Пушкин и царь
Баранов Евгений Захарович. Апрель 1922 г.
Встречался я с ним в харчевне раз пять-шесть, а может быть, и больше, пил с ним чай, беседовал.
Был он уже старый человек, лет шестидесяти, плохо, почти оборванцем, одетый, по профессии — печник. Звать его было Яковом Иванычем, а фамилию я так и не спросил у него: не пришло в голову спросить — в харчевне все называли его только Яковом Иванычем, а по фамилии никто не называл и, пожалуй, ее никто не знал. Называли же его по имени и отчеству вовсе не из почтения к его старости, а просто потому, что это издавна привилось к нему.
С почтением к нему в харчевне никто не относился, а харчевник порой бывал даже груб с ним — раз я видел, как он выпроваживал его, впрочем, очень пьяного, в толчки за дверь. Совсем же трезвым он никогда не являлся в харчевню — всегда был навеселе.
От других мастеровых я узнал, что он “мастер хороший, а пьяница еще лучше”, потому-то он и ходит вечно “отрепаем” и постоянного угла не имел и не имеет.
Родом он был из Владимирской губернии, в Москву попал подростком и поступил в ученье к печнику: с тех пор он никуда из Москвы не выезжал и не уходил. Грамоты он не знал: “некогда было учиться, да и не у кого”.
Беседовали мы с ним о чем придется: о войне, колдунах, разбойниках, старой — 1880-1890-х годов — Москве, и раз по моему почину заговорили о Пушкине, хотя я и не ожидал услышать от Якова Иваныча что-нибудь новое о нем, так как уже от многих в харчевне, за исключением четырех-пяти рассказчиков слышал одно и то же: “Пушкин был очень умный человек, писал хорошие стихи, за что ему и поставили памятник”; некоторые к этому прибавляли, что Пушкин погиб на дуэли “через свою развратную жену”.
Но, оказалось, Яков Иваныч знал о Пушкине больше: он рассказал мне о нем легенду. Правда, в ней нет и намека на действительную, не вымышленную жизнь поэта, но это в данном случае, по-моему, и не важно, а важно то, что в сознании творца легенды, очевидно, совсем не знакомого с Пушкиным, образ поэта отразился, как прекрасный образ гордого человека, не унизившегося ради спасения своей жизни перед всесильным царем.
Яков Иваныч, по его словам, слышал эту легенду еще молодым, когда только что вышел из учеников, от кого он слышал ее — не помнит.
Рассказывал Яков Иваныч не всегда одинаково: если он выпивал “в самый раз”, то есть в меру, столько, чтобы быть только навеселе, речь его текла плавно и порой даже красиво, а если “перебачивал” — выпивал лишнее и становился пьяным, — его неинтересно было слушать: он тянул слова, спотыкался на них, повторял уже сказанное и частенько прибегал к матерной ругани, которую, будучи навеселе, почти не употреблял.
Пушкин человек особенный был. Это такой человек: он и самому царю советы давал.
Вот и царь, над народом государь, а как случится трудное дело, он и не знает, с какого конца начать, не может направить по-настоящему. И никто не может. Мало ли вокруг царя людей было: и министры, и генералы там… А вот возьмутся за такое дело занозистое, и так, и этак повернут… А толку нет, не везет… Ну, что тут будешь делать!
Вот тут царь и посылает за Пушкиным.
Вот приходит Пушкин, глянет на эти ихние дела-бумаги, на эти ихние документы разные…
— Тут, говорит, и премудрости особой не требуется. Вот, говорит, дело это так повернуть надобно, а это — вот так.
Ну, они сейчас делают, как он говорит. Смотрят — и верно, все благоразумно выходит. И все тут удивляются. И царь тоже приходит в удивление.
— Ну, говорит, и Пушкин! Золотая у тебя голова, всем головам — голова.
Ну, однако, голова-то голова, а под конец все же окрысился на Пушкина… Положим, по правде сказать, от самого Пушкина начин был: укол на царя сделал, такую шпильку вогнал, что ай-люли!
И возгорелось ему это дело через крестьян… Это тоже вот раз призывает царь Пушкина, тоже не мог сам с делом справиться. А дело и взаправду очень трудное было. Ну, для кого трудное, а как пришел Пушкин, так сразу дал ему ума. Вот направил он дело, стал уходить, да на прощанье возьми и скажи царю:
— А не пора ли, говорит, крестьян на волю отпустить? А то, говорит, помещики совсем заездили их.
А тогда крестьяне помещичьи были. Пушкин и думает: “Дай я за крестьян свое слово замолвлю царю?” Ну, и сказал. А сказал с подковыркою, с усмешечкой. Ну, конечно, эти Пушкина слова царю не сладки были. Эти слова спичка ему в нос: дескать, вот ты царь, а защиты народу от тебя нет… За живое крючком зацепили его эти пушкинские слова. Вот он и закричал:
— Молчать! Это не твоего ума дело!
А Пушкин… Он ничуть не испугался.
— Ежели, говорит, не моего ума дело, так зачем же посылаешь за мной дела твои разбирать? У тебя, говорит, больше ума, вот ты и рассматривай их, а за Пушкиным нечего присылать.
Вот он какой Пушкин был! Другой бы согнулся перед царем и не пикнул бы, а Пушкин напрямик отрезал ему. Тут царь и взбеленился:
— Чтобы твоего духу здесь не было! — кричит.
Ну, Пушкин и пошел. И как ушел, взял и описал эту самую историю, как царь посылал за ним дела разбирать, как он сказал царю свои слова насчет крестьян, и как царь прогнал его. Все подробно описал.
А министры узнали про это писание. Сами-то дознались, или эти легавые, шпионишки подлые донесли — неизвестно. А только они сейчас к царю побежали. Чего им бегать, когда есть кареты, коляски? А это только так говорится, что побежали. Ну, хорошо… Вот приехали к царю…
— А наш, говорят, Пушкин вот какими делами занимается, — и рассказали про это самое пушкинское описание.
Как услышал царь, нахмурился… не по сердцу ему это описание было. “Что же это такое? — думает. — Ведь он на свежую воду меня выведет”. И говорит он министрам:
— Пусть пишет, до чего-нибудь допишется. — И тут отдал приказ:
— Посадить Пушкина в крепость. А то, говорит, он такой важный интерес описывает, а ему помеха от людей: шум, да гам, да крик. А в крепости, говорит, никто не помешает, там тихо…
Ну, понятно, насмешку делает. Тоже думает: “Дай-ка подковырну Пушкина…” Вот и подковырнул. Злоба, конечно…
И вот схватили Пушкина, засадили в крепость, на замки заперли, часовых поставили. Все как следует. Боялись, как бы не убежал, а только напрасно. Пушкин и не думал убегать. Он и то в насмешку говорит министрам:
— А вы еще десяток орудий тут поставили бы…
А им нечего на это сказать, они и говорят:
— Ладно, ты вот сиди-посиживай, — вот теперь какое твое занятие.
Конечно, ихняя сила, что тут поделаешь.
Ну, засадить-то царь засадил его, а без него-то дела не так-то шибко идут… Иное-то дело сварганят абы как, лишь с рук долой…
Видит царь — без Пушкина ему плохо, а выпустить его так не хочет, а ему надо, чтобы Пушкин прощения у него попросил. Вот он и закинул удочку, министров спрашивает:
— Ну, как, говорит, Пушкин там сидит? Не просит прощения?
А министры говорят:
— Сидит спокойно, а насчет прощения, говорят, ничего не слышно.
Царь и говорит:
— Ну и пусть сидит, а то он уж очень прыткий, до всего ему дело есть… Вот, говорит, пусть посидит и подумает.
Вот министры и поняли, чего требуется царю. Вот прибежали к Пушкину, строгость такую на себя напустили, испугать думали Пушкина.
— Ты это что же делаешь? — кричат на него. — Почему прощения у царя не просишь?
А Пушкин нисколько не испугался, сам кричит на них:
— Ах вы, аферисты, говорит, кричите, а попусту: мне ли, говорит, вас бояться, такую злыдню! А прощения просить мне, говорит, не за что: я не вор и не разбойник, а ежели, говорит, про царя написал, так написал правду. К тому же, говорит, у меня есть гордость и по этой причине не хочу я просить прощения.
Вот министры видят — неудача им, а все же докладывают царю:
— Уж очень, говорят, Пушкин возгордился и через эту свою гордость не хочет прощения просить.
Тут царь еще больше озлился на Пушкина.
— Ах, он!!! — говорит. — Как не хочет? Чтобы я на колени перед ним стал? Чтобы я у него прощения просил? Так это, говорит, мне не пристало. Я — царь, а он кто? Пушкин, только и всего. Не покоряется, говорит, — пусть сидит.
Конечно, раздосадовался царь, обида ему большая от Пушкина… А Пушкин тоже досадовал на царя. Думает: “Вовек ему покорности моей не будет”.
Вот и сидит… И проходит год, а Пушкин как сидел, так и сидит — не просит прощения у царя. Вот министры опять собрались, опять идут к Пушкину. Идут и уговариваются между собой:
— Его, говорят, строгостью не возьмешь, а надо с ним поласковее обходиться.
Вот пришли и говорят:
— Здравствуй, господин Пушкин.
А Пушкин насквозь ихнюю подлость видит.
— Ну, говорит, здравствуйте, коли не шутите.
— Какие, говорят, шутки, мы не для шуток пришли, а по серьезному делу.
— А какое это дело? — Пушкин спрашивает.
Ну, они опять запели насчет того, чтобы он покорился.
— Ты, говорят, через свою гордость хвартуну свою не видишь.
А он опять вопрос им задает:
— А какая, говорит, эта хвартуна?
— А вот какая, говорят, свободу от царя получишь и награда тебе будет.
Ну, Пушкина не обманешь: он ихний подвох сразу уразумел.
— И кого вы, говорит, хотите обморочить? Я ведь знаю, на что вы бьете, и царскую, говорит, награду тоже знаю, какая она бывает: вот законопатил царь меня в крепость, это, говорит, и есть его награда. А какая, говорит, моя вина? Правду ему в глаза сказал, только и всего.
А министры опять за свое:
— Да ведь не отвалится у тебя язык прощенье попросить.
Взяла тут Пушкина досада.
— Ну что, говорит, пристали? Ступайте, откуда пришли. Я, говорит, десять лет просижу, а не заплачу.
Ну и утерлись господа министры, ни с чем пошли к царю. Царь спрашивает:
— Ну, как, говорит, там Пушкин, не запищал еще?
А министры озлились на Пушкина.
— Он, говорят, какой человек? Уперся и ни с места. “Я, говорит, десять лет просижу, а не заплачу”. Очень, говорят, большая в нем гордость.
А царь аж весь потемнел.
— Ну, говорит, не хочет покориться, и не надо. Он, говорит, до самые облака вознесся… Только смотри, не загремит ли оттуда? Он думает: у него одного гордость, а другие, говорит, без гордости живут. У него, говорит, гордость, а у меня еще больше.
Посмотрим, говорит, чья перетянет…
Он и казнить Пушкина мог, кто ему запретил бы? К стенке поставил бы или повесил, — и весь тут разговор. А ему этого не требовалось: ему надо, чтобы Пушкин покорился… Вот на что он упирал.
А Пушкин тоже своего придерживался:
— Я, говорит, два года не покорюсь, а ежели на третий покорюсь, то всяк меня дураком назовет.
Вот какое дело затеялось: чья возьмет, чья победит…
Вот и третий год идет. А Пушкину не сладко было сидеть в тюрьме. Какая же приятность день и ночь под замком… И поговорить не с кем, и погулять не выпускают. Все один, да голые стены… И заболел Пушкин, зачах. Разнемогся совсем, лежит на тюремной постели… Видят часовые — призатих ихний арестант. Вот докладывают надзирателю:
— Как бы не помер наш Пушкин…
А надзиратель сейчас начальству доложил обо всем. Вот министры посылают к Пушкину доктора, сами тоже идут…
— Надо, говорят, хоть напоследок уговорить Пушкина.
А старались для себя: надеялись царскую награду получить. А доктор осмотрел Пушкина и говорит:
— Это вот какая болезнь, тут такие и такие-то порошки помогают.
Тут и министры приступили к Пушкину: Эх, Пушкин, Пушкин, говорят, до чего довела тебя твоя гордость: ведь умираешь!
— И умираю, — Пушкин говорит. — Я, говорит, на небо сквозь железную решетку смотрел, а солнышка совсем не видел, вот, говорит, отчего моя болезнь, вот отчего я умираю…
Ну, им-то что? Хоть сию минуту умри, а только сперва покорись.
— Ты бы, говорят, все же покорился бы… Только, говорят, одно слово скажи: “покоряюсь”.
А Пушкин знает ихнюю заботу.
— Ну, езуиты же вы, — говорит. — Вы чего добиваетесь? Медаль от царя получить хотите? Ну, только от меня вам, подлецам, не будет помощи в этом деле.
Видят они — не выгорает их мошенническое дело, побежали докладывать царю.
— От Пушкина, говорят, нет покорности, а здоровьем он совсем плох, того гляди умрет. А на наш, говорят, разум надо бы его без всякой покорности выпустить… А то еще умрет, станут говорить: “уморили Пушкина”.
— Ну что ж, — говорит царь, — так и так, пусть будет по-вашему.
Они и помчались. Прибежали, кричат:
— Пушкин, выходи на волю без всякой покорности!
А Пушкин уже вытянулся, помер… И не надо ему ни воли, ни царя, ни гордости этой. Лежит себе, и ничего ему не надо. Ну, умер, что тут поделаешь? Не воскресишь.
Говорят министры царю:
— Пушкин умер. Мы, говорят, прибежали, кричим: “Пушкин, выходи на волю без всякой покорности!” — глядим, а он уже мертвый…
Тут царь и говорит:
— Я в том деле не при чем. Действительно, говорит, посадил я его в крепость, так без этого нельзя — он меня в грош не ставил. Всем я царь, а только Пушкину ни то, ни се был.
Ну, конечно, станет царь себя виноватить! Кругом виноват будет, а не скажет: “я виноват”. Так и тут: уморил Пушкина и говорит: “я ни при чем”. На Пушкина всю вину свалил. Ну, все же и правда вышла наружу. Это уж потом, когда царь умер, по бумагам докопалилсь… Видят: на Пушкина стороне — правда.
— Он, говорят, справедливый человек был, он за крестьян стоял.
Вот поставили ему памятник.