VII. Значение Жуковского, как поэта
В. А. Жуковский, его жизнь и литературная деятельность.
Биогр. Очерк В. В. Огаркова.
СПб, 1894.
Жизнь замечательных людей.
Биограф. библиотека Ф. Павленкова.
Бурное время. – Возбужденные и разбитые надежды. – Искание новых начал. – Старая литературная школа: псевдоклассицизм. – Элементы, из которых создался романтизм. – Скудость и несамостоятельность нашей литературы. – Поэзия Жуковского, помимо субъективных, вызвана и историческими причинами. – Односторонность его заимствований у Запада. – Указание на вред меланхолии и мистицизма. – Оригинальный характер поэтической деятельности Жуковского. – Афоризм о пауке и пчеле. – Знаменитые переводы. – “Вечная красота”. – Отсутствие общественного содержания в поэзии Жуковского. – Несогласованность ее с действительностью. – Благотворность поэзии Жуковского. – Новое содержание и форма. – Освобождение языка от архаизмов. – Простота и красота речи Жуковского. – Отзыв Белинского
Бурное время переживала Европа в конце минувшего и начале нынешнего столетия. Особенно возбужденное состояние умов, характеризующее эту эпоху, представляло результат как известных экономических условий, становившихся все более и более невыносимыми для масс, так и предшествовавших политических, религиозных и литературных движений. Смелые и широкие философские обобщения, реалистические воззрения энциклопедистов, социальные и политические учения мыслителей, разливаясь широкими потоками в массах, являлись могучими стимулами для более критического отношения к жизни…
Кипучий поток идей, возбужденных Кантом, Руссо, Монтескье, Вольтером, энциклопедистами, Гете, Шиллером и еще многими и многими гигантами мысли и сильных чувств, произвел помимо умственного переворота и политические и экономические волнения, которыми полна указанная эпоха. В вихре этого потока раздались громы французской революции, распространившей по всей Европе “освободительные” идеи и в свою очередь закончившейся военной диктатурой и реставрацией. Эти “освободительные” идеи, дав толчок умственным движениям в европейских государствах, возбудили всеобщие надежды на счастие, на “мир и в человецех благоволение”, на возможность врачевания тех глубоких ран, которые терзали общество.
Но – увы! – радужные надежды, возлагавшиеся на революцию, на провозглашенные ею “права человека”, не оправдались и задохнулись под гнетом реакции. Неудовлетворенные и измученные умы, не получив желаемого в области действительного, создавали культ мистического и фантастического: страну вымыслов, где возможно было всякое построение событий и осуществление всяких надежд. Жизнь была скучной прозой, разбившей светлые иллюзии вольного человеческого духа, и оскорбленный дух отдавался абстрактностям, уносился к преданиям давно минувшего, где искал осуществления идеалов. Человеческая справедливость оказалась гнусной, и мысль обращалась к божественной справедливости. Свирепствовавшая реакция и не осуществившиеся, несмотря на блаженные упования, надежды порождали индифферентизм к жизни действительной, возбуждали меланхолическую тоску по минувшим утратам и по небесной отчизне; в поэзии и литературе обнаружилось чрезмерное проявление внутренних, лирических порывов тосковавшей души. Но все-таки не везде еще угасла вера в торжество только что разбитых идеалов: литература обращалась и к ним, пользуясь, однако, уже новыми формами.
Не нужно забывать и того, что старая литературная школа, так называемый псевдоклассицизм, уже не устраивала своей сухостью и педантизмом, своими “тремя единствами”, своими напыщенными и далекими от бившей в глаза действительности героями. Эта литературная форма, где все было так высокопарно, где героями не могли являться представители “подлых” сословий, а лишь лица высокого происхождения и ранга, создавалась и расцвела при дворах королей, в особенности при “короле-солнце” Людовике XIV; она была экзотическим цветком и удовлетворяла вкусам немногих, являясь для жившей заботами дня массы неудобоваримой. И новое литературное движение, служа более широкому кругу лиц и в гораздо большей степени отвечая интересам простых людей, сменило аристократический псевдоклассицизм.
Из таких-то элементов создалось в Европе то широкое литературное движение, отражавшее жизнь и в свою очередь само влиявшее на нее, которое преимущественно известно под именем “романтизм”.
В описываемую эпоху мы, являясь народом еще малопросвещенным, почти не имели самостоятельной литературы и тащились в хвосте европейских литературных движений, часто копируя их у себя без всякого толку. До Жуковского у нас царил псевдоклассицизм, при котором новшеством явилось сентиментальное направление Карамзина. Жуковский пересадил к нам романтизм, усвоив преимущественно одну его сторону: мистику, меланхолию, покорность высшим силам и туманную мысль о тщете земного, причем он выбирал из переводимых им романтических произведений лишь то, что наиболее подходило к его мягкой натуре, привычкам и свойствам ума.
Обыкновенно указывают на личный характер поэзии Жуковского, являющейся изображением его собственных настроений и ощущений; ссылаются на его изречение: “Жизнь и поэзия – одно”. Нет никакого сомнения, что жизнь Жуковского, как и всякого другого поэта, – но только в большей степени, – отражалась в его поэтической деятельности. Это, как мы знаем, было, в частности, обстоятельством несчастной любви, при которой родство играло роль трагического разрушителя счастья. Многие стихотворения Жуковского обязаны этому чувству, являясь его поэтическими переживаниями.
Мы знаем, кроме того, что помимо несчастной любви все воспитание Жуковского, все его связи при врожденной мягкости характера способствовали тому, что он из всего богатства знакомых ему литератур: английской, французской и немецкой – выбирает только наиболее отвечающие своим настроениям меланхолические темы и, чтобы заострить их, даже меняет в своих переводах оригиналы. В заимствованиях Жуковского из “океана романтизма” нет ни могучих аккордов, призывающих к борьбе за право человека на счастье, ни сатирического отношения к status quo, ни глубокой мысли, анализирующей прошедшее и настоящее и грозно вопрошающей будущее… Вся эта поэзия как будто напоминает ту нежную “Эолову арфу”, о которой писал Жуковский: она издает под набежавшим порывом вдохновения, как арфа при дуновении ветра, лишь нежные меланхолические звуки.
На эту односторонность поэзии Жуковского и даже на вред, приносимый ею обществу, более нуждавшемуся в разрешении существенных “земных” задач, нежели в неопределенных стремлениях к небесному, указывали давно уже современные поэту критики, принадлежавшие к писателям “боевого” сорта. Так, Рылеев в письме к Пушкину, отдавая должное Жуковскому за его литературные заслуги, говорит:
“К несчастию, влияние его на дух нашей словесности было слишком пагубно: мистицизм, которым проникнута большая часть его стихотворений, мечтательность, неопределенность и какая-то туманность, которые в нем иногда даже прелестны, растлили многих и много зла наделали!…”
Действительно, в век Аракчеева, Магницкого, Голицына и tutti quanti [и им подобных (ит.).] поэзия смирения, отрешенности от жизни, где так страдали, должна была казаться представителям более активной литературы вредным занятием.
Об односторонности и недостаточности заимствований Жуковского из “океана романтизма” Полевой выражался так:
“Не должно полагать, чтобы Жуковский глубоко проникал тогда в сущность германской и английской поэзии. Он сам признается, что “Гамлета” почитает чудовищным, уродливым произведением… Также не мог он постигнуть глубины Гете и даже вдохновителя и любимца своего Шиллера”.
…”Ни Жуковский, и никто из товарищей и последователей его не подозревали, что они пустились в океан беспредельный… Оптический обман представлял им берега вблизи. Срывая ветки в безмерном саду Гете и Шиллера, они думали, что переносят в русскую поэзию целый сад этот…”
Но было бы все-таки несправедливо смотреть на всю поэзию Жуковского как на субъективную. Она имела несомненно и историческое происхождение и значение как протест против устаревшего псевдоклассицизма, который в России опирался на слишком незначительные таланты и произведения и достаточно надоел. Новая струя, проявившаяся как в содержании, так и в форме творений Жуковского, вполне отвечала назревшим общественным ожиданиям литературы более живой и интересной. Расширяя формальные понятия о поэзии, отводя для нее более значительное место, новая струя эта внесла в содержание русского стихотворства до тех пор малоизвестный мир ощущений внутренних, лиризм душевных движений. Искреннее чувство, высказывавшееся в меланхолических строфах поэта, звучавшая в них человечность, – все это не могло не привлекать к такой поэзии людей в то время, когда царили “железные” нравы и суровые порядки. Все это в стихах поэта, выражаясь с подкупающей искренностью, являлось в прекрасной художественной форме… Вместе с разнообразием рисовавшихся поэтом картин, к которому русские читатели в прошлом не привыкли, эта задушевность производила на современников чарующее впечатление. Отголоски этого восторга мы видим даже у Белинского, вообще не особенно снисходительного к Жуковскому.
Влияние новой поэзии, которой Жуковский являлся пророком и первым провозвестником, было во многих отношениях благотворно. Не забудем, что Жуковский хотел сделать поэзию высшим руководящим принципом в жизни. “Поэзия есть добродетель”, – говорил он; “поэзия есть Бог в святых мечтах земли”, – несколько туманно в другом месте (“Комоэнс”) указывает поэт. Он проповедовал, – правда, в общих и часто неопределенных выражениях – любовь к истине и добру и внушал мягкое отношение к людям. Такие черты музы Жуковского должны быть поставлены в крупный “актив” поэту.
Вместе с тем характер поэтической деятельности Жуковского, создавший ему славу, настолько оригинален, что другой такой пример едва ли еще найдется в русской литературе. Жуковский был почти исключительно переводчиком, переделывателем и приспособителем – применительно к характеру своих воззрений на жизнь и поэзию – иностранных произведений. У него сравнительно мало оригинальных вещей, и они не принадлежат к числу лучших. Многие из них имеют совсем особенный характер: это, во-первых, стихи, писанные к особам царской фамилии и на случаи разных придворных событий, и, во-вторых, дружеские послания, на которые тогда была большая мода, и “альбомные” стихи. Но был бы несправедлив тот, кто на основании вышеуказанного обстоятельства вздумал бы уменьшать поэтические заслуги Жуковского.
В этом, отношении уместно привести известный афоризм о пауке, который “из себя” тянет гадкую паутину, и пчеле, собирающей с цветов, “вне себя”, душистый и сладкий мед. Эти переводы и подражания Жуковского, по своему замечательному мастерству, по поэтической красоте их, до сих пор еще не увядшей, но положительно приводившей в восторг современников и сразу поставившей автора в разряд первых знаменитостей своего времени, – справедливо могут считаться оригиналами. Перевести стихотворение – да еще так, как переводил Жуковский, придавая особые поэтические оттенки переводимому, – это почти самостоятельный творческий труд.
Не будем приводить многих доказательств прелестей переводов Жуковского, это всем известно, и мы раньше уже указывали на некоторые из них. Здесь упомянем хотя бы о чудных стихах “Жалобы Цереры” и о знаменитом “Торжестве победителей” Шиллера, приводивших в такой восторг Белинского. Какой красотой веет от этих строк, изображающих плач пленниц-троянок:
И с победной песнью дикой
Их сливался тяжкий стон –
По тебе, святой, великий,
Невозвратный Илион!
А эти, ставшие теперь такими общеупотребительными в разговоре и литературе, строки:
Нет великого Патрокла,
Жив презрительный Терсит!
Или:
Спящий в гробе – мирно спи,
Жизнью пользуйся, живущий!
Всем давно знакомы эти пьесы Жуковского: “Ивиковы журавли”, “Лесной царь”, “Рыцарь Тогенбург”, “Поликратов перстень”, “Кубок”, “Замок Смальгольм” и другие. Есть и в его произведениях, писанных на случаи из придворной жизни, прекрасные вещи; мы уже говорили о стихах на рождение царя-Освободителя – укажем еще на чудесную элегию “На кончину королевы Виртембергской”.
Но зато напрасно мы стали бы искать в поэзии Жуковского общественного содержания. Поэт был далек от действительной жизни, и она очень редко отражалась в его произведениях. Кругом шумела жизнь, гремел гром и сверкали молнии, слышались крики и стоны, – но Жуковский не внимал этим звукам: он, как воркующий во время бури под уютной кровлей голубь, погрузился в мир преданий минувшего, в область фантазии и сладких звуков. Он был аристократом поэзии и не считал ее обязанной ведаться [знаться, делаться, разделываться (Словарь В. Даля).] с прозой жизни. Любя спокойное созерцание “вечной красоты”, что проистекало из свойств его ума и характера, он не давал в руки поэзии меча, чтобы сражаться против зол и страданий, угнетающих жизнь.
Поэт Жуковского похож на поэта Пушкина. Он не “колокол вечевой во дни торжеств и бед народных”, а больше жрец, служащий “нетленной красоте”. Вот почему мы не должны удивляться тому, что ни Байрон, этот “сатанинский” отрицатель, ни Гейне с его насмешками над романтизмом, с его язвительными сарказмами против тех, кому Жуковский пел дифирамбы, не привлекали нашего меланхолического поэта. Да и конечно, в его придворном звании было бы совершенно неуместно служение “музе мести и печали”. Затем мы уже ранее видели в письмах, относящихся к 1848 году, как Жуковский отзывался о тех событиях, животрепещущее значение которых могло бы дать содержание многим песням более отзывчивого к “злобам дня” и могучего поэта.
При таком не только индифферентном, но даже враждебном отношении к общественному движению и борьбе, к тому, что волновало, радовало и заставляло страдать миллионы людей, трудно, конечно, было и ожидать энергических песнопений от поэта, у себя, дома, Жуковский находил все благополучным, и состояние “домашних” событий не отражалось в его поэзии. Он, например, полагал, что “Россия, оторвавшись (после 1848 года) от насильственного на нее влияния Европы… вступит в особенный, ее историей, следственно, самим Промыслом ей проложенный путь”; она составит “самобытный, великий мир, полный силы неисчерпаемой, сплоченный верою и самодержавием в одну несокрушимую, ныне вполне устроенную громаду…”
Жуковскому не пришлось дожить до Крымской войны, после которой само правительство сознало неустройства “громады”; тогда бы он, может быть, отказался от вышеупомянутого мнения.
Ввиду перечисленных свойств поэзии Жуковского мы, конечно, тщетно стали бы искать в произведениях или даже в письмах его указаний на безобразную язву, разъедавшую его святую Русь, – крепостное право. Первое, правда, затруднено было тогдашними цензурными условиями; но мы могли бы рассчитывать на то, чтобы певец “добродетели” хотя бы в письмах уделял больше внимания этому вопросу и более ясно указывал на ужасы крепостничества.
Известную неподвижность творческой мысли Жуковского характеризует то обстоятельство, что он, живя даже за границей, в то время кипевшей идеями и событиями жизни, был глух к этим живым голосам, а сидел над своими “стариками”, в данном случае над Гомером, перевод которого он считал, и едва ли основательно, подвигом своей жизни. В то время когда любимый и в начале своей карьеры покровительствуемый им Гоголь был уже родоначальником реальной русской литературы, добродушный и застывший в своем пиетизме и меланхолии Жуковский тянул по-прежнему свои старые песни.
Мы выше говорили о том, что у поэта не было чутья жизни, совершавшейся вокруг, и это иногда доходило до таких странностей, которые производили антихудожественное впечатление. В “Певце во стане русских воинов”, одном из исполненных наиболее искреннего воодушевления произведений Жуковского, – герои, русские солдаты 1812 года, являются одетыми в латы, шлемы, с копьями и щитами. В одном из изданий этого стихотворения красовался рисунок, изображавший Жуковского в казачьей куртке, с лирой, стоящим перед бородачами-товарищами, расположившимися у сторожевого огня на земле…
Итак, в чем же заключается плодотворность воздействия Жуковского на нашу литературу и значение его в поэзии? Деятельность Жуковского, несмотря на перечисленные недостатки ее, имела несомненное воспитательное влияние благодаря тем человечным идеям и чувствам, какие высказывал поэт в своих стихотворениях и в прозе. Он расширил сферу поэзии, втеснив своим романтизмом обветшалый псевдоклассицизм. Он дал поэзии новое содержание и форму, что в высшей степени плодотворно отразилось на дальнейшем движении нашей литературы. Он освободил поэтический язык от многих архаических форм, способствовал большей простоте и красоте этого языка, чем и вызвал негодование “шишковцев”, хранителей помянутых архаизмов. Его поэтическая речь впервые полилась перед читателем непринужденными, яркими и красивыми звуками. Не забудем и про то, какое значение отводил сам Пушкин в развитии своего таланта Жуковскому. “Без Жуковского мы не имели бы Пушкина”, – быть может, несколько преувеличенно выражается Белинский. Во всяком случае перечисленного достаточно, чтоб поставить Жуковского в первые ряды наших литературных деятелей.
Многие переводы Жуковского надолго останутся чудными образцами поэтической речи. Правда, большая часть вещей, принадлежащих поэту, не блещет такой красотой, чтобы жить вечно в памяти потомков. Но гигантов поэзии, произведения которых переживают века, немного, и к числу их, конечно, нельзя относить Жуковского.
“Неизмерим подвиг Жуковского, – говорит Белинский, – и велико значение его в русской литературе! Его романтическая муза была для дикой степи русской поэзии элевзинскою богинею Церерою. Она дала русской поэзии душу и сердце, познакомив ее с таинством страдания, утрат, мистических откровений и полного тревоги стремления “в оный таинственный свет”, которому нет имени, нет места, но в котором юная душа чувствует свою родную, заветную сторону… Есть пора в жизни человека, когда грудь его полна тревоги и волнуется тоскливым порыванием без цели, когда горячие желания с быстротой сменяют одно другое, и сердце, желая многого, не хочет ничего; когда человек любит весь мир, стремится ко всему и не в состоянии остановиться ни на чем; когда сердце человека порывисто бьется любовью к идеалу и гордым презрением к действительности, и юная душа, расправляя мощные крылья, радостно взвивается к светлому небу, желая забыть о существовании земного праха… Кто не мечтал, не порывался в юности к неопределенному идеалу фантастического совершенства, истины, блага и красоты, тот никогда не будет в состоянии понимать поэзию: вечно будет он влачиться низкой душой по грязи грубых потребностей тела и сухого, холодного эгоизма…”
Вот для такой-то юношеской поры отдельных людей или для целого “бродящего” молодого общества велико, по мнению Белинского, значение поэзии романтизма.
“Но Жуковский, – пишет дальше критик, – имеет кроме того великое историческое значение для русской поэзии вообще: одухотворив русскую поэзию романтическими элементами, он сделал ее доступною для общества, дал ей возможность развития…”
Девственно-чистая и целомудренная поэзия Жуковского в особенности легка для усвоения чистыми юношескими сердцами. И долго еще многие его произведения будут одними из лучших украшений предназначенных для юношества книжек.
В вышеприведенных строках Белинского прекрасно очерчено значение поэзии нашего романтика для нравственного развития общества: роняя в душу в описанную выше пору ее становления благородные и чистые семена, эта поэзия является сеятелем “разумного, доброго и вечного…”