Поэт-партизан,
Денис Васильевич Давыдов.
Биографический очерк В. П. Авенариуса.
Санкт-Петербург: кн. маг. П. В. Луковникова, 1905.
“Век Наполеона, коему принадлежу я, — век бурный и мятежный, изрыгавший всесокрушительными событиями, как Везувий лавою, но в пылу которых я пел, как на костре тамплиер Моло 1), объятый пламенем”.
(Из письма Д. В. Давыдова к H. М. Языкову 11 сентября 1835 г.).
1) Орден тамплиеров, учрежденный во время крестовых походов, был упразднен папскою буллою в 1312 г.; а два года спустя, 11 марта 1314 г., глава этого духовно рыцарского общества (гроссмейстер) Яков Молё был публично сожжен на костре.
I.
Когда по цветущей, населенной стране проносится ураган, ничто не может уже устоять его буйному натиску: с жилищ он срывает крыши, на полях уничтожает жатву, в лесах вырывает с корнями вековые деревья.
Война подобна урагану: огромное полчище вооруженных людей, вторгаясь в чужие владения, беспощадно разоряет ни в чем не повинный, мирный край. Такая стихийность неприятельского нашествия несколько умерилась только во время последних европейских войн: железнодорожная сеть, покрывающая весь европейский континент, чрезвычайно облегчает доставку провианта на место военных действий; поэтому неприятель может обойтись уже без насильственного захвата запасов местного населения, который давал прежде повод к разграблению и всякого другого добра. Что при малом числе рельсовых путей возможен безжалостный разгром целой страны неприятелем и в наше просвещенное время, — наглядно показывает недавняя африканская англо-бурская война. Для ослабления и расстройства неприятельской армии, в десять раз сильнейшей, бурам ничего не оставалось, как небольшими летучими партиями, так называемыми партизанскими отрядами, делать внезапные набеги то здесь, то там на цепь английских войск, растянувшуюся на тысячу верст по всей стране. Держа англичан в вечном страхе нападения, буры не упускали случая разрушать железнодорожную линию, по которой подвозились англичанам боевые и съестные припасы, и то и дело отбивали у них целые транспорты. В этом-то и заключается разгадка непостижимого на первый взгляд явления, что армия в 250 тысяч человек первостепенной европейской державы в течение двух с половиной лет не могла справиться с маленьким народом простых фермеров, пока те сами добровольно не приняли предложенных им условий.
У нас в России партизаны играли очень видную роль в Отечественную войну 1812 года, когда железных дорог еще не существовало, и потому отступающая из Москвы наполеоновская армия вынуждена была везти с собой весь свой провиант и фураж в обозе. С каждой отбитой нашими партизанами частью этого обоза, растянувшегося на десятки, на сотни верст, сами собой распадались, как звенья цепи, и отдельные части неприятельского войска.
Из начальников партизанских отрядов 1812 года наиболее прославились Сеславин, Фигнер, князь Кудашев и Давыдов. В гениальном романе графа Л. Н. Толстого “Война и Мир”, в числе второстепенных действующих лиц, выведен удивительно типичный партизан Васька Денисов. Прототипом для него послужил, несомненно, поэт-партизан Денис Васильевич Давыдов, с которым мы теперь и познакомим читателей.
II.
Происходя из старинной дворянской семьи, Д. В. Давыдов родился 16-го июля 1784 года в Москве, где и провел первые годы детства. Отец его был военным, и потому маленький Денис всего охотнее играл “в солдатики”. Когда ему минуло семь лет, отец, командовавший кавалерийским полком, стоявшим в селе Грушевке, Полтавской губернии, уступил его неотступным просьбам и взял его к себе в солдатскую палатку. Здесь мальчик еще более сроднился с лагерною жизнью; для него не было большего удовольствия, как скакать верхом на казацкой лошади. Девяти лет ему посчастливилось увидеть великого Суворова. Знаменитый полководец прибыл из Херсона в Полтавскую губернию на маневры, и Давыдов-отец при этом случае представил ему своих двух малолетних сыновей. Суворов благословил мальчиков, дал им поцеловать руку и спросил старшего из них, Дениса, любит ли он солдат. Денис, только и мечтавший о своем “боевом полубоге”, отвечал восторженно:
— Я люблю графа Суворова; в нем все: и солдаты, и победа, и слава!
— О, помилуй Бог, какой удалой! — сказал Суворов. — Это будет военный человек; я не умру, а он уже три сражения выиграет!
Можно себе представить, какое впечатление должны были произвести эти слова на шустрого мальчугана.
“Маленький повеса бросил псалтырь (говорится в его автобиографии с полною откровенностью), замахал саблей, выколол глаз дядьке, проткнул шлык няне и отрубил хвост борзой собаке, думая тем исполнить пророчество великого человека. Розга обратила его к миру и к учению. Но как тогда учили! Натирали ребят наружным блеском, готовя их для удовольствий, а не для пользы общества: учили лепетать по-французски, танцевать, рисовать и музыке; тому же учился и Давыдов до тринадцатилетнего возраста. Тут пора было подумать и о будущности: он сел на коня, захлопал арапником, полетел со стаей гончих собак по мхам и болотам — и тем заключил свое воспитание”.
Тринадцати лет, будучи в Москве, Денис попал в кружок воспитанников тамошнего университетского пансиона. Благодаря им, он пристрастился к поэзии и принялся сам кропать стишки ,– вначале довольно слабые. В 1801 году его снарядили на службу в Петербург, где и определили в кавалергардский полк. “Привязали недоросля нашего к огромному палашу (трунил он сам над своим маленьким ростом); опустили его в глубокие ботфорты и покрыли святилище поэтического его гения мукою и треугольною шляпою”.
Двоюродный брат Дениса, А. М. Каховский, немало потешался над малорослым “чудовищем”, особенно же над его научным невежеством.
— Что за солдат, брат Денис, — говорил он, — который не надеется быть фельдмаршалом! А как быть тебе им, когда ты не знаешь ничего из того, что необходимо знать штаб-офицеру?
Самолюбивый Денис принял это указание к сердцу и во время своих досугов с редким рвением зачитывался военными книгами. Когда же ему приходилось дежурить в казармах, госпитале или эскадронной конюшне, он доставал из кармана карандаш и записную книжку и сочинял какую-нибудь сатиру, басню или эпиграмму. Наиболее удачными из его стихов этого периода надо считать две басни: “Голова и Ноги” и “Река и Зеркало”, которые, однако, могли появиться в печати только через 70 лет в одном из ученых исторических журналов.
За свои стихотворные шалости поэту-кавалергарду не раз приходилось выслушивать замечания от начальства, отсиживать под арестом, а в 1804 году даже перейти из гвардии в армию — в Белорусский гусарский полк, стоявший в Киевской губернии. Благодаря только некоторым столичным связям, ему удалюсь, два года спустя, попасть опять в гвардию — в лейб-гусарский полк, только что вернувшийся из-под Аустерлица. Но новые товарищи Дениса были разукрашены орденами, заслуженными в походе, не могли нахвалиться своими военными приключениями и подвигами, а он за это самое время в провинциальной глуши ничего-то не пережил, ничем не отличился! Тут пришло известие, что Наполеон снова разбил наголову пруссаков при Иене.
На выручку союзникам должен был двинуться фельдмаршал граф Каменский. Вот бы к кому прикомандироваться! Но как этого добиться?
По наведенной Денисом справке, фельдмаршал остановился в “Северной” гостинице, в третьем этаже, в 9-м номере; но там его с утра до вечера штурмовали целые колонны титулованных бабушек и батюшек, тетушек и дядюшек столичной военной молодежи, порывавшейся также в действующую армию. Его, безвестного офицерика, туда, пожалуй, и не пропустят. Попытать разве свое счастье ночью? Смелость города берет!
И вот, в четвертом часу ночи, наш головорез нанимает извозчика и подъезжает к “Северной” гостинице. Парадный подъезд закрыт; но калитка в воротах не заперта. Тихомолком Денис проникает во двор и черным ходом взбирается в третий этаж гостиницы. В коридоре тускло светится фонарь. Кругом ни души, тишина. Вот и 9-й номер. Оттуда, — должно быть, из передней фельдмаршала, — доносится храп, — конечно, денщика.
Не постучаться ли? А если фельдмаршал уже лег, заснул и, проснувшись от стука, разгневается? В гневе своем он ведь, слышно, необуздан… Лучше уж обождать, когда кто-нибудь пройдет к нему; того и попросить доложить.
Придя к такому решению, Денис спустил шинель с плеч и остался в одном мундире.
Вдруг стукнула дверь, и он увидел перед собой маленького, но бодрого на вид старичка, в халате, с повязанной какой-то тряпкой головой и с огарком в руке. Господи, Боже мой! да ведь это сам Каменский!
Старик-фельдмаршал, по-видимому, не менее озадаченный, глядел в упор на незнакомого ему молодого гусара.
— Кто вы такой, и кого вам нужно?
Денис сказал.
— Пожалуйте за мной.
Они вошли в спальню фельдмаршала. Когда тут Денис стал объяснять, для чего он явился, граф Каменский вспылил не на шутку.
— Да что это за мученье! Всякий молокосос просится в армию! Замучили меня этими просьбами! Да кто вы таковы?
— Поручик лейб-гусарского полка, ваше сиятельство…
— Это-то я вижу! Но фамилию-то свою как вы назвали?
— Давыдов.
— Какой Давыдов?
И что же! Оказалось, что Каменский хорошо знал как его отца, так и деда. Обращение его сразу переменилось; он с улыбкой подал руку маленькому поручику.
— Ну, хорошо, любезный Давыдов. Нынче же расскажу государю все: как ты ночью непрошено ворвался ко мне, и как я принял тебя, прости, за неблагонамеренного человека.
— И попросите за меня?
— Все сделаю, что возможно.
Обещание свое Каменский сдержал и просил императора Александра Павловича дать ему Давыдова в адъютанты. Но государь нашел, что тому полезно прослужить еще во фронте, и остался непреклонен.
Можно представить себе горькое разочарование бедного Дениса! Но отчаивался он напрасно. Безумный набег его на фельдмаршала сделал его героем дня в столичных гостиных.
— И зачем вам было так рисковать? — говорила ему одна из влиятельных придворных дам, М. А. Нарышкина. — Выбрали бы меня своим адвокатом, — и желание ваше, может быть, исполнилось бы.
Слова её не были пустой фразой. Когда вскоре после того командиром авангарда нашей действующей армии был назначен князь Багратион, Нарышкина замолвила за Давыдова доброе слово, и на другой же день он был адъютантом Багратиона.
С открытием в 1808 году войны со Швецией, Давыдов, под начальством знаменитого Кульнева, командовал уже отрядом казаков в северной Финляндии; в следующем году он возвратился к Багратиону, назначенному главнокомандующим Задунайской армией, и участвовал во всех больших сражениях с турками; а еще через год находился опять в авангарде Кульнева в Финляндии. Целый ряд лет он вел суровый, кочевой образ походной жизни, воспевая ее охотнее всего другого и довольно звучными уже стихами:
“На вьюке в тороках цевницу я таскаю;
Она и под локтём, она под головой;
Меж конских ног позабываю,
В пыли, на влаге дождевой…
Так мне ли ударять в разлаженные струны
И петь любовь, луну, кусты душистых роз?
Пусть загремят войны перуны,
Я в этой песне виртуоз!”
III.
Наступил роковой 1812 год. При первых раскатах надвигавшейся на Россию военной грозы, Давыдов отказался от столь лестного для его самолюбия адъютантства при князе Багратионе, чтобы самому “понюхать французского пороху”. Назначенный в Ахтырский гусарский полк с чином подполковника, он “нюхал порох” в трех сражениях с наступавшими французами и в несчетных аванпостных сшибках. Но все это не удовлетворяло его пылкой, необузданной натуры. “В ремесле нашем тот только выполняет свой долг, — говорил он, — кто переступает за черту его, не равняется духом, как плечами, в шеренге с товарищами, на все напрашивается и ни от чего не отказывается”. И, верный этому правилу, вслед за Бородинским сражением, где обаяние непобедимого до тех пор Наполеона было в первый раз поколеблено, Давыдов через Багратиона обратился с просьбой к главнокомандующему всей нашей армией, князю Кутузову, испытать его на партизанской службе. Предложение его пришлось как нельзя более кстати; сам он успел уже заявить себя отличным кавалеристом и рубакой, и ему тотчас дали для партизанских действий 50 человек гусар и 80 казаков, а две недели спустя еще 170 казаков.
Авангард Наполеона еще только подходил к Москве, как Давыдов со своим летучим отрядом стал уже отбивать в арьергарде целые обозы, тянувшиеся вереницей за главной армией французов на пространстве десятков верст, забирать в плен обозный конвой и рассеивать безначальные шайки солдат-мародеров. Шайки эти, рыская по обеим сторонам дороги, своими неистовствами наводили на окружные селения такой ужас, что крестьяне запирали ворота и перед нашими партизанами, а мужики похрабрее выходили к ним навстречу с кольями, вилами, топорами, а кто и с ружьем. Не легко было Давыдову убедить их, что он такой же, как и они, русский. Убедившись же в этом, крестьяне, со свойственным русскому народу гостеприимством, угощали своих дорогих защитников всем, чем Бог послал.
— Отчего вы полагали нас французами? — спрашивал крестьян Давыдов.
— Да вишь, родимый, — отвечали они ему, указывая на его нарядный гусарский ментик, — одёжа-то твоя больно на их похожа.
— Но разве я с вами не русским языком говорю?
— Мало ли меж них всякого сброду! Кто их разберет.
И вот, чтобы впредь не было уже подобных недоразумений, Давыдов сам перерядился в мужичий кафтан, перестал бриться, вместо ордена св. Анны навесил на себя образ св. Николая Чудотворца и стал говорить с народом не иначе, как его же простонародной речью.
Своим партизанским действиям в Отечественную войну Давыдов вел обстоятельный дневник. Из этого дневника видно, что уже в самый день вступления Наполеона в Москву, 2-го сентября, на рассвете, Давыдов, со своей малочисленной партией в 130 человек, забрал в плен, в два приема, 160 мародеров. Вместе с ними был захвачен и весь их обоз с награбленным добром. Добро это пошло тут же в раздел между казаками и местными крестьянами; пленные же были перевязаны и отправлены, под прикрытием из 10-ти казаков и 20-ти мужиков, в г. Юхнов, где были сданы с рук на руки, под расписку, предводителю дворянства.
Не желая утомлять читателей перечислением всех удалых подвигов нашего партизана, которые мало чем отличались один от другого, скажем только, что менее, чем в два месяца (со 2-го сентября по 23-е октября 1812 г.), им было таким же образом, под расписку, сдано русским властям пленных французов — 3560 рядовых и 43 офицера. А сколько неприятелей еще пало от казацких пуль, пик и саблей!
“Наглость полезнее нерешительности, называемой трусами благоразумием”, было казацким правилом Давыдова, и эта “наглость” почти всегда обеспечивала ему успех. Чтобы заставать неприятеля врасплох, он держал свою партию в непрерывном движении, обходя столбовую дорогу лесной опушкой и высылая вперед разъездных. Если же неприятельский отряд оказывался слишком сильным и начинал одолевать, то партизаны, по первому сигналу, рассыпались в разные стороны, каждый казак скакал сам по себе, а затем пробирался к общему сборному пункту, наперед уже условленному, за 10, а то и за 20 верст от поля битвы. Так как ночное время было самое удобное для неожиданных нападений, то партизаны вставали уже в полночь, обедали в два часа ночи, а в три часа выступали в поход: “взнуздай, садись и пошел!”
“…Но едва проглянет день,
Каждый по полю порхает;
Кивер зверски набекрень,
Ментик с вихрями играет.
“Конь кипит под седоком,
Сабля свищет, враг валится…
Бой умолк — и вечерком,
Снова ковшик шевелится”.
(“Песня старого гусара”.)
При беспрерывных переходах партизанов с места на место, еще более их самих утомлялись, конечно, их лошади. Поэтому лошадей поочередно расседлывали, а ссадины их промывали и присыпали. Когда же удавалось захватить неприятельский обоз, Давыдов лучших лошадей из-под конвойных распределял между спешенными или худоконными казаками, а остальных раздаривал мужикам.
Случалось партизанам отбивать у французов целыми сотнями и русских пленных. Из числа последних Давыдов выбирал самых здоровых и крепких, вооружал их французскими ружьями и одевал во французские мундиры, оставляя им для приметы только русские фуражки. Затем эти же бывшие пленные конвоировали своих прежних конвойных, обращенных в пленных.
Одна из боевых песен поэта-партизана начинается и кончается припевом:
“Я люблю кровавый бой!”
Но “кровавый бой”, разжигая зверские инстинкты, заглушает в человеческом сердце естественную жалость.
“По случаю ночной атаки, — говорится откровенно в одном месте дневника Давыдова, — я велел брать по возможности менее пленных, и число убитых равнялось числу пленных”. Между тем в плен было взято 2 офицера и 376 рядовых; следовательно, столько же было пристрелено и зарублено, чтобы избавиться только от обязанности кормить и конвоировать слишком большую партию пленных.
Таких возмутительных расправ в том же дневнике приведено несколько. Хотя с тех пор протекло без малого сто лет, но и теперь еще эти беззастенчивые признания возбуждают в читателе непреодолимый ужас перед озверевшим автором дневника.
Однако, кровожадный до беспощадности с вооруженными врагами, Давыдов слагал гнев на милость, когда те являлись безобидными, обыкновенными людьми.
Так, однажды два казака, взлезшие на высокое дерево, чтобы наблюдать оттуда за неприятелем, углядели одного французского офицера, который шел по лесной тропинке с ружьем и собакой. Казаки свистом подали знак товарищам, и те не замедлили прискакать и окружить офицера. Тому ничего не оставалось, как сдаться. Когда тут пленника привели к Давыдову, бедняга был в отчаянии. Он оказался полковником 4-го Иллирийского полка и нарочно опередил свой батальон, чтобы пострелять дичи, так как был страстный охотник. Пес при нем был легавый, и в ягдташе у него был убитый тетерев. Но ружье казаки у него отобрали, тетерева его насадили на пику, а собственный же пес его, как на смех, преспокойно улегся на казачьей бурке! Несчастный полковник нервно расхаживал взад и вперед, поглядывая то на своего неверного пса, то на отнятое у него ружье, то на вздернутого на пику тетерева, и иногда только останавливался, чтобы воскликнуть:
— Malheureuse passion! (“Пагубная страсть!”)
Принимал он при этом такую театральную позу, восклицал с таким драматизмом, что партизаны покатывались со смеху. В довершение горя храброго, в сущности, полковника, вскоре подошел его батальон и, не имея командира, сложил оружие перед окружившими его казаками.
В другой раз Давыдов смилостивился над одним французским поручиком. Перед своим отправлением с другими пленными во внутренние губернии России, тот обратился с жалобой к Давыдову, что казаки отняли у него не только часы и деньги, но и обручальное кольцо.
— Я знаю права войны, — говорил он; — не нужно мне ни часов моих, ни денег; но отдайте мне кольцо, которое мне дороже всего на свете!
Когда возвратился разъезд казаков, взявших в плен собственника обручального кольца, сам пленник был уже уведен с партией пленных. Но Давыдов все-таки опросил казаков и отыскал то обручальное кольцо, а также отнятые у пленного поручика женский портрет, волосы и письма. Все это он запечатал в пакет и отослал владельцу по месту его назначения.
Попался как-то между пленными и барабанщик молодой французской гвардии. При виде этого пятнадцатилетнего мальчика, который оставил в Париже родителей и должен был теперь погибнуть от русского оружия и русских морозов, Давыдову вспомнились его собственный родительский дом и обожаемый им отец, записавший его еще мальчиком в военную службу. Сердце жестокого партизана невольно смягчилось. Он надел на мальчика казацкий чекмень, фуражку и не отпускал уже его от себя до тех пор, пока сам, в 1813 году, с нашими войсками не вступил в Париж. Здесь он возвратил престарелому отцу сына здоровым, веселым и почти возмужалым. Два дня спустя старик явился к Давыдову снова вместе с сыном.
— Мы к вам, г-н полковник, с великой просьбой: выдайте молодчику моему аттестат.
— О добропорядочном его поведении? — спросил Давыдов. — С удовольствием.
— Ах, нет, г-н полковник! Засвидетельствуйте, что он вместе с вами поражал неприятеля.
Давыдов рассмеялся.
— Да неприятели же мои были французы, ваши соотечественники?
— Нужды нет.
— Как нужды нет? Его за это расстреляют.
— О! нынче не те времена: по этому аттестату он загладит свое служение похитителю престола и будет награжден еще за то, что сражался против людей, служивших незаконному монарху. Довершите ваше благодеяние, г-н полковник…
Давыдов пожал плечами.
— Если так, то жалка мне ваша Франция! — сказал он. — Но не хочу мешать вашему счастью.
И он выдал просимый аттестат; а через неделю оба, отец и сын, снова были у него, чтобы принести ему свою нижайшую благодарность: в петличке у сына уже красовался орден Лилии.
Повествуя о своих удалых партизанских действиях, Давыдов не умалчивает и о своих промахах. Точно так же он отдает полную справедливость стойкости старой наполеоновской гвардии. Образцовое поведение этой гвардии при её отступлении описано им такими живыми красками, что мы находим нужным привести здесь это описание его собственными словами:
“Наконец подошла старая гвардия, посреди коей находился сам Наполеон. Мы вскочили на коней и снова явились у большой дороги. Неприятель, увидя шумные толпы наши, взял ружье под курок и гордо продолжал путь, не прибавляя шагу. Сколько ни покушались мы оторвать хоть одного рядового от этих сомкнутых колонн, но они, как гранитные, пренебрегая всеми усилиями нашими, оставались невредимыми. Я никогда не забуду свободную поступь и грозную осанку сих, всеми родами смерти испытанных воинов! Осененные высокими медвежьими шапками, в синих мундирах, белых ремнях, с красными султанами и эполетами, они казались маковым цветом среди снежного поля. Будь с нами несколько рот конной артиллерии и регулярная кавалерия, то вряд ли эти колонны отошли бы со столь малым уроном, каковой они в этот день потерпели. Командуя одними казаками, мы жужжали вокруг сменявшихся колонн неприятельских, у коих отбивали отстававшие обозы и орудия, иногда отрывали рассыпанные или растянутые по дороге взводы; но колонны оставались невредимыми. Видя, что все наши азиатские атаки не оказывают никакого действия противу сомкнутого европейского строя, я решился под вечер послать полк Чеченского вперед, чтобы ломать мостики, находящиеся на пути к Красному, заваливать дорогу и стараться затруднить по возможности движение неприятеля. Полковники, офицеры, урядники, многие простые казаки устремлялись на неприятеля, но все было тщетно. Колонны двигались одна за другою, отгоняя нас ружейными выстрелами и издеваясь над нашим вокруг них бесполезным наездничеством. В течение этого дня мы еще взяли одного генерала, множество обозов и до семи сот пленных; но гвардия с Наполеоном прошла посреди толпы казаков наших, как стопушечный корабль между рыбачьими лодками”.
IV.
Главнокомандующий нашей армией, светлейший князь Кутузов, очень ценил лихого партизана, который в течение этого похода три раза был у него в главной квартире. В первый же раз Кутузов, никогда раньше не видевший Давыдова, любезно его обнял, а когда тот стал извиняться, что осмелился явиться в своем мужицком платье, Кутузов отвечал:
— В народной войне это необходимо. Действуй, как действовал до сих пор, головою и сердцем. Мне нужды нет, что голова покрыта шапкой, а не кивером, что сердце бьется под армяком, а не под мундиром. Всему есть время: и ты будешь в башмаках на придворных балах.
В том же армяке Давыдов обедал за столом светлейшего в обществе четырех генералов. Тут Кутузов снова обласкал его, подробно расспрашивал о его “поисках”, беседовал с ним о его родителях, о его стихах и вообще о литературе, при чем рассказал также о письме своем к известной французской писательнице — эмигрантке Сталь, находившейся в то время в Петербурге. Когда после обеда Давыдов напомнил о молодецкой службе своих подчиненных, Кутузов беспрекословно согласился дать каждому офицеру по две награды, говоря:
— Бог меня забудет, если я вас забуду.
Сам Давыдов, несколько спустя (20-го декабря 1812 г.), удостоился также двух наград: орденов св. Георгия 4-й степени и св. Владимира 3-й.
Последний раз Давыдов был в нашей главной квартире у Кутузова 1-го декабря 1812 года. Тут старец-фельдмаршал счел нужным внушить пылкому партизану соблюдать в будущем большую умеренность в своих действиях против неприятеля, обращенного уже в поголовное бегство, употреблять оружие только в крайних случаях, с пленными обходиться ласково и удовлетворять их всем возможным. Тем не менее Давыдов не всегда мог сдерживать свою необузданную натуру, после чего сам в том раскаивался.
В 1812 году, впрочем, подобное своевольство сходило еще с рук. Но вот, французы были уже изгнаны из пределов России; Давыдов со своим казачьим отрядом попал в авангард главной русской армии, подступившей к Дрездену, занятому французами. Поутру 8-го марта 1813 года, французские пионеры взорвали в Дрездене мост через р. Эльбу. Услышав гул от этого взрыва, Давыдов сообразил, что половина города на правом берегу Эльбы или вовсе покинута неприятелем, или занята небольшим лишь отрядом. Тотчас поскакал от него курьер к непосредственному его начальнику, генералу Ланскому, с просьбой разрешить ему, Давыдову, попытаться завладеть Дрезденом: “моя слава — ваша слава”. Разрешение было дано, и Давыдов откомандировал вперед ротмистра Чеченского с 150-го казаками. Свирепый вид молодцов-казаков сильно, видно, напугал дрезденцев: после первых же выстрелов, к Чеченскому выехал бургомистр, умоляя пощадить город. Чеченский дал дрезденцам двухчасовой срок для удаления всех французов на левый берег реки. Однако, по истечении этого срока был получен ответ коменданта, что он затрудняется сдать город небольшому отряду казаков. Тогда прискакал сам Давыдов с пятьюстами других казаков, занял биваками предместье Дрездена, а на окрестных высотах велел развести множество бивачных огней, чтобы обмануть французов и немцев насчет численности своих сил. С минуты на минуту он ждал коменданта и бургомистра с повинной. Как вдруг подают ему новое письмо Ланского: испугавшись ответственности, тот приказывал Давыдову немедленно отступить. Это было для бесшабашного партизана уже немыслимо. Он решил действовать на свой страх.
Прождав еще до утра, Давыдов отправил в город парламентера с требованием сдать город, угрожая, в противном случае, взять его приступом. Комендант выразил желание объясниться с уполномоченным обер-офицером. В качестве такого уполномоченного, Давыдов отправил к нему подполковника Храповицкого, при чем, для пущей важности, в дополнение к его орденам, увесил его еще своими собственными. Переговоры длились до 9-ти часов вечера, когда договор о сдаче был наконец подписан. На беду, однако, в договор было включено условие о перемирии, которое заключить Давыдов, конечно, не имел никакого права. Прусские генералы Блюхер и Винцегероде, мечтавшие каждый о славе взять Дрезден, не могли простить этой славы русскому партизану, и он должен был искупить свою вину. В ответ на свое донесение о взятии Дрездена Давыдов получил от Ланского строжайший выговор с приказанием немедля сдать свою команду и отправиться в императорскую и главную квартиру.
“Я не могу избавить вас от военного суда, — писал Ланской: — может быть, там будут снисходительнее; я никогда не употребляю снисходительности в военном деле. Прощайте”.
В императорской квартире, действительно, были снисходительнее. Ходатаем за чересчур увлекшегося партизана явился сам Кутузов, и император Александр Павлович, выслушав старика-фельдмаршала, нашел, что “победителей не судят”.
Обласканный Кутузовым, Давыдов, торжествуя, поскакал к генералу Винцегероде с письменным предписанием возвратить ему прежнюю его партию. Но Винцегероде, не простивший еще партизану самовольно заслуженных лавров, уклонился от предписания главной квартиры под предлогом, что прежняя партия Давыдова рассеяна по разным местам. Тогда Давыдов махнул рукой и поступил обратно в свой старый Ахтырский гусарский полк.
Этот период его походной жизни лучше всего может быть охарактеризован переведенными им из Арно стихами:
Ношусь я, странник кочевой,
Из края в край земли чужой;
Несусь, куда несет суровый,
Всему неизбежимый рок,
Куда летит и лист лавровый
И легкий розовый листок!”
V.
После французской кампании Давыдов, в чине генерала, участвовал с отличием еще в двух: персидской (в 1826 г.) и польской (в 1831 г.). Но здесь служба его была уже не партизанской, а регулярной, и потому распространяться о ней мы не станем.
Для полной обрисовки личности знаменитого партизана, однако, необходимо сказать еще о нем, как о поэте и мирном гражданине в отставке.
Как стихи, так и проза Давыдова охотно печатались в свое время разными московскими и петербургскими журналами. Но проза Давыдова, исключительно военного содержания, не может быть отнесена к произведениям изящной словесности. Стихи же его, от которых по большей части, по собственному его выражению, “пахнет бивуаком”, интересовали публику не столько из-за их поэтических красот, сколько из-за любопытной личности автора-партизана.
Поэтическому дару своему сам Давыдов не придавал особенного значения:
“Я не поэт, я — партизан, казак;
Я иногда бывал на Пинде 1), но наскоком,
И беззаботно, кое-как,
Раскидывал перед Кастальским током 2)
Мой независимый бивак.
Нет, не наезднику пристало
Петь, в креслах развалясь, лень, негу и покой…
Пусть грянет Русь военною грозой,–
Я в этой песне запевало!”
1) Пинд — гора Аполлона и муз на границе Эпира и Фессалии.
2) Кастальский ключ — на южном скате Парнаса; назван так по нимфе Касталии, бросившейся в него с обрыва, спасаясь от Аполлона.
Женившись в 1819 году, он семь лет спустя, в персидскую войну, называет себя только “полусолдатом”:
“Нет, братцы, нет! Полусолдат
Тот, у кого есть печь с лежанкой.
Жена, полдюжины ребят,
Да щи, да чарка с запеканкой!
Вы видели: я не боюсь
Ни пуль, ни дротика куртинца;
Лечу стремглав, не дуя в ус,
На нож и шашку кабардинца.
Все так! Но прекратился бой,
Холмы усыпались огнями,
И хохот обуял толпой,
И клики вторятся горами.
И все кипит, и все гремит,
А я, меж вами одинокий,
Немою грустию убит,
Душой и мыслию далеко.
Я не внимаю стуку чаш
И спорам вкруг солдатской каши;
Улыбки нет на хохот ваш,
Нет взгляда на проказы ваши!
Такой ли был я в век златой
На буйной Висле, на Балкане,
На Эльбе, на войне родной,
На льдах Торнео, на Секване?
Бывало, слово: “друг, явись!” —
И уж Денис с коня слезает;
Лишь чашей стукнут — и Денис
Как тут и чашу осушает!
На скачку, на борьбу готов,
И чтимый выродком глупцами,
Он, расточитель острых слов,
Им хлещет прозой и стихами;
Иль в карты бьется до утра,
Раскинувшись на горской бурке;
Или вкруг светлого костра
Танцует бешено мазурки.
Нет, братцы, нет! Полусолдат
Тот, у кого есть печь с лежанкой,
Жена, полдюжины ребят,
Да щи, да чарка с запеканкой!”
А под старость в своей “Современной песне”, вздыхая о своей невозвратной, буйной и славной молодости, он по-казацки, как с нагайкой, накидывается на слабосильное новое поколение. Из 33-х куплетов этой известной песни, разошедшейся в свое время по России в бесчисленных списках, приведем здесь четыре:
“… То был век богатырей!
Но смешались шашки,
И полезли из щелей
Мошки да букашки.
“Всякий маменькин сынок,
Всякий обирала,
Модных бредней дурачок,
Корчит либерала.
“Томы Тьера и Рабо
Он на память знает
И, как ярый Мирабо, 1)
Вольность прославляет.
“А глядишь, наш Мирабо
Старого Гаврило
За измятое жабо
Хлещет в ус да в рыло”.
1) Адольф Тьер (1797–1877), Жан-Поль Рабо, прозванный Сент-Этьен (1743–1793) и граф Оноре Габриель-Виктор Рикетти де-Мирабо (1749–1791 гг.) — французские историки и политические деятели.
Благодаря своим стихам, Давыдов довольно близко сошелся с тогдашними светилами родной литературы: Жуковским, Пушкиным и другими. Переписка его с ними всего лучше иллюстрирует его отношения к ним; а потому мы сделаем несколько выдержек из этих его писем, блещущих притом своеобразным, чисто “Давыдовским” юмором.
В ноябре 1831 г., по возвращении в Москву из польского похода, он получил из Петербурга шутливое письмо от Жуковского. Ответ был не менее шутлив:
“Ты хотел иметь левый ус мой, как ближайший к сердцу; вот десятая часть оного, т.е. все то, что я мог собрать из-под губительных ножниц, лишивших меня этой боевой вывески. Посылаю тебе ее: она осребрилась восемью войнами и еще пахнет порохом последней битвы в Польше; но посылаю не при стихах, как ты требовал, а при прозе, потому что я пишу стихами тогда только, когда бес поэзии во мне разыграется, чего теперь не случилось. Так как этот бес никогда в тебе не дремлет, то прошу тебя за подарок отдарить хотя четверостишием…”
При письме были приложены завернутые в бумажку волосы с надписью на бумажке:
“Послужной список уса Давыдова”:
Войны: 1) В Пруссии 1806 и 1807 г. 2) В Финляндии 1808 г. 3) В Турции 1809 и 1810 г. 4) Отечественная 1812 г. 5) В Германии 1813 г. 6) Во Франции 1814 г. 7) В Персии 1826 г. 8) В Польше 1831 г.
В 1836 г. Пушкин стал издавать журнал “Современник” и пригласил Давыдова в сотрудники. По поводу одной статьи, ранее уже посланной для “Современника”, Давыдов писал Пушкину:
“Сделай милость, отсеки весь хвост у статьи моей “О партизанской войне”, от самого слова “в отдельных действиях”, и приставь хвост, тебе присылаемый; кажется, он будет лучше. При всем том прошу тебя исправить слог во всей статье: я писал ее во все поводья, следственно, перескакивал через кочки и канавы. Надо одни сгладить, другие завалить фашинником, а твой фашинник — из ветвей лавровых”.
После польского похода (в 1831 г.) Давыдов вышел окончательно в отставку и зажил помещиком в своем имении Верхней Мазе, Сызранского уезда, Симбирской губернии. Но и тут образ жизни его носил еще походный характер, как видно из следующего письма его (1834 или 1835 г.) к графу Ф. И. Толстому {Граф Федор Иванович Толстой (1784–1846 г.), прозванный “американцем”, близкий к литературному кружку В. Л. и А. С. Пушкиных, князя П. А. Вяземского других.}:
“Я здесь, как сыр в масле. Посуди: жена и полдюжины детей, соседи весьма отдаленные, занятия литературные, охота псовая и ястребиная; другого завтрака нет, другого жаркого нет, как дупеля, облитые жиром, и до того, что я их уж и мариную, и сушу, и чёрт знает что с ними делаю! Потом свежие осетры и стерляди, потом ужасные величиной и жиром перепелки, которых сам травлю ястребами до двадцати в один час на каждого ястреба. Так как ты не псовый и не ястребиный охотник, то нечего тебе и говорить об охоте за зверем и птицею, и потому у меня есть и другая охота, от которой ты верно не отказался бы, — гоньба за разбойниками. Здесь их довольно и так нахальны, что не довольствуются разбоями на дорогах, а штурмуют господские дома. Я по старой партизанской привычке и за ними гоняюсь, хотя они, всех грабя, всякую мою собственность и мужиков моих собственность щадят по пословице: “corsaires, attaquant corsaires, ne font pas leurs affaires”. (Корсары, нападая друг на друга, не разживутся).
Подвижная натура его по-прежнему не давала ему долго засиживаться на одном месте.
“Недавно сломал два важные похода, — писал он в апреле 1836 г. Жуковскому: — один из Москвы в самую ужасную ростепель, а другой на волка, за которым по приволжским степям моим гнался во весь скок около двадцати верст и которого наконец победил. Впрочем, последний подвиг не стоит первого; путь из Москвы сюда был гораздо труднее: я плыл, топился, полз по голой земле, обрывался в зажоры и часто ночевал в поле под проливным дождем; зато приехал домой, как голубь Лафонтена {Жан де-Лафонтен (1621–1695 г.) — французский баснописец. Упоминаемый Давыдовым голубь — тот самый который в переделанной нашим Крыловым басне Лафонтена, “лишь ножку вывихнул, да крылышко помял”.}, таща крыло и хромая”. Но эти партизанские замашки в приближающейся старости не прошли ему даром. В марте 1839 г., в письме к двоюродному брату своему А. П. Ермолову, он жалуется на одолевающие его ревматизмы — “следствие бивуачной жизни”, с горькой иронией прибавляя: “Поневоле вспомнишь слова генерала в какой-то французской пьесе: “La gloire! Ça ne donne que des rhumatismes; c’est le seul bien qu’on ne nous conteste pas”. (Слава! Она дает нам одни ревматизмы — единственное неоспоримое наше благо).
Месяц спустя, 22 апреля 1839 г., поэта-партизана не стало. Но если стихи его и не доставили ему большой славы и теперь почти забыты, если зверская свирепость его с вооруженными врагами омрачает его воинскую славу, тем не менее партизанские подвиги его сохранятся в памяти русских патриотов неразрывно с историей войны 1812 г.: не будь Дениса Давыдова и других партизанов, воспрепятствовавших французской армии при отступлении из Москвы свернуть с разоренной ею ранее Смоленской дороги в наши хлебородные губернии, — как знать, какой бы еще исход получила наша Отечественная война, и была ли бы затем Западная Европа освобождена от ненавистного ига Наполеона!