После трагической кончины царевича Алексея Петровича осталось двое сирот его: дочь Наталья и сын Петр. По принятому в Русской земле предпочтению мужеского пола пред женским, великий князь Петр Алексеевич, хотя и моложе сестры своей, с детства должен был считаться законным наследником престола. Петр Великий понимал, что такое право будут признавать за этим младенцем (великий князь Петр Алексеевич родился 12 октября 1715 года), однако сам не желал, чтобы внук воспользовался этим правом. Отвращение к сыну, рожденному от ненавистной Евдокии Лопухиной, в душе царя переходило и на потомство этого несчастного сына. Петру хотелось доставить престол потомству своей любимой Катеринушки. Петр объявил своим преемником рожденного от нее сына Петра Петровича, носившего на семейном языке родителей и нянек название “Шишечки”. Но не сбылись надежды государя: его “дорогой Шишечка” умер, не достигши даже отроческих лет. Чрезвычайно скорбел о нем родитель, но не перенес своей привязанности на внука, хотя, как рассказывают, в минуты досады склонялся иногда к мысли признать право внука. Однако он ни разу гласно не заявил этой мысли. Напротив, в 1722 году он обязал своих подданных присягою заранее повиноваться тому неизвестному лицу, кого царю угодно будет после себя объявить своим преемником. Русь дала такую странную присягу, потому что Русь привыкла исполнять без сопротивления все, что прикажут сверху, но Русь не переставала признавать по праву наследником престола законного сына царевича Алексея.
Маленький Петр лишился матери тогда еще, когда не в силах был знать ее. Кронпринцесса Шарлота оставила его вместе с его сестрою под надзором няньки, или гофмейстерши, Роо, родом немки. Когда царевичу Петру было три года от роду, он в своих детских забавах выказывал любознательность, подававшую утешительные надежды: он пожелал, чтоб ему сделали батарею с пушками, из которых сам палил; он также упражнялся в стрельбе из маленького ружья (Weber, III, 92). Потом надзирателями за ним были женщины “неважной кондиции”, одна — вдова портного, другая — вдова какого-то трактирщика, а танцмейстер Норман учил его чтению и письму и сообщал первоначальные сведения о морском деле, так как сам служил прежде во флоте. В 1719 году, следовательно тотчас после смерти его родителя, был к нему назначен воспитателем, или дядькою, некто Маврин, бывший при дворе пажом, потом носивший звание камер-юнкера, а в 1723 году был у Петра учителем венгерец Зейкин. Как мало обращал внимания на воспитание внука Петр Великий, показывает то, что, когда какой-то наставник великого князя Петра Алексеевича с восторгом говорил царю об успехах своего питомца и убеждал царя лично пожаловать на экзамен, государь не исполнил его приглашения. По известиям прусского посланника Мардефельда, бывшего в России в конце царствования Петра Великого и в последующие за смертью его годы (Сборн. Р. Ист. Общ. XV, 241 — 242), Петр умышленно не заботился о воспитании внука, давая тем ясно понять, что не хочет, чтоб этот ребенок взошел когда-нибудь на престол. В последние два года Петрова царствования общее мнение в России было таково, что царь, любя более всех в своей семье великую княжну Анну Петровну, для нее готовил преемство престола; брак с этой великой княжной был важным по своим последствиям событием, потому что должен был установить вопрос о преемничестве и будущий муж Анны Петровны мог открыть для России новую царственную династию. В Петербурге думали, что наследники всех европейских престолов станут добиваться руки дочери царя Петра. Были предложения от имени наследного испанского принца, от имени прусского наследного принца, от имени герцога шартрского, но всех более посчастливилось голштинскому герцогу, родному племяннику короля Карла XII, претендовавшему не без основания на шведскую корону после дяди. Этому принцу посчастливилось оттого, что он несколько лет сряду в качестве изгнанника, ищущего покровительства своим правам, проживал в России и мог лично сойтись с великою княжною. Притом ему покровительствовала и любила его Екатерина, и это, как уверяет прусский посланник, происходило у последней небескорыстно: она хотела выдать дочь поскорее замуж, чтобы, в случае смерти мужа, самой сделаться царицею и не иметь соперницы в дочери, которую могли возвести, зная особую любовь к ней родителя. Предпочтение, которое оказывал Анне Петровне царь Петр, совпадало с характером, душевными свойствами и сочувствиями великой княжны. Это была особа умная, любившая заниматься серьезными предметами, очень любознательная, не терпевшая русских обычаев и склонная к усвоению всего иностранного. Такая была по сердцу Петру, хоть бы и не была его дочерью. Совершенную противоположность должен был представлять великий князь Петр. Собственно личность его не могла еще ясно выразиться, но, будучи еще младенцем, он уже лелеял надежды и желания приверженцев старины, сторонников чисто русского направления, а к таким принадлежали и многие боярские фамилии и большая масса русского народа. В то время какие-нибудь тридцать лет реформаторской Петровой деятельности не успели образовать ту бездну, которая впоследствии выработалась временем между высшими слоями русского общества и черным народом. Число понемеченных русских все-таки не превышало массы тех, что продолжали всем существом своим тянуться к заветной старине, и у многих под европейскими кафтанами и Андреевскими звездами билось сердце с теми ощущениями, какие слышались в сердце каждого русского простолюдина. Маленький великий князь Петр был сын царевича Алексея, которого сам отец последнего, царь Петр, выставлял сторонником старых русских обычаев и противником отцовских преобразований. За этого Алексея была в оное время вся русская старина; Алексея не стало; старолюбцы оплакивали его, своего вожака, свою надежду; но у Алексея был сын; он, этот сын, еще был малолетен, но со временем вырастет и станет заступником старолюбцев, следуя по стопам своего несчастного родителя. Этот малолеток делался заранее знаменем старолюбцев, каким был для них некогда царевич Алексей Петрович. Петр Великий не любил его и не заботился о его воспитании; тем лучше: значит, Алексеев сын не будет испорчен в детстве и выйдет из него чистый русский, какого старолюбцам и нужно было! А между тем современники, видевшие этого ребенка, говорили в один голос, что он кроткого нрава, доброго сердца, весь в мать, которая хотя немка, но была святой жизни женщина, — а красота этого ребенка просто ангельская! А к сестре своей какую чрезвычайную любовь и нежную дружбу питает… прелесть что за мальчик!
И этого-то мальчика не любил дедушка, не любил, между прочим, оттого, что слишком был сам умен и знал человеческую природу: он понимал, что внук его не забудет судьбы своего родителя и станет ему все то милым, за что потерпел его родитель. Трагическая смерть царевича Алексея произвела всеобщую скорбь: проявлять ее гласно не смели русские люди, но в глубину сердец их не могли проникнуть происки никаких тайных канцелярий и Преображенских приказов. Даже большая часть подписавших приговор над Алексеем сделала это из страха. Понятно, что за исключением немногих, вроде Толстого и Румянцева, показавших лично злобу к царевичу, все готовы были обратить симпатии свои к царевичеву сыну. Царствование Петра Великого для всех было нелегким; многие не прочь были видеть царя с направлением, обратным Петрову, а такого направления ожидать могли именно от сына царевича Алексея. Притом многовековая привычка видеть на престоле прямых наследников по крови бывших государей так укоренилась в русском народе, что никакие новые указы не в силах были истребить ее скоро: русские привыкли уже считать от самого Бога установленным правилом, что сыновья наследуют после отцов. Наследником Петра Великого был сын его Алексей. Не стало Алексея, но был у Алексея сын, — стало быть, этот сын должен быть наследником русского престола. Так смотрела вся Русь, вопреки требованиям царя признать в свое время того, кого он пожелает наименовать преемником после себя. Впрочем, царь Петр до самой своей кончины не показал даже никаких намеков — кого бы он желал видеть своим преемником. Он требовал, чтобы все с покорностью дожидались того часа, когда ему угодно будет объявить об этом, и не терпел, когда дерзали его об этом спрашивать. Рассказывают, что он не на шутку рассердился на Феофана Прокоповича, который, видя, что Петр оказывает особое расположение к своему будущему зятю, голштинскому герцогу, и думая угодить царю, стал хвалить этого герцога и делать намеки, что этот будущий супруг русской великой княжны мог бы с достоинством занять русский престол.
Когда Петр короновал жену свою Екатерину, тогда многие видели в этом поступке желание сделать ее после себя преемницею на престоле. Не станем безусловно доверять сказанию Феофана Прокоповича, будто накануне коронации Екатерины Петр говорил о причинах, побуждающих его к этому поступку: что он после себя хочет предоставить ей престол. Конечно, Феофан, сообщая это известие уже после кончины царя, мог так говорить в угоду Екатерине; но то несомненно, что эта коронация была единственным фактическим доводом желания Петра, чтобы его жена после него вступила на царство, и, правду сказать, иным ничем, кроме такого желания, нельзя было объяснить этого поступка царя. Россия верила, что у Петра было это желание, и эта вера утверждала право Екатерины в то время, когда она царствовала. Ей повиновались, считали, что она взошла на престол по воле покойного государя, но ее не любили и не хотели, чтоб она господствовала или, что все равно, чтоб сильные земли господствовали ее именем. Еще никогда на Руси не была возводима на престол женщина и не предоставлялось ей права царствовать самобытно без мужчин. Такая новизна порождала соблазн. Чувство законности, вытекающей не из постановлений, изданных таким-то государем в такое-то время, а из естественного порядка и нравственных понятий, освященных веками, влекло сердца русских к великому князю, сыну несчастного царевича Алексея. На сторону этого отрока склонялась и масса простого русского народа и духовенства, и люди родовитые, князья, потомки древних Рюриковичей и Гедиминовичей: Голицыны, Репнины, Трубецкие, Долгоруковы, и вновь поднявшиеся в одну версту со старинными родами: Головкины, Нарышкины, Салтыковы. Кроме чувства законности, которое родовитые особы разделяли со всею массою русского народа, их лелеяла мысль об ограничении самодержанной власти, а органом этого ограничения могли быть именно они в качестве высшего класса нации. Познакомившись по воле покойного государя с западноевропейскими порядками, они узнали, что во многих западных странах верховная власть не пользуется таким неограниченным произволом, как в России, и, прельщаясь этим, желали, чтоб и в своем отечестве явилось то же. Сам Петр заимствовал коллегиальное устройство из Швеции; неудивительно, что туда направились и пожелания родовитых русских людей: узнали они, что именно в Швеции Государственный совет так много значит, что ставит преграды верховной королевской власти; то же русским вельможам хотелось завести и у себя; и естественно возникли надежды, что всего успешнее это могло осуществиться и пустить первые ростки во время малолетства государя, когда по необходимости вместо него должны будут управлять делами государства его вельможи. Еще во время кончины Петра Великого, если верить Бассевичу (Р. Арх., 1865, с. 621), в Петербурге составлялся заговор с целью заключить Екатерину вместе с ее дочерьми в монастырь, возвести на престол великого князя Петра и восстановить старые порядки, все еще дорогие не только простому народу, но и большей части вельмож. У заговорщиков была надежда на армию, находившуюся в Украине и состоявшую под командой князя Михаила Голицына. Но, к счастию для Екатерины, узнал об этом впору Меншиков. Нет нужды повторять здесь обстоятельств, при которых провозглашена была Екатерина; столько же добродушная, как и умная от природы, Екатерина не стала преследовать заговорщиков: это значило бы идти против общественного мнения, которое тогда было за право великого князя Петра Алексеевича. Впрочем, наиболее видные и влиятельные сторонники последнего были фактически понижены в царствование вдовы Петра Великого. У Репнина отнял власть Меншиков; канцлер Головкин, при избрании Екатерины заявивший, что не худо было бы услышать об этом голос народа, должен был замолчать, Василий Лукич Долгоруков удален был в Варшаву послом, а Остерман, постоянно державшийся стороны великого князя, вовремя успел притвориться больным и через то впоследствии поставил себя так, что во все царствование Екатерины продолжал оставаться у дел. Сделавшись самодержавною государынею, Екатерина постоянно оказывали знаки любви и внимания великому князю, и это помогло тому, что ее короткое царствование прошло без важных потрясений. Его особа, как внука Петра и сына того, кто стал для многих народным мучеником, была священна, и чем более он возрастал, тем сильнее сердца обращались к нему. Это-то главным образом произвело крутой поворот в направлении Меншикова, который из противника вдруг стал приверженцем малолетнего великого князя. Будучи некогда одним из виновников гибели царевича Алексея, Меншиков, естественно, должен был страшиться, что сын этого царевича Алексея, вступивши в возраст, не помянет добром гонителей родителя его, а Меншикова тем более, когда узнает, что и после Петра Великого Меншиков действовал против тех, которые готовы были заступиться за права законного наследника престола. Между тем уже делалось очевидным, что, сколько бы Меншиков ни старался, все его усилия будут напрасны: Петр станет государем мимо воли Меншикова, и Меншиков будет одною из первых жертв его, и защитить его некому тогда будет. Это делалось явным для Меншикова тогда, когда, добиваясь Курляндского герцогства, он увидал, что Екатерина не помогает его честолюбивым видам настолько, насколько бы ему хотелось. На Екатерину все более и более имел влияние голштинский герцог, зять государыни: этот герцог не любил Меншикова, да и Меншиков не любил герцога. Не без этого влияния произошло и то, что по курляндскому вопросу о поступках Меншикова поручено было произвести дознание заклятому врагу Меншикова — Девиеру. Императрица, зная неприязненные их отношения между собою, во все свое царствование благоволила к Девиеру и теперь хотела явно показать светлейшему князю, что не намерена состоять у него в покорности. В то время как Меншиков находился в Курляндии, голштинский герцог провел в Верховном тайном совете постановление, чтоб никакой указ не был издаваем без подписи государыни или Верховного совета. Во всех делах Меншиков видел и чувствовал, что герцог вредит ему, опасается его и строит против него ковы. Хотя наружное согласие не прерывалось между обоими соперниками, но оба они знали, что один другому не друг. А между тем Меншиков, придерживаясь строго партии императрицы и дочерей ее против прав великого князя Петра, должен будет работать для своего врага, голштинского герцога: ведь может же быть объявлена наследницею старшая дочь Екатерины, жена голштинского герцога! Даже если предположить, что не Анна, а другая дочь, Елисавета, будет объявлена преемницею Екатерины на престоле, — для Меншикова все-таки немного от того верной надежды. Елисавета могла выйти замуж за какого-нибудь иноземного принца, и с нею вместе на русский престол возсел бы иноземец, и для этого-то иноземца Меншиков будет прокладывать дорогу! Иное дело, когда бы у Екатерины был сын, тогда Меншиков едва ли бы стал долго колебаться между сыном Екатерины и сыном царевича Алексея и, конечно, принял бы сторону первого и держался бы ее крепко. Но теперь представлялось выбирать: или пристать к стороне великого князя Петра, от которого можно было опасаться мести за родителя, или же стоять за дочерей Екатерины и трудиться — либо для своего врага голштинского герцога, либо кто знает для кого в особе будущего мужа Елисаветы. Такой вопрос путем здравого размышления приводил Меншикова на сторону великого князя. Светлейший видел и знал, что народ станет за Петра, и потому все усилия Меншикова в пользу дочерей Екатерины могут оказаться напрасны и гибельны для него самого. А великий князь был так силен в народном сочувствии к нему, что, если бы Меншикову удалось объявить одну из дочерей Екатерины ее преемницею, если бы даже принесена была на верность новой государыне присяга — и тогда великий князь Петр Алексеевич без партии бы не остался. Его положение походило на положение его родителя в то время, когда Петр Великий хотел ограничиться тем, чтоб заставить его отречься от своих прав на престолонаследие в пользу брата. Сам же великий государь пришел скоро к тому убеждению, что это было бы напрасно: цель этим путем не была бы достигнута. Алексея непременно вытянули бы из бездействия и заставили сделаться если не вожаком, то значком партии, противной Петру и его преобразованиям. Точно так теперь, при государыне Екатерине, было то же с сыном царевича Алексея. Около этого малолетнего великого князя группировалась партия, которая брала себе мальчика за значок. Разные побуждения завлекали русских в эту партию: одни видели в этом отроке воскресителя старины, других привлекало к нему чувство законности или виды на ограничение самодержавия, как мы заметили выше, а некоторые имели в виду собственные выгоды и возвышение, как всегда бывает при переменах. Как ни разнообразны могли быть побуждения, привлекавшие к царственному отроку, все-таки в результате выходило, что у Петра готово было явиться так много сторонников, что отважиться на борьбу с ними было бы дело чересчур рискованное и опасное. Это знал Меншиков, и не мог он этого не знать, после того как в Тайную канцелярию к генерал-майору Ушакову чуть не каждый день привозили провинившихся в том, что предпочитали права на престол великого князя Петра Алексеевича правам императрицы Екатерины Алексеевны; а у некоторых духовных лиц уважение к великому князю доходило до того, что они не страшились поминать его имя на ектениях в богослужении как законного наследника престола.
Соображая все это, Меншиков пришел к мысли — из противника сделаться сторонником и защитником прав великого князя Петра Алексеевича. К этому настроил его цесарский посланник Рабутин. В интересах римского императора естественно было тогда домогаться, чтобы после императрицы Екатерины был объявлен наследником великий князь Петр Алексеевич, свойственник императора Карла VI, сын сестры императрицы. Кроме этих родственных связей, много пользы надеялось извлечь для себя имперское правительство от вступления на русский престол этого отрока. Рабутин первый подал Меншикову мысль перейти на сторону Петра и тем угодить императору. Заодно с Рабутином действовал на Меншикова датский посланник Вестфален, который, в видах своего правительства, хотел не допустить голштинского герцога до престолонаследия в России. Но чтоб обезопасить себя от мести со стороны великого князя за родителя, Меншиков, также следуя совету Рабутина, положил женить наследника русского престола на своей дочери. Таким образом, когда этот наследник станет императором, сколько бы ни старались озлобить его против врагов его родителя, чувство мести к Меншикову сталкивалось бы в нем с чувством уважения к своему тестю. Но Меншикову оказывалось нужным заранее оградить себя по этому поводу. Иначе — великий князь мог дать обещание жениться на дочери Меншикова, а потом отречься от такого обещания. Меншикову казалось, что для предупреждения такого несчастия полезно будет устроить это дело теперь, пока жива Екатерина. Обвенчать великого князя с княжною Меншиковою теперь же было невозможно: великий князь не достиг совершеннолетия. Но можно было связать его на будущее время волею императрицы-бабушки. Сама судьба или стечение обстоятельств помогли в этом Меншикову. Екатерина очутилась как бы в долгу сделать для Меншикова угодное.
Сын польского выходца Сапеги, получившего в России звание фельдмаршала, прекрасный молодой человек, пленявший взоры и сердца красавиц петербургского высшего общества, возымел было желание сочетаться браком с княжною Меншиковою, но потом по старанию Екатерины вознамерился жениться на племяннице императрицы, Скавронской. Это обстоятельство подало Меншикову смелость просить государыню в замену отнятого у его дочери жениха благоволить дать ей другого, дозволить жениться на ней великому князю. Императрица в это время была уже больна и ослабела духом. Она на все согласилась. Узнали об этом ее дочери и противники Меншикова, на челе которых очутился тогда Толстой, бывший недавно еще его другом. Они соображали, что из этого может последовать такое возвышение временщика, которое для них всех будет небезопасно; они просили Екатерину не допускать до этого. Императрица говорила им в утешение, что данное Меншикову соизволение на брак великого князя с его дочерью не решает вопроса о престолонаследии. Вслед за тем Меншиков подсунул больной государыне завещание, по которому престол назначался великому князю Петру, а двум дочерям императрицы давалось по 300 000 рублей на приданое, по 100 000 рублей каждой в год до совершеннолетия будущего государя и по одному миллиону каждой единовременно, да вдобавок все туалетные украшения и все столовое серебро и золото; а местности и земли, составлявшие частную собственность государыни, предоставлялись ее родственникам Скавронским. В завещании своем императрица поручала великому князю жениться на Меншиковой, а дочери Елисавете выйти замуж за епископа любского, двоюродного брата голштинского герцога. Управление государством до совершеннолетия Петра поручалось администрации, состоящей из двух цесаревен, голштинского герцога и прочих членов Верховного тайного совета в числе девяти особ, между которыми дела решаться должны по большинству голосов. Великий князь, достигший совершеннолетия, не должен требовать отчета от администрации. Россия обязывалась содействовать голштинскому герцогу получить Шлезвиг и шведскую корону. Цесаревнам предоставляется свободный выезд за границу, но для герцога Голштинского надлежит купить от казны дом в Петербурге. Права потомству цесаревен по старшинству их между собою предоставляются только тогда, когда бы не осталось потомства от великого князя. Это завещание уничтожало указ Петра Великого о назначении наследника от произвола царствующего лица и возвращало права великому князю по его происхождению.
Завещание вскрыто было на другой день по кончине императрицы, 7 мая 1727 года. Что Меншиков распоряжался волею находившейся в предсмертном томлении государыни, это — понятно, но решить невозможно, в какой степени и по каким побуждениям согласиться должны были на все цесаревны. Девиер и другие товарищи были осуждены именем императрицы в день ее кончины и затем сосланы.
На другой день после смерти Екатерины, в пять часов утра, созвана была гвардия, состоявшая тогда из двух полков — Преображенского и Семеновского; она была расставлена у окон дворца. В дворцовую залу, где собирался обыкновенно Верховный тайный совет, созвали весь генералитет, знатнейших духовных сановников, знатное шляхетство, всего было до трехсот человек. Будущего императора посадили на высоком месте. Меншиков приказал распечатать и громко прочитать завещание императрицы Екатерины. Все единогласно закричали: виват! Все присутствовавшие двинулись в церковь. По совершении литургии опять все отправились в залу. Молодой царь сел на возвышении под балдахином на кресле; по правую сторону от него сидели на стульях цесаревна Анна с своим супругом, великая княжна Наталья Алексеевна, сестра нового государя, и великий адмирал Апраксин, а по левую, также на стульях, сидели цесаревна Елисавета, Меншиков, канцлер Головкин и князь Дмитрий Михайлович Голицын. Остерман стоял подле императорского кресла. Снова прочли завещание и решили записать его в протокол.
Тут фельдмаршал Сапега заметил, что он не отходил от постели умиравшей государыни и никакого завещания не видал и ничего от нее о таком завещании не слыхал. Но на это замечание не обращено было внимания, и самому завещанию по вопросу о возведении на престол Петра не придавали значения. Завещание имело важность по отношению к цесаревнам и родственникам императрицы. Что касается престолонаследия, то без всяких завещаний Русская земля давно уже признала права Петрова внука.
Одиннадцатилетний император в этот же день произнес несколько пожалований: между прочими, Меншиков возведен был из вице-адмиралов в адмиралы, а сын его, Александр, сделан обер-камергером.
Трудно было желать полного единодушия, чем то, какое сопровождало восшествие на престол Петра II. Все радовались, что отменился нелепый и опасный закон, навязанный России Петром Великим, закон, предоставлявший царствующему государю назначать себе преемника, не руководствуясь никакими соображениями о первородстве. Теперь восстановлялось укоренившееся в народном сознании понятие о том, что государи получают свои права не от человеческих умыслов, а от непостижимой воли самого Бога. Петр II вступал по праву первородства, без возражений, без объяснений; все были довольны.
Много было надежд на хорошее царствование. О молодом государе говорили, что он очень добр и любит справедливость, а о его воспитании будет приложено старание со стороны умных людей. Рассказывали, что на другой день после своего возведения на царство он написал к своей сестре Наталье письмецо такого содержания:
“Богу угодно было призвать меня на престол в юных летах. Моею первою заботою будет приобресть славу доброго государя. Хочу управлять богобоязненно и справедливо. Желаю оказывать покровительство бедным, облегчать всех страждущих, выслушивать невинно преследуемых, когда они станут прибегать ко мне, и, по примеру римского императора Веспасиана, никого не отпускать от себя с печальным лицом”.
Эти слова, написанные в этот день на письме, были произнесены государем в заседании Верховного тайного совета 21 июня.
Такие поселяющие надежду известия разносились о новом государе. Приверженцы старины были очень довольны восшествием на престол сына царевича Алексея и пророчили возвращение для России всего, что к их досаде было изломано, уничтожено Петром Великим. Но не унывали тогда и сторонники петровских преобразований, так как во главе руководящего управления государством на время малолетства государя был Меншиков, любимый сподвижник Петра, а воспитателем царствующего отрока был назначен Остерман, умный иноземец, умевший обрусеть в России. Приводя программу воспитания малолетнего государя, Вебер (Verandert. Russl., III, 93) говорит, что можно утвердиться в Пифагоровом учении о переселении душ, глядя, как гений Петра Великого переходил в государственных людей его века.
Меншиков начал с того, что послал известить страдавшую в заточении в Шлиссельбурге бабку императора, первую супругу Петра Великого, Евдокию Лопухину, постриженную насильно под именем инокини Елены. После несчастного процесса над ее сыном, царевичем Алексеем, привлеченная к этому процессу, всенародно ошельмованная опубликованием ее связи с Глебовым, несчастная узница отправлена была в Ладожский монастырь на строжайшее заключение, но потом переведена была в Шлиссельбург. По известию иностранцев, от нее отнята была прислуга, оставлена была только одна карлица, которая для нее была бесполезна, и бывшая царица должна была сама себе мыть белье и подметать свою комнату. Никто к ней не допускался, и даже те офицеры и солдаты, которые стояли на карауле, были обыскиваемы в предупреждение, чтоб кто-нибудь из них не приносил какого-нибудь письмеца к царице или от нее не принимал к кому-нибудь. Говорят, будто такое стеснение постигло ее особенно по злобе императрицы Екатерины, но, чтоб обвинить последнюю в такой жестокости, мы не имеем никаких оснований, кроме известий, сообщаемых иностранными книгами, а их составители писали по слухам, не будучи сами близки к делу (Neue Miscellanien, 179, 180).
Теперь эта несчастная страдалица вдруг узнала, что внук ее достиг престола. Меншиков, извещая ее об этом именем ее царствующего внука, просил ее благословения внуку на брак его с княжною Меншиковою. Вместе с тем вывели ее из запертой тюрьмы, перевели в просторные комнаты, прислали ей белья, платья, прислугу, столовые приборы, дали обстановку, более приличную для бабки государя императора.
Чтоб держать в руках несовершеннолетнего государя, Меншиков перевел его из дворца в свой дом на Васильевском острову. Предлогом к такому переселению послужило то, что неприятно было оставаться в том дворце, где так недавно скончалась императрица и где еще лежало ее непогребенное тело. Меншиков уступил для государя половину своих просторных палат и сверх того еще домик в своем саду, примыкавшем к палатам. Государь очутился как будто в плену у Меншикова, так что ни с кем он не мог ни видеться, ни беседовать. Остерман, с титулом обер-гофмейстера при особе императора, занимался обучением его. Прежние воспитатели Петра, Маврин и Зейкин, были отдалены. Маврин был заподозрен Меншиковым в участии в заговоре с Девиером и отправлен в Тобольск в почетную ссылку под предлогом поручений по службе. После был удален от воспитательства и Зейкин, а через несколько времени отпущен на свою родину в Венгрию.
Двенадцатого мая одиннадцатилетний император, помещенный в доме Меншикова, вошел в отделение, оставленное князем для себя с семейством. Он застал там у князя нескольких вельмож. “Я сегодня хочу уничтожить фельдмаршала”, — сказал он. Все, стоявшие тут, переглянулись между собою, не понимая, в чем дело. Тогда Петр подал Меншикову бумагу: это был подписанный рукою государя патент на чин генералиссимуса. Напрасно домогался этого чина при Екатерине зять ее герцог Голштинский.
Через четыре дня после этого производства Меншикова в генералиссимусы, 16 мая, совершилось погребение императрицы обычным образом в Петропавловском соборе, а 22 числа того же месяца совершилось другое событие которое должно было укрепить могущество Меншикова. Члены Верховного тайного совета приехали к Меншикову в дом: Меншиков предложил на обсуждение вопрос об исполнении воли покойной императрицы, благословлявшей своего наследника и внука императора Петра вступить в брак с княжною Меншиковою. Все члены Верховного тайного совета без возражений согласились и составили протокол. Воля императрицы в ее завещании была выражена так ясно и положительно, что спора об этом не могло быть допущено. Тайный советник Степанов отвозил составленный протокол в Екатерингоф для подписи голштинскому герцогу и двум цесаревнам. Они все находились тогда в Екатерингофе и держали карантин по поводу распространившейся в Петербурге эпидемической оспы, от которой умер жених принцессы Елисаветы, епископ Любский. И они все трое подписали протокол: никакого противоречия невозможно было поставить.
В четверг 24 мая совершилось обручение молодого царя с княжною Мариею Александровною. Обряд совершен был архиепископом Феофаном Прокоповичем. После обряда все присутствовавшие стали приносить новообрученным поздравления, сделалась большая давка, все целовали государю руку, а государь целовал поздравлявших в уста и, по обычаю того времени, подносил своими руками в кубках венгерское вино. Прежний жених теперешней царской невесты Сапега был здесь же и оказывал Меншикову знаки уважения и любезности. Мария Александровна в качестве царской невесты тогда же получила титул высочества, ей назначен был особый штат и содержание в 34 000 рублей в год. На все согласились члены Верховного тайного совета в угоду могучему Меншикову. Но царь был отрок и не показал при этом важном событии в своей жизни той нежности, какую можно было бы требовать от жениха к невесте. По окончании обряда своего обручения он уехал в Петергоф на охоту.
Царский воспитатель барон Андрей Иванович Остерман принадлежал к числу редких по уму людей, обладающих притом изумительным житейским тактом. Вестфалец родом, чуждый России по происхождению, по воспитанию и по симпатиям, которые привлекали его, как немца, к немецкой народности, этот иноземец более всех других иноземцев, привлеченных в Россию Петром Великим, понял, что, поселившись в чужой стране, надобно посвятить себя совершенно новому отечеству и сжиться с духом, нравами, особенностями того общества, среди которого будет течь новая жизнь. Остерман был по происхождению незнатный человек: он был не более как сын пастора. Поступивши студентом в Иенский университет, он не окончил там курса по причине несчастного случая: в буйной студенческой пирушке, подпивши с товарищами, он поссорился с одним студентом, вышел на дуэль и проколол шпагою своего соперника. После того уже нельзя было ему оставаться в университете. Он уехал в Голландию и там, в Амстердаме, встретился с русским вице-адмиралом Крюйсом, который, по поручению Петра Великого, вербовал в Россию на службу разных полезных и сведущих людей. Остерман поступил к нему как частный человек. Это было для него тем удобнее, что старший брат Остермана находился уже в России на царской службе. Время поступления меньшого Остермана к Крюйсу было в первых месяцах 1704 года. От частной службы у Крюйса Остерман скоро перешел в государственную и занялся изучением русского языка. В этом он не был похож на большую часть тогдашних иноземцев, искавших счастия в России: они обыкновенно смотрели на Русь и на русский язык свысока, считали себя просветителями и благодетелями варварской страны, в которую переселялись, и не признавали нужным знать по-русски: русские-де, как варвары, обязаны учиться речи образованных народов, а не люди образованные их варварскому, дикому языку. Так смотрело большинство иноземцев, не так взглянул на это Остерман. Как только поселился он в России, тотчас принялся за русский язык и при своих блестящих способностях в течение двух лет усвоил его себе так, как только мог усвоить в те времена прилежно старательный иноземец. Нужна была Петру о каком-то предмете записка, и ему подали ее написанною по-русски в таком виде, что она очень понравилась государю. Он спросил, кто ее составлял, и узнал, что автор ее иностранец, всего не более двух лет живущий в России. Петр умел с первого раза оценивать людей и взял составителя записки в свою канцелярию. Чрез несколько времени он уже поверял ему важные секретные государственные бумаги. “Никогда ни в чем этот человек не сделал погрешности”, — говорил о нем Петр впоследствии. — Я поручал ему писать к иностранным дворам и к моим министрам, состоявшим при чужих дворах, отношения по-немецки, по-французски, по-латыни; он всегда подавал мне черновые отпуски по-русски, чтоб я мог видеть, хорошо ли понял он мои мысли. Я никогда не заметил в его работах ни малейшего недостатка”. В 1711 году во время несчастного Прутского дела Остерман принимал немаловажное участие, но деятельность его во всей широте проявилась во время переговоров со Швециею, тянувшихся с 1718 по 1721 год; хотя он числился там вторым лицом подле генерал-фельдцейхмейстера Брюса, но был душою всего дела, состоя в звании тайного советника. При Ништадтском мире Россия осталась навсегда обязанною Остерману удержанием Выборга. Петру хотелось удержать за собою этот город, но русский царь, утомленный продолжительною войною, еще более нуждался в мире и потому предписывал Остерману не упорствовать чересчур из-за Выборга и уступить его шведам, если они будут угрожать прерыванием переговоров. Остерман хотел во что бы то ни стало сохранить для России этот город, между тем участвовавший вместе с ним Ягужинский был того мнения, что Выборг следует уступить, и собирался ехать к государю для взятия от него решительного повеления об отдаче Выборга. Остерман сговорился с комендантом в Выборге генералом Шуваловым и упросил его задержать у себя Ягужинского во время отправки его к государю, а между тем он постарается настоять на уступке Выборга России. Так и сделалось. Шувалов начал угощать Ягужинского, вообще склонного к пиршествам, продержал два дня в Выборге, а Остерман успел добиться своей цели: шведские уполномоченные, желая также скорейшего мира с Россиею, согласились в это время на уступку Выборга: если б этого не сделал Остерман, Ягужинский, представивши государю о необходимости ради примирения сделать шведам уступку, лишил бы таким образом Россию этого важного города. В эту эпоху Ништадтского мира Остерман показал царю свою заботливость о сохранении казенного интереса: государь дал ему сто тысяч червонцев на подкуп шведских уполномоченных. Остерман употребил всего десять тысяч, а девяносто тысяч возвратил обратно казне. Это было очень по сердцу Петру, который всегда берег государственное достояние и строго наказывал казнокрадов. После Ништадтского мира Петр пожаловал Остермана титулом барона, а в 1723 году, после низложения Шафирова, дал ему должность вице-канцлера. Незадолго до своей смерти Петр отзывался о нем, что этот человек лучше всех постигает истинные выгоды Русского государства и Россия без него не может обходиться. При Екатерине Остерман продолжал занимать должность вице-канцлера, произведен был в действительные тайные советники и украшен орденом Св. Андрея Первозванного. При своей важной вице-канцлерской должности он заведовал почтовым ведомством и торговлею, а пред концом царствования Екатерины назначен бьи воспитателем великого князя Петра Алексеевича и его обер-гоф-мейстером, с сохранением прежних должностей и своего места в Верховном тайном свете. Этот человек, при необыкновенном природном уме, владел большою начитанностью и высоким разносторонним образованием, которое он успел получить сам, несмотря на то что шалости молодости не допустили его окончить университетского курса. Это был человек замечательной честности, ничем нельзя было подкупить его, — и в этом отношении он было истинным кладом между государственными людьми тогдашней России, которые все вообще, как природные русские, так и внедрившиеся в России иноземцы, были падки на житейские выгоды, и многие были обличаемы в похищении казны. Для Остермана пользы государства, которому он служил, были выше всего на свете. Его считали чрезвычайно хитрым, двуличным; никто не мог отгадать его мыслей и намерений, никто не мог понять, когда он умышленно выражался так, чтоб его не поняли, никто не умел так извиливаться и ускользать от опасностей, как он, и никто так верно, правильно и так в пору не узнавал насквозь людей, с которыми вступал в сношения. Редко кто мог сказать, что слыхал от него правду, если надеялся выпытать от него то, что он имел основание скрывать. Но с такими свойствами хитрости, двуличности и коварства Остерман, как бывает часто у людей с такими свойствами, не отличался сильною волею и не был злой человек; он лукавил только тогда, когда, по его видам, этого требовала польза России в сношениях с иностранными властями или собственная его безопасность в омуте придворных интриг. Самым характеристическим приемом его было очень ловко и кстати напустить на себя болезнь, а это несколько раз делал он, когда нужно было поступить или вопреки своей совести, или наперекор силе, так что остермановские болезни вошли, можно сказать, в историческую пословицу. Казавшись обрусевшим, с искреннею любовью к России, Остерман все-таки остался иностранцем в том смысле, в каком в тогдашнее время человек, усвоивший в убеждениях и жизни культурные признаки, не походил на чистокровного русского, не хотевшего двигаться далее того предела, который отделял старую Русь от новой, созданной гением Петра Великого. Остерман стал русским человеком, но стоял, однако, выше того уровня, на котором находилось тогда русское общество. Он назывался не Генрихом, а Андреем Ивановичем, говорил не иначе как по-русски; говорят некоторые, что он даже принял православие, но другое известие, что он остался лютеранином, имеет за собою более основания, особенно в то время, когда царствовал Петр II: тогда, по крайней мере, неприязненные Остерману люди находили неуместным назначение его воспитателем государя именно потому, что он был лютеранин. Есть известие о нем, что он был один из ранних адептов того вольнодумства, которым так ославился XVIII век. (Об Остерманне см. Phiseldeck, с. 344, 352, ссылка на Hempel “Leben des Gr. Ostcrmann”, с. 229 и далее.)
После удаления Маврина и Зейкина Остерман взял в учители Петру академика Гольдбаха, молодого ученого с большими способностями, и деятельным товарищем его был знаменитый архиепископ Феофан Прокопович, преподававший государю Закон Божий. От них обоих, от Остермана и Прокоповича, остались программы воспитания государя, любопытный памятник истории умственной жизни того века. Система в программе Феофана не была строго православною, по крайней мере не в таком духе и не с такими приемами являлось православное учение под пером других славных пастырей церкви. Феофан в своей программе, как и в большей части своих сочинений, походил более на евангелического доктора, чем на православного архиерея. Наставление, какое предполагает он давать в религии государю, начинается от познания Божества; первоначальным источником богопознания признается, во-первых, созерцание творения во всех видах, во-вторых — наблюдения над свойствами души человеческой, невидимой телесными очами, и, наконец, в третьих — сознание человеческой совести, внушающее человеку радость о содеянном им добром деле и беспокойство о совершенном им зле. Таковы свидетельства всех народов, веровавших и доселе верующих в Божество. Бог всемогущ, всеведущ, всеблаг и справедлив, безначален и бесконечен, он награждает за добро и наказывает за зло: в том уверяет нас наша совесть. Но так как мы видим, что в мире многие злодеи пользуются земными благами, а праведные люди страдают и терпят гонения, из этого вытекает логически потребность веры в будущую жизнь по окончании нашего земного бытия. Но для такой веры недостаточно одного нашего разумения — необходимо откровение свыше или религия. Религия может признаваться истинною или ложною. Феофан считает все религии ложными, исключая христианскую. Приводятся богословские и исторические доводы подлинности и правдивости книг Ветхого и Нового Завета, служащих основанием христианского вероучения. Учение христианское делится на учение о вере и нравственное учение. Затем составитель программы предполагает сообщить своему царственному питомцу краткие сведения о церковной истории, о ересях и расколах, о вселенских и поместных соборах, о писаниях Св. Отец и т.п. В этой краткости, с какою предполагается знакомить ученика с тем, из чего открывается между прочим, так сказать, фундамент отличия Православной церкви от других христианских вероисповеданий, и виден Феофан. У другого, более чем он, православного вероучителя эта сторона обратила бы гораздо больше внимания.
Программа светского учения, начертанная Остерманом, заключает в себе одиннадцать параграфов. Сначала воспитатель толкует о необходимости изучать иностранные языки, чему естественно было придавать в России больше значения, чем в остальных европейских странах. Латинский язык хорошо знать, потому что такое знание составляет признак благовоспитанного человека; притом надобно следовать примеру, указанному в Немецкой империи: там всегда уважалось основательное знание латинского языка, и нынешний римский император хорошо в нем сведущ. Молодой русский царь признается уже достаточно подготовленным как в латинском, так и во французском языках. Остается упражняться в них, выслушивать задаваемые предложения и составлять сообразные ответы. Остерман хотел более упражнять императора в науках. Из массы наук воспитатель отличал и ставил на первый план те, которые казались ему наиболее необходимыми для звания государя. К ним он причислял историю новых государств, науку государственного благоразумия, различные виды управления государственного и их выгоды, гражданское законоведение, права и обязанности верховного и земского начальства, учение о союзах, о посольском праве, о войне и мире, о военном искусстве и о всем, что с ним соприкасается. Все другое затем, входящее в область человеческих знаний, следует излагать вкратце. Сюда относит он древнюю историю с ее разнообразными образцами доблестей, математику, космографию, естествоведение, насколько оно служит основанием построения машин, водопроводов, мореплавания и т.п. и насколько занятия естественными науками пробуждают благородство духа и стремление уразуметь природу с ее таинствами, — гражданскую архитектуру, геральдику и генеалогию высоких домов. Для удобства в преподавании предполагалось составить извлечения из разных ученых сочинений для руководства государю при обучении. Время учения не должно простираться более часа; затем должны следовать отдых и забавы. Уроки должно излагать в виде разговоров или бесед, а не утомлять учащегося множеством писания и чтения. Надлежит вести дневник и отмечать в нем, какие места, читанные в книгах, остановили внимание государя.
При изложении истории новых государств следует иметь в виду образ правления в этих государствах и перемены, возникавшие в них, не утомлять памяти хронологиею, но стараться ясно указать на способы управления, устройство коллегий и вообще государственных учреждений, обратить внимание на войско, торговлю, национальное богатство, религию, на цели и намерения государств по отношению к соседям. При этом следует, чтобы учащемуся императору излагать деяния Петра Великого, тем более что по этому можно обозреть все Русское государство, его силу, потребности и средства, как в зеркале.
Относительно военного искусства делается замечание, что несправедливо принято возвеличивать тех государей, которые отличались военного славою и приобрели завоевания; гораздо более славы правителю миролюбивому, прилагающему заботы свои к государственному устроению. Но так как война не всегда от нас самих зависит, то необходимо держаться в готовности вести ее, и потому нужно изучение военного дела. Военное искусство двояко: одна часть его состоит из планов, приготовленных заранее и служащих для обучения в доме. Это — военная архитектура. Другая приобретается в поле: сюда принадлежит расположение лагерей, доставление продовольствия и боевых запасов, осада и защита укреплений и проч. Рекомендуется при этом французское сочинение под названием “L’art de faire la guerre”.
В преподавании древней истории принималось за правило излагать с большою подробностью историю Византийского государства и Востока по связи с Россиею, как в отношении православной веры, так по государственным событиям.
На все обучение предполагалось посвятить два года, полагая в неделю пять учебных дней, а в каждый день от двух до трех учебных часов. Остерман назначил время и для забав: для стрельбы, “концертов музических”, “вальянтеншпиль” (игра), бильярда и пр. Сохранилась записка, в которой обозначено, в какой день учиться, в какой — солдат обучать, с птицами в поле ездить. На прогулки употреблялось послеобеденное время; в субботу заниматься следовало музыкою и танцами, а в воскресенье пополудни ездить в летний дом и в огороды. Еще не достигши совершеннолетия, по программе, начертанной Остерманом, государь каждую среду и пятницу должен был посещать заседания Верховного тайного совета. Но такие определенные в программе посещения Верховного тайного совета ограничились на деле только одним разом, 21 июня; тогда Петр проговорил в совете то самое, что писал в письме к сестре своей на другой день после своего вступления на престол. Всем заправлял Меншиков, но и он также не ездил в совет, а дела приносились к нему на дом для подписи. Цесаревны не бывали в совете, их значение скоро умалилось, и одна из них, старшая, скоро совершенно выбыла из России.
Герцог Голштинский, как говорится, стоял Меншикову костью в горле. Светлейший князь очень желал выпроводить его из России, чтоб не иметь близко себя особ, которые по рождению стояли выше его и пред которыми он должен был смиряться. Сначала герцог не думал, как видно, убираться из родины своей супруги. 19 мая министр его Бассевич подал в Верховный тайный совет мемориал: в нем, упоминая об уплате указанного в завещании Екатерины миллиона и ежегодном платеже по 100 000 цесаревнам, сообразно тому же завещанию, он просил купить для герцога дом в Петербурге, а до того времени разместить свиту его в здании Академии наук. На этот мемориал не последовало ответа. После смерти жениха Елисаветы, епископа любского, умершего от оспы, Меншиков под предлогом охранения здоровья государя заставил герцога с супругой не ездить во дворец, а потом стал так обращаться с ним, что герцог увидал необходимость уезжать. Молодой государь должен был ехать в Москву короноваться. Меншиков представлял герцогу, что ему обременительно будет ехать за государем в Москву и совершенно незачем; лучше ему ехать в свое голштингское герцогство и хлопотать о приобретении Шлезвига, так как уже заключен у России договор с римским императором, и последний обязался прилагать все зависящее от него старание, чтоб герцогу достался Шлезвиг. Герцог понимал, что Меншиков хочет его выпроводить. Мало было ему опоры против могучего временщика. Русские люди не любили пришельца, роптали, что содержание его в России дорого обходится. Меншиков уже давно, еще при строгом государе Петре Великом, привык обкрадывать казну, теперь он распоряжался ею совершенно по произволу — все это прощалось ему, своему, но не прощалось иноземцу даже и то, что не имело подобия с таким казнокрадством, однако все-таки делало ущерб государственной экономии. Еще более не нравилось людям старорусского направления то высокомерие, с которым относился молодой и неопытный герцог к русской национальности, в чем он разделял тогдашний недостаток всех немцев, живших в России, исключая умного Остермана, который один понимал, как надобно в России держать себя немцу, и был так бескорыстен и нежаден, что отказывался от предоставляемых ему в собственность имений, конфискованных у Толстого после его ссылки и составлявших от пяти до шести тысяч крестьянских дворов (Lefort. Сб. Р. Ист. Общ., т. III, с.481). Уразумев свое положение, голштинский герцог скоро убедился, что и в самом деле ему лучше подобру-поздорову убраться из страны, воспользовавшись теми деньгами, которые предоставлялись в его пользу по завещанию Екатерины. 28 июня его министр Бассевич и другой министр, Штанке, заявили в Верховном тайном совете, что их герцог имеет намерение уехать навсегда в свое наследственное герцогство вместе с супругою.
В начале июля Меншиков заболел и более двух недель не выходил. Болезнь, постигшая его, была, как говорили, лихорадка, но она сопровождалась разными мучительными припадками, и между прочим, кровохарканьем, подававшим повод подозревать чахотку. Были минуты, когда болезнь казалась до того важною, что опасались за жизнь Меншикова.
В это время раздумье брало многих; составлялись разные планы и предположения. Не терпели Меншикова старолюбцы, не терпели его и те, которых нельзя было признавать в числе старолюбцев, не терпели за высокомерие, надменность и алчность; все тайно желали, чтоб он сошел со сцены. Но вреднее для него в его болезни было то, что в то время, когда он был болен, молодой царь подвергся влиянию, зарождавшему в нем неприязненное чувство к Меншикову. Не видясь с Меншиковым во время болезни последнего, Петр виделся со своим наставником Остерманом, ходил к нему по утрам в халате и проводил целые дни в постоянном сообществе с Долгоруковыми — Иваном Алексеевичем и отцом его Алексеем Григорьевичем. Князь Иван Алексеевич, молодой человек восемнадцати лет от роду, очень понравился малолетнему царю. Во время смерти императрицы Екатерины он был осужден по делу Девиера и удален в деревню, но молодой царь упросил Меншикова простить его и приблизил к себе. Родитель этого князя Ивана Алексеевича, князь Алексей Григорьевич, обергофмейстер великой княжны Наталии Алексеевны, был назначен помощником Остермана в звании царского воспитателя. Меншиков не боялся ни этого князя, ни его сына. Князя Алексея Григорьевича он считал не настолько умным, чтоб опасаться его с какой бы то ни было стороны, сына его — слишком молодым, чтоб тот мог вредить ему, так высоко ставшему в кругу государственных сановников и заручившемуся обручением своей дочери с государем.
На Остермана он надеялся. Но Остерман не был сердечно расположен к Меншикову, напротив, возненавидел его за высокомерие и чрезвычайную заносчивость. Меншиков воображал, что теперь уже никто не нужен ему, и со всеми обходился свысока. И с Остерманом дозволил себе светлейший такого рода обращение, которое не могло понравиться последнему. Остерман, не ссорясь еще с Меншиковым, во время болезни последнего не употреблял, однако, своего влияния на государя для того, чтоб укоренять в нем любовь к своему будущему тестю.
Напротив, Остерман сходился тогда с князем Василием Лукичем Долгоруковым: это был, как кажется, самый умнейший из князей Долгоруковых того времени, приобрел себе известность дипломатическими сношениями в Польше и Швеции и находился с Меншиковым не в ладах по курляндскому делу еще при покойной государыне, когда не хотел содействовать честолюбивым замыслам князя Меншикова получить Курляндское герцогство. Говорят, что Остерман и князь Василий Лукич подействовали на князей Алексея Григорьевича и сына его Ивана Алексеевича, и последние, приобретая более и более расположение государя, старались возбудить в государе нерасположение к светлейшему князю. В сообществе с Долгоруковыми Петр пристращался к охоте; Остерман был этим недоволен, так как ему хотелось, чтоб царь гораздо более тратил времени на ученье, чем на забавы, однако не препятствовал Петру ездить с Долгоруковыми на охоту в надежде, что, быть может, они по крайней мере успеют устранить Петра от Меншикова.
Во второй половине июля Меншиков оправился от болезни. Герцог решился тогда уехать. Бассевич, именем своего герцога, получил от Меншикова в уплату завещанного жене его миллиона — двести тысяч, а остальные подлежали уплате в течение восьми лет, но Меншиков тогда же взял с герцога взятку восемьдесят тысяч рублей: из них Бассевич привез Меншикову 60 000 тотчас же, а на остальные 20 000 привез от герцога обязательство в уплате. “Ты много труда положил, — сказал Бассевичу Меншиков: — возьми эти двадцать тысяч в свою пользу”. Однако герцог ограничился одними обещаниями Бассевичу, когда тот привез ему от Меншикова записку, предоставлявшую эти 20 000 в пользу Бассевича, и никогда не заплатил своему министру обещанной суммы.
25 июля герцог с супругою отплыл в Голштинию. Меншиков все более входил в силу, и честолюбивые замыслы одолевали его. Брак Елисаветы с епископом Любским не состоялся. У Меншикова возникла мысль женить на ней своего сына Александра и таким образом утвердить двойным союзом родство свое с царскою фамилиею. В этом у него явился соперник, маркграф Бранденбургский, которого прусский посланник Мардефельд силился посватать Елисавете; но прусский король неблагосклонно относился к этому плану, поэтому у Меншикова не терялась надежда. К умножению его честолюбия римский император прислал ему диплом на княжество Козель в Силезии, обещанное еще ранее через Рабутина, когда дело шло о том, чтоб Меншиков старался пред императрицею Екатериною о назначении Петра преемником ей на престоле.
Зазнаваясь в своем величии, Меншиков окончательно разошелся с Остерманом. Выздоровевши от болезни, он увидал, что молодой император заявлял к Остерману большую любовь и привязанность. Меншикову было это не по сердцу. Он хотел, чтобы Петр любил и уважал его более всех других сановников. В Петергофе он придрался к Остерману за то, что тот ведет воспитание русского царя не так, как бы нужно было и как бы хотела русская нация: Остерман — лютеранин и внедряет своему царственному питомцу такие взгляды, которые приличны были бы для государя лютеранской веры, но не для православного, каким должен быть государь России; Остерман отводит его от посещения церкви и хочет оставить его без всякой религии, так как и сам Остерман, в сущности, не принадлежит ни к какой религии и ни во что не верит: с такими обличениями отнесся к Остерману светлейший. Остерман сначала стал объяснять Меншикову, что это несправедливо, но Меншиков разгорячился, обругал Остермана атеистом и грозил ему ссылкою в Сибирь. Тогда Остерман с своей стороны потерял свое обычное хладнокровное благоразумие и сказал Меншикову: “Напротив, я за тобою знаю много такого, за что тебя следовало бы не то что в Сибирь заслать, но даже четвертовать”. В самом деле, Остерман, как и другие, знал за Меншиковым, например, такого рода поступки, что он держал у себя фальшивого монетчика и, отчеканив на несколько тысяч монет из низкого пробного серебра, спустил его на жалованье войскам в персидския области и через то возбудил между тамошними туземцами ропот: те говорили, что русские обманывают их выпуском в обращение плохих денег (Мардефельд. Сб. Р. Ист. Общ., XV, 390). Так Меншиков своею гордостью и заносчивыми выходками вооружил против себя все окружающее и приготовлял врагов из тех, кого прежде считал друзьями.
Между тем Меншиков старался сближаться и с такими, которые были с ним враждебны по коренным убеждениям. В то время он пытался сойтись с князем Дмитрием Михайловичем Голицыным, по боярской своей важности считавшимся главнейшим вожаком старолюбцев, сторонников русской старины. И он и брат его фельдмаршал князь Михайло Михайлович были ненавистники Петербурга и желали перенесения столицы в Москву. Они видели в основании Петербурга корень зла и вместе с тем относились с нелюбовью к петровским замыслам устроить могучий флот и преобразить Россию в сильную морскую державу. “Петербург, — говорил князь Дмитрий Михайлович, — это часть тела, зараженная антоновым огнем; если ее впору не отнять, то пропадет все тело” (Мардеф., ibid., 365). Оба брата имели большую силу, даже и при Петре Великом, несмотря на то что государю известно было их старолюбивое направление. Теперь, когда восшествие на престол сына царевича Алексея подавало надежды на торжество старины, Голицыны возвысились еще более, и в кругу, близком к правлению, все заискивали их благорасположения. У фельдмаршала Михаила Михайловича Голицына была дочь, взрослая невеста, Меншиков возымел намерение женить на ней своего сына. Только что перед тем он мечтал сделать своею невесткою принцессу Елисавету, но эта принцесса так же отмахивалась от этого жениха, как и от других членов владетельных европейских домов. Елисавета заявила нежелание вовсе связывать себя браком. Она жила весело и пользовалась свободою вполне.
И Остерман с своей стороны хотел сблизиться с братьями-стариками Голицыными. Но более всего надеялись тогда, что Голицыны войдут в силу, когда приедет бабка государя, несчастная Евдокия Лопухина, мать царевича Алексея. Выше мы привели известия, сообщаемые иностранцами того времени, о положении, в каком узница находилась в Шлиссельбурге. Мы уже сказали, что известиям этим, бросающим черную тень на характер Екатерины, не следует вполне верить; в самом деле, они сами ловятся во лжи: уверяют, будто при Екатерине к заточенной царице Евдокии не допускали даже священника и не доставляли ей возможности слушать богослужение (см. Phiseldeck, с. 358, ссылка на Neue Miscellanien, с. 179, 180), а из оставшейся переписки того времени (см. Письма Р. Госуд. III, 11), напротив, видно, что заточенной царице выдавалось в сутки по одному рублю на стол, сто рублей на одежду, при ней был иеромонах, причт, келейницы, и походная церковь поставлена была в ее покоях. Меншиков имел повод опасаться этой старухи, если она получит возможность иметь влияние на внука, а потому после смерти Екатерины и провозглашения Петра императором в первых месяцах, хотя и послал к ней от царского имени просить благословения на брак, однако не сделал распоряжений о совершенном освобождении бабки государя. Только тогда, когда Меншиков заболел и когда многие неблагоприятели его надеялись, что больной князь уже не оправится, в Верховном тайном совете состоялось такое распоряжение. Оно потревожило не только Меншикова, но вместе с ним и всех тех, которые некогда враждебно относились к сыну освобождаемой царицы и к ее родным, к Лопухиным; оно неприятно подействовало и на герцога Голштинского, вовсе не расположенного сердечно к Меншикову и совершенно не причастного к суду над царевичем и Лопухиными. Говорят, что в числе причин, побудивших герцога поторопиться отъездом из России, было, между прочим, нежелание встречаться с царицею, которая, как сказывали, скоро должна была появиться при дворе. Ожидали от нее, что она будет враждебно относиться ко всему иноземному и неприязненно встретит мужа Петровой дочери. 25 июля уплыл герцог с женою, а 26-го того же месяца в Верховном тайном совете, в смысле восстановления чести царицы Евдокии, в монашестве инокини Елены, последовал указ отобрать у всех манифест о деле царевича Алексея Петровича, Глебова и Досифея, где обнародовались неприличные поступки бывшей царицы; все, у кого находились экземпляры этого манифеста, обязывались приносить их в Петербурге в сенат, в Москве — в сенатскую контору, а в прочих городах — губернаторам и воеводам; за утайку грозили отдачею под суд виновных. Тогда же уничтожалась сила указа 1722 года, по которому престол мог принадлежать, независимо от всяких прав по происхождению, тому лицу, кого назначит себе преемником прежде царствовавший государь.
Выздоровевши, Меншиков не смел нарушить состоявшееся без него распоряжение Верховного тайного совета о даровании свободы царской бабке, но помешал ей приехать прямо в Петербург, а велел увезти ее в Москву, в предположении, что сам царь скоро должен ехать для коронации и тогда бабка увидит своих внучат. Впрочем, старуха сама охотнее отправилась на житье в Москву. Петербург не мог возбуждать в ней ничего, кроме отвращения. Напротив, с Москвою связывались воспоминания юности и первых лет супружества, пока она еще не успела опротиветь мужу. Притом многолетнее горе направило ее к презрению земною суетою и к предпочтению тихих прелестей отшельнической жизни. Она поместилась в Новодевичьем монастыре.
В 1727 году Меншиков сделался вполне всемогущим владыкою. Иностранные посланники замечали, что даже покойного государя Петра Великого не боялись до такой степени, как в это время Меншикова. Верховный тайный совет значился только больше именем; он издавал такие лишь постановления, какие угодны были всемогущему временщику. Однако в короткое время управления князя Меншикова выпущено несколько таких законов, в суждениях о которых нельзя не признать государственной мудрости законодателя и гуманности; вообще в них заметно направление дать сколько возможно более облегчения и льгот народу. Ослаблено было стеснение духовенства в пользовании церковными имуществами: 12 июля Верховный тайный совет постановил все архиерейские имения отдать в заведование самим владетелям с обязательством вносить в Камер-коллегию положенные на эти имения казенные сборы. В этот же день, 12 июля, Верховный тайный совет решил разобрать столбы, поставленные в разных местах в Петербурге с взоткнутыми головами казненных, а самые головы, снявши, похоронить. Таким образом, хотя Меншиков и теперь, как прежде, оставался ревностным поборником начатого Петром преобразования, но не усвоил себе от покойного государя жестокости, а напротив, относился, где было можно, мягко. Таким явился он и по отношению к Малороссии. После восстания Мазепы Петр хотя уверял малороссиян, что измена гетмана не вынудит его к жестоким мерам насилия над народом, но уже не доверял стране, где лица, стоявшие наверху, заявили себя неискренними друзьями России. Петр боялся давать в Малороссии управление умным и даровитым туземцам, и Скоропадский получил гетманское достоинство именно за то, что был человек недальнего ума и не показывал стойкости в характере. По его смерти малорусская старшина обратилась к Петру с прошением о дозволении выбрать нового гетмана. Петр не отказывал совершенно наотрез, но стал тянуть это дело, водить просителей и, наконец, придравшись к жалобам на старшин, засадил их в Петропавловскую крепость. Главная личность между ними Полуботок, носивший уже звание наказного гетмана, умер в заточении, а его товарищи выпущены были Екатериною, но изменений в управлении Малороссийским краем не последовало. Малороссиею продолжала править Малороссийская коллегия под председательством Вельяминова. Жалобы на эту коллегию следовали одна за другою. Коллегия выдумывала отяготительные для народа поборы. Малороссияне должны были притворяться довольными существовавшим порядком, но в самом деле тяготилось им. С восшествием на престол Петра II, 12 мая, издан был указ прекратить сборы, самовольно установленные Малороссийскою коллегиею; членам коллегии велено было ехать в Петербург. 21 июня предоставлено было Малороссии, сообразно своим старым правам, выбрать гетмана, и представителем верховной власти при выборе назначен был тайный советник Наумов. Выбор нового гетмана состоялся 1 октября, когда уже Меншиков перестал держать в руках правление, но выбор этот произошел по его плану и желанию. Правда, козакам, собравшимся в Батурин для избрания предводителя, заранее было указано, что правительство желает видеть гетманом миргородского полковника Данила Апостола: Меншиков знал его лично и считал надежным человеком. Апостол, во всяком случае, не был противен большинству избравших, хотя находилось достаточно и таких, которые не выбрали бы его, если бы заранее не высказана была о нем воля правительства. Этот человек был уже очень стар; ему минуло семьдесят лет, и это-то было для многих благовидным поводом не желать его. Но нехотевшие принуждены были молчать и должны были поступать так, как желают власть и большинство избирателей. Во всяком случае, после того, что перед тем испытывал Малороссийский край, дозволение избирать гетмана было уже со стороны верховной власти милостью, и раздражать власть противоречиями было и бесполезно и опасно. Приехавши в Батурин, Наумов на собранной для избрания раде приказал прежде всего прочесть царскую грамоту о дозволении учинить избрание гетмана, потом проговорил козачеству наставление, чтоб избран был человек способный и заслуженный. Около Наумова стояли офицеры с гетманскими клейнотами. У одного была булава, лежавшая на красной бархатной подушке, у другого — бунчук, у третьего — печать, у четвертого — царская хоругвь. Козаки беспрекословно выбрали Апостола, как прежде было показано тем из них, которые руководили голосами. Апостол отпрашивался, как следовало по господствовавшему издавна этикету, у козаков, отговариваясь старостью. Но старшина, как бы против его воли, схватила его на руки и понесла перед Наумова. Наумов еще раз громко спрашивал всю раду: добровольно ли избирается новый гетман? Все единогласно закричали, что они излюбили Апостола. Тогда Наумов вручил новоизбранному один за другим знаки гетманского достоинства, а новый гетман в церкви, пред лицом киевского митрополита, нарочно приехавшего на раду, произнес присягу на верность в отправлении своей новой должности. Один печерский монах произнес при этом приличное событию слово.
В управление Меншикова изданы были облегчительные для народа распоряжения по торговле. Сбавлена пошлина с пеньки: вместо прежней 27 1/2% — только на 5%, с галантерейных товаров вместо 10% положено платить половину прежней; торговля заграничным табаком стала свободною для всех. Дозволено было торговать каждому драгоценными камнями, тогда как прежде, исстари, надобно было представлять их в царскую казну и после уже позволялось продавать то, что не признавалось годным для царской казны. Всем дозволялось заниматься обработкою металлов в Сибири, не выпрашивая предварительного дозволения на лицо, только с платежом в казну 10%; точно так же торговля солью объявлена вольною с платежом в казну 10% с пуда и 5%, если продавалось менее пуда. И торговля мягкою сибирскою рухлядью перестала быть казенною монополиею, а предоставлена была всем желающим вести ее; это принесло большое облегчение, так как до того времени велась большая контрабанда и преследование ее причиняло большие стеснения. Кроме того, было издано несколько облегчительных распоряжений по торговле, имевших временное значение. Так, по случаю пожара, истребившего на Неве суда, владельцам этих судов предоставлялось платить с товаров, привозимых на их судах, половинную пошлину. Чтоб умножить торговлю с Новгородом, дозволялось плавать по Ладожскому озеру судам всякого устройства и доставлять на них в Петербург сено, хлеб, плоды, овощи, деревянную и глиняную посуду без всякого осмотра, не стесняясь уже теми правилами, которые установлены были при Петре Великом. Меншиков был первый, озаботившийся устроить мост на Неве для сообщения Васильевского острова с другими частями Петербурга.
Летом 1729 года у молодого царя со дня на день все более и более развивалась склонность к охоте и переходила в горячую страсть. Он беспрестанно ездил в Петергоф и там целые дни с собаками и птицами рыскал по полям и лесам, неразлучно со своим любимцем князем Иваном Алексеевичем Долгоруковым, а иногда с отцом его, князем Алексеем Григорьевичем. Петр так увлекался охотою, что члены Верховного тайного совета принуждены были нарочно посылать к нему приглашения пожаловать в заседание совета.
Царь никогда не любил своей невесты княжны Меншиковой и обручился с нею только для того, чтоб исполнить завещание Екатерины; притом он сделал это по слабости характера, свойственной детским летам, не зная, как отвязаться от настояний Меншикова, представившего ему со вступлением на престол брак с княжною как обязанность. Долгоруковы, отец и сын, подметивши холодность Петра к невесте, старались всеми силами восстановить его против Меншикова, родителя немилой ему невесты. Царь, кроме того, очень дружен был с своею сестрою: и та не любила Меншикова, и та настраивала брата против временщика. Наконец, что было всего важнее в этом случае, царь возымел привязанность к своей тетке Елисавете, переходившую за пределы родственного благорасположения, и тут-то, естественно, ему делалась смертельно противною мысль о принудительном браке с какою-нибудь другою особою, кроме той, какая была ему по сердцу. Прусский посланник Мардефельд (Сб. Р. Ист. Общ., XV, 380) говорит, что, кроме красоты, Елисавета пленяла всех своими душевными качествами, и Петр, увлекаясь ею, называл княжну Меншикову, свою обрученную невесту, красивой статуей. Избалованный самодержавною властью, так рано полученною, молодой царь показывал нрав беспокойный; всегда хотелось ему поставить на своем, не терпел он никаких себе возражений и со дня на день укреплялся в той мысли, что он, как самодержавный властелин, может делать все, что ему вздумается. Меншиков привык с ним обращаться как с малолетним, а царь не хотел уже быть малолетним, как это часто бывает с детьми, когда им хочется, чтоб их считали взрослыми, и они сердятся на тех, что их считают несовершеннолетними. Прежде Петр был под надзором Меншикова и не смел ни шагу сделать без его воли. Во время болезни Меншикова царь остался без этого надзора и некоторое время привык быть без него. Меншикову после своего выздоровления уже нелегко бьио снова стать в прежнее положение, особенно когда в его отсутствие враги успели подействовать на ребенка так, что тому было уже противно оставаться под властью опекуна. Тут и Остерман возымел над царем еще больше нравственной силы, чем прежде; Остерман обладал несколькими такими достоинствами, какими не мог потягаться с ним князь Александр Данилович. Петр искренно и глубоко уважал Остермана, Петр сознавал, что барон Андрей Иванович — человек высокого образования, все, что ни скажет, выйдет у него умно; а князь Александр Данилович не переставал быть в глазах царя выскочкою, мужиком: у него, несмотря на усвоенные приемы вельможи, проглядывали и мужицкое происхождение, и мужицкая грубость. У Меншикова после его выздоровления оказался целый кружок недоброжелателей, вооруживших против него молодого царя: две великие княжны — Наталья и Елисавета, Долгоруковы — Василий Лукич, Алексей и Сергей, брат Алексея Григорьевича, сын Алексея Иван, любимец царский; и наконец, Остерман, которого Меншиков озлобил против себя выходками своего высокомерия.
Когда таким образом в молодом государе созрело нерасположение к Меншикову, подогреваемое влиянием близких особ, произошел ряд событий, приготовивших падение человека, так высоко ставшего в России.
Еще перед болезнью Меншикова, в июле (если полагаться в верности хронологии на Манштейна (см. Р. Ст., апр. 1875 г. Прилож., с. 5) цех петербургских каменщиков поднес императору в подарок десять тысяч червонцев. Государь отправил эту сумму в подарок своей сестре. Придворный, который нес этот подарок великой княжне Наталье Алексеевне, встретился с Меншиковым; тот спросил его, куда он идет и что несет. Узнавши от придворного о деньгах, Меншиков сказал: “Государь еще молод, не знает, как обращаться с деньгами; неси деньги ко мне, я увижусь с государем и поговорю с ним”. Придворный не смел ослушаться Меншикова и отнес деньги к нему, вместо того чтобы доставить по назначению великой княжне. Увиделся с сестрою Петр и узнал, что она не получала посланного подарка. Царь призвал придворного и спросил: куда девал он те деньги, что ему велено отнести великой княжне? “Меншиков отнял!” — отвечал придворный. Царь велел позвать к себе Меншикова. “Как вы смели, князь, не допустить моего придворного исполнить мое приказание?” — с гневом сказал Петр. Меншиков в первый раз испытал такую выходку от государя, которого, как ребенка, привык держать в почтительном страхе пред своею особою. Меншиков был ошеломлен, однако через минуту, опомнившись, сказал: “Ваше величество! У нас в казне большой недостаток денег; я сегодня намеревался представить вам доклад о том, как употребить эти деньги, но если вашему величеству угодно, я прикажу воротить эти десять тысяч червонцев, и даже из моей собственной казны дам миллион”. Царь топнул ногою и сказал: “Я император, мне надоело повиноваться”. С этими словами царь отвернулся и ушел, Меншиков пошел вслед за царем и старался смягчить его.
Через короткое время после того опять были у Меншикова неприятные столкновения с государем. Польско-саксонский посланник рассказывает, что Меншиков выдавал на мелочные расходы для царя деньги на руки служителю и выдал таким образом до трех тысяч рублей. После узнал князь, что служитель без ведома князя давал деньги в распоряжение царю; Меншиков прогнал служителя. Петр вернул к себе прогнанного служителя прямо наперекор Меншикову. Потом царь потребовал у Меншикова пятьсот червонцев и подарил их сестре своей, а Меншиков отнял эти деньги у великой княжны на том основании, что все-таки смотрел на обеих высочайших особ как на детей, которым нельзя дозволить распоряжаться деньгами без надзора со стороны старших. Это сказание Лефорта (Сб. Р. И. О., III, 492) несколько подозрительно: быть может, оно есть представленное в виде двух событий изменение рассказа Манштейна, или, быть может, одно из событий, приводимых Лефортом, есть то же самое, которое передается Манштейном, только несколько иначе. В настоящее время нет средств решить этот вопрос. Во всяком случае, как бы дело ни происходило в подробностях, видно, что у Меншикова возникали недоразумения с молодым царем из-за денег, которые Петр считал себя вправе тратить куда ему угодно, начавши чувствовать себя самодержавным государем, а Меншиков, считая Петра еще несовершеннолетним, признавал за собою право надзора за такими тратами. Далее Лефорт говорит (см. Сб. Р. Ист. Общ., III, с. 489, 490), что в день именин великой княжны Натальи Алексеевны Меншиков целый день не мог объясниться с царем, как ни старался об этом, как ни заискивал его благорасположения. Молодой царь умышленно от него отворачивался и, указывая на Меншикова, сказал кому-то из своих приближенных: “Смотрите, как я его поставлю в струнку!” Заметили Петру, что Меншиков недоволен холодностью царя к дочери Меншикова, царской невесте. Петр на это сказал: “Зачем лишние любезности? Довольно ей моей любви. Меншиков хорошо знает, что я не намерен жениться ранее двадцати пяти лет возраста. Такое у меня намерение!”
Около этого дня, по известию Лефорта, произошло еще следующее (Сб. Ист. Общ., III, 492). Ярославцы-серебряки поднесли царю серебряный подарок своего изделия. Петр послал его в дар сестре. Меншиков, узнавши об этом, послал к великой княжне требовать, чтоб ему доставили эту вещь. Она не отдала. Меншиков еще два раза посылал к ней за тем же. Великая княжна не отдала и говорила посланному: “Скажи Меншикову, что я знаю, какая разница между императором и таким человеком, как он”. При этом она побожилась, что никогда не будет у него в доме. Это известие, быть может, также видоизменение того, что рассказано у Манштейна и у последнего отнесено к гораздо раннему времени. Несомненно, как это мы знаем из достоверных современных актов, деньги на расходы царя выдавались на руки некоему Кайсарову и тот получил от Меншикова предписание не выдавать их никому и не тратить никуда без разрешения Меншикова или Остермана.
Настал день именин Меншикова. Светлейший приглашал царя с семейством пожаловать к нему на именины в Ораниенбаум. Царь сначала обещал, а потом сказал, что ему некогда, есть свои занятия в Петергофе: “Может себе Меншиков праздновать именины и без царя!”
“Должно сознаться, — замечает прусский посланник Мардефельд (Сб. Р. Ист. Общ., XV, 386), — что Меншиков легкомысленно отказался тогда от всего, что ему советовали добрые люди для его безопасности; временщик сам ускорил свое падение, поддаваясь своему корыстолюбию и честолюбию. Ему надлежало действовать заодно с Верховным тайным советом, поддерживать им же заведенный государственный строй, а вместе с тем приобретать расположение к себе и царя, и его сестры. Меншиков же прибрал к рукам все финансовое управление, располагал произвольно всеми военными и гражданскими делами, как настоящий император, и оскорблял царя и великую княжну, сестру государя, отказывая им в исполнении их желаний; все это делал он, увлекаясь тщеславною мыслью, что ему надобно обоих царственных детей держать под ферулой”.
3 сентября, в воскресенье, назначил Меншиков освящение своей домовой церкви в Ораниенбауме. Уже находясь тогда в большой размолвке с императором, Меншиков надеялся, что при этом торжестве прекратит возникшие недоразумения и совершенно помирится с царем. Он приглашал на освящение царя и сестру его, но не счел нужным приглашать Елисавету, которую, естественно, не терпел за любовь к ней царя и притом считал соперницею своей дочери. Царь не поехал. Великая княжна Наталья тем более отказалась, когда уже прежде выразилась, что не хочет никогда быть у Меншикова в доме. Церковь освящена была без императора и высочайшей фамилии, хотя съехалось много тогдашней правительствующей знати: Головкин, Голицыны, генералы Волков, князь Шаховской, Сенявин, тайные советники: Макаров и Бестужев и много штаб- и обер-офицеров. Богослужение отправлял архиепископ Феофан с коломенским епископом Игнатием. Есть известие (Phiseld., 389), что Меншиков, зазнавшись в своем величии, во время освящения сел на место, приготовленное для царя, так как царской особы не было. Во время бывшего потом обеда была пушечная пальба, играла музыка. После обеда бывшие там тайные недоброжелатели светлейшего поспешили в Петергоф донести о том, что Меншиков во время богослужения осмелился занять царское место. На другой день утром бывший у Меншикова его фаворит, как выражались тогда, генерал-лейтенант Волков советовал светлейшему немедля ехать в Петергоф и объясниться с царем и с членами царской фамилии насчет того, что из них никто не приехал на освящение церкви, а это походило на немилость. Но Меншиков не послушал этого совета и не поехал. Когда пришло время обеда, Меншиков сел за стол с бывшими у него в тот день гостями — князьями Голицыными, тайным советником Мамоновым, Чернышевым, Сенявиным и Иваном Львовичем Нарышкиным. После обеда Волков принялся за прежний совет и в этот раз настоял на своем; Меншиков послушал его и в пять часов пополудни выехал из Ораниенбаума, провожаемый пушечными выстрелами: такие почести дозволялись ему всегда, когда он куда-нибудь отправлялся из дому.
В тот же день, в 7 1/4 часов пополудни, прибыл Меншиков в Петергоф. Он виделся с царем в больших верхних палатах, но ненадолго и как бы вскользь (см. Есипова “Ссылка Меншикова”, Отеч. Зап. 1860. М. 8, Лефорт. Сб. Р. Ист. Общ., III, 492). По другому известию (Phiseld., 389), Меншиков в этот день не увидал государя вовсе. Не воротился в этот вечер Меншиков в свой Ораниенбаум: то было накануне именин цесаревны Елисавета, которую, как требовал долг придворной вежливости, надобно было поздравить. Меншиков расположился в комнатах, собственно для его особы назначенных в петергофском дворце, и стал с кем-то играть в шахматы.
На другой день, 5 сентября, Меншиков прежде всего утром хотел повидаться с царем, но ему сказали, что Петр, поднявшись очень рано, уехал на охоту. Меншиков обратился тогда к великой княжне Наталье Алексеевне, но та не захотела с ним встречаться, и, когда он к ней входил, она выскочила в окно. Ясно было, что царственная чета, брат и сестра, хотят заявить, что Меншиков стал им противен. Тогда Меншиков отправляется к Елисавете, которая не терпела Меншикова так же, как и он ее. Меншиков поздравил ее с именинами и стал потом жаловаться на царя: Петр неблагодарен и забывает, что Меншиков оказал ему довольно важных услуг. Меншиков говорил, что, видя к себе явно царскую немилость, ему ничего более не остается, как удалиться от двора и уехать к войску, расположенному в Украине. Не знаем, что ему отвечала на это цесаревна Елисавета. Светлейший после беседы с нею поговорил с полчаса с Остерманом (быть может, тогда-то и происходил тот крупный разговор, о котором известие у Мардефельда мы привели уже выше, не зная подлинно, в какой именно день он происходил). В 12 часов дня Меншиков обедал только с своим семейством. К вечеру он уехал с семейством в Петербург, а между тем в этот вечер в Петергофе был устроен бал в честь именинницы. Воротился царь с охоты. Он посетил бал, но присутствовал там недолго, жаловался на усталость, удалился и отправил в Петербург генерала и майора гвардии Салтыкова с приказанием Верховному тайному совету перевезти все царские экипажи и все царские вещи из дворца Меншикова в царский Летний дворец.
Враги Меншикова тайно действовали против него; он же, ничего не зная, вместе с семейством прибыл на Васильевский остров, переименованный им в Преображенский, и остановился в своем собственном дворце. Соблюдая свое обычное величие, он ехал туда в шести придворных каретах.
В Верховном тайном совете в этот день уже призван был гофинтендант Мошков и спрошен, во сколько времени может быть окончена уборка летнего дворца, куда имел намерение перебраться государь. Мошков назначил три дня. Меншиков ничего про это еще не знал и думал, что размолвка с царем уладится так же скоро, как улаживалась прежде, когда, бывало возникала. Меншиков не падал духом, посещал коллегии, смотрел дела, держал себя по-прежнему могущественным правителем государства. То было в среду 6 сентября. Между тем экипажи императора перевозились из меншиковского дворца в императорский летний дворец сообразно приказу, привезенному из Петербурга Салтыковым. Сам царь не возвращался в столицу, провел весь этот день на охоте и вечером прибыл в Стрельну. Там он заночевал.
Настал следующий день, четверг, 7 сентября. Меншиков встал в 6 часов утра, вышел в ореховую залу своего дворца и просидел там, неодетый, в задумчивости до 9 часов утра. Этого с ним еще никогда не бывало. В 9 часов отправился он в Верховный тайный совет. Царя не было. Заседание в этот день не отправлялось. Меншиков застал там только двух лиц и воротился домой. В противность своему обычаю, он в этот день не отдыхал после обеда. Ясно стало Меншикову, что над ним собралась грозная туча.
Меншиков обратился с письмом к князю Михаилу Михайловичу Голицыну, не бывшему тогда в Петербурге, и писал к нему, чтоб он поспешал; по недавней приязни своей с родом Голицыных хотел Меншиков употребить их, как сильных людей, для своего спасения. Меншиков послал тогда же воротить и отпущенного бывшего учителя Зейкина, как это оказалось из арестованных впоследствии у него бумаг. Видно было, что, замечая против себя нерасположение Остермана, он задумывал удалить от царя этого немца и снова приблизить к Петру прежнего царского наставника. В этот же день Меншиков приказал вывести с Васильевского острова, по известию Лефорта, шесть размещенных там полков, а по известию Физельдека (стр. 390), Ингерманландский полк; вместе с этим, Васильевский остров, переименованный в последнее время в Преображенский, снова велено называть прежним именем. Все это были последние распоряжения светлейшего. Напрасны были все его старания; не повредили ему и сделанные в тот день ошибки, как называют иностранцы удаление войска с острова, которое ни в каком случае не могло отстоять падавшего временщика. Вечером воротился в Петербург царь, и Меншиков, за всем следивший, как только узнал о приезде Петра в летний дворец, отправился туда с семейством. Но царь не велел принимать ни его, ни княгини, ни их дочери, своей обрученной невесты.
По приезде царя барон Остерман передал собравшемуся Тайному совету царское повеление такого рода: “Понеже мы восприяли всемилостивейшее намерение от сегодня собственною особою председать в Верховном тайном совете и все выходящие от него бумаги подписывать собственною нашею рукою, то повелеваем, под страхом царской нашей немилости, не принимать во внимание никаких повелений, передаваемых через частных лиц, хотя бы и чрез князя Меншикова”.
В пятницу, 8 сентября Верховный тайный совет отправил майора гвардии Салтыкова снять почетный караул при доме Меншикова, данный ему по званию генералиссимуса, и объявить Меншикову, что он состоит под арестом.
Царь в этот день был у обедни у Св. Троицы и, если верить иностранцу Веберу (который легко мог ошибиться, не вполне зная все наши обычаи, особенно по отношению к благочестию), причащался (с. 704). В церкви явились к нему особы женского пола из семейства Меншикова и бросились к ногам государя, думая молить его о прощении светлейшему. Царь отворотился от них, не сказавши им ни слова, и вышел из церкви. Княгиня Меншикова с дочерьми отправилась за ним во дворец, но, как вчера, ее не допустили к царю (Леф., Сб. И. О., III, 493). У царя в этот день обедали князья Долгоруковы, члены Верховного тайного совета и фельдмаршал Сапега с сыном. Петр говорил: “Я покажу Меншикову, кто из нас император — я или он. Он, кажется, хочет со мной обращаться, как обращался с моим родителем. Напрасно. Не доведется ему давать мне пощечины”.
Княгиня Меншикова с дочерьми, не добившись свидания с царем, обращалась к великой княжне Наталье Алексеевне, потом к цесаревне Елисавете: обе от нее отвернулись. Княгиня обратилась к Остерману и три четверти часа ползала у ног его. Все мольбы ее были безуспешны.
Меншиков, между тем, сидел в своем доме под арестом. Салтыков не отпускал его от себя ни на шаг. Когда светлейшему объявили первый раз об аресте, с ним сделался припадок, из горла пошла кровь; он упал в обморок, думали, что с ним будет апоплексический удар. Были в то время у него в гостях приятели Волков, Макаров, князь Шаховской и Фаминцын. В первом часу ему пустили кровь. В два часа подали обед в предспальной комнате. Приятели ласкали его надеждами, что с ним не произойдет особенного бедствия, уволят его от двора и почестей, удалят в деревню и будет он оканчивать жизнь в уединении, пользуясь скопленными заранее богатствами. Как бы в подтверждение таких надежд ему дозволили делать распоряжения над своим достоянием.
Тогда Меншиков попытался склонить к себе в милость государя и написал к нему письмо такого содержания:
“По вашего императорского величества указу сказан мне арест, и хотя я никакого вымышленного перед вашим величеством погрешения в совести моей не нахожу, понеже все чинил я ради лучшей пользы вашего величества, в сем свидетельствуюсь неоцененным судом Божиим, разве может быть что вашему величеству или вселюбезнейшей сестрице вашей ее императорскому величеству учинил забвением или нерадением или в моих вашему величеству для пользы вашей представлениях, и в таком моем неведении и недоумении всенижайше прошу за верные мои к вашему величеству службы всемилостивейшего прощения и дабы ваше величество изволили повелеть меня из-под ареста освободить, памятуя речение Христа Спасителя нашего: да не зайдет солнце во гневе вашем. Сие все предаю на всемилостивейшее вашего императорского величества рассуждение; я же обещаюсь мою к вашему величеству верность содержать всегда до гробу моего. Также сказан мне указ, чтоб мне ни в какие дела не вступаться, так что я всенижайше прошу, дабы ваше величество повелели для моей старости и болезни от всех дел меня уволить вовсе, как по указу блаженные и высокодостойные памяти ее императорского величества уволен генерал-фельдцейхмейстер Брюс. Что же я Кайсарову дал письмо, дабы без подписания моего расходов не держал, а словесно ему неоднократно приказывал, чтоб без моего или Андрея Ивановича Остермана приказу расходов не чинил, и он к тому определен на время, дабы под образом повелений вашего величества напрасных расходов не было. Если же ваше величество о том письме изволите рассуждать в другую силу, и в том моем недоумении прошу милостивого прощения”.
Вместе с письмом к государю арестованный временщик написал письмо и к великой княжне Наталье Алексеевне. Извещая о том, что Салтыков объявил ему арест, Меншиков выражался так: “О чем и ваше высочество всенижайше прошу о милостивейшем к его императорскому величеству предстательстве, дабы из-под ареста был освобожден и от всех дел уволен вовсе” (Протоколы Верх. т. сов. Чт. 1858 г., III, 64).
Наконец (см. деп. Лефорта в Сб. Р. И. О., III, 495), 9 сентября подана царю записка о Меншикове, составленная Остер-маном. Царь утвердил все, но велел отложить до времени приговор о лицах, осуждаемых вместе с Меншиковым: о Волкове и о свояченице Меншикова Варваре Арсеньевой. Меншикову было объявлено, что он будет отправлен в одно из его имений, в Ораниенбург (иначе Раненбург). У него отобрали ордена. С него взяли за подпискою обязательство ни с кем не переписываться.
11 сентября павший вельможа выехал из Петербурга, но не так, как ссылаемый в изгнание, а как боярин, удаляющейся на покой в свои вотчины. Он отправлялся с семьею своею в богато убранных каретах, заложенных каждая шестерней лошадей. В одной из этих карет сидел сам князь с своею княгинею и свояченицею; в другой карете — его сын с карликом, в третьей — дочери с двумя служанками, в четвертой — брат жены князя Меншикова, Арсеньев. За этими каретами следовал ряд повозок с прислугою и домашнею рухлядью. По документам того времени видно, что выехало с ним сто пять берлинов, шестнадцать колясок, одиннадцать фургонов и одна колымага. Прислуги поехало с ним 127 человек, но в Любани на пути присоединились к ним еще двадцать человек. По бокам обоза шли двадцать вооруженных солдат под начальством гвардейского капитана Пырского: это был конвой, препровождавший ссылаемого князя. Толпы народа высыпали на улицы смотреть на удаляющегося вельможу, которого величие блистало над Петербургом с самого основания этого города. Не жалели о нем русские люди; напротив, глядели на него с тем злорадством, с каким обыкновенно толпа сопровождает падение таких, что сами вышли из низкого звания и, поставленные судьбою на высоте, не умеют устоять на ней без того, чтоб не зазнаться, и оттого падают. Но все жалели жену Меншикова, потому что ее считали очень доброю женщиною.
В начале своего путешествия Меншиков был уверен, что удалением от двора все дело это кончится и он будет пребывать в своих имениях до тех пор, пока не изменятся обстоятельства. Но по дороге с ним происходили неприятности одна за другою, и они показывали, что враги Меншикова не удовольствуются тем, что сделали, а будут медленно растравлять нанесенную рану. Из Петербурга вслед за Меншиковым посылались курьеры один за другим и возили новые распоряжения, стеснительные для изгнанника. Сперва один курьер явился с приказанием обезоружить прислугу. Потом в Валдае случилось такое происшествие. Дворецкий Богдан Родионов упросил Пырского дозволить женщинам и девушкам из прислуги с двумя служителями проехать вперед одну станцию. Пырский дозволил, но на следующей станции не нашел поехавших вперед, их догнали в Москве и отвезли по дороге назад. Пырский, рассердившись на дворецкого Родионова за самовольный проезд прислуги, держал его под арестом всю остальную дорогу.
Вероятно, приключение с прислугою в Валдае имело свое влияние, когда Пырский, по своей обязанности, донес о нем Верховному тайному совету; как бы то ни было, в Твери догнал Меншикова другой курьер и привез приказание отправить назад в Петербург лишние экипажи и прислугу, какую найдут излишнею; распоряжался этим Пырский. В Клину — третий курьер, по прозвищу Шушерин, привез приказание отобрать и отправить в Верховный тайный совет ордена от сына Меншикова, дочерей его и Варвары Арсеньевой, сверх того — обручальное кольцо у невесты императора, а ей возвратить ее собственное, бывшее на руке государя. Сам Шушерин, отправивши эти вещи с другими, по данной ему инструкции, отлучил от Меншиковых его свояченицу Варвару Арсеньеву и повез на заточение в монастырь в Александровской слободе.
Меншиковым не дозволили проехать через Москву и они объехали ее. 3 ноября наконец Пырский привез своих узников в Ораниенбург и поместил их в собственном меншиковском доме, находившемся в крепости. Пырский должен был, сообразно инструкции, оставаться постоянно при Меншикове в качестве надзирателя за его поступками. Ворота вкрепости, где стоял дом, должны были запираться по пробитии вечерней зари и оставаться запертыми вплоть до пробития утренней зари. Караул был постоянный; часовые расставлены были по комнатам князя и детей его. Ни через кого посылать писем нельзя было мимо Пырского. Меншиков мог писать не иначе как в присутствии Пырского. 5 января 1728 года Пырский был заменен капитаном гвардии Мелыуновым. (Есип., “Ссылка кн. Менш.”, От. Зап. 1860, No 8, с. 381, 426).
Враги Меншикова не оставляли князя в покое во время его пребывания в Ораниенбурге. Долгоруковы особенно старались погубить его, чтоб самим стать на той высоте, с какой был низвергнут Меншиков. С ними заодно действовал Остерман. Верховный совет делал все, что представлял Остерман, в качестве обер-гофмейстера царского сообщавший волю государя совету.
Всеобщее мнение давно уже утвердилось, что Меншиков нажил состояние взяточничеством и казнокрадством. Теперь, после его падения, всплывало наверх многое, что прежде не смело показаться на свет.
23 сентября в совете было читано принца Морица Саксонского (претендента на Курляндское герцогство) письмо, отданное Меншикову в день его ареста. Из этого письма открывалось, что Мориц обещал князю единовременно две тысячи червонцев и, кроме того, ежегодный взнос на всю жизнь по сорока тысяч ефимков, если Меншиков пособит ему получить герцогское достоинство. Поднялись и другие доносы, и 9 ноября состоялся указ описать все движимое имущество Меншикова, находившееся в покинутых московских и петербургских домах, дачах и деревнях. У него, как сообщает по современным рассказам Лефорт (деп. 25 нояб. 1727 г. Сб. Р. И. О., т. III, 507), описали тогда на 250 000 одного столового серебра, 8 000 000 червонцев, на тридцать миллионов серебряной монеты и на три миллиона драгоценных камней и всякого узорочья. Сам Лефорт не считал это вероятным. 17 ноября доставлена была из Стокгольма реляция графа Николая Головина о том, что Меншиков писал к шведскому сенатору Дикеру: хотя русские министры стараются, чтобы Швеция не приступала к Ганноверскому трактату, выгодному для Англии, но на это на следует обращать внимания; войско русское все у него, Меншикова, в руках, а здоровье государыни Екатерины, тогда бывшей на престоле, слабо и век ее продолжиться не может, и чтобы сие приятельское внушение Швеции не было забвенно, ежели ему какая помощь надобна будет. Кроме того, открывалось, что Меншиков шведскому посланнику Цедеркрейцу в Петербурге объявлял о том же и взял с него взятку пять тысяч червонных, присланных английским королем. Говорили, будто у Меншикова отыскалось письмо к прусскому королю, в котором просил себе взаймы десять миллионов талеров, обещаясь со временем возвратить, когда получит полновластие. Оказалось тогда, что Меншиков, вымогая многое от разных лиц, злоупотреблял подписью государя и, заведуя монетным делом в России, приказывал чеканить и пускать в обращение монету дурного достоинства. Поставили ему в вину его поступки с голштинским герцогом и его супругою. Он взял с них (как мы уже сказали выше) взятку 80 000, из которых 60 000 положил на счет казны. Кроме того, герцогу и его супруге подарен был казенный долг, следуемый с английского купца Мерсеи; Меншиков взял насильно себе половину этого долга и уже получил от голштинского министра барона Штанге 2 000 рублей, в чем и дал расписку.
Нарядили судную комиссию для исследования преступлений Меншикова. Взяли под арест секретарей его — Виста, Вульфа и Яковлева; но те, однако, ничего предосудительного за Меншиковым не сказали. Наконец отправили к Меншикову сто двадцать вопросных пунктов по разным возникшими против него обвинениям. (Проток. Верх. тайн, сов, Чт. 1858 г., III, 69, 70).
После отправки Меншикова в Ораниенбург царь извещал голштинского герцога о судьбе, постигшей человека, бывшего постоянным недоброжелателем герцога. Главною виною Меншикова поставлялось неуважение, оказываемое членам императорской фамилии, и в том числе жене герцога.
Бывший друг князя Меншикова, Остерман, так много содействовавший его падению, мог по своему положению стать таким же всемогущим властелином, каким был Меншиков; но Остерману тотчас же пришлось увидеть соперничество в возраставшей силе Долгоруковых, отца и сына. Они стали его злобными врагами, хотя старались не казаться ими. Примкнули к Остерману и составили одну партию с ним Апраксин и Головкин; Голицыны, враждуя тогда с Долгоруковыми, не сходились и с Остерманом, а пытались составить свою, третью партию. Между особами царского семейства также не было единодушия. Сестра государя, великая княжна Наталья Алексеевна, будучи по возрасту старше государя одним годом и тремя месяцами, имела над ним большое влияние; она была расположена к Остерману, и ей-то особенно Остерман был тогда одолжен тем, что сохранил свое значение царского руководителя. Дружеское расположение великой княжны к Остерману было очень не по сердцу отцу и сыну Долгоруковым, и они, прежде расположенные в Наталье Алексеевне, стали от нее отдаляться и сближаться с цесаревною Елисаветою, а последняя все более и более получала власти над сердцем государя; скоро, однако, Долгоруковы должны были покоситься и на цесаревну Елисавету, как только стали замечать, что она не хочет быть у них в покорности и сближается с противниками их — Голицыными. Прежде Долгоруковы сами старались сводить царя с теткою, а теперь раскаялись в этом и стали стараться, как бы отвести от нее государя.
Молодой царь, поставленный в водовороте разных партий, начал показывать в своем характере такие черты, что иностранцы, следившие за ходом дел при дворе, находили, что в некоторых случаях Петр Второй напоминал своего деда, Петра Первого, именно тем, что не терпел никаких возражений и непременно требовал, чтоб все делалось вокруг него так, как ему хочется. В самом деле, юность Петра Второго с юностью Петра Великого сходствовала главным образом тем, что оба они, и дед и внук, в отроческом возрасте объявлены были государями и с самодержавною властью оба рано привыкли видеть пред собою раболепство и считать себя выше всех прочих людей в государстве. Оба стремились предаваться по своему произволу забавам, однако стремления у них имели неодинакие свойства. У Петра Великого во всем видна была любознательность, желание научиться и создавать новое; Петр Второй повторял слышанные им от других слова, что знатным особам нет необходимости быть образованными, а царь, как человек выше всех, не нуждается в надзоре людей, которые бы имели право его останавливать. Такие взгляды внушали ему Долгоруковы в те дни, когда нужно было им спихнуть Меншикова. Отрок легко усвоил эти взгляды, потому что ему хотелось жить как взрослому, а не как ребенку. Петр Великий катался в лодке по Яузе как будто ради забавы, но тут уже видны были зачатки его великой любви к мореплаванию, создавшей в России морскую силу; Петр Великий устраивал себе потешные отряды из отроков и потешался с ними походами и примерными битвами, но тут же видно было в нем будущего знатока военного искусства и создателя русской армии. У Петра Второго забавы были для одной забавы. Моря Петр Второй не любил, но сухопутная война, по-видимому, его несколько занимала: он, как его дедушка, окружил себя дворянскими отроками от десяти до пятнадцати лет возраста, однако все ограничивалось ребяческими играми.
Остерман сам, в своей программе для царского обучения, предоставил Петру много времени для отдыха и развлечений. Сообразно такой программе царь занимался учением только до полудня, а в остальное время дня гулял, по вечерам играл в карты с сестрою и Елисаветою, тешился военными эволюциями” с кадетами или отправлялся на охоту. Естественно, что, имея свободного времени для забав и развлечений более, чем для ученья, Петр полюбил забавы и развлечения больше, чем ученье, а молодой князь Иван Алексеевич поддерживал в нем такое предпочтение забав ученью. Собственно, Остерман, не утомляя воспитанника принудительными мерами обучения, имел в виду внушить ему такое настроение, чтоб он без всякого внешнего принуждения получил любовь к дельным занятиям, а царь, под влиянием Долгоруковых, стал падок на веселое препровождение времени, и Остерману скоро пришлось пожалеть, зачем допускал к царю Долгоруковых слишком близко. Через месяц после удаления Меншикова Остерман заметил, что царь с ним становится холоднее, сдержаннее, и такая холодность к наставнику увеличивалась по мере усиления горячей привязанности к любимцу и доверия к отцу любимца. Остерман решился объясниться с царем с полною откровенностью. Остерман выставил на вид Петру свою верность, указывал на то, что царь слушает не его, а тех, которые угодничают ему как государю из видов собственной пользы. Наставник, разговаривая с царем, прерывал речь свою слезами; расчувствовался и Петр; он уверял Остермана в полном своем к нему доверии. В самом деле, Петр любил Остермана, и в это время, когда другими замечалась в его обращении с наставником холодность, он любил его так, что посторонние, всмотревшись проницательнее, находили, что царь без Остермана жить не мог (Лефор. Ibid., 501). Однако после уверений в любви и преданности к своему наставнику Петр все-таки увлекался опять праздными забавами с Долгоруковыми, от чего удерживал его благоразумный наставник. Царь стал превращать ночи в дни, рыскал бог знает где с своим фаворитом, возвращался на рассвете и ложился в семь часов утра, недосыпал и целый день оставался в дурном расположении духа. Повторял не раз свои наставления Остерман — ничто не помогало; тогда барон Андрей Иванович с досады притворился больным. Думал он, быть может, этим потрясти царя; но это повело к худшему: считаясь больным, Остерман должен был молодого царя поручить попечению своего помощника князя Алексея Григорьевича, а тот оставил царя в сообществе своего избалованного сынка.
Петр день ото дня становился своенравнее, и даже у него уже являлась наклонность к жестокости. Все придворные относились к нему с подобострастием, исполняли раболепно все, что отрок-царь ни задумывал, и это очень портило нрав Петра. Он принимал свойства тех пустых натур, которым труднее всего на чем бы то ни было остановиться и сосредоточиться. Во время свадьбы Сапеги с Софией Скавронскою, родственницею императрицы Екатерины, царя не могли удержать за столом на то время, когда другие гости там сидели. Он поспешил уйти в другую комнату, и тут некоторые заметили, что сколько-нибудь чинное благовоспитанное общество, где нужно соблюдать приличие, было ему противно. Ему более нравилось общество гуляк; говорили, что у него уже показывалась наклонность к пьянству, и это казалось вполне естественным и наследственным: и дед его, и отец были подвержены тому же пороку (Лефорта депеша 27 ноября, ibid., 508).
Остерман, оправившись от своей мнимой болезни, узнал, что царь вел себя противно тому, как ему наставник постоянно советовал и как Петр сам обещал вести себя. Тогда Остерман высказался царю в таких словах: “Ваше величество моих советов не слушаете. Я должен отдавать за вас, государь, отчет пред Богом и совестью! И поэтому я бы хотел, чтобы меня определили к другим делам или вовсе дали отставку”. Царь, как и прежде, удерживал его от намерения покинуть своего воспитанника, со слезами уверял, что более всех уважает Остермана и ценит его добрые советы. Однако и после таких нежных объяснений с наставником Петр тотчас принялся за прежнее. Уже говорили, что дружба с фаворитом довела Петра до таких забав, какие несвойственны его отроческим летам: князь Долгоруков доставил ему свидание с одной девушкой, служившей прежде у Меншикова и находившейся потом у цесаревны Елисаветы: ей обещали пятьдесят тысяч рублей (Лефорт, Сб. И. Общ., III, 513). Против такого рода увеселений сильно вооружался Остерман, и вместе с ним старалась действовать на царя сестра его Наталья, но с тех пор Петр, бывши до того времени с нею очень дружен, стал на нее коситься.
Между тем старолюбцы надеялись, что дела пойдут лучше, когда царь свидится с своею бабкою, и с нетерпением ожидали, когда Петр поедет в Москву короноваться. Манифест о предстоящем отъезде его был подписан Петром 21 октября (Weber, Das veranderte Bussland, III, 106).
Бабка государя, инокиня Елена, хотя еще Меншиковым освобождена была из шлиссельбургского заточения, но до ссылки князя не осмеливалась вести переписки с внучатами. Первое письмо ее из Москвы к Петру писано 21 октября. Она писала тогда, когда уведомилась, что Меншиков, не допускавший ее до царя и отославший ее за караулом в Москву, “за свои противности отлучен”, и поздравляла царственного внука с этим радостным событием. Остерман, как знаток человеческого сердца, заблаговременно расчел, что царь и сестра его могут прильнуть душою к своей бабке, и после ссылки Меншикова писал к старухе, что “дерзновение восприял ее величество во всеподданнейшей своей верности обнадежить”, а за этим письмом следовали другие письма. Остерман в них уверял царицу, что старается уговорить государя скорее отправляться в Москву для свидания с бабушкою. Старая царица писала Остерману: “Благодарна, что обнадеживаешь меня о горячести его императорского величества любезного внука моего, и прошу содержать его величество и впредь в склонности ко мне и чтоб я могла скорее его видеть. А за верную службу вашу государю воздаст вам Бог!” “Благодарю за услугу твою, что хранишь здоровье внука моего, и впредь о том же прошу”. 22 октября Остерман отправил ей описание бывшего в день царского рождения фейерверка, манифест о предстоящей коронации и портрет государя (Письма Русск. Госуд., II, 81). И снова он уверял царицу, что ничего так не желает, “как того, чтоб ее величество была всемилостивейше благонадежна о его вернейшей преданности к ее высокой особе”.
Между царем и его сестрой, с одной стороны, и его бабкою — с другой, всю осень и зиму до приезда царского в Москву шла нежная переписка. “Внук мой дорогой, — писала царица 25 сентября (стр. 70), — здравствуй и с сестрой своей, а с моею дорогою внукою, с княжной Натальей Алексеевной. Дай, моя радость, мне себя видеть в моих таких несносных печалях, как вы родились, не дали мне про вас слышать”. Царственный внук писал ей о своем желании скорее увидеть свою бабушку и надеялся, что это произойдет скоро, потому что он собирается в Москву для коронации. “Радуюсь, — писала Евдокия, — что по долговременном терпении своем имею надежду вскоре видеть очи ваши и сестры вашей, любезнейшей внуки моей, и молю Бога, дабы меня немедленно сподобил того, чтоб я в добром здравии вас обоих по природной горячести моей видеть и родительским зрением утешиться могла” (с. 82). Петр приказал отправить бабушке десять тысяч рублей и свой портрет, а бабушка прислала внукам в подарок платков и звезду с лентой своего низанья. Великая княжна Наталья послала после того бабушке маленький презент: книжку, молитвенник киевский. По просьбе царицы при дворе Петра II был принят ее племянник Федор (Пис. Р. Г., II, 116). Остерман был как бы посредником между бабушкой и внучком и сообщал старухе, что, по его старанию, государь дал указ удовольствовать свою бабушку людьми и всякими припасами. За это благодарила его старуха. Замечательно, что Остерман расчел, что может поддержать расположение к себе старухи короткими, как бы мимоходом сказанными в сочувственном духе намеками на ее прежние, уже минувшие несчастия. “Капитан-порутчик Лавров (писал между прочим Остерман 7 ноября) объявил мне об ужасном и неслыханном терпительном прежнем содержании вашего величества в Слюсельбурге, о котором я не оставил его величеству и ее высочеству донесть, и оные купно со всеми добрыми людьми от всего сердца сожалеют и будут старатися, дабы ваше величество всеми возможными образы паки обрадовать, яко же и правосудный Бог тех, которые тому причиною были, судить не оставит”. (Письма Р. Госуд., II, 97). Из одного письма царицы к Остерману видно, что были попытки поставить недружелюбное отношение между бабкою государя и его воспитателем. 2 ноября между прочим Евдокия пишет вице-канцлеру: “Я истинно об вас ничего пустого не слыхала, кроме всякой услуги ко внуку моему и ко мне; и ежели б кто мне и говорил и у меня этого никогда не бывало, чтоб мне верить и впредь не будет, что я вижу от вас услугу к нему и к себе” (с. 94). Неясные эти намеки на что-то нам неизвестное поясняются известием Лефорта, который следил за тем, что делалось тогда в высших кругах в России, и сообщал об этом своему правительству. Он говорил, что Долгоруковы писали к государевой бабке, выставляли пред нею свою преданность и чернили Остермана. Инокиня Елена, говорит тот же Лефорт, отправила их письма к императору, своему внуку. Лефорт мог не знать в точности, как происходило дело, и писать мог по слухам, а быть может (что всего вероятнее), царица-бабка не отсылала внуку писем Долгоруковых, но со стороны Долгоруковых могли быть попытки нарушить дружеские сношения царицы-бабки с вице-канцлером: однако такие попытки им едва ли удавались. Остерман слишком хорошо изучил всю подноготную русской жизни, и не так-то легко было сбить его с пути. Искренно расположенный к царю, видя, что Долгоруковы возымели над ним влияние, Остерман надеялся, что авось, быть может, этому влиянию может противопоставиться родительское влияние бабки, когда царь приедет в Москву и повидается с бабкою, и потому Остерман так сходился со старухою и так старался заранее приобресть ее расположение.
Между тем царь, достигши тринадцати лет возраста, нагляднее показывал охоту казаться взрослым, но при этом продолжал повесничать, и в декабре 1727 года опять имел столкновение с своим воспитателем. “Мои труды пропадают даром, — говорил Остерман царю, — потому что ваше величество меня не слушаете ни в чем!” Царь не стал слушать его наставлений и ушел прочь. После того он предался обычной своей праздности, уклонялся от занятий, и Остерман стал опять упрекать его. “Извините меня, государь, за мою смелость, — говорил он. — Если б я теперь не предостерегал вас, то, пришедши в возраст, вы бы велели мне отрубить голову. Я не хочу быть свидетелем вашего падения и желал бы, если б вы, государь, изволили отставить меня от должности царского воспитателя”. “Не отходите и не оставляйте меня вашими советами, — сказал царь: — я всегда буду во всем слушать вас”. Царь, говоря это, плакал. Но и на этот раз трогательное объяснение царя с своим наставником не имело последствий, как и прежние объяснения такого же рода. Царь опять впал в праздность в сотовариществе своего фаворита, князя Ивана Алексеевича. Цесаревна Елисавета не утратила еще прежнего влияния на Петра. Вместе с нею заодно стояла царская сестра, великая княжна Наталья: обе были тогда на стороне Остермана. На счастье ему, противники его, Голицыны и Долгоруковы, не ладили между собою. Но говорили, что готовился тогда выступить на него и еще один противник, Шафиров, живший тогда в Москве, как бы в почетной ссылке. Он сближался с бабкою императора, чуть не каждый день посещал ее и приобрел к себе ее расположение: стали пророчить, что как только царь повидается с бабкою, так бывшая царица возьмет над внуком силу и за собою потянет вверх Шафирова, и тогда несдобровать Остерману, который в качестве вице-канцлера занимал ту должность, какую когда-то имел Шафиров. Но Остерман, как выше мы указали, старался заранее своею угодливостью застраховать себя со стороны царицы-бабки. Эта бабка теперь вдруг поставлена была в такое положение, что государственные люди соперничали между собою, старались заручиться ее покровительством и наперерыв забегали вперед один перед другим. Но инокиня Елена оттого не зазнавалась; ревностная исполнительница всех обрядов церкви, она в последние годы так приучила себя к монашеской нестяжательности и нищете, что заглушила в себе всякие стремления к честолюбию и роскоши. Современники говорят, что инокиня Елена была такая строгая постница, что в великую четыредесятницу в продолжение многих дней почти не касалась пищи (Леф. деп. 17 мая 1728. Herrm., 521).
Цесаревна Елисавета, разошедшись с Долгоруковыми, сближалась с их противниками Голицыными, а через то самое Голицыны стали входить в близость к царю. При посредстве Голицыных Петр сошелся с зятем фельдмаршала Голицына Бутурлиным и, допустив его быть товарищем юношеских своих забав, начал было пристращаться к нему; при дворе начинали предрекать: вот молодой Бутурлин оттеснит молодого Долгорукова, станет на его месте фаворитом государя. Однако Долгоруковых столкнуть было в то время очень трудно, несмотря на то что они, отец и сын, постоянно между собою не ладили; отец даже завидовал сыну, а между тем оба они умели превосходно держать Петра в руках и согласно между собою пользовались слабыми сторонами нрава царя. Петру хотелось более всего, чтоб его признавали уже взрослым; ему ничто не было так омерзительно, когда давали ему понять, что считают его еще ребенком. Долгоруковы поняли это и исполняли его желания. Князь Алексей Григорьевич, товарищ Остермана по должности царского воспитателя и руководителя, ставил себя в положение царского советника, готового, по своей верной службе, сказать свое мнение, когда того потребует от него государь. Подмечая, что Петр ненавидел над собой опеки, Долгоруковы не смели ни поступками, ни словами высказать, что государь у них под опекою, хотя на самом деле так именно и было. От этого-то и укрепились так Долгоруковы. Были фамилии, по крови более близкие к молодому царю: таковы Лопухины и Салтыковы, однако все ожидания и соображения, построенные на родственной близости их к молодому царю, не оправдывались. Долгоруковы оставались в прежней силе.
Еще 21 октября царским манифестом объявлено было, что царь отправится в Москву короноваться, и в ноябре стали в Петербурге об этом ходить разные толки и суждения. Сторонники Петровых преобразований и с ними все иностранцы, как жившие и служившие в России, так и дипломаты, строившие свои политические расчеты на дружественной связи с Россиею, очень боялись такой царской поездки в Москву; они все предвидели, что, заехавши раз в столицу предков, отрок-царь уже не вернется в Петербург: в Москве старолюбцы опутают его молодой ум и не пустят идти по дороге, проложенной его дедом. Шел вопрос о том, какой Руси предстоит господство: новой ли, только что, так сказать, рожденной Петром Великим, или старой. С новой Русью соединен был новопостроенный Петербург, со старою — Москва, столица древних царей; восторжествует новая Русь — столица утверждена будет в Петербурге, а станется иначе — в Москве будет столица, как встарь была. От того, где будет находиться столица — там или здесь, зависело и торжество новых либо старых начал. Потому-то сторонники петровского преобразования сильно хотели, чтоб царь и двор оставались в Петербурге; на стороне Петербурга были тогда с ними заодно и послы иноземные; в своих депешах изъявляли они такое убеждение, что польза их дворов от сношения с Россиею необходимо требует, чтоб столица Русского государства была в Петербург а если перейдет она в Москву — тогда все для их видов пропало. Противников их, старолюбцев, существовало два вида. Одни допускали, так сказать, некоторый компромисс с западным европейством; такие старолюбцы собственно заклятыми врагами иноземного просвещения не были, но их идеал не достигал до того реализма, по которому преобразовать хотел Петр Россию; они допускали чужеземщину настолько, насколько допускали ее отцы их и дяди, поколение, черпавшее мудрость в Киевской коллегии или в Славяно-греко-латинской академии. Многие из этих отцов и дядей сошли уже в могилу, другие были тогда уже стариками, но дух их жил еще отчасти в их детях, и последние, хотя люди не очень старые по летам, были по убеждениям старолюбцами: они ненавидели Петербург с его новозаведен-ными порядками, чуждыми русской жизни в прежние времена; их пленяла старая московская Русь с ее колоколами, с ее обрядностью церковного, придворного и домашнею, и даже с ее обжорством и ленью. Для этих людей надеждою казалась царская бабка. Тогда твердили, что эта бабка иностранцев не терпит, пророчили, что как только она войдет в силу, тогда горе будет всем иноземцам и всем сторонникам иноземщины. Такие прорицатели грозили Остерману; он, думали они, станет первою жертвою злобы царицыной к иноземщине. Но того не знали мудрые прорицатели, что ловкий Андрей Иванович заручился уже дружбою и покровительством старухи, хотя не видал ее вовсе в глаза, и что сама инокиня Елена так отрезалась от мирской суеты, что не могла уже руководить ничем в деле управления государством. Расположивши к себе царицу-бабку, Остерман и между русскими вельможами поставил себя так, что те из них, которые, будучи старолюбцами, его недолюбливали, признавали его слишком полезным человеком. Из всех сановников того времени не было никого трудолюбивее барона Андрея Ивановича, а из русских вельмож было довольно таких, которые были рады, когда за них другой будет работать. Хитер был Остерман и лжив — в один голос говорили о нем иностранцы, оставившие после себя известия о России; но и злейшие враги его не могли сказать, чтоб он был корыстолюбив или пролагал себе к возвышению пути по головам других, и потому становится понятным, что Остермана хотя и не любили русские вельможи, но делать ему решительного зла не хотели.
Цесаревна Елисавета в это время стала сходиться с Остерманом. Видно было, что племянник-царь все более и более к ней пристращается; боялись, чтоб она не овладела его сердцем совершенно и не сделалась императрицею, несмотря на то, что она была теткою императора: ведь еще при Екатерине Остерман делал соображения о браке тетки с племянником, стараясь оправдать такой брак софизмами. Долгоруковы очень боялись, чтоб этого не случилось. Прежде, с целью окончательно возбудить в царе отвращение к княжне Меншиковой, его невесте, они сами сближали племянника с теткою; теперь у них возникло желание устранить от царя Елисавету, выдать ее замуж за какого-нибудь чужестранного принца и таким путем пресечь ее нравственное влияние на царя. Жених для Елисаветы на примете находился: принц Мориц Саксонский, бывший прежде женихом курляндской герцогини Анны Иоанновны. Он прежде домогался сделаться курляндским герцогом, но Россия помешала этому намерению, потому что у России были политические виды на Курляндию; теперь возможным казалось и удовлетворить разом Морица, и не нарушить интересы России: надобно было женить его на цесаревне Елисавете и тогда сделать его курляндским герцогом. С его стороны было сделано об этом заявление через его поверенного Бакона в Петербурге. Русские вельможи, не хотевшие, чтобы Петр женился на своей тетке, увидали тут удобный случай спровадить Елисавету. Составляли вместе с тем план удалить от государя и сестру его великую княжну Наталию Алексеевну, еще больше, чем Елисавета, преданную Остерману; думали выдать ее замуж за принца прусского, но это предположение не удавалось, потому что со стороны прусского короля об этом не было искательства; напротив, слышалось, что прусский король желал тогда породниться с английским королевским домом. Испанский посланник Делирия намеревался женить своего принца инфанта Дон-Карлоса на великой княжне и доносил в своей депеше, что она сама этого желала.
9 (20) января 1728 года царь Петр выехал из Петербурга в Москву со всем двором. Такого царского путешествия не бывало, если не считать поездки царя Петра I в Москву для коронации Екатерины; теперь подобное совершалось гораздо в более широком объеме. Все правящее государством во всех отраслях управления последовало за царем в старую столицу, и Петербург, по замечанию иностранного посланника, вдруг обратился в пустыню. В те времена путешествие двора из Петербурга в Москву имело такой вид, какой в наше время могла бы иметь разве экспедиция в отдаленнейшие пределы империи. На всем пути от Петербурга до Москвы, кроме городов, через которые была проведена большая столбовая дорога, негде было купить самого необходимого для жизни. На ямах, где переменяли лошадей, не было приличных и просторных помещений, приходилось довольствоваться приютом в курных избах. Знатные и богатые путешественники должны были запасаться почти всем в Петербурге на всю дорогу до Москвы, и можно вообразить, как это было неудобно, особенно зимою; вся съестная провизия в морозы замерзала, в оттепель растаивала, а где приходился ночлег или обед, там происходило долговременное приготовление кушанья своими поварами. Так вообще езжали того века знатные господа; так ехал государь, за которым следовало много господ, а при каждом из этих господ следовала дворня и поварня.
12 (23) января Петр II въехал в Новгород с такими церемониями, какие давно уже не виданы были в этом древнем русском городе. Были построены для царского вшествия в город триумфальные ворота; перед этими триумфальными воротами выставлено было четыреста мальчиков в белых одеждах с красными перевязями или поясами. В их толпе развевались три знамени: одно знамя представляло собою символически то историческое знамя, которое велел когда-то сделать Константин Великий; на нем было вензелевое имя Спасителя. Из этой толпы отроков выступили двое; они произносили царю приветствие, один — по-латыни, другой, то же самое по-русски. Содержание этого приветствия было такое: “Сей древний и великий град, бывший некогда столицею вашего величества светлейших предков, посылает нас, детей своих, к стопам вашим выразить внутренние чувствования сердец наших, исполненных верностью, любовью и покорностью к вам, могущественный император, и пожелать вашему величеству всевозможнейшего благополучия, а граду сему вашей любви и могущественного покровительства. Царь царствующих да дарует вам долгоденственное царствование, о сем Бога молит духовный чин со всеми жителями, воссылающими свои сердечные моления”. Затем царь, въехавши в город, отправился в Софийский собор, посреди двух рядов духовенства в облачении, певшего церковные песнопения по чину. В соборе царь слушал торжественное богослужение. Литургию совершал архиепископ Феофан Прокопович. После поклонения местным иконам и мощам государь с генералитетом был на обеде, приготовленном в архиерейских палатах. Заблистал великолепный фейерверк. Устроено было пятьдесят пирамид с надписью: “Бог сотвори сие”, а у городских ворот было огненное изображение царя Соломона с надписью: “Соломон возсел на престоле отца своего Давида”.
Царь обозрел достопримечательности города. Сам он показывал архиепископу и окружающим архиепископа меч, который прислал царю в дар дядя его, римский император. При этом Петр сказал: “Русский престол берегут церковь и русский народ. Под охраною их надеемся жить и царствовать спокойно и счастливо. Два сильных покровителя у меня: Бог в небесах и меч при бедре моем!”
Выехавши из Новгорода, царь приехал в Тверь и там почувствовал себя нездоровым; это заставило его приостановить свой путь. У него открылась корь, и пролежал он в Твери четырнадцать дней.
Между тем бабушка никак не могла дождаться своих милых внучат, о которых долго не смела даже ни у кого спрашивать. “Пожалуй, свет мой, — писала она к великой княжне Наталье Алексеевне, — проси у братца твоего, чтоб мне вас видеть и порадоваться с вами. Как вы родились, не дали мне, право, слышать, не то что видеть”. Писала она и к заочному приятелю своему Остерману и, после обычной благодарности за попечения о внуках, выражалась: “О том вас прошу, чтоб мне внучат моих видеть и вместе с ними быть, а я истинно с печали чуть жива, что их не вижу. А я истинно надеюсь, что и вы мне будете рады, как я при них буду, а мне истинно уж печали наскучили и признаваю, что мне в таких несносных печалях и умереть, и ежели б я с ними вместе была, и я б такие несносные печали все позабыла” (Пис. Р. Госуд., II, 121). Царица просила своего царственного внука быть милостивым к Александру Строганову, которого мать была близка к царице-инокине.
Оправившись от болезни, царь продолжал свой путь, но под Москвой опять сталась ему задержка. Готовилось торжественное вступление молодого царя в предковскую столицу. Опять бабушку взяло нетерпение, и она писала внуку: “Долго ли, мой батюшка, мне вас не видать? Или мне вас вовсе не видать? А я с печали истинно умираю, что вас не вижу. Дай-то, мой батюшка, мне вас видеть. Хоть бы я к вам приехала!” К Остерману она писала: “Долго ли меня вам мучить, что по сю пору в семи верстах внучат моих не дадите мне видеть. Дайте хоть бы я на них поглядела да и умерла!” (П. Р. Госуд., II, 122).
Наконец приготовления к вступлению окончились, и четвертого февраля царь въехал в столицу. До сих пор на всем пути от Петербурга до Москвы, исключая тех дней, когда Петр был болен в Твери, народ толпами бежал около царского поезда. Для Руси был тогда великий, давно ожидаемый праздник. Любовь народа к Петру II выказывалась самым блестящим образом и имела в себе что-то особенное. Отрок-государь возбуждал ее к себе своею своеобразною судьбою. В глазах всего русского народа Петр был истинный наследник престола, а между тем этого наследника неправильно отстраняли и разом преследовали тех, кто отваживался говорить гласно о его правах. Дед, Петр Великий, не любил его, как не любил он всего русского. Дед положил свое монаршее неблаговоление на русское платье и на русские обычаи. Нелюбовью ко всему русскому этот дед увлекался до того, что стал врагом своей собственной крови; этот дед мучил безвинно свою законную жену за ее любовь к старине, замучил своего бедного сына за то единственно, что сын не хотел идти по следам родителя и предпочитать чужое, немецкое, родному, русскому. Ненавистью к памяти замученного им же сына лихой царь не удовольствовался — стал он ненавидеть и отродие немилого сына, не хотел, чтоб сирота-внук царствовал когда-нибудь! И потакавшие царю бояре, по смерти его, возвели на престол немку, которую царь при жизни своей объявил своею царицею беззаконно, от живой жены; ее детям хотели передать наследие русских царей, а того, кто имел на него права, устранили совсем. Однако Бог не допустил до этого. По Божией святой воле досталось царство Русское тому, кому оно принадлежало по рождению. И вот теперь этот законный молодой царь возвращается в свою столицу, в первопрестольную Москву, недостойно униженную его лихим дедом. Так смотрел на тогдашние политические события в России народ русский. Все любовались царем, когда видели его на проезде. “Ах, какой он молодец! — говорили и старые и малые, и мужчины и женщины. — Вот царь, так царь! Это будет настоящий русский царь!” Все склонности молодого Петра II были, казалось, настоящие русские. Покойный царь, дед его, полюбил море, завел флот, хотел насильно заставить русский народ любить море, как любил сам, но русский народ моря не полюбил. Оно ему издавна было чужим и противным. Недаром русские вообще называли все, что было за пределами их земли, заморскими сторонами, хотя бы на границе между Россиею и этими землями моря не было. Все старания Петра Великого завести на Руси мореплавание ложились большою тягостью на русский народ и оттого были ему чрезмерно противны. Теперь народ узнал, что молодой царь моря не терпит и не пойдет по следам деда своего. Невзлюбил молодой царь и новой столицы, построенной на болоте, в чухонской земле, среди люторской веры, а полюбил Москву православную, с ее золочеными маковками; теперь уже не будут неволить русского человека бросать свое родное пепелище, где жили его деды и прадеды, и переселять его на житье в проклятое болото. Москва опять станет средоточием русской жизни, как была встарь, с незапамятных времен. Какое счастие, какая радость русским людям! Какая горесть проклятым иноземцам и с ними их любителям! Завели гнездо на Руси иноземцы, собрались отовсюду разъедать здоровые соки Русской державы. Теперь придется им убегать в заморщину или жить у нас не господами, а слугами. Так ликовал русский народ, так ликовали старолюбцы. Иноземцы и все русские, что искренно пошли по пути Петра Великого, теперь опускали голову; видели они, что все начатое Петром пропадает, опять воцарится на Руси прежнее невежество, прежняя спячка.
У нас нет достаточно подробных сведений о первом свидании царственных внучат с своею бабушкою, старою царицею-инокинею, но по некоторым данным видно, что оно происходило не очень сердечно. Великая княжна Наталья, любившая все иноземное, не хотела беседовать со старухою наедине, но при свидании с нею взяла с собой тетку, цесаревну Елисавету. Это сделано было для того, чтоб не заводила бабушка речей о таких предметах, о которых слушать и толковать внучке было неловко (Делирия, с. 46). Как встретился с бабкою царь, не знаем, но известно то, что в заседании Верховного тайного совета, переехавшего за царем в Москву, царь предложил назначить своей бабке-царице содержание, приличное ее высокому сану, и Верховный тайный совет ассигновал ей в год шестьдесят тысяч рублей и, кроме того, постановил приписать ей волость в две тысячи дворов и на ее домашний обиход определить придворный штат. Разом вместе с тем назначено было и для другой бабки царя, с матерней стороны, герцогини Бланкенбургской, по пятнадцати тысяч рублей в год. Соловьев, пользовавшийся письмами высочайших особ из государственного архива, сообщает, что эта последняя царская бабка хлопотала о поведении внука, и невпопад. Как истая немка и притом аристократка, она думала, что на ее внука имел дурное влияние Меншиков, человек низкого происхождения, но теперь можно исправить Петра при влиянии князей Долгоруковых, особ знатного происхождения. Бабушка-немка поручала брауншвейгскому поверенному, состоявшему при русском дворе, побеседовать с князем Иваном Алексеевичем Долгоруковым, царским любимцем, и внушить ему уверенность в необходимости вывезти молодого царя из Москвы обратно в Петербург. В тот же день, когда в заседании Верховного тайного совета назначены были пенсионы обеим царским бабкам, в число членов Верховного тайного совета приняты были князья Долгоруковы, Алексей Григорьевич и Василий Лукич. Последний еще при Петре Великом отличался на дипломатическом поприще и приобрел славу дельного, умного и полезного государственного человека. Любимец царя князь Иван Алексеевич еще был слишком молод, чтоб занять место между сановниками, но был возведен в чин обер-камергера. Эти три князя Долгоруковы составляли тогда, так сказать, триумвират лиц, овладевших особою государя.
В понедельник 18 февраля (1 марта н. с.) царица-бабка приехала к своим внучатам в Кремлевский дворец и просидела там довольно долго, но царь, как прежде сделала сестра его, уклонился от тайных задушевных бесед с бабушкой и заранее пригласил тетку, цесаревну Елисавету, чтоб и она находилась при свидании с бабушкой. Бабушка, однако, прочла внуку родительское нравоучение, укоряла его за беспорядочный образ жизни и советовала жениться хотя бы на иностранке. Молодому царю не по вкусу было слушать старушечьи наставления, я после того, когда между придворными разнеслась весть о том, что бабушка журила царственного внука, твердили, что, верно, теперь царь захочет вернуться в Петербург, чтоб не слушать ворчания бабушки. Вместо ожидаемых сборов к такому возвращению двора, обнародовано было запрещение, под страхом наказания, толковать о том, воротится ли царь в Петербург или останется в Москве. На самом деле царь выезжать из Москвы не думал. Исполняя обычай предков, царь перед своею коронациею ездил в Троицкую лавру и там провел несколько дней в говений, как следовало пред совершением важного священного дела.
24 февраля (7 марта н. с.) совершилась царская коронация обычным порядком. Подобно своим предкам, поступавшим так в подобных торжествах, Петр издал милостивый манифест, дававший подданным некоторые льготы; прощены крестьянам и дворовым подушные деньги, которые должны были собраться за майскую треть; прощены все штрафные деньги и освобождены из-под ареста те, которые содержались за пошлины; смягчено наказание, определенное для осужденных уже преступников: тех, которых по приговору суда ожидала смертная казнь или ссылка в каторжную работу, поведено сослать в Сибирь без наказания, а тех, которые были присуждены к ссылке в Сибирь, велено сослать без наказания и предписать губернаторам определить их в службу. Князь Михаил Михайлович Голицын и два Плещеева — Иван и Алексей, в этот день произведены в тайные советники, а Лефорт Геннинг и Владимир Шереметев — в генерал-лейтенанты. На другой день князь Василий Владимирович Долгоруков (потерпевший при Петре по делу царевича Алексея, возвращенный Екатериною из ссылки и находившийся в то время при войске в Персии) приглашен ко двору с чином генерал-фельдмаршала; фельдмаршальский чин получил тогда и князь Юрий Трубецкой, бывший киевский губернатор; граф Андрей Апраксин и гофмаршал Елагин произведены в генерал-майоры; Миних получил графское достоинство и сверх того имение в Лифляндии, состоявшее из двадцати шести гаков земли: этою милостью обязан был он своей женитьбе на графине Салтыковой. В этот же день объявлены были милости архиатеру-президенту Медицинской коллегии Ивану и лейб-медику президенту Академии наук Лаврентию Блюментростам. Восемь дней после коронации в Москве шли празднества. Город с утра до вечера оглашался колокольным звоном, по вечерам горели потешные огни; в Кремле и в разных местах Москвы за пределами Кремля устроены были фонтаны, из которых струились вино и водка.
Друзья Меншикова хотели воспользоваться царским праздником и выпросить для удаленного князя милости, но взялись за это неловко и горько ошиблись. Через несколько дней после коронации у кремлевских Спасских ворот поднято было подметное письмо, в котором оправдывался Меншиков. Может быть, автор этого письма достиг бы своей цели, если бы в этом письме просили только милосердия к Меншикову, но в нем было написано более обвинений против врагов Меншикова, находившихся тогда в царской милости, чем доводов в защиту светлейшего князя. Это раздражило Долгоруковых, и они не только не показали великодушия, не только не просили царя о милосердии к павшему их сопернику, а, напротив, старались усилить в молодом царе к нему злобу. Подметное письмо было таково, что задевало и Долгоруковых, и самого царя. В нем говорилось, что особы, заменившие Меншикова около молодого государя, ведут императора к образу жизни, недостойному царского сана. Таким образом, царь Петр представлялся каким-то глупцом, которым руководить и, так сказать, помыкать легко могут другие. Известно, что знатные и высокостоящие лица всего менее прощают то, когда их уличают в слабости ума и воли. Было подозрение, что это письмо составлено с участием князей Голицыных, которые постоянно оказывали враждебное расположение к Долгоруковым, но их, по знатности их рода, не тронули. Немало учинено было арестов в домах не столько высоких персон, однако не дошли ни до чего.
28 марта издан был манифест, в котором государь обещал прощение тому, кто добровольно сознается в написании этого письма, а тому, кто откроет автора, — награду, вместе с тем угрожала кара всякому, кто, зная об этом, не доведет до сведения верховной власти. Впоследствии оказалось, как говорили, что сочинителем подметного письма был какой-то священник, духовник царицы Евдокии: говорили, будто Меншиков через своих приближенных подкупил его. Дело было так. У княгини Меншиковой, кроме Варвары Арсеньевой, сосланной в Александровскую слободу в монастырь, была еще сестра, Ксения Колычева, жившая в Москве. Она желала помочь сосланной в монастырь сестре своей Варваре и, по совету какой-то своей соседки Бердяевой, через монаха Евфимия, завела сношение с монахом Клеоником, бывшим у царицы-бабки, инокини Елены, духовником. Колычева добивалась, чтоб Клеоник как-нибудь склонил на милость царицу-бабку и та бы исходатайствовала у царя свободу Варваре Арсеньевой. За это Клеоник взял с Колычевой взятку тысячу рублей. Освобождение Варвары не состоялось, а сношения в пользу ее открылись. Колычеву притянули к допросу, подвергли пытке хомутом и ремнем*; потянули к допросу и других. Никто из подозреваемых в подметном письме не сознался, но почему-то заключили, что это письмо писал Клеоник, обличенный уже в плутовской проделке по поводу ходатайства пред царицею-бабкою об Арсеньевой. Всех разослали и, по известной русской пословице — с больной головы на здоровую, принялись за Меншикова. Как бы то ни было, только подметное письмо в пользу Меншикова, поднятое у Спасских ворот, вместо желаемой пользы принесло окончательное падение бывшего временщика. Верховный тайный совет бедного Меншикова, как бы уличенного в участии в составлении подметного письма, приговорил к тяжелой каре: лишив всего его имущества, сослать с семейством в Березов, в Сибири, на реке Оби, а сестру жены Меншикова, Варвару Арсеньеву, сослать в Сорский женский монастырь в Белозерском уезде и там выдавать ей по полуполтине в день на содержание.
______________________
* Так назывался один род пытки, состоявшей в том, что обвиняемому надевали хомут и привязывали руки и ноги ремнями к противоположным столбам и потом били кнутом.
______________________
Во исполнение указа Верховного тайного совета Меншикова с семейством отправили в Сибирь с особенными приемами жестокости и дикого зверства. Мало казалось того, что у него тогда отняли все недвижимое и движимое имущество: дома в Москве (на Мясницкой, у Боровицкого моста, на Яузе, на Хопиловке, в Слободах), в Петербурге (на островах Васильевском, Адмиралтейском, Крестовском), в Ораниенбауме, в Ямбурге, в Нарве, в Копорье на Ижоре и в разных дачах — дома, удивлявшие современников роскошью мебели, обоев из китайского штофа, вызолоченной кожи, разрисованных кахлей; сады, пильные мельницы, множество мыз и населенных деревень в тридцати шести великороссийских губерниях, в Ингерманландии, Эстляндии, в Малороссии (при них одной пахотной земли числилось 152 356 десятин, кроме лесных угодий и сенных покосов, считаемых не десятинами, а десятками верст); все движимое имущество: экипажи, лошади, столовые приборы, кухонные запасы, деньги (в одном доме на Мясницкой взято было 72 570 рублей), богатый гардероб, множество бриллиантов и золота в украшениях, — все было отнято в казну и потом многое раздарено другим лицам. Этого казалось недостаточно. Когда 16 апреля вывезли ограбленного временщика из Ораниенбурга с семейством в рогожной кибитке, приставы (Плещеев и Милыунов), давши проехать восемь верст, догнали его с воинскою командою и с толпою дворни, прежде принадлежавшей князю, и приказали выбрасывать из кибитки все пожитки под предлогом осмотреть: не увезли ли ссыльные с собою лишнего. Тогда их обобрали до того, что князь Александр Данилович уехал только с тем, что на нем было надето, не имея даже лишнего белья для перемены, а у его дочерей отняли сундуки, в которых было уложено теплое платье и материалы для женских работ. Княгиня Дарья Михайловна, ослепшая от слез, отправилась в путь больная и на дороге умерла 10 мая в Услоне, близ Казани. Едва дозволивши мужу и детям похоронить ее, 11 мая ссыльных повезли далее в судне по Каме и таким образом доставили в Тобольск, а оттуда препроводили в Березов. На содержание сосланного князя с семьею и с десятью человеками прислуги определено было по десяти рублей в сутки. (Есип. Сс. кн. Меншик. Отеч. Зап. 1861, No 1, с. 55-90).
Вскоре после коронации пришло известие о благополучном разрешении от бремени герцогини Голштинской Анны Петровны. Родился императору Петру II двоюродный брат, тот самый, которому лет через тридцать с небольшим суждено было сделаться русским государем под именем Петра III. Весть о его рождении дала повод к новым праздникам и во дворце, и в городе Москве. Придворе (13 марта н. с.) был дан бал, куда приглашены были все находившиеся тогда в России иностранные министры, но тогда же заметили с удивлением, что на этом бале не было царской сестры, великой княжны Наталии Алексеевны. Носился слух, что она была нездорова и по этой причине не посетила бала, но это показалось для многих сомнительно, потому что перед тем Наталия провела вечер у герцогини Курляндской. Дело объяснилось тем, что великая княжна была тогда недовольна царем; у сестры к брату возникла некоторого рода ревность: великая княжна сердилась на брата за то, что тот слишком много сердечного расположения показывает к своей тетке Елисавете. Царь, не дождавшись сестры, открыл бал без нее и вначале танцевал с теткою. После трех контрадансов царь ушел в другую комнату, а цесаревна Елисавета танцевала с царским фаворитом, князем Иваном Долгоруковым. Царь из другой комнаты вышел и стал на пороге при входе в большую залу: он следил внимательно за танцующею парою цесаревны Елисаветы и князя Ивана Алексеевича, и замечавшие движении на лице его поняли, что его величество ревнует к тетке. Говорили тогда, будто Остерман разжигает в молодом царе любовь, во-первых, с политическими видами, так как цесаревна Елисавета с Остерманом несколько сближалась, во-вторых — по соперничеству с Долгоруковыми. Но то были только предположения, ходившие в придворном кругу. Остерман сообразил, что трудно ему отдалить от царя князя Ивана Алексеевича, и счел за лучшее поладить с молодым князем Долгоруковым; Остерман начал ему оказывать внимательность и любезность. Таким образом, когда царь пожелал своего фаворита сделать обер-камергером, Остерман первый подал царю совет поступить так с князем Долгоруковым, а потом просил Лефорта, посланника польского короля, чтоб тот упросил своего государя пожаловать фавориту русского императора польский орден Белого Орла.
После коронации царица-бабка удалилась от двора и сидела себе за своими монастырскими стенами. Она увидала, что на нее мало обращают внимания и внуки не относятся к ней с тою сердечностью, с какою она к ним относилась. Старуха поняла, что ее пора минула безвозвратно, что она развалина прошлого и нечего ждать ей от жизни впереди. Она проводила время в посещении богослужения да в беседах с сестрами-инокинями. Она в этот год так строго хранила указанный церковью Великий пост, что на Страстной неделе даже лишилась сил. В то время и Остерман сделался так болен, что опасались даже за его жизнь, и царь несколько раз посещал его с обычными знаками внимания.
Настала Пасха, приходившаяся тогда 21 апреля. С Пасхи царь стал чаще ездить на охоту, которой так горячо предавался и в Петергофе. Окрестности Москвы, богатые в то время лесами, представляли для этого развлечения обильное поле действия. С царем ездила тетка Елисавета. Сестра, великая княжна Наталия, уклонялась от этих забав и не сопровождала брата: говорили, что у нее уже открывалась чахотка. С Елисаветою на охоте постоянно находились одна боярыня и две русские служанки. Члены Верховного тайного совета и генералитет должны были сопровождать царя в его охотничьих подвигах, хотя бы иному и не хотелось. Поезд царский поэтому был огромен и тянулся более чем в количестве пятисот экипажей. При каждом из вельмож, отправлявшихся за царем на охоту, ехала собственная кухня и прислуга. Переезжали из одной волости в другую, где были лесные дачи; останавливались, где находили удобным; происходил обычный процесс охоты, между тем разбивали палатки, готовилось пирование; слуги развязывали поклажи, доставали посуду, устанавливали на столах кушанья и бутылки; работали подвижные кухни. После охоты сходились в палатки собеседники, шел веселый пир, а по окончании пира снова все укладывалось, увязывалось, ехали далее и снова становились там, где нравилось и обыкновенно заранее было указано. Это была не столько увеселительная поездка, а скорее кочевание в азиатском вкусе и сообразно старой московской жизни. Даже купцы, думая зашибить копейку, с товарами, и особенно съестными, ехали вслед за двором, отправившимся на охоту; на охотничьих стоянках продавалось все втридорога, хотя, по замечанию современников, тогда в Москве и без того было все несравненно дороже, чем в Петербурге. Поле (т.е. место, где надлежало располагаться и вести охоту) назначалось всегда по воле государя. Оно бывало различного качества, смотря по условиям местности: там охота шла за волками и лисицами, в другом месте за зайцами, в третьем за птицами. Для охоты за птицами употреблялись ученые птицы: кречеты, соколы и ястребы; гончие собаки только выгоняли птицу из кустов или из болота, а тут сокольничьи, кречетники, ястребники уже стоят и держат кляпыши с кречетами, соколами и ястребами. На кречета, сокола и ястреба заранее надет клобучок, чтобы ловчая птица не видала ничего. Когда собаки спугнут птицу, сокольничьи снимают клобучок с глаз своей птицы, и та летит, нападает на утку или какую другую птицу, умерщвляет ее, а сама возвращается и садится на свой кляпыш. В охоте за зверями работали егеря и охотники: они были одеты в зеленые кафтаны с золотыми и серебряными перевязьми; у каждого на такой перевязи висела лядунка и золотом либо серебром блестевший рог; на этих людях были шаровары красные, шапки горностаевые, рукавицы лосиные. Сначала пускают по обычаю гончих собак спугнуть зверя, тогда егеря и охотники, сидя верхом, спускают со своры борзых собак, а сами за ними скачут вслед… Иногда же на волков брались тенета, и место, вошедшее в тенета, называлось островом; выгоняли из леса зверя и загоняли в расставленные кругом рощи тенета. На медведя охота производилась в дремучих лесах, и тогда царя не пускали близко, чтоб не было ему опасности. Выбирались охотники крепкие, рослые, сильные; борцы с медведями приобретали славу в охотничьем кругу, как храбрецы в военном. Царя приглашали приблизиться только тогда, когда медведя проколят рогатиною или попадут в него пулею. После охоты за зверем ли или за птицею наступал обыкновенно пир в палатках, о которых выше мы говорили. Шум, крик, гам, звук рогов, звон колокольчиков во время охоты сменялись песнями, виватами и почетными выстрелами. Все это делалось в старом русском духе, и царь привыкал к такого рода забавам, сродным ему и по народности, и по фамильным преданиям, так как цари древние, особенно Романова дома, любили охоту. В поле или в лесу все шло вольнее, не то что во дворце; тут в сторону откладывались чопорные церемонии, какими там была постоянно окружена царская особа. Почтенные вельможи, сотрудники великого преобразователя, предавались невольно этой веселой жизни, и сам Остерман, постоянно напоминавший своему воспитаннику о возможности государственного труда, сам как бы угождая молодому государю, делался участником охотницких забав; впрочем, барон Андрей Иванович не постоянно сопровождал царя, а, поехавши с ним по его воле, уезжал поскорее назад в Москву заниматься делами. Другие члены Верховного совета менее, чем он, сознавали потребность ворочаться к своим государственным занятиям.
Князь Иван Алексеевич часто оставлял государя, удалялся в Москву и, сходясь с Остерманом и другими европейской партии, говорил, что ему надоедают царские забавы. “Не по сердцу мне, — выражался он, — когда царя заставляют делать дурачества, не терплю наглости, с какою с ним начинают обращаться на охоте”. Но это был только благовидный предлог. Его другое влекло от царя и от царской охоты. Он был большой любитель прекрасного пола и относился к нему чрезвычайно беззастенчиво. Если случится, какая-нибудь хорошенькая боярыня приедет в гости к его матери и хозяйки не застанет, молодой князь без церемонии хватает ее за талию, тащит в кабинет и делает с нею что ему угодно. С княгинею Трубецкого был он в постоянной связи, все в Москве это знали, и он открыто издевался над ее мужем. Отец этого ловеласа, князь Алексей Григорьевич, был с ним в постоянном препирательстве; отец даже думал повредить добрым отношениям сына к царю. У князя Алексея Григорьевича был другой сын, и этого-то сына хотел отец ввести в фавор к государю, а князя Ивана устранить. Старый Долгоруков, князь Алексей, ластился к Остерману; Остерман притворялся пред обоими, и пред отцом и сыном, и тому и другому расточал любезности, а на самом деле и отца и сына равно не терпел; Остерман, так сказать, лавировал между ними: слушал со вниманием сына, когда тот жаловался на родителя, но показывал участие к отцу, когда тот говорил Остерману о проказах сына. Князь Алексей Григорьевич в глаза называл Остермана первым умницею в свете и своим лучшим другом, а за глаза проклинал его и считал своим лютым врагом.
24 мая пришло известие о кончине голштинской герцогини Анны Петровны, последовавшей 4 мая. При дворе наложен был траур, но это не воспрепятствовало в день царских именин быть празднеству и балу. Только цесаревна Елисавета, родственно и дружески привязанная к своей старшей сестре, грустила о потере ее сердечно и глубоко. Тело покойной герцогини решили привезти в отечество и похоронить в Петербурге. За телом послан был президент Ревизион-коллегии генерал-майор Бибиков.
В июле тревожные вести из Малороссии о татарских замыслах побудили послать туда с войском фельдмаршала Голицына, а опасения, чтоб вместе с Турциею не стала действовать против России Швеция, заставили было обратить внимание на флот, еще не успевший прийти в совершенный упадок после Петра Великого; хотя с кораблей орудия были сняты и экипажа не было ни на одном, но еще можно было изготовить военные суда к походу в короткое время, если бы оказалось нужным. Русские вельможи чванились своим флотом, по замечанию испанского посланника, словно школьник, получивший офицерский чин и привязавший в первый раз в жизни шпагу к своему боку. Из этого чванства нельзя было ожидать никаких важных последствий, потому что корабли от времени портились, а новых не строили, и вообще не занимались корабельным делом вовсе. Оно, казалось, осуждено было на совершенное всегдашнее пренебрежение, после того как царь с двором перебрался в отдаленную от моря Москву, точно так, как и всему, чему только великий Петр положил начало, грозило невнимание власти и забвение. Поэтому-то Остерман сильно пытался склонить Петра к мысли о возвращении в Петербург. С ним разделяли это желание из видов пользы своих держав посланники: императорский — Вратиславский и испанский — герцог Делирия. По известиям, сообщаемым последним, Англия через вольфенбит-тельского посланника старалась о том, чтоб русский престол оставался в Москве и Россия не сделалась морскою державою. В этом случае английские виды сходились с видами русских старолюбцев. Для Англии немило было возвышение России, и она желала всегда, чтоб Россия коснела в своей вековой неподвижности. Остерману приходилось противопоставить все способы хитрым козням эгоистической державы. Все, по его соображениям, зависело от того, чтоб убедить молодого государя переехать обратно в Петербург. Но чем далее шло время, тем труднее было Остерману подействовать на государя; Петр все более и более доверял советам Долгоруковых, и притом, отправляясь на охоту на продолжительное время, пристращался к этой забаве до безумия. Остерман думал было, чтоб отучить Петра от охоты, устроить ему близ Москвы другую забаву — маневры, которые бы приучали отрока-царя к воинским упражнениям. Но Петр от всего отбивался; у него в желании была единственно охота; ей предался он особенно с жаром осенью, так как это время вообще приветливо для страстных охотников. Царя постоянно сопровождал князь Алексей Григорьевич и возил его в свое подмосковное имение Горенки, где находилось его семейство; там хитрый царедворец сводил молодого императора с своею дочерью, девицею Екатериною, замышляя, авось либо удастся, что она сумеет пленить молодого царя и сделается императрицею. Долговременные поездки на охоту и посещения Горенок отстранили Петра от тетки Елисаветы, которая притом же сама отталкивала от себя государя своим легкомысленным поведением. Царский фаворит князь Иван Алексеевич хотя по-прежнему пользовался дружбою государя, но продолжал от него отлучаться, ворочаясь в Москву для своих волокитств. В это время, увидавшись с Остерманом, князь Иван уверял его, что готов, насколько у него сил и уменья станет, уговаривать Петра воротиться в Петербург но рассчитывает, что удобнее к этому возвращению склонить Петра зимою, когда откроется санный путь, а до того времени будет трудно, потому что царь ни за что не захочет расстаться с своими охотничьими затеями, пока удобно рыскать по полям и лесам. Невозможно было отвлечь Петра из Москвы и ради отдания последнего долга тетке Анне, которой тело, привезенное в Петербург на корабле, погребено 12 ноября без царя.
В ноябре несомненно оказалось, что великая княжна Наталия Алексеевна, которой было всего пятнадцать лет, страдала легочной чахоткой, и положение ее со дня на день становилось безнадежным.; а ее царственный брат продолжал рыскать на охоте, и с трудом могли увезти его в Москву только уже пред ее смертью. Она скончалась 22 ноября в загородном Слободском дворце: говорили, будто перед смертью она просила брата вернуться в Петербург. Царь очень плакал о ее потере и переехал в Кремлевский дворец, чтоб не жить там, где окончила жизнь нежно любимая особа. Остерман надеялся, что теперь-то удобно будет склонить царя к переезду в Петербург, представивши ему, что постоянное пребывание в Москве будет ему чересчур тяжело, так как все будет напоминать ему о сестре, которой могила находилась в кремлевской церкви, вместе с могилами русских царственных особ. Но князь Алексей Григорьевич опять увлек Петра к себе в Горенки. Тело великой княжны оставалось непогребенным до января 1729 года. В это время Остерман, испанский посол Делирия и императорский посол граф Вратис-лавский поручали князю Ивану Алексеевичу подать царю записку от Вратиславского о том, что римский император, дядя русского государя, убедительно советует ему перебраться в Петербург. Но царский любимец, взявшись за это дело, поводил несколько времени доверившихся ему господ и охладел к предполагаемому замыслу. После погребения великой княжны князь Иван Алексеевич сказал им, что не может подействовать на тех, которые отговаривают государя от переезда в Петербург, разумея своего родителя, старавшегося всеми средствами удержать царя от переезда.
В феврале 1729 года царь проводил дни в Горенках, являясь на короткое время в Москву. С теткой Елисаветой удалось Долгорукову совершенно развести Петра, так что он не видался с нею по целым неделям. В марте царь отправился на долгое время на охоту; вместе с ним поехали князь Алексей Долгоруков, его жена, дочери и сыновья. С царем поехало множество прислуги.
Везде в Москве стали толковать, что Долгоруков непременно рассчитывает женить Петра на своей дочери, и уже тогда многие были этим недовольны; возбуждалась зависть к возвышению Долгоруковых.
В апреле царь перебрался опять из Кремлевского дворца в Слободской дворец, а между тем продолжал увлекаться охотою. Ничто его не могло остановить. Он было заболел лихорадкою; во всей Москве свирепствовала лихорадочная эпидемия. Царя убеждали беречь здоровье, но он слушать не хотел, ничто его не пугало, ничто не отвлекало от любимых забав. В мае по распоряжению Остермана притянуты были к окрестностям Москвы войска и расположены лагерем с целью привлечь царя, хотя в виде забавы, к военным занятиям вместо охоты. Не удалось воспитателю. Царь всему предпочитал охоту и не довольствовался вести ее около Москвы, но затеял охотничью экспедицию в более отдаленный край — к городу Ростову, и обещал воротиться в Москву только к своим именинам. В конце мая он туда и отправился с князем Алексеем Григорьевичем и его семейством. Члены верховного тайного совета и служившие в других правительственных учреждениях рассудили, что когда царя нет, так и им нечего делать, и разъехались кто куда мог, по деревням и дачам. То же сделал и сам Остерман.
Июнь был дождливый и холодный. Ждали, что царь воротится к празднику Троицы, но он не приехал в Москву ранее 23 июня, и то приехал потому, что поднявшийся в полях хлеб не допускал охотиться без нанесения ущерба земледельцам.
Иностранцы представляют жалкую картину разложения всякого порядка в управлении государства, над которым считался властителем четырнадцатилетний отрок, бесхарактерный, избалованный собственным ранним величием самодержавия, руководимый честолюбцами, игравшими им для собственных выгод. Никто не заботился о государстве, каждый помышлял только о самом себе. Царь, отдавшись ребяческим забавам, ко всему дельному питал отвращение. Остерман истощал всякие способы, чтобы привести его к желанию заняться чем-нибудь серьезным, хоть бы несколько часов в сутки. Все было напрасно. Царь оставался совершенным неучем, а князь Алексей Григорьевич умышленно поддерживал его невежество (Лефорт, 17 февр. 1729, Herrm., 531). Употребляя все меры, чтобы Петр постоянно находился в семействе Долгоруковых, князь Алексей Григорьевич достаточно обезопасил себя от цесаревны Елисаветы, внушив царю о ней самое презрительное мнение. Молодого Бутурлина успели они заранее отдалить от государя и потом послали его в армию. Александра Львовича Нарышкина обвинили в произнесении грубых слов о царе, и он заслан был в деревню. Сергей Дмитриевич Голицын начал было возвышаться и приобретать царское внимание: его услали посланником. Долгоруковы не допускали к царю никого, кто бы мог остаться с ним наедине и охладить в нем благорасположение и доверенность к Долгоруковым. Осенью опять Петр с семейством Долгоруковых отправился на охоту на неопределенное время. Его псарня, по известию посланника, состояла тогда из 200 гончих и 420 борзых. Затравлено было 4000 зайцев, 50 лисиц, 5 волков, 3 медведя и огромное количество всякой дичины. Отправились в отдаленные от столицы края. Пришел день царского рождения. Он застал царя в городе Туле. Сотворили импровизованное пиршество и бал, на котором играли блестящую роль княжны Долгоруковы. Они еще сами не знали, на которую из них падет жребий, но говорили, что концом такого величия может быть монастырь. Все, глядя со стороны, понимали, что Долгоруковы хотят женить царя и породнить род свой с царскою кровью, но никто не смел заговаривать об этом громко; все притом были убеждены, что рано ли, поздно ли, а Долгоруковы должны тяжело расплатиться за свое бессмысленное сводничанье.
По известию того же Лефорта (Herrmann, 533, ссылка на депешу 21 ноября), в ноябре Петр выкидывал такие выходки, которые грозили было Долгоруковым неудачею; например, когда после стола, устроенного на охоте, какой-то придворный льстец восхвалил подвиг царя, затравившего 4000 зайцев, Петр иронически сказал: “Я еще лучшую дичь затравил: веду с собою четырех двуногих собак!” Когда играли в фанты и положено было тому, кому вынется, поцеловать одну из княжен Долгоруковых, царь ушел и скрылся. Наконец, самая страсть его к охоте как будто начинала утихать; он раздарил много своих собак, говорил, что больше охотиться не хочет, и бранил всех тех, кто его увлекал на охоту.
Такие проблески поворота к чему-то иному давали мимолетные надежды бдительному Остерману и лицам его партии, сторонникам новой России, созданной гением Петра Великого. Но то было ненадолго. Долгоруковы слишком ловко и бесстыдно умели держать в своих тенетах молодого императора, потакали ему во всем, терпеливо сносили его своенравные выходки и за то делали его во всем послушным их воле. Князю Алексею хотелось во что бы то ни стало женить бесхарактерного, неопытного отрока на своей дочери. По грустному стечению обстоятельств, обе невесты молодого императора, одинаково навязанные ему наглостью и хитростью их родителей, не нравились ему самому, да и сами его не любили. Обе княжны — и Меншикова, и Долгорукова — были жалкими жертвами честолюбия и алчности отцов, думавших сделать детей своих слепыми орудиями для возвышения своих родов. Обе сердцами рвались к другим лицам: княжна Мария Меншикова предпочитала царю Сапегу; княжна Екатерина Долгорукова уже любила молодого красивого графа Милезимо, шурина имперского посла Вратиславского. Родитель княжны узнал об этой склонности, насильственно пытался заглушить ее и заставить дочь свою, хотя бы против ее собственной воли, казаться любящею императора. Князь Алексей Григорьевич возненавидел Милезимо, как человека, ставшего на дороге его честолюбивым замыслам, и начал мстить ему самыми неблагородными способами. Так, еще в апреле 1729 года Милезимо, отправляясь на дачу к графу Вратиславскому, проезжая мимо царского дворца, сделал несколько выстрелов. Вдруг его хватают гренадеры: “Запрещено, — говорят ему, — здесь стрелять; велено брать всякого, несмотря ни на какую знатность”. Гренадеры повели Милезимо пешком по грязи; он просил дозволения по крайней мере сесть в свой экипаж, из которого вышел для того, чтоб стрелять. Ему этого не дозволили. По бокам его ехали двое гренадеров верхом, а другие вели его пешком, и притом вели нарочно мимо дворцовой гауптвахты; выскочили офицеры и гвардейские солдаты и с любопытством глядели на эту сцену. Его повели через дворцовый мост к князю Долгорукову; гренадеры, провожавшие его, отпускали над ним насмешки и ругательства. Милезимо, знавший по-чешски, по близости между собою чешского и русского наречий, понял, что говорили солдаты, а те потешались над ним такого рода остротами, которых передавать не дозволила скромность испанскому посланнику, оставившему известие об этом приключении. Милезимо наконец привели на княжеский двор. Хозяин, вероятно сам заранее устроивший с ним такую проделку, стоял на крыльце. Приглядевшись, он как будто удивился, увидавши перед собою особу, которой никак не предполагал встретить в этом виде; князь не сказал ему обычного приветствия, как знакомому, не пригласил к себе в дом и сухо произнес: “Очень жалею, граф, что вы запутались в эту историю, но с вами поступлено по воле государя. Его величество строго запретил здесь стрелять и дал приказание хватать всякого, кто нарушит запрещение”. Милезимо хотел было объяснить, что запрещение это было ему неизвестно; но князь прервал его и сказал: “Мне нечего толковать с вами, вы можете себе отправляться к вашей Божьей матери”. С этими словами князь Алексей Григорьевич поворотился к нему спиною, вошел в дом и затворил за собою двери.
Милезимо пожаловался своему зятю Вратиславскому. Тот принял близко к сердцу такой поступок с чиновником имперского посольства, счел его оскорблением, общим для всех иностранных посольств в России, и отправил своего секретаря к испанскому министру, так как испанский король находился тогда в самом тесном союзе с государем Вратиславского. Герцог Делирия обратился по этому делу к Остерману. Хитрый и уклончивый барон Андрей Иванович тотчас расчел, что не след ему слишком вооружаться против князя Алексея Григорьевича, понимая, что последний устраивал пакости своему личному врагу, прикрываясь благовидными законными предлогами. “Я сделаю все возможное, — сказал Остерман, — чтобы граф Вратиславский получил надлежащее удовлетворение, прежде чем он сам его потребует; не заводя дела слишком далеко, я поступлю так, как того требует близкое родство нашего государя с императорским домом и дружественный союз между нашими государствами”.
Передали об этом князю Ивану Алексеевичу, царскому фавориту. Тот сказался очень тронутым и послал к Вратиславскому своего домашнего секретаря объяснить, что неприятное событие произошло от недоразумения и от глупости гренадеров, которых он, князь Иван Алексеевич, уже наказал. Отправленный за этим делом секретарь заходил и к Милезимо выразить от лица князя глубокое сожаление о том, что произошло. Милезимо после этого сам увидался с фаворитом, и последний лично просил у него прощения за гренадеров, которые, как уверял, единственно по своему невежеству оказались непочтительными к особе чиновника имперского посольства. И барон Остерман по поводу этого приключения посылал извиняться к Вратиславскому, но заметил, что Милезимо сам виноват, если его не узнали. Вратиславский, вместо того чтоб успокоиться таким извинением, был, напротив, задет им; он отправил снова своего приятеля герцога Делирия высказать Остерману, что имперский посол недоволен таким способом удовлетворения; притом ему не нравилось и то лицо, которое Остерман присылал к нему для объяснений. Барон Остерман на этот раз, в разговоре с испанским посланником, поднял тон голоса выше и стал уже в положение не знакомого друга, а русского министра, ведущего речь о вопросе, касающемся чести государства.
— Графу Вратиславскому, — сказал Остерман, — дано слишком большое удовлетворение, тем более что в этом деле виноват сам граф Милезимо, если с ним произошла неприятная история. Действительно, государь дал запрещение охотиться в окрестностях на расстоянии тридцати верст, а граф Милезимо начал стрелять в виду дворца, да еще грозил гренадерам, прицеливаясь в них ружьем и обнажая против них шпагу.
— Это неправда, — отвечал ему испанский посланник, — граф Милезимо не оказывал никакого сопротивления и оказать его в своем положении не мог.
— Его царское величество, — сказал Остерман, — неограниченно властен в своем государстве давать всякие приказания, какие ему дать будет угодно; все обязаны знать это и исполнять.
Испанец с горячностью сказал:
— Все, даже дети, знают, что каждый государь имеет право давать приказания в своем государстве, но чтоб с этими приказаниями сообразовались иностранные министры и люди их свиты, необходимо, чтоб о том извещала их Коллегия иностранных дел; на это заранее должен был бы обратить внимание государственный секретарь или министр, через которого они ведут сношения. И граф Вратиславский, и я с нашими кавалерами получили от его царского величества дозволение охотиться в окрестностях, а чтоб было запрещение охотиться в одном каком-нибудь месте не только подданным, но и нам, получившим дозволение охотиться всюду, нужно было передать нам особое сообщение.
Остерман не стал придумывать изворота в ответ на такое заявление и сказал:
— Я все сделал, что только мог; граф Вратиславский должен остаться удовлетворенным.
После такого разговора Вратиславский, узнавши об отзыве Остермана, пригласил к себе представителей иностранных дворов и заявил им, что удовлетворение, предложенное Остерманом по делу с Милезимо, считает недостаточным для чести и значения своего государя, и полагает, что наглый поступок русских с чиновником имперского посольства наносит оскорбление всем представителям иностранных дворов в Москве. Сторону Вратиславского с живостью приняли представители Испании, Польши, Дании и Пруссии. Обдумавши, они послали требование, чтоб князь Алексей Григорьевич извинился перед Вратиславским, и если в самом деле виною всему глупость гренадеров, то хотя бы их уже и наказали, пусть он их пришлет в распоряжение Вратиславского для наказания, или же, если то будет угодно Вратиславскому, пусть экзекуция над виновными произведется в присутствии посольского чиновника, которого пришлет Вратиславский с тем, чтоб быть свидетелем.
Так и сталось. Князь Алексей Григорьевич прислал к Вратиславскому бригадира, служившего в дворцовом ведомстве и заведовавшего запрещенным для стрельбы округом, в котором стрелял Милезимо. Этот бригадир должен был выразить бесконечное сожаление о неприятном случае, происшедшем с Милезимо, и известить, что хотя гренадеры уже наказаны, однако могут подвергнуться новому наказанию, если то графу Вратиславскому будет угодно. Этим дело и покончилось. Вратиславский счел себя удовлетворенным, а князь Алексей Григорьевич все-таки достиг своего: Милезимо понял, за что с ним произошло неприятное событие, понял, что ему закрыты двери дома Долгоруковых и он лишен возможности нежных свиданий с княжною, которую полюбил и которая любила его.
Разлучивши Милезимо с княжною, нежные родители старались беспрестанно представлять ее особу глазам молодого царя и всюду таскали ее на охоту с прочими членами своей семьи, даром что ей было тяжело в этом сообществе и все помышления ее обращались к молодому иноземцу, даром что царь вовсе не показывал к ней таких знаков внимания, какие говорили бы сколько-нибудь о существовании к ней сердечного влечения. Ловкому родителю все это было нипочем: он решился во что бы то ни стало привести дело к желанному для него концу. Еще до последней осенней поездки государя на охоту иноземная партия думала подставить Петру чужестранную невесту, принцессу Брауншвейг-Бевернскую: ее рекомендовал Вратиславский, как родственницу своего императора. Но Долгоруковы, удаливши Петра из Москвы, успели вооружить его против этого намерения; брак с иноземкою, представляли они, не будет счастлив; в пример тому указывали даже на покойного родителя государя, царевича Алексея Петровича, которого отец женил против воли и желания; гораздо лучше царю поискать достойной супруги в своей родной земле между подданными, как делали из рода в род старые московские государи. Петр уже был настроен и постоянно поддерживаем в желании жить и поступать не по пути своего деда, а по пути старых праотцев, и потому сердечно отнесся к этой мысли. Родители княжны Екатерины нарочно делали так, чтоб она везде торчала перед глазами царя: и на пирушках, следовавших за охотою в поле, и в Горенках, куда завозили государя Долгоруковы с охоты на несколько дней, — везде около него была неизбежная княжна Екатерина. В Горенках длинными осенними вечерами собирались играть в карты, в фанты: всегда ближе всех к царю — княжна Екатерина. Мы не знаем подробностей обстоятельств как произошло первое заявление царя о желании вступить с нею в брак; но понятно, что четырнадцатилетнего отрока нетрудно было настроить и подготовить к этому, когда ни на шаг не спускали его с рук и с глаз и беспрестанно подставляли ему хорошенькую девицу, заставляя ее оказывать государю всякие видимые любезности. Еще царь не воротился из своей поездки, а уже в Москве и знатные и незнатные твердили в один голос, что молодой император женится на дочери князя Алексея Григорьевича. Пришел ноябрь. Начались приготовления к какому-то торжеству: оно должно было произойти тотчас по возвращении царя. Тогда не предстояло ни именин, ни дня рождения никого из царственных особ, и все в Москве догадывались, что ожидаемое торжество должно было быть не иное что, как обручение царя Петра с княжною Екатериною Долгоруковою.
Наконец царь воротился в Москву. Тайна ожидания внезапно разъяснилась. Петр остановился в Немецкой слободе, в Лефортовском дворце, и через несколько дней, 19 ноября, собрал членов Верховного тайного совета, знатнейших сановников духовных, военных и гражданских, весь так называемый генералитет, и объявил, что намерен вступить в брак со старшею дочерью князя Алексея Григорьевича Долгорукова, княжною Екатериною.
Событие было не новостью в своем роде для русских: все прежние цари выбирали себе жен из подданных и даже не смотрели на знатность или незнатность рода невесты. Род князей Долгоруковых был притом знатен и даже доставлял уже в царскую семью невест. Но в браке молодого, не достигшего еще шестнадцатилетнего возраста государя все ясно видели нечестную проделку; все поняли, что Долгоруковы, пользуясь малосмыслием царя, слишком юного, и не обращая внимания на последствия, спешат преждевременно связать его узами свойства с своей фамилией, с тем расчетом, что уз этих, при неразрывности брака, предписываемой уставами Православной церкви, невозможно будет расторгнуть. Но все могли понимать, что расчет Долгоруковых не вполне был верен; при неограниченном самодержавии царей никакие церковные законы не были сильны: об этом ясно свидетельствовали неоднократные примеры в русской истории, да и за примерами такими не нужно было пускаться памятью в отдаленные века: еще жива была первая супруга Петра Великого, только что освобожденная от долгого, тяжелого заключения, и Петр II со временем мог в этом пойти по следам своего деда, Петра I. Слушавшие заявление государя о предстоящем брачном союзе шепотом говорили между собою: “Шаг смелый, да опасный. Царь молод, но скоро вырастет: тогда поймет многое, чего теперь недомекает”.
Однако никто не смел тогда высказать этого гласно, и когда наступило 24 ноября, день св. великомученицы Екатерины, все высшие чины государства и иностранные министры поздравляли со днем тезоименитства избранницу царского сердца. Долгоруковы, поймавши на удочку царственного юношу, спешили покончить начатое, чтоб не дать царю времени одуматься. 30 ноября назначен был день обручения.
Современники оставили нам описание этого замечательного дня, который должен был возвести род Долгоруковых до крайних пределов величия, какого только могли достигнуть в России подданные и какое оказалось по приговору непонятной судьбы в действительности подобием мыльного пузыря.
Торжество это происходило в царском дворце в Немецкой слободе, известном под именем Лефортовская. Приглашены были члены императорской фамилии: цесаревна Елисавета, мекленбургская герцогиня Екатерина Ивановна, дочь ее принцесса Мекленбургская Анна (впоследствии правительница России под именем Анны Леопольдовны); приехала из своего монастыря и бабка государя, инокиня Елена. Недоставало только герцогини Курляндской Анны Ивановны, находящейся тогда в Митаве. Все эти присутствовавшие здесь женского пола члены царского рода были недовольны совершавшимся событием, за исключением, быть может, бабки-отшельницы, с добродушием уже сознавшей суету всего земного. Приглашены были члены Верховного тайного совета, весь генералитет, духовные сановники и все родственники и свойственники рода Долгоруковых; последние, для пышности, приглашались через собственного шталмейстера15 Алексея Григорьевича. Здесь были иностранные министры с своими семействами и много особ женского пола — вся знать московская, как русская, так и иноземная.
Царская невеста, объявленная с титулом ее высочества, находилась тогда в Головинском дворце, где помещались Долгоруковы. Туда отправился за невестою светлейший князь Иван Алексеевич, в звании придворного обер-камергера, в сопровождении императорских камергеров. За ним потянулся целый поезд императорских карет.
Княжна Екатерина Алексеевна, носившая тогда название “государыни-невесты”, была окружена княгинями и княжнами из рода Долгоруковых, в числе которых были ее мать и сестры. По церемонному приглашению, произнесенному обер-камергером, невеста вышла из дворца и села вместе с своею матерью и сестрами в карету, запряженную цугом, на передней части которой стояли императорские пажи. По обеим сторонам кареты ехали верхом камер-юнкеры, гоффурьеры, гренадеры и шли скороходы и гайдуки пешком, как требовал этикет того времени. За этой каретой тянулись кареты, наполненные княгинями и княжнами из рода Долгоруковых, но так, что ближе к той карете, где сидела невеста, ехали те из рода Долгоруковых, которые по родственной лестнице считались в большей близости к невесте; за каретами с дамами долгоруковского рода тянулись кареты, наполненные дамами, составлявшими новообразованный штат ее высочества, а позади их следовали пустые кареты. Сам обер-камергер, брат царской невесты, сидел в императорской карете, ехавшей впереди, а в другой императорской карете, следовавшей за ним, сидели камергеры, составлявшие его ассистенцию. Этот торжественный поезд сопровождался целым батальоном гренадеров в количестве 1200 человек, который должен был занять караул во дворце во время обряда обручения. Все тогда говорили, что князь Иван Алексеевич нарочно призвал такое множество вооруженного войска в тех видах, чтобы не допустить до каких-нибудь неприятных выходок, потому что он знал о господствовавшем в умах нерасположении к Долгоруковым. Поезд двинулся из Головинского дворца через Салтыков мост на Яузе к Лефортовскому дворцу. По прибытии на место обер-камергер вышел из своей кареты и стал на крыльце, чтобы встречать невесту и подать ей руку при выходе из кареты. Оркестр музыки заиграл, когда она, ведомая под руку братом, вошла во дворец.
В одной из зал дворца, назначенной для обручального торжества, на шелковом персидском ковре поставлен был четырехугольный стол, покрытый золотою материею: на нем стоял ковчег с крестом и две золотые тарелочки с обручальными перстнями. По левой стороне от стола, на другом персидском ковре поставлены были кресла, на которых должны были сидеть бабка государя и невеста, и рядом с ними на стульях мекленбургские принцессы и Елисавета, а позади их на стульях в несколько рядов должны были сидеть разные родственники невесты и знатные дамы. По правой стороне от стола на персидском ковре поставлено было богатое кресло для государя.
Обручение совершал новгородский архиепископ Феофан Прокопович. Над высокою четою во время совершения обряда генерал-майоры держали великолепный балдахин, вышитый золотыми узорами по серебряной парче.
Когда обручение окончилось, жених и невеста сели на свои места и все начали поздравлять их при громе литавр и при пушечной троекратной пальбе. Тогда фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгоруков произнес царской невесте такую знаменательную речь:
“Вчера я был твой дядя, нынче ты мне государыня, а я тебе верный слуга. Даю тебе совет: смотри на своего августейшего супруга не как на супруга только, но как на государя, и занимайся только тем, что может быть ему приятно. Твой род многочислен и, слава Богу, очень богат, члены его занимают хорошие места, и если тебя станут просить о милости для кого-нибудь, хлопочи не в пользу имени, а в пользу заслуг и добродетели. Это будет настоящее средство быть счастливою, чего я тебе желаю” (Соловьев, XIX, 235).
В то время говорили, что этот фельдмаршал, хотя и дядя царской невесты, противился браку ее с государем, потому что не замечал между ним и ею истинной любви и предвидел, что проделка родственников поведет род Долгоруковых не к желаемым целям, а к ряду бедствий. В числе приносивших поздравления царской невесте был и Милезимо, как член имперского посольства. Когда он подошел целовать ей руку, она, подававшая прежде машинально эту руку поздравителям, теперь сделала движение, которое всем ясно показало происшедшее в ее душе потрясение. Царь покраснел. Друзья Милезимо поспешили увести его из залы, посадили в сани и выпроводили со двора.
По окончании поздравлений высокая чета удалилась в другие апартаменты; открылся блистательный фейерверки бал, отправлявшийся в большой зале дворца. Гости заметили, что инокиня Елена, несмотря на свою черную иноческую одежду, показывала на лице сердечное удовольствие. Зато царская невеста в продолжение всего этого рокового вечера была чрезвычайно грустна и постоянно держала голову потупивши. Ужина не было, ограничились только закускою. Невесту отвезли в Головинский дворец с тем же церемониальным поездом, с каким привезли для обручения.
Имперский посланник граф Вратиславский, недавно еще думавший дать царю в супруги немецкую принцессу, мог быть недоволен этим обручением более всякого другого, но он не только не высказал чего-нибудь подобного, а, соображая возвышение в грядущем рода Долгоруковых, стал заискивать их расположения и особенно увивался около князя Ивана Алексеевича. Вратиславский стал хлопотать у своего государя, чтобы князю Ивану Алексеевичу дать титул князя Римской империи и подарить то княжество в Силезии, которое было дано Меншикову. Испанский посланник, герцог Де-Лирия, вел себя так же, как и Вратиславский, и хотя до сих пор казался преданными имперскому послу, но теперь явился ему соперником в соискании расположения Долгоруковых. Оба старались, так сказать, забежать вперед и насолить друг другу. Вратиславский наговаривал Долгорукову про испанского посланника, что он разносит слухи, будто отец князя пользуется незрелостью и ребяческою бесхарактерностью царя, а герцог Де-Лирия успел разуверить в этом князя Ивана, наговорить на Вратиславского и потом в письмах своих, отправленных в Испанию, хвастался, что князь Долгоруков привязался к нему и стал ненавидеть австрийцев (Депеши герцога Делирия, напеч. в русск. переводе во 2 т. сборн. “XVIII век”, изд. Бартенева).
Через несколько дней после обручения царя Вратиславский спровадил из Москвы своего шурина Милезимо. Он отправил его в Вену передать императору весть о важном событии, происшедшем в русском придворном мире. Вратиславский опасался, чтобы этот горячий молодой человек, оставаясь в Москве, в припадке оскорбленной любви не показал каких-нибудь эксцентрических выходок. Но Милезимо в то время так замотался, что кредиторы не хотели его выпускать, и Вратиславский с большим усилием уговорил их до поры до времени взять векселя. Кажется, князь Алексей Григорьевич не оставлял этого молодца своим злобным вниманием.
Род Долгоруковых достиг теперь крайних пределов величия. Все смотрели им в глаза, все льстили им в чаянии от них великих богатых милостей. Пошли толки, чем кто из Долгоруковых будет, какое место займет на лестнице высших государственных должностей. Твердили, что князю Ивану Алексеевичу быть великим адмиралом; его родитель сделается генералиссимусом, князь Василий Лукич — великим канцлером, князь Сергей Григорьевич — обер-шталмейстером; сестра Григорьевичей, Салтыкова, станет обер-гофмейстериною при новой молодой царице. Делали разные предположения о том, на кого из знатных девиц падет выбор царского фаворита. Одни, по догадкам, предполагали, что он женится на Ягужинской, другие, и в их числе иностранные посланники, были уверены, что его честолюбие не удовлетворится иначе как союзом с особою царской крови; говорили, что князь Иван женится на цесаревне Елисавете: к ней он и прежде показывал внимание, но принцесса не отвечала ему и после царского обручения удалилась в деревню; ее привезут в Москву, говорили тогда в придворном кругу, и царь предложит ей либо выходить за фаворита, либо идти в монастырь. Но не сбылось ни одно из этих предположений. Князь Иван Алексеевич долго вел ветреный образ жизни, перебегая от одной женщины к другой, и наконец теперь остановился на девушке, к которой почувствовал столько же любви, сколько и уважения; то была графиня Наталья Борисовна Шереметева, дочь Бориса Петровича, фельдмаршала Петрова века, покорителя Ливонии, которого память была очень любима в России в то время. 24 декабря произошло их обручение в присутствии государя и всех знатных лиц. Оно совершилось с большою пышностью; по известию, оставленному самой невестой в своих записках, одни обручальные перстни их стоили: женихов — 12 000 руб., невестин — 6000 руб.
Между тем дни за днями проходили; при дворе каждый почти день отправлялись празднества; вся Москва носила тогда праздничный вид, ожидая царского брака, но близкие к государю люди замечали, что он и после обручения не показывал никаких знаков сердечности к своей невесте, а становился к ней холоднее. Он не искал, подобно каждому жениху, случая почаще видеть свою невесту и быть с нею вместе, напротив, уклонялся от ее сообщества; замечали, что ему вообще было приятнее, когда он находился без нее. Этого и надобно было ожидать: малосмысленный отрок не имел настолько внутренней силы характера, чтоб отцепиться от Долгоруковых впору; его подвели: отрок неосторожно, может быть под влиянием вина, болтнул о желании соединиться браком, а бесстыдные честолюбцы ухватились за его слово. “Царское слово пременно не бывает” — гласила старая русская поговорка, и, вероятно, эта поговорка не раз повторялась Петру в виде назидания. И вот его довели до обручения. Но тут, естественно, еще более опротивела ему и прежде немилая невеста. Это положение понимали все окружавшие царя и втайне пророчили печальный исход честолюбию Долгоруковых. Сам князь Алексей Григорьевич, досадуя, что время Рождественского поста и Святок помешало скорому совершенно брака, и замечая усиливающееся охлаждение царя к невесте, хотел было устроить тайный брак, но потом отстал от этой мысли, взвесивши, что такой брак, совершенный не в положенное церковью время, не имел бы законной силы. Приходилось вооружиться терпением и подождать несколько дней. Царский брак мог совершиться только после праздника Крещения и назначен был на 19 января. Между тем на Новый год царь сделал выходку, которая сильно не понравилась князю Алексею Григорьевичу: не сказавши Долгоруковым, он ночью ездил по городу и заехал в дом к Остерману, у которого, как рассказывает иностранный министр того времени (Lefort. Herrmann, 536), находилось еще двое членов Верховного тайного совета, и было там при государе какое-то совещание, вероятно не в пользу Долгоруковых: они умышленно были устранены от участия в нем. После того, как сообщает тот же современник, царь имел свидание с цесаревной Елисаветою: она жаловалась ему на скудость, в какой ее содержали Долгоруковы, захвативши в свои руки все дела двора и государства; в ее домашнем обиходе чувствовался даже недостаток в соли. “Это не от меня идет, — сказал государь: — я уже не раз давал приказания по твоим жалобам, да меня плохо слушаются. Я не в состоянии поступить так, как бы мне хотелось, но я скоро найду средство разорвать свои оковы”.
В самом возвышающемся роде Долгоруковых не было согласия. Фельдмаршал, князь Василий Владимирович, и прежде недовольный проделками князя Алексея Григорьевича, не переставал роптать и обличать его. Князь Алексей Григорьевич не ладил с сыном, царским фаворитом, да и сама невеста стала недовольна братом за то, что не допускал ее овладеть бриллиантами умершей великой княжны Наталии Алексеевны, которые царь обещал своей невесте. Других ветвей князья Долгоруковы не только не пленялись счастием, привалившим к одной линии многочисленного княжеского рода, но питали к ней чувство злобной зависти. По всему можно было предвидеть — и уже многие предсказывали, — что предполагаемой свадьбе не бывать и князей Долгоруковых, по воле опомнившегося царя, постигнет судьба князя Меншикова.
В начале 1730 года получено было известие о смерти Меншикова. Несчастный изгнанник, заточенный в ледяной пустыне, был сначала помешен с семейством в остроге, нарочно в 1724 году построенном для государственных преступников, а потом ему дозволили построить свой собственный домик. Он переносил свое горе с истинно геройскою твердостью духа. Как ни томило его внутренне это горе — не показывал он тоски своей внешними знаками, казался довольно весел, заметно пополнел и был чрезвычайно деятелен. Из скудного содержания, какое выдавалось ему, сумел он составить такой запас, что мог на него построить деревянную церковь, которая была еще при нем освящена во имя Рождества Богородицы. (Замечательно, что в этот праздник постигла Меншикова опала.) Он сам своею особою работал топором над ее постройкою; недаром приучил его с юности к такого рода работе Петр Великий. Меншиков был очень благочестив, сам звонил к богослужению и на клиросе своей Березовской церкви исполнял должность дьячка, а дома читал детям Священное Писание. Говорят, что он составлял свое жизнеописание и диктовал его детям своим. К сожалению, оно не дошло до нас. 12 ноября 1729 года, 56 лет от роду, он скончался от апоплексического удара: в Березове некому было пустить заболевшему кровь. Когда получено было в Москве через тобольского губернатора (от 25 ноября 1729 года) известие о кончине Меншикова, Петр приказал освободить его детей и дозволить им жить в деревне дяди их Арсеньева с воспрещением въезжать в Москву; поведено было дать им на прокормление по сто дворов из прежних имений их родителя и сына записать в полк (Есип., Ссылка кн. Менш., Отеч. Зап. 1861, No 1, с. 88). Старшая дочь Александра Даниловича, Мария, бывшая невеста императора, умерла в Березове; но о времени ее кончины существует разногласие. По одним известиям, она умерла при жизни отца и родитель сам погребал ее, по другим известиям, и вероятнейшим (см. Ссылка кн. Менш., ibid., прилож. No 6, с. 37), ее не стало на другой месяц после кончины отца, 26 декабря 1729 года.
6 января 1730 года царь поехал в город на освящение воды и, воротившись в свой Слободской дворец, жаловался на нездоровье. На другой день высыпала у него по телу оспа. Болезнь эта, как известно, вообще такого свойства, что несколько дней нельзя утвердительно делать предсказания относительно ее исхода; но как Петр был последний из мужской линии дома Романовых, то возможность его кончины заранее возбуждала вопросы: кто будет ему преемником и кто должен собою открыть другую династию или другую линию прежней династии. Это занимало не одних русских государственных людей, но и министров иностранных дворов, обязанных блюсти интересы тех государств, которых они были представителями в России. В числе этих иностранных министров в России был датский министр Вестфален, большой дипломат и интриган. Еще при Екатерине I, как мы выше приводили, он сближался с Меншиковым и настраивал его примкнуть к партии Петрова внука. В оное время датский министр хлопотал, чтобы по кончине Екатерины взошел на престол Петр II, потому что иначе могли бы занять престол или голштинская герцогиня, или находившаяся в большой дружбе с нею сестра ее Елисавета, а это было бы опасно и противно политике датского правительства. Теперь, на случай рановременной смерти Петра II, поднималось прежнее опасение. По кончине последнего из мужской линии Романова дома наследство престола могло перейти или к цесаревне Елисавете, или к малолетнему сыну покойной голштинской герцогини. Для Дании было полезно, если бы в России наследовало престол лицо, не имеющее дружественной связи с голштинским домом, и всего лучше, если бы оно могло стать в неприязненные отношения к последнему. Вестфален был же свидетелем, как по смерти Петра Великого престол достался его вдове, не имевшей никакого родового права; поэтому, как соображал он, в России преемничество может быть мимо всякой кровной связи с прежде царствовавшим домом. Датский министр написал к Василию Лукичу Долгорукову письмо и вкинул в него соблазнительную мысль объявить преемницею Петра царскую невесту, наподобие того как после кончины Петра Великого провозглашена была властвующею императрицею Екатерина. Тогда, замечал он, устроили такое дело Меншиков с Толстым, почему же теперь не могут сделать того Долгоруковы? Василий Лукич сообщил об этой мысли князю Алексею Григорьевичу. 12 января государю стало лучше, и дело было оставлено.
Все надеялись, что болезнь Петра уже не представляет опасности. Но 17 января Петр, который по своей отроческой живости никогда не берег себя от влияний температуры, отворил окно. Внезапно закрылась вся высыпавшая по телу оспа. Все увидели тогда безнадежность. Царь тотчас же начал впадать в беспамятство.
Тогда князь Алексей Григорьевич пригласил к себе в Головинский дворец родню свою для тайного родственного совета. Сошлись братья его, Сергей и Иван Григорьевичи, Василий Лукич и брат царской невесты Иван Алексеевич. Князь Алексей Григорьевич, оставив их в своей спальне, поехал в Лефортовский дворец осведомиться о здоровье государя. В его отсутствие приехали в Головинский дворец князья Василий и Михайло Владимировичи. Быть может, отец царской невесты нарочно выехал из дому, чтоб дать возможность без себя сказать братьям Владимировичам о том, что затевалось по наущению Вестфалена: ему самому казалось неприличным говорить в пользу своей дочери тем, которые и прежде неблагосклонно смотрели на предполагаемый царский брак. Князья Григорьевичи сказали князьям Владимировичам:
— Вот его величество весьма болен и в беспамятстве; ежели скончается, то надобно как можно удержать, чтобы после его величества наследницею российского престола быть обрученной его величества невесте, княжне Екатерине.
— Княжна Екатерина не венчалась с государем, — сказал князь Василий Владимирович.
— Не венчалась, так обручалась, — отвечали Григорьевичи.
— Ино дело венчание, а иное обручение, — сказал Василий Владимирович. — Хотя бы она и венчана была, и тогда в учинении ее наследницею не без сомнения было бы. Не то что посторонние, да и нашей фамилии прочие лица у ней в подданстве быть не захотят. Покойная государыня Екатерина Алексеевна хотя и царствовала, но только ее величество государь император при животе своем короновал.
— Стоит только крепко захотеть, — сказали Григорьевичи. — Уговорим графа Головкина и князя Дмитрия Голицына, а коли заспорят, так мы их и бить начнем. Как не сделаться по-нашему? Ты, князь Василий Владимирович, в Преображенском полку подполковник, а князь Иван — майор; а в Семеновском полку спорить против нас некому.
Князь Василий Владимирович на это сказал:
— Что вы, ребячье, врете! Статочное ли дело? И затем, как я полку объявлю? Услышат об этом от меня, не то что станут бранить, еще и побьют!
Тогда Григорьевичи сказали:
— А если княжну Екатерину изволит государь объявить своею наследницею в духовной?
Князь Василий Владимирович отвечал:
— То было бы хорошо, понеже оное дело в воле его величества состоит, только как нам о таком несостоятельном деле рассуждать, когда вы сами знаете, что его величество весьма болен и говорить не может: как же его величеству оное дело учинить!
Тут приехал князь Алексей Григорьевич и сообщил, что положение государя нимало не улучшается и, напротив, кажется безнадежным. Зашла опять речь о наследстве, и князь Василий Владимирович в резких выражениях начал возражать против намерения сделать наследницею престола царскую невесту. “Вы все сами себя погубите, если станете этого добиваться” — пророчески сказал он князю Алексею Григорьевичу и потом уехал с братом Михаилом.
Оставшиеся в Головинском дворце Долгоруковы опять принялись за вопрос о наследстве. Князь Сергей Григорьевич сказал:
— Нельзя ли написать духовную от имени государя, яко бы он учинил своею наследницею невесту свою княжну Екатерину?
Уже братьев Владимировичей не было, и никто не возражал против такого беззаконного предприятия. Князь Василий Лукич вызвался сочинять фальшивый документ, сел у комля, взял лист бумаги и стал писать; но, не дописавши всего, он бросил бумагу и сказал:
— Моей руки письмо худое. Кто бы написал получше?
Тогда взялся за перо и бумагу князь Сергей Григорьевич, а князья Василий Лукич и Алексей Григорьевич сочиняли духовную и диктовали ему, так что один скажет, а другой прибавит. Таким способом князь Сергей написал духовную от имени государя в двух экземплярах. Тут князь Иван Алексеевич вынул из кармана письмо государя и свое собственное писание и сказал:
— Посмотрите, вот письмо государево и моей руки. Письмо руки моей слово в слово, как государево письмо. Я умею под руку государеву подписываться, потому что я с государем в шутку писывал.
И под одним из экземпляров составленной духовной он подписал: “Петр”.
Все хором решили, что почерк князя Ивана Алексеевича удивительно как сходен с почерком государя.
Но с первого раза не решились фальшивой духовной, подписанной князем за государя, дать значение действительного документа. Оставался другой экземпляр, еще не подписанный. Отец и дяди сказали князю Ивану:
— Ты подожди и улучи время, когда его величеству от болезни станет свободнее, тогда попроси, чтоб он эту духовную подписал, а если за болезнью его рукою та духовная подписана не будет, тогда уже мы по кончине государя объявим ту, что твоей рукой подписана, якобы он учинил свою невесту наследницею. А руки твоей с рукою его императорского величества, может быть, не познают.
После такого совета князь Иван, взявши оба экземпляра духовной, поехал в Лефортовский дворец и ходил там, беспрестанно осведомляясь, не стало ли лучше государю и нельзя ли быть к нему допущенным. Но ему был один и тот же ответ: государь крайне болен и находится в беспамятстве. Близ государя был неотступно Остерман, потому что Петр сам этого прежде хотел.
Так прошел день. На другой день, 18 января, князь Алексей Григорьевич спросил у сына:
— Где у тебя духовная?
— Здесь, — отвечал князь Иван. — Я не получил времени у его императорского величества, чтобы просить подписать духовную.
Отец сказал ему:
— Давай сюда, чтобы тех духовных кто не увидел и не попались бы кому в руки.
Князь Иван Алексеевич отдал отцу оба списка духовной. (Кашперова, Нам. Нов. Русск. Ист. I, с. 160 и далее).
Состояние здоровья государя было окончательно безнадежно. Его причастили Св. Таин, и три архиерея совершили над ним таинство елеосвящения. Остерман был неотступно у изголовья умиравшего своего царственного воспитанника. Петр, в припадках агонии, беспрестанно произносил его имя. Наконец, в ночь с 18 на 19 января 1730 года, во втором часу, Петр крикнул: “Запрягайте сани, хочу ехать к сестре!” С этим он испустил дыхание.
Петр II не достиг того возраста, когда определяется вполне личность человека, и едва ли история вправе произнести о нем какой-нибудь приговор. Хотя современники хвалили его способности, природный ум и доброе сердце — все, что могло подавать надежду увидать хорошего государя, но таким восхвалениям нельзя давать большой цены, потому что то были одни надежды на хорошее в будущем. В сущности, поведение и наклонности царственного отрока, занимавшего русский престол под именем Петра Второго, не давали права ожидать из него со временем талантливого, умного и дельного правителя государства. Он не только не любил учения и дела, но ненавидел то и другое, не показывал никакой любознательности; ничто не увлекало его в сфере государственного управления, всецело пристращался он к праздным забавам и до того подчинялся воле приближенных, что не мог сам собою, без пособия других, освободиться от того, что его уже тяготило; между тем увлекался постоянно соблазнительною мыслью, что он, как самодержец, может делать все по своему нраву и все вокруг него должны поступать так, как он прикажет. Царственный отрок был глубоко испорчен честолюбцами, которые пользовались его сиротством для своих эгоистических целей и его именем устраивали козни друг против друга. Смерть постигла его в то время, когда он находился во власти Долгоруковых; вероятно, если бы он остался жив, то Долгоруковых, по интригам каких-либо других любимцев счастья, постигла бы судьба Меншикова, а те, другие, что низвергли бы Долгоруковых, в свою очередь низвержены были бы иными любимцами. Во всяком случае, можно было ожидать царствования придворных козней и мелкого тиранства. Государственные дела пришли бы в крайнее запущение, как это уже и началось: пример верховного самодержавного главы заразительно действует на всю правительственную среду. Перенесение столицы обратно в Москву потянуло бы всю Русь к прежней недеятельности, к застою и к спячке, как уже того и опасались сторонники преобразования. Конечно, нельзя утверждать, что было бы так наверное, а не инак, потому что случаются нежданные события, изменяющие ход вещей. Таким случайным, нежданным событием и явилась на самом деле рановременная кончина Петра Второго, которую можно, по соображениям, считать величайшим счастием, посланным свыше для России: смерть юноши-государя все-таки была поводом к тому, что Россия снова была двинута по пути, проложенному Великим Петром, хотя с несравненно меньшею быстротою, энергиею и ясностью взглядов и целей.
——————————————————————————————-
Собрание сочинений Н.И. Костомарова в 8 книгах, 21 т. Исторические монографии и исследования. СПб., Типография М.М.Стасюлевича, 1903. Книга 8. Т. 14. С. 763-827.