не было. Своим беспокойным нравом и неосторожным языком он успел уже вооружить против себя могучего Меншикова.
Однажды, когда караульные не хотели пропустить его во дворец, он в запальчивости сказал: “Я сам лучше светлейшего князя!” Меншиков знал про этот случай и теперь, когда Феодосию угрожала беда, не раскрыл рта в пользу строптивого архиерея. Вдобавок Феодосия обвиняли еще в растрате и присвоении церковного достояния в окладах образов и серебряной утвари. 11 мая 1725 года Екатерине поднесли на утверждение приговор к смертной казни — “за учиненные им церкви Божией и указам ее величества противности и непристойные слова”. Но императрица “для поминовения его величества” во всем государстве отменила смертную казнь и повелела: “Феодосия от синодского правления, Новгородской епархии и архимандритии Александро-Невского монастыря отрешить и сослать в дальний монастырь, именно Корельский на устье Двины, где содержать под караулом неисходно и давать ему на пищу и одежду по двести рублей в год”. Но злобные враги поступили с ним еще суровее того, как предписано было в указе. С него сняли сан и в звании простого монаха под именем чернеца Феодоса послали на место заточения и засадили в каменную тюрьму с малым оконцем, определив ему в пищу только хлеб и воду. Страдалец, отправленный в Корельский монастырь в сентябре 1725 года, умер в феврале следующего года от голода, скорби и недостатка свежего воздуха, гонимый завистниками и врагами, не возбуждая ни в ком сострадания по причине своего задорного и неуживчивого нрава. Никто не преследовал его с таким ожесточением, как Феофан Прокопович, хотя он прежде был видимо в дружелюбных отношениях к новгородскому архиерею; но Феофан имел в виду занять место низложенного Феодосия и потому более чем кто другой боялся, чтоб Феодосии не получил прощения и снова не вошел в милость у верховной власти; поэтому-то Феофану было необходимо согнать поскорее со света Феодосия Яновского.
Меншиков не останавливался ни перед какими бы то ни было путями, ведущими к удовлетворению его алчности и честолюбия. Но светлейший встречал противодействие со стороны других вельмож, особенно со стороны голштинского герцога. От этого Екатерина не сразу наделила его теми богатствами, которых он домогался. Еще при Петре числились на нем большие начеты в казну, и он долго не мог добиться снятия с него этих начетов. Хотелось ему прибавить к своим обширным владениям земли и села в Малороссии — и того он не получал. Ему представился случай сделаться владетельным герцогом в Курляндии; курляндским герцогом считался тогда старик Фердинанд; он жил за границею своего герцогства уже много лет, потому что не поладил с своими подданными. Но кроме него жила в Митаве вдовствующая герцогиня Анна Ивановна, племянница Петра Великого, окруженная русскими; делами Курляндии распоряжался русский государь. Между тем, на основании государственного права, Курляндия считалась ленным владением польской Речи Посполитой, которая от внутренних междоусобий и долговременной внешней войны не была настолько сильна, чтобы при жизни Петра оказывать давление на страну, считавшуюся ее достоянием. Но Петра не стало; носивший герцогский титул старик был близок к смерти; Курляндию ожидали важные перемены. В Польше паны толковали, что так как наконец угасал властвовавший в Курляндии дом Кетлеров, при котором Курляндия стала польским леном, то теперь Курляндский край, как выморочное ленное владение, должен присоединиться к непосредственным владениям Речи Посполитой и разделиться, подобно последним, на воеводства. Но польский король Август II, он же саксонский князь-избиратель, хотел доставить Курляндское герцогство своему побочному сыну Морицу по выбору курляндского сейма, и в этом стремления короля шли вразрез с видами польских панов. Вообще польские паны редко ладили с своими королями, ограждаясь от присущих королям стремлений усилить монархическую власть. И теперь паны готовы были противиться всяким королевским стремлениям такого пошиба.
Соседи Польши, Пруссия и Россия, были противны одинаково как намерениям польского короля, так и видам польской нации. И та и другая не хотели допустить распространения пределов Речи Посполитой, не расположены были содействовать усилению Саксонского дома; наконец, та и другая желали посадить на Курляндское герцогство своих кандидатов. Польский король тайно отправил Морица в Курляндию. Мориц понравился курляндскому дворянству; оно готово было избрать его, но предложило ему условие: жениться на вдовствующей герцогине Анне Ивановне. Все повезло как нельзя лучше и Морицу и курляндцам: Анне Ивановне очень понравился Мориц. Стали курляндцы собираться созывать сейм и избирать Морица в герцоги. Но узнали об этом в России и взглянули недружелюбно на такое намерение курляндцев. Верховный тайный совет 31 мая 1726 года послал русскому резиденту Бестужеву указ всеми силами стараться убедить курляндцев не выбирать Морица, а выбрать голштинского принца, сына умершего епископа Любского. Съехавшиеся на сейм депутаты не послушались Бестужева, уверяя, что императрица милостива к Анне Ивановне и все для нее сделает по ее просьбе, и представляя с своей стороны, что если теперь не избрать герцога, то поляки поспешат объявить Курляндию выморочным леном и присоединят к польским владениям, а это не сочтется выгодным для России. 18 июня 1726 года курляндский сейм избрал Морица герцогом единогласно.
В это-то время Меншиков принял намерение сделаться сам герцогом Курляндским. Желание это было еще при Петре, но тогда неудобно было налегать на это, теперь же Меншиков смелее предложил свой план Екатерине, когда возник вопрос об избрании в Курляндии нового герцога. Екатерина сочла с своей стороны слишком навязчивым делом понуждать курляндцев к выбору Меншикова, но поставила его в числе кандидатов, угодных России вместо Морица, предоставляя выбор из этих кандидатов самому курляндскому сейму. В конце июня, еще, вероятно, не зная об окончившемся в Митаве выборе Морица, Верховный тайный совет отправил в Курляндию Меншикова и в то же время предписал русскому послу князю Василию Долгорукому ехать туда же. Они должны были предложить курляндцам: если хотят жить с Россиею в дружелюбных отношениях, то пусть выбирают или голштинского принца, сына епископа Любского, или князя Меншикова, или кого-нибудь из двух принцев Гессен-Гомбургских, находившихся тогда в русской службе. Но Меншиков поехал в Курляндию с намерением повести дело так, чтоб выбрали не кого-нибудь другого, а непременно его особу. 28 июня прибыл Меншиков в Ригу, и туда же приехала из Митавы Анна Ивановна и, не вступая в город, остановилась за Двиною и послала просить Меншикова к себе. Меншиков приехал. Анна Ивановна стала просить его исходатайствовать у императрицы дозволение вступить ей в брак с Морицем и утвердить последнего в герцогском достоинстве, возложенном на него курляндским сеймом.
— Ваше высочество! — сказал ей Меншиков, — Неприлично будет вступать с ним в супружеский союз, понеже оный рожден от метрессы, а не от законной жены; и вам, и ее величеству государыне нашей, и всему нашему государству то будет бесчестно, и принца Морица допустить до герцогства невозможно для вредительных интересов российских и польских. Ее величество государыня императрица изволит трудиться для интересов Российской империи, чтоб оная с сей стороны всегда была безопасна, и для пользы всего княжества Курляндского, дабы оное под высокою ее величества протекциею при своей вере и верности в вечные времена по-прежнему было, и для того изволила указать представить сукцессоров, которые написаны в инструкции князя Долгорукого, дабы ваше высочество о таком высоком соизволении ее величества государыни императрицы были известны и избирали из того лучшее.
— Я, — сказала герцогиня, — буду повиноваться воле государыни императрицы и оставлю свое прежнее намерение. Если воля государыни такова, чтоб герцогом быть кому-нибудь из тех, что предлагаются в инструкции князя Долгорукова, то я наивящше желаю, чтоб герцогом были избраны вы, потому что, по крайней мере, я надеюсь быть покойною во владении моими деревнями; а если кого иного изберут, то не знаю, будет ли он ласков со мною, и боюсь, как бы он не отнял у меня моего вдовьего пропитания.
Анна Ивановна, говоря такие слова, хитрила; она вовсе не желала Меншикову умножения власти; она давно уже его не терпела и считала своим врагом. У ней на уме было другое. Она замыслила ехать в Петербург и лично просить за себя у императрицы, настроив герцога Голштинского, чтоб он ходатайствовал за нее.
После беседы с Меншиковым Анна Ивановна уехала в Митаву, а вслед за ее отъездом приехали из Митавы в Ригу, для свидания с Меншиковым, князь Василий Лукич Долгорукий и русский резидент, находившийся постоянно в Курляндии, Петр Бестужев. Князь Долгорукий сообщил Меншикову, что он делал предложения курляндским чинам поступить сообразно полученной от русского правительства инструкции, но не встретил с их стороны желания сообразоваться с волею русской императрицы. Курляндцы не хотели выбирать в герцоги Меншикова, отговариваясь тем, что он не природный немец и не лютеранского вероисповедания, — не хотели избирать голштинского принца, представляя то обстоятельство, что он еще несовершеннолетен и достиг только тринадцатилетнего возраста; не хотели также и гессен-гомбургских принцев, служащих в России.
Меншиков сделал Бестужеву замечания за то, что он, находясь в Митаве, допустил без протеста с своей стороны выбор принца Морица; потом отправился сам Меншиков в Митаву в сопровождении значительного воинского конвоя.
На другой день после прибытия Меншикова в Митаву явился к нему принц Мориц.
— Императрица желает, — сказал ему Меншиков, — чтоб курляндские чины собрались снова и произвели новый выбор: за этим я сюда и приехал.
— Это дело невозможное, — отвечал Мориц; — сейм кончился; чины разъехались; если теперь их собирать и принуждать к новым выборам, то произведенные им выборы не будут иметь законной силы. Я выбран городом сообразно древней форме правления в Курляндии, и если после своего избрания не буду герцогом, то Курляндия должна быть, как выморочный лен, присоединена к Речи Посполитой и разделена на воеводства или же быть завоевана Россиею.
— Ничего такого не будет, — сказал Меншиков, — Курляндия будет иметь свою древнюю форму правления, но не должна искать другого покровительства, кроме России.
В тот же день Меншиков позвал к себе сеймового маршала, канцлера и нескольких влиятельных членов сейма и сказал им, что непременно следует собрать вновь сейм и произвести новые выборы, иначе грозил вступлением в Курляндию русского войска и ссылкою упорных в Сибирь. По немецким источникам, во время пребывания Меншикова в Митаве дело с Морицем дошло до военной стычки. Меншиков послал взять Морица, а Мориц, запершись в доме, отбивался от русских, и при этом несколько человек было убито.
Но когда Меншиков дал знать в Петербург о своем решении, объявленном курляндцам, в Верховном тайном совете не совсем одобрительно посмотрели на такой решительный тон Опасно было задирать разом Пруссию и Польшу, а такое поведение, какое в качестве представителя России принял по отношению к курляндцам Меншиков, могло раздражить и ту и другую державу. К большему вреду для намерений Меншикова, приехала в Петербург вдовствующая герцогиня Анна Ивановна 23 июля и остановилась у голштинского герцога. Она подняла на ноги и его и всю императорскую фамилию. Она горько жаловалась на самоуправство и высокомерие Меншикова. Голштинский герцог, всегда любимый тещею, принял близко к сердцу дело курляндской герцогини. Под его влиянием Екатерина очень дружелюбно приняла и выслушала Анну Ивановну и до такой степени раздражилась против Меншикова, что многие, узнав об этом, ожидали чего-нибудь дурного для князя; говорили даже, что императрица прикажет его арестовать. Но все, однако, ограничилось тем только, что Екатерина приказала послать ему выговор, указавши, что своими резкими поступками в Курляндии он может довести Россию до несвоевременной ссоры с прусским и польским королями и польскою Речью Посполитою. Императрица потребовала его назад в Петербург для совета о важных делах. Меншиков воротился. Враги его думали, что теперь, как говорится, закатится звезда его счастия, но судьба отсрочила над ним свой суд. У Меншикова был приятель Бассевич, министр голштинского герцога, имевший на последнего большое влияние. Этот человек, настроенный Меншиковым, внушил своему герцогу, что в его положении гораздо лучше сойтись с Меншиковым, так как враги Меншикова — сторонники партии великого князя Петра Алексеевича, а если эта партия возьмет верх, то это не принесет пользы ни герцогу, ни его голштинцам. Герцог доверился Бассевичу, которого давно уже привык считать своим искренним доброжелателем. Герцог сам стал просить императрицу за Меншикова, и Екатерина, как будто снисходя к ходатайству зятя, возвратила Меншикову прежнюю милость и расположение; герцог воображал, что своим великодушием победил своего соперника и обязал вечною к себе признательностью. Но не таков был Меншиков, чтоб умилиться чувством благодарности к герцогу: он после того стал еще более ненавидеть его, испытавши, что герцог пользуется большою силою у императрицы. Но, умея скрывать свои настоящие чувства, он стал с герцогом любезен, не противился, когда герцог получил команду над гвардейским Преображенским полком, и своим притворным дружелюбием к герцогу приобретал благорасположение Екатерины. Милости к нему государыни не только не умалялись, но возрастали. Императрица снова сама думала доставить ему герцогство Курляндское путем выбора, но в согласии с Польшею; однако сам Меншиков, потерпевши неудачу, оставил честолюбивые планы насчет Курляндии и обратился на другой путь, который повел бы его к большей высоте, чем та, на какую возвести его могло достижение герцогского титула. Меншиков решился заручиться расположением партии великого князя, но положил действовать так, чтобы Екатерина и другие члены императорского семейства не видели сразу для себя вреда; зная бесхарактерность государыни, он рассчитывал повлиять на нее и побудить ее сделать в пользу великого князя такие распоряжения, которые были бы в то же время полезны ему самому.
С самого принятия на себя самодержавного единовластия Екатерина не отличалась ни твердостью, ни проницательностью, ни любовью к делам. Прежде, когда она была супругою и помощницею Петра и находилась у него в постоянном нравственном подчинении, она, угождая во всем супругу, казалась подвижною, трудолюбивою, способною переносить лишения; теперь становилась ленивою, беспечною, изнеженною, склонною к роскоши и пустым забавам, и, что всего было хуже, привыкши прежде повиноваться Петру и не иметь своей воли, теперь она также не имела воли и подчинялась всякому, кто умел стать к ней близко. Руководили ею то герцог, то Меншиков, то Толстой, то Ягужинский, Головкин и другие, смотря по обстоятельствами. Она чем долее царствовала, тем все ниже опускалась. После государя, одаренного ужасающею железною волею и непостижимою проницательностью, престол занимала особа, напоминавшая царя, ниспосланного Зевсом в лягушечье царство, в известной басне. В конце июля 1726 года посланник польского короля и саксонского князя-избирателя Августа, Лефорт, в своей депеше писал: “При дворе постоянно дни превращаются в ночи; веселятся на всякие лады. О делах никто не говорит; самые способные и самые веские люди не берутся ни за какую работу иначе как так, что лишь бы скорее с плеч долой. Все страшно недовольны неполучением жалованья; правительство всем задолжало месяцев за восемь”. В половине декабря того же года он писал: “Чем более вглядываюсь в различные обстоятельства настоящего царствования, тем менее вижу следов прежнего трудолюбия, бдительности и страха. Истинные патриоты прежде содействовали общему добру, их советы принимались и взвешивались, теперь отечество не имеет царя, господствуют роскошь, нега, лень. Верховный совет существует только по имени; герцог Голштинский хотел бы захватить бразды правления, но его не допускают, и вот уже четыре недели Верховный совет не собирался. Только дух несогласия сводит людей, и частная выгода господствует над общею пользою. Ничего не делается, вся бдительность направлена только к опустошению казны. Издержки увеличиваются до бесконечности, каждый тащит сколько может, ничего не делается без наличных денег” (Р. И. О. Сб., т. III, стр. 455). От 18 января 1727 года пишется: “Восемнадцать месяцев персидская армия не получает ни гроша, а флот — девять месяцев, гвардия около двух лет; гражданские чиновники оплачиваются также очень дурно. Двор завладел теми суммами, которые назначены на войско, да вдобавок каждый, кто может, тянет сколько хочет из казны в свою пользу”. В довершение упадка власти здоровье Екатерины с зимы стало делаться все хуже и хуже. Говорили, что еще летом 1726 года ей подали чего-то лихие люди, но такие толки не были основаны на верных данных, которыми в настоящее время история имела бы право основываться. Несомненно, что с декабря Екатерина болела до самой своей кончины.
Между тем как бы для поверки действий Меншикова в Курляндии отправлен был туда генерал-лейтенант Девиер. Такое назначение показывает, что им заправляли руки, неприязненные Меншикову. Антон Девиер, бывший при Петре генерал-полицмейстер, зять Меншикова (женатый на сестре его), был в то же время его заклятым врагом. Но Девиер не мог сделать Меншикову ничего дурного в Митаве, и когда в феврале 1712 года возвратился в Петербург, то увидал, что Меншиков уже стал так высоко, что мог почти все делать с Екатериною. Меншиков выпросил у императрицы в свою собственность город Батурин и принадлежавшие Мазепе имения, приписанные к Гадяцкому замку (Протоколы Верх. т. сов. Чт. 1858 г., т. III, 42 — 43), а в декабре 1726 года с него были сняты все начеты, числившиеся на нем еще при Петре Великом. Правда, Меншикову не удалось и теперь выпросить себе титул генералиссимуса, которого он давно уже добивался, но зато он настроил Екатерину, что она согласилась сделать его тестем наследника своего престола.
До сих пор Меншикова все считали никак не способным стать на сторону великого князя Петра, а между тем сторона эта была сильна между вельможами, и, что всего важнее, в пользу великого князя было вообще убеждение русского народа, который не мог сочувствовать странному порядку престолопреемства, введенному Петром Великим, и не мог отрешиться от уважения к праву первородства. Меншиков знал, что мысль объявить наследником престола великого князя Петра будет принята с восторгом во всей России, и после своей курляндской неудачи пристал сам к этой мысли, но хотел упрочить свою безопасность тем, чтобы женить великого князя на своей дочери. Подал ли кто другой Меншикову эту мысль или он сам дошел да нее — не знаем, но то верно, что Меншиков нашел себе в этом сильных пособников — могучего представителя старого боярства князя Михаила Михаиловича Голицына, многих других вельмож и двух иностранных министров, которых дворам было угодно и выгодно, чтобы великий князь Петр сделался императором: первый из этих иностранных министров был цесарский посланник Рабутин, второй — датский посланник Вестфален. Государю первого, императору Карлу VI, желательно было воцарение Петра, потому что Петр по своей матери приходился племянником императрице; государю второго, датскому королю, хотелось того же, чтоб отклонить избрание на русский престол голштин-ского герцога, которого очень любила Екатерина и по этой любви могла сделать своим преемником; датский король не любил герцога по давней вражде к голштинскому дому. Цесарскому двору до такой степени было желательно, чтобы великий князь Петр сделался императором, что Рабутин обещал Меншикову первый фьеф в империи, если Меншиков успеет склонить императрицу назначить Петра своим преемником на престоле. Меншиков принялся влиять на императрицу и начал с того, что выхлопотал у Екатерины дозволение на брак своей дочери с Петром, хотя последний, будучи еще несовершеннолетним, не мог скоро совершить этого брака. Пришлось кстати Меншикову следующее обстоятельство: дочь Меншикова сговорена была за польского выходца Сапегу, пожалованного в Петербурге титулом фельдмаршала. Сапега был замечательно красивый и ловкий молодец. Екатерина пожелала женить его на своей племяннице, дочери своего брата Карла Сковронского, которого она только что пожаловала в графское достоинство. Меншиков, как бы в вознаграждение за отнятие у его дочери жениха, просил дать ей другого — великого князя. Екатерина согласилась. Вообще, сделавшись самодержавною государынею, она время от времени становилась все более податливою, а тут еще слабела здоровьем, и неудивительно, что Меншикову у болезненной и почти слабоумной женщины нетрудно было вынудить такое согласие.
Предстоявший брак великого князя с дочерью Меншикова не связывался с назначением Петра наследником престола, и, быть может, Екатерина потому так легко поддалась просьбе Меншикова, что не видела здесь ничего касавшегося важных государственных вопросов. Но все, узнавши о данном императрицею согласии на такой брак, ясно видели, к чему идет дело и что для себя готовит в будущем Меншиков. Прежде всего пришли в ужас обе дочери Екатерины, бросились к ногам матери и указывали ей пагубные последствия ее податливости замыслам честолюбца. Екатерина говорила, что брак великого князя Петра с дочерью Меншикова не изменит ее тайного намерения, которое она питает относительно назначения себе наследника, но изменить слову согласия, данному Меншикову, уже теперь невозможно.
Тогда враждебная Меншикову партия принялась составлять заговор с целью во что бы то ни стало не допустить государыню оставить после себя наследником зятя Меншикова. К врагам Меншикова пристал теперь Петр Андреевич Толстой, который еще так недавно действовал вместе с Меншиковым душа в душу. Участниками этого заговора были Девиер, генерал Бутурлин, Григорий Скорняков-Писарев, генерал Ушаков, страшный при Петре начальник Тайной канцелярии Александр Львович Нарышкин и князь Иван Алексеевич Долгорукий. Герцог Голштинский также знал о заговоре и, естественно, сочувствовал ему*.
______________________
* Мы не читали подлинного дела по поводу этого заговора, которое принадлежит к тайным делам государственного архива; к этим делам мы доступа не имели и потому, по необходимости, должны руководствоваться сведениями, сообщенными из этого дела гг. Арсеньевым и Соловьевым, а сверх того известиями иностранцев. Француз Вильлярдо рассказывает, будто Толстой в сильной речи представлял Екатерине опасность, но не мог отклонить ее. Отрывки из следственного дела, нам известные, которыми мы далее пользуемся, не дозволяют доверять Вильлярдо. Видно, что Толстой не имел случая говорить об этом с государынею.
______________________
Начало, как кажется, положено было голштинским герцогом: это видно из показаний Девиера, напечатанных в приложениях к истории Екатерины I. (Уч. зап. Имп. Ак. наук. Кн. II, вып. I, стр. 246). Герцог, свидевшись с Девиером, спросил его: знает ли он про сватовство великого князя Петра?
— Отчасти о том слышал, — отвечал Девиер, — а правда ль то, или нет — не ведаю.
Герцог сказал: “Хорошо ли это будет и полезно ли ее величеству? Надобно ее величеству донести о том с обстоятельством; это мне говорил Толстой: надобно ее величеству иметь предосторожность; светлейший князь силен, у него войска в команде и Военная коллегия под начальством, и ежели так сделается, как он хочет, то придет в пущую силу, и тогда попросить ее величество, чтобы из Шлютенбурга бывшую царицу взять, а она старого обычая человек, может все переменить по-старому, нрава гневного. К тому же, может быть, захочет обиду сделать ее величеству и детям ее. Так говорил мне Толстой. Да я и сам признаю, что нехорошо, и надобно о том сказать ее величеству, как она изволит, чтоб ведала”.
— Не худо, — отвечал Девиер; — надобно знать о том государыне. Да почему же вы сами не доложите ее величеству?
— Я, — отвечал герцог, — уже нечто дал ее величеству знать, токмо изволила умолчать.
Девиер сказал: “Как время найдете, доложите ее величеству”.
После праздника Пасхи приехал к Девиеру Толстой и сначала вел разговор о том, как бы у государыни выпросить милости своему провинившемуся сыну, а потом, с видом откровенности, спросил Девиера: “Говорил ли тебе что-нибудь его королевское высочество герцог?”
— Нечто мне говорил, — сказал Девиер.
— А ведаешь ты, — спросил Толстой, — что делается сватовство у великого князя на дочери светлейшего?
— Ведаю, — отвечал Девиер, — но отчасти, а подлинно не ведаю, только вижу, что его светлость обходится с великим князем ласково.
Толстой сказал: “Надобно обо всем донести ее величеству обстоятельно и показать ей, что вперед может статься; светлейший князь и теперь так велик, в милости, а ежели то сделается по воле ее величества, не будет ли после того государыне какой-нибудь противности? Ведь он захочет добра больше великому князю, чем ей; к тому же он очень честолюбив; может статься, что великого князя сделает наследником и бабушку его велит сюда привести, а она женщина нрава особливого, жестокосерда, захочет вымести злобу и дела, которые были при блаженной памяти государе, — опровергнуть, для того надобно ее величеству обстоятельно донести, как она о том соизволит, только бы о том о всем была известна; я сам хочу донести, да и тебя прошу, если время сыщешь, доложи и ты. Мнится мне, что лучше будет, когда ее императорское величество, для своего интереса, короновать изволит при себе цесаревну Елисавету Петровну или Анну Петровну, или обеих вместе, и когда так сделается, то ее величеству благонадежнее будет, а потом, как великий князь научится, тогда можно будет за море его послать погулять и для обучения послать в другие государства, как и прочие европейские принцы посылаются”.
Но когда шло дело о том, какую из двух царевен предпочесть, то оба приятеля расходились в своих взглядах. Девиер стоял за старшую, герцогиню, и говорил: “Нравом она изрядна, умильна и приемна, и ум превеликий, много на отца походит и человечеством изрядная, а другая царевна хоть изрядная, только будет посердитее”. Но Толстой был за Елисавету: “Муж Анны, — говорил он, — герцог Голштинский, нелюбим у нас, как чужеземец, да и он сам смотрит на Россию только как на средство добыть шведский престол. Елисавету Петровну надобно возвести, а великий князь Петр еще мал, пусть поучится, потом за границей поездит, а тем временем цесаревна Елисавета коронуется и утвердится на престоле”.
Подобные разговоры велись у Девиера и Толстого с Бутурлиными, Скорняковым-Писаревым, Ушаковым и герцогом Голштинским. Все толковали о том, что надобно доложить государыне, указать ей опасность от Меншикова и убедить заранее назначить наследницею престола одну из своих дочерей. Девиер изъявлял желание сесть в числе членов Верховного тайного совета, а голштинский герцог — получить чин генералиссимуса. Между тем все только говорили между собою, не приступая к объяснению с императрицею; и так проходили дни за днями, пока наконец, 10 апреля, герцог Голштинский послал к Толстому пригласить его для совещания в дом к Андрею Ушакову. Толстой, не заставши Ушакова дома, поехал по улице, и вдруг нагнал его герцог голштинский, пригласил к себе в коляску и приказал ехать в свой дом. Там был уже Ушаков.
— Знаете ли, — сказал герцог, — императрица сделалась очень больна, и надежды на выздоровление мало. Если она скончается, не распорядившись престолонаследием, то мы все пропадем; нельзя ли теперь же поскорее убедить ее величество, чтоб она объявила наследницею дочь свою.
— Прежде этого не сделали, — сказал Толстой, — теперь уже поздно, когда императрица при смерти.
— Правда, — сказал на это Ушаков.
С тех пор как Екатерина заболела и болезнь ее внушала опасения, русские вельможи прятались друг за друга, притворялись больными, стараясь держать себя вдалеке от дел, чтобы не попасться впросак. Апраксин, Голицын, Головкин, Меншиков, Остерман — все пребывали притворно больными, смотря по расчету, когда находили для себя это полезным. К концу апреля состояние здоровья Екатерины сделалось безнадежным. Меншиков овладел особою умирающей и старался никого не допускать к ней. В таком положении дел нетрудно ему было от имени государыни обвинить Девиера в непристойных словах и проступках и нарядить над ним следственную комиссию. Меншиков расчел, что если зацепить Девиера, то за ним откроются и попадутся другие его соумышленники. Комиссия, назначенная для допроса Девиера, состояла из следующих лиц: канцлера Головкина, действительного тайного советника князя Голицына, генерал-лейтенанта Мамонова и князя Юсупова, при участии коменданта Петербургской крепости Фаминцына. Допрос производился в крепости.
Дело поставлено было так, как будто следствие о Девиере возникает от показания цесаревен.
Антон Девиер обвинялся в том, что 16 апреля, когда особенно государыне было плохо и “все доброжелательные подданные были в печали”, он “не был в печали, а веселился”. Так, например, плачущую племянницу императрицы Софью Карловну вертел, как будто танцуя с нею, и говорил: “Не надобно плакать”; севши на кровать рядом с великим князем, шептал ему что-то на ухо, а когда в это время вошла цесаревна Елисавета, он не отдал ей “должного рабского респекта” и “со злой своей продерзости” говорил: “О чем печалишься? Выпей рюмку вина!” А великому князю, как объявил последний, говорил: “Поедем со мной в коляске, лучше тебе будет и воля, а матери твоей не быть живой!” И еще шутил с великим князем, говоря, что “его высочество сговорил жениться, а они будут за его невестою волочиться, а он станет ревновать”.
Эти обвинения выставлены были, чтоб найти повод к начатию розыска о другом деле и через такой розыск доискаться: в какой силе злые слова говорил, где, с кем и когда был в совете и какое злое имел намерение.
По тогдашним юридическим обычаям Девиера подвергли пытке. Девиер не стерпел телесных мучений и открыл всех, с кем вел беседы о недопущении великого князя Петра до брака с княжною Меншиковой и об устранении Петра от престолонаследия.
6 мая Меншиков сообщил Верховному тайному совету указ от имени императрицы, решавший участь Девиера и его соумышленников. Девиера и Скорнякова-Писарева указано, лишив чинов, чести и имущества, наказать кнутом и сослать в Тобольск; Толстого вместе с сыном Иваном — отправить на заточение в Соловецкий монастырь, Бутурлина и Нарышкина, лишив чинов, послать на безвыездное житье в деревнях; князя Ивана Долгорукого и Ушакова — перевести в полевые полки.
Императрица окончила жизнь свою в тот самый день, когда Меншиков выдал будто бы утвержденный государынею указ о казни Девиера с соумышленниками. Само собою разумеется, что умиравшая государыня не была ни душой, ни телом в том виновна. Болезнь мучила Екатерину с зимы; весною она усилилась; 16 апреля все думали, что императрица тогда же скончается; вельможи и гвардейские офицеры целую ночь пробыли в дворцовых покоях. Тогда по приказанию императрицы велено было раздать бедным 15 000 рублей, выпустить из тюрем заключенных и молиться в церквах о государыне. В то время, когда все ожидали, что она испустит дыхание, с нею сделался сон, продолжавшийся пять часов, и после того ей стало как будто легче; появилась слабая надежда на выздоровление. Около больной императрицы неотступно находилась ее дочь Анна Петровна. В первых числах мая врачи заметили, что у императрицы образовался в легких нарыв. Этот нарыв прорвался, и 6 числа мая, в девятом часу пополудни, Екатерина скончалась тихо и спокойно. Судя по описываемым признакам хода ее болезни, она умерла от чахотки. Кончина постигла ее на сорок четвертом году возраста. (Weber. Das veranderte Russland, III, 81, 82).
Меншиков тотчас заявил завещание, будто бы составленное по воле покойной императрицы. Престол оставлялся великому князю Петру Алексеевичу. Мы не будем разбирать этого завещания, так как оно принадлежит, собственно, уже следующему царствованию. Мы думаем, что Екатерина участвовала в составлении его столько же, сколько и в утверждении приговора над Девиером и его товарищами.
Эпоха Петра Великого поистине может назваться эпохою чудес. Мы не говорим уже о таких явлениях, как возникновение сильного военного флота в государстве, не имевшем до того времени ни одного морского судна, — сформирование многочисленного и хорошо вооруженного войска, одерживавшего блестящие победы над первым полководцем своего века, — устроение фабрик и заводов в стране, где до того времени были только первичные начала кустарной промышленности для удовлетворения незатейливых потребностей простонародного быта, — образование ученых, художников, государственных людей и дипломатов из того народа, у которого в слабой степени существовала грамотность, — все это явления, чересчур известные и давно на всякие лады оцененные: новые толки о них могут показаться бесплодною риторикою. Но мы укажем на тот круг лиц, который ближе соприкасался с особою великого Преобразователя: и здесь нам представятся личности, в судьбе которых было что-то необыкновенное, дивное, таинственное. Нас невольно поражает судьба бедного мальчика простолюдина, продававшего на московских улицах пироги; он впоследствии стал обладателем многих земель и рабов, владельцем тринадцати миллионов капитала, дошел до значения самого всемогущего человека в государстве, недоставало ему только скипетра и короны: и этот человек, лишенный всего, умирает нищим изгнанником в сибирских тундрах. А вот другой мальчик, нищий, сирота, бродит по улицам другого города, Киева: впоследствии — это могучий иерарх, славный и своим умом, и своими кознями Феофан Прокопович. А вот бедный тульский оружейник, случайно поправивший Петру пистолет: впоследствии он родоначальник богатейшего в России дома. А сколько других, вознесенных Петром, сделанных сильными вельможами, а потом, после Петра, вслед за Меншиковым, проводивших остаток грустной жизни в Сибири! Но никто не был к Петру так близок, как Екатерина. Как чудна, как необычна судьба этой женщины. Простолюдинка, бедная сиротка, получившая из христианского человеколюбия приют и кусок хлеба у добрых людей, вырастает, находит себе жениха, выходит замуж, готовится жить трудом сообразно тому кругу, в котором родилась. Вдруг судьба рассыпает по ветру ее желания, разрушает только что состоявшийся союз семейной любви, судьба влечет ее жалкою пленницею в чужую землю, к чужим людям. Для чего? Для того ли, чтобы оставить солдатскою прачкою или рабою в каком-нибудь барском доме? Нет. Для того, чтобы сделать женою одного из величайших государей земных и после его кончины поставить самодержавною обладательницею обширной монархии. Не похоже ли это на сказку? В самом деле, если бы кто, в виде сказки, рассказал подобную судьбу женщины, то рассказчику поставили бы в вину крайнюю невероятность вымысла. И однако это не сказка, а историческая быль. Судьба как будто указала Екатерине призвание — жить для Петра, быть необходимою для великого человека и тем сослужить великую службу России и всему человечеству. Выше мы сказали, что не знаем степени ее участия в воинских и гражданских предприятиях, о чем заявлял Петр, но уверены, что она была действительно его помощница настолько, насколько для этого великого человека было необходимо смягчательное, успокояющее влияние женской души. Эту женскую душу Петр нашел в Екатерине. Нашел ли бы он ее, если бы судьба не свела его с ливонскою пленницею, — мы не беремся об этом гадать; но верно то, что Петр не нашел этой женской души ни в Евдокии Лопухиной, ни в Анне Монс, ни во многих других особах женского пола, с которыми он сходился случайно и ненадолго. Одна Екатерина привязала его к себе. Одна Екатерина сумела быть достойною подругою этого великого гения, который вполне понимал и ценил нравственное женское достоинство, хотя временно и ниспускался в грязь цинизма и разврата: эта грязь не могла, прильнув к его могучей натуре, испортить его. Только такая подруга, как Екатерина, нужна была Петру; сам великий человек сознавал это и оттого так высоко возносил свою “Катеринушку”. Она сделала все свое дело, исполнила тайное призвание своей земной жизни; она прожила с Петром двадцать лет, с терпением перенесла крест его строптивого и дикого нрава, крест подчас очень тяжелый, незлобиво и любовно служила ему ангелом-утешителем во всех жизненных путях, неусыпно просидела у изголовья его смертного одра многие дни и ночи и закрыла глаза своему великому другу. Здесь и окончилось ее земное призвание. Осталась она без Петра в этом мире; люди вознесли ее тогда на такую высоту, на какой она не могла уже и держаться; и в этом внешнем величии Екатерина стала совершенно лишнею в мире; можно признать к ней за особенную милость Провидения, что она пережила своего супруга только двумя годами и тремя месяцами. Кто знает, что ожидало бы ее в этом омуте козней сталкивавшихся между собою временщиков, коварных себялюбцев, алчных корыстолюбцев, старавшихся один другого утопить, чтоб самому стать повыше. Во всяком случае, ей предстояла роль не блестящая, скорее жалкая, а может быть, и плачевная. Судьба избавила ее от этого искушения; Екатерина скончалась кстати, оставив по себе в истории светлое воспоминание — как многолетняя спутница великого русского государя, нежно им любимая, и как добрая женщина, всегда, насколько было возможно, готовая облегчить чужие бедствия и никому не делавшая зла.