Страницы Русской, Российской истории
Поиск
Помощь проекту ruolden.ru

Если Вы хотите поучаствовать финансово и помочь развитию проекта ruolden.ru, то это можно сделать

ЗДЕСЬ

Авторизация
Контактная форма

   

Павел Пирлинг, Перевод с французского В. Потемкина
Москва, Книгоиздательство «Сфинкс», 1911

Дмитрий Самозванец

Оглавление:

 

Книга первая
Легенда об Императоре

Глава I

Конец одной династии

I

Иван Грозный оставил после своей смерти чрезвычайно тяжелое наследство. Конечно, не хилому Федору было справиться с такой ношей. Молодой царь не имел ничего общего с мрачным гением своего отца. Ряса инока была ему больше к лицу, чем роль свирепого и коварного деспота. Честолюбивый выскочка, от надменности переходивший к грубости, сам Борис Годунов не мог, в конце концов, остаться господином положения. В сетях злого обмана и всеобщего предательства, в руках грабителей и хищников всякого рода, во власти чужеземных врагов Русское государство восстало против самого себя. Казалось, ему грозило окончательное крушение. Избегнуть этой участи ему помогло лишь стихийное и грозное пробуждение национального чувства.

Исследуя происхождение смуты и ее скрытые причины, историк восходит к мрачной поре опричнины и углубляется еще дальше в прошлое. Уже давно великий князь московский превратился в византийского базилевса. Уже давно потомки удельных князей стали его слугами, а новая знать, возвеличенная милостями государя, начала вытеснять собой старых бояр-князей. Все подвергалось нивелировке вокруг московского трона, и этот процесс, естественно, отразился на строе тогдашнего землевладения. Здесь, за счет прежних хозяев земли, правительство стало обогащать новых своих слуг, наделяя их земельными участками. Иван IV возвел в политическую систему массовое переселение — «переборку» — подозрительных элементов: на их место он сажал служилых людей, несущих на себе податное тягло. За исключением незначительной группы привилегированных лиц, гнет этого режима почувствовало все общество, от знатных людей до самых худородных. Права всех были нарушены; интересы грубо попирались; завязалась жестокая борьба; начались репрессии; возникла крамола. Назревал страшный социальный кризис; он приближался медленно, но верно. Гроза разразилась тогда, когда династия могучих людей, создавших величие Москвы, стала вырождаться, а затем и вовсе сошла со сцены.

Казалось, что плодовитое дерево дома Рюриков смело устоит перед веками: не даром этой династии было тесно в границах Древней Руси. Желая наделить каждого из многочисленных детей своих землей, великий князь Владимир не остановился перед раздроблением своего государства. Прежнее единство Руси более или менее воссоздано было вновь при Ярославе Мудром. Но тотчас за ним наследники опять поделили между собой национальную территорию: каждый из них стремился к возможно большей самостоятельности.

Анархия, порожденная княжескими усобицами, продолжалась до самого конца XV века. Бывала ли Русь вполне независима или же тяготело над ней иго монголов — все равно со смертью каждого князя она распадалась все больше и больше. Порой, при благоприятных обстоятельствах, эти осколки государства вновь собирались воедино, но лишь затем, чтобы опять раздробиться еще мельче. При таких условиях, естественно, возникали родовые распри; происходили вражеские набеги; население подвергалось военным репрессиям; страну раздирали внутренние смуты. Честолюбивые или непокорные князья платились жизнью среди непрерывной борьбы; мстителями за них немедленно являлись более или менее близкие родственники. Воинственный и предприимчивый дух людей той эпохи плохо мирился с требованиями мальтузианской теории. Правда, периодический передел земель представлял собой крупные неудобства. Но численность участников этого дележа, естественно, вызывала стремление расширить границы государства; с другой стороны, кровная связь князей этой многоветвистой династии содействовала укреплению и развитию национального единства в государстве, находившемся в процессе образования и заселявшем все новые и новые области. Вот почему русские князья всегда стремились оставить при себе возможно большее потомство; вот почему в шутливом прозвище «Большое Гнездо», данном одному из них, они не видели ничего обидного.

Однако уже в первой половине XVI века жизненные силы московской династии начали иссякать. В эту пору великим князем был Василий III. В жилах его текла кровь византийских императоров: как известно, он был сыном Софии Палеолог. В браке его с Соломонидой Сабуровой эта кровь слилась с чисто русской кровью. Но подобный союз не оправдал и самых скромных надежд. Миновало двадцать лет брачной жизни Василия с супругой; однако дом его все еще оставался бездетным. Неужели скипетр великого князя должен был перейти к братьям Василия? Последний считал их не способными к правлению, и тут ему было нечем похвалиться. Нет, такой исход отнюдь не мог удовлетворить Василия. Политический расчет и непосредственное чувство внушали ему убеждение, что единственно достойным преемником его может быть только сын. Эта мысль сделалась у него своего рода манией; совершенно естественно, что он решил, наконец, принять практические меры, чтобы осуществить свои желания и стать отцом. Сначала было назначено официальное следствие, которое должно было выяснить причины бесплодия злополучной великой княгини. Разумеется, все это кончилось ничем. Только один вывод напрашивался сам собой: всякому было очевидно, насколько бессильны те зелья и колдовства, которые считались в Москве, наилучшим средством против всякой напасти. Легко можно было предвидеть, что дело Сабуровой разрешится самым грубым насилием. В позднейших летописях, сообщающих об этих событиях, мы находим, несомненно, тенденциозные вставки: во всяком случае, они тщетно пытаются набросить на всю эту историю покров поэтического вымысла. По их свидетельству, великий князь изливал свою скорбь в трогательных жалобах; с завистью смотрел он на птиц, сидящих на своих гнездах, и на рыб, стаями гуляющих в глубине вод. Он говорил, что чует вокруг себя трепетание жизни: все волнуется, все поет, все расцветает… За что же он один лишен радостей отца? То был лукавый вопрос, и придворные Василия, не слишком озабоченные соблюдением его супружеских клятв, принялись нашептывать ему желанные советы. Они напоминали ему о бесплодной смоковнице, которая иссекается; они говорили о необходимости заменить ее другой, способной цвести и приносить плод… Как легко было угадать истинный смысл этих внушений! Во всяком случае, если Василий действительно слушал этих мудрых «садоводов», он, очевидно, понял прекрасно их уроки. Дальнейший ход событий всем известен. Великий князь развелся с Соломонидой Сабуровой; несчастная была насильно заточена в монастырь. Затем, вопреки правилам Церкви, Василий сочетался браком с княжной Еленой Глинской. На этот раз судьба исполнила желания князя-двоеженца. В 1530 году он стал отцом Ивана IV [второй сын Василия был слабоумен, о нем мы не будем упоминать, так как он не играл в истории никакой роли].

Оставляя в стороне всякие юридические формальности, нужно было признать, что новый «порфирородный», в сущности, не является ни законным наследником трона, ни подлинным потомком Рюрика. Плод прелюбодейного союза, Иван рожден был еще при жизни первой супруги великого князя. Таким образом, на нем лежала двойная печать греха и отвержения. Ввиду этого отец его постарался, насколько возможно, прикрыть вопиющее нарушение закона. На помощь себе он призвал авторитет высшего духовенства и все обаяние церковного обряда. К великому негодованию неподкупного Вассиана и Максима Грека, митрополит Даниил пошел навстречу настоятельным желаниям князя: он признал законным развод Василия с Соломонидой и торжественно благословил его клятвопреступный союз с Еленой Глинской. Этого было совершенно достаточно в глазах массы, которая не слишком вникала в дело. Впрочем, и сами бояре не устояли перед соблазном и признали совершившийся факт. Таким образом, главные возражения были устранены, и детище Василия могло спокойно пользоваться правами и почестями, приличествующими великокняжескому сыну. При этих условиях московской династии уже не грозила опасность вырождения.

Нет нужды воспроизводить здесь всю историю Ивана IV и его отношений с Римом. Читатели помнят о тех злополучных войнах, которые вел Грозный с польским королем Стефаном Баторием; они не забыли, вероятно, как заискивал московский царь перед папой Григорием XIII. Как известно, эта политика завершилась вмешательством римской курии в дело борющихся сторон, затем последовал богословский турнир Ивана с Поссевином. Теперь Грозный должен быть обрисован нами с иной стороны. Он истреблял своих ближайших родственников, кровожадные инстинкты его ускорили гибель московской династии. Попытаемся же изобразить здесь губительную работу этого венценосного палача в кругу своего собственного дома.

Мучимый боязнью потерять скипетр, Иван повсюду видел соперников и предателей. В мрачную пору опричнины эта подозрительность Грозного еще усилилась. Тогда он вступил на путь кровавых казней. Более всего сомнений возбуждал в нем его двоюродный брат Владимир, сын Андрея Ивановича. Долгое время Иван не решался открыто поднять на него руку. Но наконец его колебания прекратились. На голову князя Владимира и обрушился первый удар.

В правление матери Ивана, Елены Глинской, у князя Андрея были какие-то нелады с нею. Правительница заподозрила его в честолюбивых замыслах, и ему пришлось поплатиться за это тюремным заключением. Эту участь разделил с ним и его сын Владимир. Впрочем, пробыть в тюрьме обоим пришлось недолго. За них вступились бояре и высшее духовенство, и на Рождество 1541 года узники были освобождены. Над всем этим неприятным происшествием, казалось, был поставлен крест. В свое время Владимир унаследовал права отца и получил в удел Старицу. В довершение всего, он принял участие в завоевании Казани — этом великом деле царя Ивана.

Раскинувшись по берегам Волги и Камы, татарское царство препятствовало внешнему росту Московской державы и преграждало ей путь в Азию. Московское правительство поклялось сокрушить эту твердыню мусульманства: в 1552 году его мечта наконец осуществилась. Татары оборонялись с решимостью отчаяния: город удалось взять приступом лишь после продолжительной осады; разумеется, штурм сопровождался ужасной резней. Во всяком случае, победа царя над «басурманами» громким эхом прокатилась по русской земле. Падение Казани стало излюбленным предметом народного творчества; конечно, это событие было богато изукрашено поэтическим вымыслом. А между тем князь Владимир был одним из главных героев войны с Казанью. Имя его гремело по рядам московской рати; его подвиги, естественно, привлекали к нему сердце народа. Все это не могло не возбудить ревнивых и завистливых чувств в душе Ивана, и без того склонного к болезненной подозрительности. На следующий год отношения царя к князю Владимиру приняли еще более натянутый характер. Дело в том, что в критический момент национальный герой превратился в явного соперника своего государя.

Несколько месяцев спустя после своего блестящего похода на Казань царь Иван был внезапно постигнут какой-то ужасной болезнью: перед подобными недугами терялась медицинская наука XVI века. В тогдашнем обиходе эту болезнь называли не очень точным именем «огневица»: быть может, то была форма злокачественной лихорадки, которая принимала тем более жестокий характер, чем сильнее был организм больного. Так или иначе, положение Ивана очень скоро стало в высшей степени серьезным. Появились тревожные симптомы, предвещавшие близость рокового конца… Тогда-то, невзирая на предсмертные муки царя, не дожидаясь, пока корона сама спадет с его головы, приближенные Грозного начали жестокую борьбу из-за власти у самого его ложа.

Создалось крайне затруднительное положение. У царя не было сына, который мог бы немедленно принять бразды правления. Наследником Грозного был грудной младенец, а между тем именно ему желал умирающий государь передать свою власть [этот сын, носивший имя Дмитрия, утонул в том же году в Белоозере. Его имя было дано затем сыну, о котором — ниже]. Но люди, пережившие регентство Елены Глинской, со страхом думали о таком исходе. Они слишком хорошо помнили смуты и насилия этого времени; они боялись, как бы при малолетнем царе им не пришлось поступаться своим достоинством. Матерью наследника была Анастасия Романова; к ней, естественно, переходила и власть правительницы: было очевидно, что всему ее роду будущее сулит господствующую роль в жизни государства. Правда, Романовы принадлежали к лучшим людям тогдашнего общества; у них были блестящие родственные связи; они всегда отличались умом и энергией, почему им и поручались самые ответственные должности. Но они не принадлежали к избранному кругу древней знати: они представляли собой, скорее, новую аристократию, возвеличенную милостями государей и собственными заслугами. Гордым Рюриковичам не хотелось подчиниться потомству каких-то Кошкиных и Кобылиных, а вместе с ними признать над собой олигархию новых бояр. В сущности, на помощь этой гордой знати приходило и обычное право древности: оно отдавало предпочтение дядьям перед племянниками, так что законным наследником признавался не ближайший прямой потомок, а старший представитель рода в боковой восходящей линии. На стороне князя Владимира было именно это юридическое преимущество. Таким образом, самими обстоятельствами ему создавалась роль естественного вождя оппозиционной партии.

Как сказано, борьба из-за наследства Грозного завязалась тотчас же, как обнаружилась опасность, угрожающая жизни государя. Но крайней своей силы она достигла тогда, когда Иван потребовал от приближенных, чтобы они принесли его младенцу сыну присягу в верности. К этому требованию бояре отнеслись самым серьезным образом. Одни подчинились ему добровольно; но нашлись и такие, которые отказались выполнить волю царя; при этом они и не думали скрывать свои истинные побуждения. Конечно, прославленная добродетель царицы Анастасии устраняла всякие сомнения во всем, что касалось ее одной; но, по заявлению непослушных бояр, они не желали служить Романовым. Во всяком случае, говорили они, лучше иметь государем взрослого человека, нежели ребенка. Поведение самого князя Владимира придавало особую силу этим намекам. Предприимчивый соискатель престола не дремал, он совещался с матерью, старался привлечь на свою сторону возможно больше людей и, кажется, не жалел для этого денег.

Два дня продолжалась эта борьба. Как только к умирающему царю возвращались силы, он заклинал верных бояр хранить его малолетнего сына и не давать никому лишить его престола, даже если бы это угрожало им изгнанием. Против непокорных бояр он был пока беспомощен: он только грозил им судом Божьим. Однако, по-видимому, начались какие-то переговоры у ложа умирающего царя. Закулисной стороны их мы, к сожалению, не знаем. Во всяком случае, оппозиция пошла на уступки и, в конце концов, целовала крест царевичу. Пришлось подчиниться и Владимиру. Сперва, правда, он явно уклонялся от непосредственного участия в деле; но волей-неволей и он принужден был подписать тягостное обязательство.

И вдруг умирающий воскрес. По-видимому, реакция его могучего организма была тем энергичнее, чем сильнее была болезнь. Напрасно торопились бояре строить свои расчеты на смерти Ивана: перед ними восстал беспощадный мститель. Его сына хотели лишить престола; его собственной гибели добивались злые люди!.. Грозный никогда не позабудет этого. Конечно, он примет свои меры против виновных.

На первых порах он потребовал от Владимира Андреевича, чтобы тот искупил свою вину, выдав царю грамоту с изъявлением полной покорности и за надлежащей подписью и печатью.

В 1554 году у Ивана родился второй сын; тогда он удвоил свою бдительность. Пришлось Владимиру Андреевичу выдать новое письменное обязательство — не выезжать из Москвы; одновременно он принужден был сократить число своих слуг и обещать царю неукоснительно доносить ему о всякой измене — если бы даже замыслила ее собственная мать его, Евфросиния. После нескольких лет затишья произошло новое событие. Оно явно было подготовлено заранее и вызвало со стороны царя целый ряд строгих мер. Владимир Андреевич посадил в тюрьму одного из своих слуг. Тот обратился с жалобой к царю, обещая разоблачить ему все злые дела своего господина. В Москве подобные доносы были обычным явлением; сам Грозный умел, как никто, инсценировать их и пользоваться этим для своих целей. Началось следствие; стали производить розыск: в конце концов открыли все, что было нужно. Князь Владимир Андреевич был объявлен виновным. Царь созвал высшее духовенство и изложил ему все свои жалобы и обиды. Его речь была полна угроз, но потом он как будто поддался увещаниям и оставил намерение наказать преступника самым жестоким образом. Тем не менее он окружил Владимира Андреевича новыми слугами. В сущности, то были шпионы, которые не покидали несчастного ни на шаг. Грозный на этом не остановился. Он отнял у Владимира Андреевича наследственные владения и поселил его в Кремль, чтобы не упускать его из виду. Все это произошло в 1563 году. Окончательная развязка последовала лишь шесть лет спустя.

В ту пору царила опричнина. Москва была охвачена ужасом. Кровь текла ручьями. Казни обрушивались на самых именитых людей. Неумолимый и бесстрастный, Грозный творил самые ужасные злодеяния. Очевидно, убийства не только оправдывались политическими расчетами царя, но и тешили его дикие инстинкты. Князь Владимир был слишком заметен, слишком близок к трону, слишком знаменит своими заслугами. Мог ли он избегнуть удара? Гибель его ускорил восторженный прием, оказанный князю костромичами. Дело в том, что на границе государства показались татары. Владимир уже собирался стать во главе войска, чтобы отразить набег степных кочевников. Население Костромы горячо приветствовало того, кто мог предотвратить великую беду. Грозный тотчас же воспользовался этим. Представители Костромы были вызваны в Москву: здесь, без суда, их предали казни. Что касается самого Владимира, то царь милостиво пригласил его приехать со своей семьей в Александровскую слободу. Здесь, в этом мрачном притоне убийств и оргий, несчастного князя ожидала коварная ловушка. Впрочем, с этого момента традиционная передача событий окрашивается оттенком легенды. Одни свидетели утверждают, что Владимир Андреевич сам сделал первый шаг к своей гибели: он подкупил царского повара и тайком вручил ему яд. По другим показаниям, все это было гнусным вымыслом самого Ивана, который, очевидно, стремился найти предлог для того чтобы подвергнуть своего двоюродного брата заранее придуманной казни. Таким образом, Владимиру, его жене и обоим сыновьям пришлось выпить яд, предназначавшийся будто бы для государя. Во всяком случае, достоверно одно: все четверо погибли насильственной смертью. Уцелели только две малолетние дочери несчастного князя.

Пролитая кровь опьянила Грозного. Тотчас после казни Владимира Андреевича с семьей ненасытная месть Ивана обрушилась на мать князя Старицкого. Некогда княгиня Евфросиния была действительно заодно с сыном; поэтому она и делила с ним его горькую судьбу. Но после того она удалилась от мира и уже давно замкнулась в монастырь. Однако стены обители не защитили ее от подозрительности Грозного. Не избежала жестокой смерти престарелая Евфросиния! Иван не слишком заботился о том, виновата она или нет: по его приказанию, несчастную утопили в Шексне. Река поглотила труп княгини, единственным преступлением которой было то, что она родила на свет ненавистного Ивану человека.

Так, в самый короткий срок, сошла с исторической сцены целая линия древнего дома Рюриков. И кто же обрек ее на столь жестокое истребление? Отпрыск того же самого могучего корня… Что же побудило его к этому злодейству? Был ли это кровожадный каприз тиранической натуры? Был ли неумолимый расчет холодного политика? Мы знаем, что царь Иван IV был глубоко проникнут династической идеей. Он постоянно хвалился своим знатным происхождением: по-видимому, совершенно серьезно он считал своим предком самого кесаря Августа… Вспомним, с каким великолепным презрением относился он к таким выскочкам, как, например, Стефан Баторий. Но Грозный был убежден, что власть дана ему Божьим позволением, а не мятежным желанием людей. Передать этот священный дар он мог, по его мнению, только прямому своему наследнику. Всякий другой соискатель царства — будь он такой же Рюрикович — являлся в его глазах не более как самозванцем. Вот почему, не колеблясь, он и обрекал его в жертву своей себялюбивой политики. Несомненно, Иван был проникнут заботой о будущем и вместе с тем самым ревнивым образом охранял свое царственное величие. Однако им владели дикие страсти. Поэтому порой он терял самообладание; кровь бросалась ему в голову. Тогда Грозный забывал и о своем достоинстве государя, и об интересах своей династии. В 1581 году, в припадке гнева, он занес свой страшный посох на собственного сына, царевич замертво упал к ногам отца. Как известно, вскоре затем в Москву прибыл Поссевин; от него мы узнаем страшные подробности этого события. А между тем и по своему уму, и по годам старший сын Ивана был единственным лицом, которое могло бы принять наследие Грозного. После его гибели преемниками царя оставались двое других сыновей. Один из них был слабоумный; другой находился еще в младенческом возрасте. По праву старшинства, на трон вступил «скорбный главой» царевич Федор.

 

II

Отныне судьба Московского государства была вверена жалкому выродку. Царь Федор Иванович был не более как видимостью царя на престоле Грозного. В сущности, он являлся только манекеном: всю полноту власти он передал шурину своему, Борису Годунову. Это был один из старейших опричников; он едва умел читать и писать. Но в лице его своеобразно сочетались способности государственного человека с влечениями азиата-татарина. Возведенный в звание ближнего боярина при царе Федоре, Годунов ревниво сторожил московский престол. В решительный момент, после смерти Федора Ивановича, ему оставалось только протянуть руку к царскому венцу, который, казалось, был предназначен для головы этого смелого игрока. И, однако, тот же самый Годунов, мечтавший завещать престол своему сыну, собственными руками подготавливал победу нежданному сопернику. Мы сейчас убедимся в этом воочию, для этого нужно лишь напомнить о тех коварствах и борьбе, которыми полно было царствование Бориса.

Впрочем, Московский Кремль XVI века похоронил в своих стенах тайну всех этих мрачных драм. В недрах его кипели яростные битвы, об этом мы знаем по пролитой крови; однако чаще всего подробности этих событий ускользают от нашего глаза. Стремясь сохранить свое положение, Годунов роковой силой обстоятельств вынужден был следовать по пути Грозного; он отступал от него только тогда, когда страшная колея слишком явно увлекала его в область кровавого безумия. Представитель королевы Елизаветы, Флетчер, справедливо заметил, что ярость Ивана IV направлялась главным образом против высшей знати, другими словами, против потомства прежних князей. В этой среде хранились свободолюбивые предания; здесь жили притязания, с которыми волей-неволей приходилось считаться московским государям. Иван стремился преодолеть, точнее говоря, сокрушить эту упорную силу прошлого; он понимал, что утвердить самодержавие можно лишь тогда, когда оно вознесется на недосягаемую для всех других высоту. Во имя этого он и погубил своего двоюродного брата, князя Владимира Андреевича. Борис Годунов отождествлял себя с личностью царя Федора. Он чуял врагов в старом, родовитом боярстве; он знал, что, уцелев от бурь эпохи Грозного, оно все еще живет преданиями своего блестящего прошлого и помнит о своих правах. Борьба продолжалась; но характер ее изменился. На Федора не посягал никто; вся злоба, вся ненависть направлялись против того, кто фактически царствовал в Москве. Дело шло о господстве Годунова; конечно, он готов был на все, чтобы победить.

Одной из первых жертв нового порядка явился старый князь Иван Мстиславский. Это был представитель древнего рода, прославившийся на службе государству, где ему всегда принадлежало наиболее почетное место; он пользовался всеобщим уважением, в котором не отказывал ему даже Иван IV. Опала князя Мстиславского была только первым предостережением. Гораздо серьезнее оказалось громкое дело Шуйских.

Борьба Годунова с Шуйскими происходила на очень скользкой почве. Дело в том, что, независимо от своих личных качеств, Борис был в значительной мере обязан своим возвышением сестре Ирине, супруге царя Федора. Была ли она влиятельна во дворце или нет — не так важно; достаточно того, что сердце государя принадлежало ей; и, конечно, Годунов умел извлечь свою выгоду из этой привязанности. Только одно омрачало тихое счастье царственной четы: у Ирины не было детей. Однако надежда на потомство не оставляла супругов. Они ждали его терпеливо; королева Елизавета прислала им из Лондона врача и бабку… Но враги Бориса не дремали. Они замыслили развести царя с женой и сочетать Федора новым браком; согласно обычаю Ирина должна была уйти в монастырь. Для осуществления задуманного плана они рассчитывали привлечь на свою сторону народ; затем, вместе с ним, они намеревались ударить царю челом и просить его пожертвовать во имя государства своим семейным счастьем. Разве дед его, Василий, не развелся с первой женой? Разве не вступил он в новый брак? Почему же Федору не последовать его примеру? Ведь все будущее Русской державы висит на волоске. Нетрудно угадать, каковы были истинные расчеты этих людей. Конечно, удаление Ирины повлекло за собой падение Бориса; таким образом, одним и тем же ударом достигались сразу две цели: династия была бы спасена от гибели, а ненавистный временщик был бы устранен с дороги [здесь приходится коснуться чрезвычайно темного сообщения летописи. Несомненно, против Бориса был составлен заговор; однако был ли развод его поводом — сказать трудно].

Душой заговора были, по-видимому, князья Шуйские, Рюриковичи по крови. Владевшие некогда Суздалем, они, конечно, затмевали Годунова блеском своего происхождения. Наследственные права дома Шуйских были известны даже за пределами Руси; мы знаем, например, что великий канцлер Польши не задумался признать их публично. «За отсутствием прямых наследников престола, — заявил Замойский на сейме 1605 года, — наибольшие права на трон московский принадлежат князьям Шуйским». К знатному происхождению этой семьи присоединились заслуги ее перед отечеством, и все это озарялось блеском несметного богатства, заключавшегося не только в движимости, но и в обширных земельных владениях. Конечно, у Шуйских были могущественные связи: сторонников этого княжеского рода можно было найти во всех слоях тогдашнего общества, начиная с высшей знати и кончая простыми людьми. Таким образом, в заговоре против Бориса принимали участие самые разнообразные слои населения. Здесь были и представители духовенства, и бояре, и купцы, и черный городской люд; словом, в рядах оппозиции представлены были все группы московского населения. Движение усиливалось с каждым днем; к нему присоединялись все новые и новые участники… Наконец, удар разразился. Однако его постигла самая плачевная неудача. Раздалось слово — «государственная измена»; правда, оно еще не имело тогда страшного теперешнего смысла. Тем не менее началось следствие, которое правительство повело с величайшей строгостью.

Вся тяжесть обвинения обрушилась на Шуйских. Вместе со всей родней, слугами и друзьями они подверглись неумолимому гонению. Уголовное законодательство этой эпохи отличалось крайней суровостью; судьи могли свирепствовать как им угодно. Однако и здесь сказалось уважение к принципу иерархии: бояре избегли пыток; их не коснулись ни огонь, ни железо; все это досталось на долю подсудимых менее знатного происхождения. Только одно правило проводилось без всяких изъятий: тайна покрывала судебное следствие, допрос, все показания; она облекала все непроницаемой завесой. Вообще темницы Кремля умели хранить молчание не хуже, нежели страшные казематы Венеции. Тем неожиданнее разразился обвинительный приговор; тем сильнее было произведенное им впечатление. Кара обрушилась прежде всего на Шуйских; ее не избежал и герой псковской обороны, счастливый противник Батория, непобедимый князь Иван Петрович: пришлось и ему удалиться в ссылку. Участь его разделил князь Андрей Иванович. Достоверны или нет показания летописи, но она сообщает нам, что, немедленно, по прибытии на место, оба князя были убиты. Другие члены рода Шуйских, вместе со своими сообщниками-боярами, также были высланы из Москвы: имущество их было конфисковано. Правительство не пощадило самого митрополита Дионисия, который, очевидно, лучше знал грамматику, нежели умел вести политическую игру: местом заточения для него был назначен отдаленный монастырь. Согласно обычаю самые жестокие кары постигли менее виновных и менее знатных участников заговора: то были подлинные жертвы общественного неравенства. Шесть или семь человек поплатились головой; значительно большее число было посажено в тюрьмы. Так была рассеяна и сокрушена партия Шуйских, отныне ей трудно было возродиться. Однако Годунов со страхом думал о последствиях своих жестоких мер; он боялся, как бы они не повредили славе Федора. Ему не хотелось, чтобы кто-либо вообразил, будто на троне восседает новый Грозный. В это время в Польшу отправлялось из Москвы посольство. Желая рассеять тяжелое впечатление своих репрессий, Годунов дал послам тонко обдуманные инструкции. Пусть они превозносят царя Федора и его милосердие; пусть, напротив, всячески чернят Шуйских; пусть говорят, что князья задумали изменить государю, объединившись с «мужиками». Таким образом, всякому будет ясно, что виновные вполне заслужили ссылку и смерть.

Все это происходило в 1587 году. Поглощенный борьбой не на жизнь, а на смерть со своими врагами, Годунов, однако, не удовлетворился своим торжеством над ними. В ту пору в Рижском заливе, забытая всеми, жила молодая вдова. Казалось, никому она не внушала ни участия, ни подозрений. Однако она была связана кровными узами с домом Рюрика; честолюбцы могли легко воспользоваться именем, этого было достаточно, чтобы привлечь к ней внимание Бориса. Молодая женщина была одной из дочерей князя Владимира, подвергшегося столь жестокой казни в Александровской слободе. Капризом судьбы она была брошена на берега Двины. Иван IV внезапно вспомнил о ней, чтобы провозгласить ее королевой придуманного Ливонского государства. Последнее создано было якобы для Магнуса, но в действительности должно было служить целям московской политики. Чтобы обеспечить союз Магнуса с Грозным, будущего короля заставили вступить в брак с русской княжной: таким образом, Мария Владимировна и стала его супругой. Бедной девочке едва минуло 13 лет, но это не помешало осуществлению плана: Стоглавый собор допускал брак и с двенадцатилетними невестами. Однако датский герцог был протестантом. Желая избегнуть скандала, благочестивый Иван придумал особую форму бракосочетания Магнуса с Марией. Перед алтарем обряд совершал православный священник; протестантский пастор делал свое дело в дверях церкви… Таким образом, молодые венчались, стоя врозь друг от друга, зато святыня храма не была осквернена еретиками. Вся дальнейшая жизнь Марии была сплошным рядом жестоких испытаний. Первое разочарование постигло ее уже при получении приданого. Царь обещал Магнусу дать за невестой кучи серебра; вместо этого он прислал лишь рухлядь и платья. В довершение всего, Магнусу так и не удалось поцарствовать нигде. Одни не соглашались признать его королем; другие оказывали ему слишком слабую поддержку; большинство вело против него тайную или явную борьбу. В конце концов, потеряв все, злополучный «король» умер с горя в 1583 году, когда Ливония, ограбленная и разоряемая со всех сторон, стала добычей поляков. Стефан Баторий назначил вдове Магнуса скромную пожизненную пенсию: она едва спасала ее от нищеты.

При таких условиях не было никакого труда представить для Марии возвращение на родину в самом заманчивом свете. Честь удачного выполнения этого плана приписывает себе английский дипломат при московском дворе Горсей. Мы знаем, что он пользовался большим доверием московского правительства; однако в свой рассказ он вносит слишком явный элемент романического вымысла. По его словам, сам Годунов возложил на него поручение склонить Марию вернуться на родину. Горсею, будто бы, скоро удалось вкрасться в душу молодой вдовы: своими речами он довел ее до слез, хотя одновременно и сыпал золотом направо и налево… Затем он так сумел организовать отъезд Марии, что всякое преследование ее было невозможно. Обращаясь к официальным данным, мы не находим там ничего подобного этим пикантным подробностям. Содержание их сухо и просто, как сама действительность. По свидетельству этих документов, в феврале 1586 года царь Федор сообщил кардиналу Радзивиллу, временному правителю Ливонии, что Мария желала бы вернуться в свое отечество. Этим высоким посредничеством дело было решено, и вдова Магнуса беспрепятственно уехала в Москву. Надо думать, однако, что между заинтересованными лицами уже раньше состоялось тайное соглашение по этому поводу. Очевидно, кое-кому не хотелось отпускать дочь князя Владимира с глаз; вероятно, ее заманили обратно всяческими обещаниями, и бедная вдова поддалась на эту уловку. Но скоро ее постигло горькое разочарование. Она попала лишь из одной тюрьмы в другую, и остаток дней своих провела в печальном уединении далекого монастыря. В 1587 году судьба отняла у нее последнее утешение: она потеряла единственную дочь.

Ближайшие годы были ознаменованы гибелью новых и новых жертв. Ряды членов царствующего дома становились все реже и реже. Смерть делала свое дело. Она косила одного за другим точно по намеченному плану, причем порой эта страшная работа окутывалась непроницаемым покровом тайны. В 1591 году сошел со сцены последний представитель дома Рюрика, младший брат Федора, царевич Дмитрий. Был ли он убит, или, спасаясь от смерти, бежал куда-то из Углича — дело темное. Ниже мы еще вернемся к этому вопросу. В 1594 году Кремль постигла особенно тяжелая утрата. Как известно, царица Ирина уже несколько раз преждевременно разрешалась от бремени. Это давало повод к самым пессимистическим предсказаниям. И, однако, вопреки им, у государыни родилась наконец дочь, нареченная при крещении Феодосией. Этот «дар Божий» принес родителям больше горя, нежели радости. Ребенок оказался хилым и скоро из колыбели его перенесли в могилу. Надежды семьи были разбиты. Между тем слабое здоровье Федора заставляло опасаться преждевременного конца. Эти страхи оказались не напрасными. В 1598 году скончался и сам царь. В его лице сходила со сцены историческая династия Рюрика. Престол московский оставался вакантным. Наступал поворотный момент русской истории.

Смутное предчувствие великих бедствий начинало овладевать умами русских людей. Благочестивые книжники с тревогой взирали на будущее и призывали народ к горячим молитвам. Зоркие посторонние наблюдатели уже давно предвидели гибель династии; роль, которую судьба готовила Годунову, угадывалась при этом сама собой. Хотя Флетчер в 1588-1589 гг. провел в Москве всего несколько месяцев, он отлично сумел понять то критическое положение, в котором находилось государство. «По-видимому, — говорил он еще при жизни Федора и Дмитрия, — царствующий дом скоро прекратит существование». Он видел, что страна уже охвачена смутой, что ее терзают неурядицы; все это, в глазах Флетчера, было следствием тирании Ивана IV. Во всяком случае, подобное зрелище отнимало у него всякую надежду на благополучный исход, так что с уверенностью настоящего ясновидца он видел вдали «пламя междоусобной войны». Эти предчувствия вполне разделял представитель Рудольфа II при московском дворе и тонкий дипломат бурграф Дона. Он заявлял в своих донесениях, что Годунов бесконтрольно управляет Русским государством и явно мечтает о короне. Поэтому в Вене господствовало убеждение, что всемогущий правитель сумеет в должный момент завладеть царской властью, присвоив ее либо себе самому, либо сыну. Вот почему, учитывая эту возможность, венский двор обращался к Годунову с изъявлениями дружбы и предлагал ему заключить союз для борьбы с турками.

0x01 graphic

Борис Годунов.

   Надо заметить, впрочем, что сами обстоятельства слагались удивительно благоприятно для Бориса. Годунов неуклонно стремился занять первое место среди бояр. Его успехи на этом поприще шаг за шагом приближали к трону. Борис сумел приобрести небывалый престиж; постепенно он поднялся на высоту, совершенно недоступную для остальных. Одними своими пышными титулами он затмевал всех других придворных. Из простого опричника он превратился в конюшего и ближнего боярина, воеводу царского двора, наместника царства Казанского и Астраханского и наконец правителя государства. Разумеется, он постарался придать всем этим громким званиям реальную силу. Годунов занимал в Кремле совершенно исключительное положение. Ни одно дело не миновало его; он был источником всевозможных милостей. По словам Флетчера, он был настоящим «императором». Между прочим, ему принадлежало небывалое доселе право: он мог непосредственно сноситься с иноземными державами — с крымским ханом, с кесарем, с каким угодно государем. При этом Борис явно стремился подчеркнуть свои прерогативы. Он окружил себя пышным этикетом; держал на почтительном расстоянии от себя прежних своих сослуживцев; присваивал себе самые высшие знаки отличия. На его приемах у иностранных послов естественно рождался вопрос: не царь ли дает им аудиенцию? Они видели перед собой те же вереницы бояр, те же роскошь, блеск и пышность церемониала. Речи Бориса довершали иллюзию; он явно давал понять, что сносится с государями, как равный с равными, и старался показать, что к голосу его внимательно прислушиваются за границей. Политическим успехам Годунова соответствовал рост его богатства. Никто из бояр не мог равняться с ним своими доходами; он был самым крупным земельным собственником государства. Словом, это был настоящий царь; ему недоставало лишь одного — народного признания. Но Годунов сумел добиться и этого, и восторженные клики его сторонников заглушили робкий протест оппозиционных элементов.

Немедленно по вступлении своем на престол Борис Годунов оказался истинным учеником Ивана IV. Он понял, что необходимо придать власти характер религиозного принципа. Подобно священной особе византийского кесаря, русский царь должен быть окружен ореолом сверхчеловеческого величия; источником его могущества должно быть само небо. С этой целью Борис приказал оставить и разослать повсюду торжественное обращение — молитву к «трипостастному Божеству неразделимой Троицы». Здесь призывались благодать Божия к «Божьему слуге великому и благочестивому и Богом избранному и Богом почтенному и превознесенному и Богом снабдимому и на царский престол возведенному» Царю Борису Федоровичу, «всея Руси самодержцу», и к его «Царского пресветлого Величества» Царице Марии Григорьевне и к их «Царским чадам» Царевичу Федору и Царевне Ксении и ко всем «прекрасноцветущим младоумножаемым ветвям царского изращения», дабы оно «в наследие превысочайшего Российского царствия было навеки и нескончаемые веки без урыву». «…Чтобы его Царская рука высилась и имя его славилось от моря до моря, и от рек до конец вселенныя надо всеми недруги его… чтобы все под небесным светом великие государи христианские и бусурманские его Царского Величества послушны были с рабским послужением… и от посечения бы меча его, от храброго подвига, все страны бусурманские его Царского Величества имени трепетали с боязнью и с великим страхом и сетованием. И просим у Господа Бога, чтоб… на нас бы на рабах его от пучины премудрого своего разума и обычая мудрого и милостивого нрава нескудные реки милосердия изливалися выше прежнего… святая бы непорочная христианская вера сияла на вселенной превыше всех… так же честь и слава его Царского Величества высилась превыше всех великих государств на веки веков…»

Конечно, все эти дифирамбы оказывали свое впечатление на умы простодушных людей. Однако притязания, заключенные в них, оставались эфемерными. Царствование Бориса сопровождалось зловещими явлениями, которые превратили подозрительного царя в жестокого тирана. Он чувствовал, что власть ускользает из его рук; знал, что тайные враги замышляют его гибель… Они были неуловимы — и удары его обрушивались на их мнимых сообщников. Казалось, в государстве действует какой-то тайный закон о подозрительных: страх измены не покидал царя ни на минуту. Месть его не щадила лучших друзей. Однако наибольший шум вызвала опала Романовых. Недавние союзники оказались непримиримыми врагами.

В летописи мы находим рассказ о том, как произошла эта неожиданная катастрофа. По-видимому, Борис уже заранее решил про себя погубить Романовых, нужно было найти только подходящий предлог для этого. В подобных случаях чаще всего прибегали к подкупу слуг; последние становились обвинителями своих господ. Однако в деле Романовых эта тактика не сразу увенчалась успехом. Врагов Бориса окружали столь преданные люди, что даже пытка не вырвала у них никакого показания, обличающего Романовых. Тогда правительство попробовало подействовать заманчивыми обещаниями. Это средство оказалось более верным: нашелся предатель, который вызвался помочь делу. Впрочем, данное ему поручение было не из трудных: он должен был подбросить к Романовым врученный ему мешок и затем сделать донос. Эта хитрость оказалась вполне достаточной. Правительство намеренно подняло шум; пресловутый мешок был найден и приобщен к делу; когда его содержимое высыпали на стол, там оказались подозрительные коренья. После этого виновные и их сообщники не могли уже избегнуть наказания. Всякому было очевидно, что они недаром хранили у себя зелье.

Все это нам теперь представляется вздором. Но в то время подобные выдумки принимались всерьез. Во всяком случае, легко угадать, какова была основа всего этого дела. В 1601 году против Романовых и их сообщников начато было формальное следствие; как принято говорить в наши дни, оно велось самым тенденциозным образом. В сущности, против обвиняемых нельзя было выдвинуть ни одной улики: никакого преступления они не совершали. Годунов питал к Романовым чисто личную неприязнь: он был убежден, что при своих связях и положении в обществе они мечтают о престоле. Несомненно, они находились в оппозиции; Борис чувствовал безмолвную силу этого сопротивления. Это раздражало его подозрительность. Между тем начинали распространяться слухи о каком-то новом соискателе престола: все это внушало опасения насчет тайного заговора, направленного против законного царя.

Разумеется, дело Романовых не могло кончиться благоприятно для обвиняемых. Суд приговорил их к лишению имущества и ссылке. Первое место среди осужденных принадлежало боярину Федору Романову, будущему патриарху Филарету. Его постригли в монастырь; жена его также стала инокиней; оба были заключены по монастырям. Шестилетнего сына его, Михаила, отобрали у родителей и передали родственникам, жившим далеко от Москвы. В лице этого ребенка скрывался будущий основатель новой династии. Напрасно думал Годунов, что он покорит себе судьбу: в безвестности и тишине уже подрастал тот, кто со временем явится избранником народа и главой нового царствующего дома.

Но до этого Русь должна была пережить тяжкие испытания. Предвестием их явилась драма, разыгравшаяся в Угличе. Напомним здесь некоторые ее моменты.

 

III

15 мая 1591 года [с этого места до конца главы все даты соответствуют старому календарю. В XVIII веке он отставал на 10 дней от Григорианского] в далеком углу русской земли во дворце города Углича умер ребенок. Кто он был? Царевич Дмитрий, говорят одни, сын Ивана IV, брат царя Федора, последний представитель мужской линии Рюрикова дома. Отнюдь нет, возражают другие. В Угличе погибло другое дитя; отцом его был какой-нибудь князь, священник, кто угодно, только не Дмитрий, ибо последний, по всей вероятности, каким-то образом спасся от смерти.

Оставим пока открытым вопрос о личности убитого младенца. Спрашивается, вполне ли достоверно, что он погиб насильственной смертью? Как известно, одни утверждают, что его зарезали наемные убийцы; по мнению других, он сам наткнулся на нож в припадке болезни. Любопытно, что каждая из двух противоположных версий подтверждается показаниями очевидцев. Они клянутся, что говорят чистую правду; они противоречат друг другу и себе самим и вновь дают клятвы.

Следствием такого рода свидетельств явилась литературная война, которая продолжается вот уже три века. Ей предшествовала другая борьба — более кратковременная, но, пожалуй, и более жестокая. Противными сторонами в ней были русские и поляки: уже не чернила, а кровь проливали они целыми потоками… Одни выступали против Дмитрия; другие защищали эту загадочную личность, самое существование которой подвергалось сомнению. Яблоком раздора служил московский престол. Дмитрий добивался его, как своего наследственного достояния; но Годунов совсем не был расположен отказаться от своей власти в пользу преступника и темного искателя приключений… На чьей стороне была правда? Сами современники колебались в решении этого вопроса: мы имеем от них только обрывки истины. К тому же, слишком часто их показания внушены страстью, и голос их заглушается бряцанием оружия. Первые сомнения рождаются уже около бедного детского трупика в Угличе. Во всяком случае, каково бы ни было происхождение этого ребенка, его агонией открывается целая эпоха. С этого момента начинается роковая пора великой смуты. Совершенно естественно остановить свое внимание на столь важном историческом событии.

В своих основных чертах это событие сводится к следующему. 19 октября 1583 года седьмая супруга Ивана IV, Мария Нагая, разрешилась от бремени сыном, нареченным Дмитрием. Это дитя родилось не в добрый час. Только что закончилась несчастная война России с Польшей, и Грозный уже вел переговоры с Лондоном о новом браке с Марией Гастингс. При этом он ссылался на то, что тогдашняя супруга его, Мария Нагая, не принадлежит к царскому роду. Неожиданная смерть разрушила все планы царя. Как известно, престол его унаследовал Федор. Что касается Дмитрия, то он получил в качестве удела три провинциальных города. Главным из них являлся Углич. Опекуном малолетнего царевича был назначен Богдан Вельский. Это был один из ближайших доверенных покойного государя; он же был его посредником при связях с Поссевином.

Уже в самом начале царствования Федора по отношению к Дмитрию была принята совершенно необычная и исключительная мера. По распоряжению царя, малолетний брат его был отправлен в Углич. Может быть, такое решение имело в виду ослабить борьбу придворных партий. Может быть, оно ставило своей целью предупредить попытку дворцового переворота. В таком случае нельзя не признать этого хода достаточно ловким. Богдан Вельский не уехал из Москвы вместе с маленьким царевичем. Он остался в столице, этом центре государственных дел и политических интриг; однако он удержался здесь недолго. Предлогом для его удаления от двора явился народный мятеж. Вельский был назначен наместником в Нижний Новгород и, волей-неволей, должен был расстаться с Москвой.

Между тем с прибытием Дмитрия давно пустовавший и скромный Угличский дворец сразу оживился. По соседству с ним устроилось все семейство Нагих. Вместе с царевичем в Углич прибыла вся обстановка маленького двора. Ребенок был окружен целым штатом женщин; при нем постоянно находилась мать; за ней стояли его дядья. Конечно, и Борис Годунов не терял Дмитрия из виду. Заботился ли он о его благополучии? Выжидал ли удобного момента, чтобы погубить царственного ребенка? Никому не удалось разрешить эту загадку, и само время не рассеяло окутывающей ее тайны. Во всяком случае, рано начали ходить какие-то зловещие слухи. В 1588-1589 гг. в народе толковали, что царевича пытались отравить, но неудачно; высказывались опасения, как бы малютка не пал жертвой того, кто сам мечтает сесть на престол после смерти бездетного Федора… И вот внезапно, вместе с ударами набата, из Углича донеслась страшная весть. Царевич убит; толпа растерзала убийц, захваченных на месте. Как всегда, в передаче события было много смутного и противоречивого. Шли речи то о несчастном случае, то о злодействе, то о народном смятении, то о восстании…

Москва была поражена как громом. Борис Годунов понял, что нельзя медлить с разъяснением дела. Было слишком опасно позволять подозрениям собираться над его головой. Немедленно была назначена правительственная комиссия: ей было поручено безотлагательно выехать в Углич и произвести следствие. Разумеется, Годунов позаботился ввести в комиссию самых подходящих людей. Во главе их стал Василий Шуйский. Уже некоторое время он был в чести при дворе, хотя и не получал разрешения жениться: слишком боялись того родового имени, которое носил этот князь… Василий Шуйский был человеком, способным на все: он был беспринципен и бессовестен, ловок и хитер. Внешность его была самая вульгарная: взгляд его красных глаз был неуловим и лжив. Присяге этот человек изменял уже не раз. Его сотоварищем по комиссии являлся Андрей Клешнин, который находился в большой милости при дворе. Женой его была княжна Волхонская — неразлучная подруга царицы Ирины; между ними не существовало тайн. Сам Клешнин пользовался исключительным доверием царя Федора и был глубоко предан Годунову. Двое других членов комиссии были менее заметными фигурами. Дьяк Вылузгин выполнял лишь свои обычные служебные обязанности, а митрополит Геласий нужен был для того, чтобы придать следствию известный религиозно-нравственный авторитет.

Комиссия с величайшей поспешностью выехала в Углич и 19 мая 1594 года уже открыла свои действия. Протоколы ее заседаний записывались на длинных листах: пожелтев от времени, они до сих пор почти в полной неприкосновенности хранятся в Московском архиве. Читая эти документы, мы слышим как будто голоса с того света; они воскрешают весь ход судебного следствия. Перед нами проходят три главные группы свидетелей. На первом месте выступают Нагие, за ними идут очевидцы происшествия; наконец, следуют показания других лиц, которых комиссия сочла нужным привлечь к делу.

Что касается Нагих, то самые важные данные могла бы сообщить, разумеется, сама мать царевича, Мария. Однако сан царицы не позволял ей выступить с показаниями при допросе. Поэтому ее оставили в покое с ее материнским горем. Три брата Нагих, напротив, не избегли дачи показаний; при этом самая важная роль выпала на долю князя Михаила. Ему задавали самые предательские вопросы; комиссия во что бы то ни стало хотела добиться от него признания в злодействе; однако князь не поддался на уловки и смело бросил в лицо следователям свой вызов. По его словам, в субботу, 15 мая, он услышал набат. Испугавшись пожара, он бросился ко двору. Здесь увидел убитого царевича. Осип Волохов, Микита Качалов и Данила Битяговский умертвили младенца. Сбежался народ, привлеченный набатом; толпа бросилась на убийц и растерзала их вместе с другими сообщниками. Что касается самого князя, то он был ни при чем в этой расправе: он не приказывал убивать никого. На него просто возвели гнусную клевету.

Заявление Михаила Нагого могло быть чревато самыми серьезными последствиями. Как мы знаем, царевичу было всего восемь лет. Конечно, у него не могло быть личных врагов; единственное, чем он мог возбудить темные чувства, были его наследственные права на власть. Возникал вопрос: уж не послал ли к нему наемных убийц какой-нибудь тайный честолюбец? Легко понять опасность этой догадки: естественно, что следователи желали уничтожить ее в самом зародыше. Вот почему они немедленно изменяют все направление своей работы, теперь главной задачей их является опровергнуть или, по крайней мере, ослабить главное показание князя Михаила. Для этой цели весьма нетрудно было воспользоваться свидетельством двух других Нагих — Андрея и Григория. Оба они вместе с Михаилом прибежали ко дворцу и вообще находились в одинаковых с братом условиях. И, однако, они не только не видели того, что видел старший брат, но, напротив, успели заметить совсем другое. Таким образом, вся ответственность за смелое показание падала на одного князя Михаила. Но этого мало. Явился еще новый свидетель: это был некий Русин Раков — какая-то темная личность из категории низших служащих. Он разыграл роль раскаявшегося соучастника злодейства и раскрыл целый заговор, который окончательно скомпрометировал старшего Нагого. По словам Ракова, князь Михаил намеренно натравил толпу на мнимых убийц и погубил совершенно невинных людей: он хотел, будто бы, чтобы эти несчастные жертвы были признаны за настоящих преступников. Сам Раков, по приказанию князя, зарезал 18 мая курицу; в ее крови он смочил ножи и огнестрельное оружие, а затем положил его возле трупов. Таким образом, князь Михаил хотел выгородить толпу и себя самого, как ее подстрекателя. Пусть-де видят, что убиты были вооруженные люди, которые — ясное дело — пустили в ход свое оружие. Конечно, для того чтобы эта хитрость удалась, нужно было, чтобы она осталась тайной для московских следователей. Поэтому шесть раз в течение одного дня князь Михаил требовал к себе Ракова и брал с него клятву, что тот будет молчать. Раков так и делал. Но затем он одумался и решил сам прийти в комиссию, чтобы повиниться и загладить свой проступок.

Показания Ракова нанесли свидетельству князя Михаила тяжкий удар. Для окончательного опровержения слов Нагого нужно было теперь противопоставить ему другого свидетеля, который дал бы еще более обоснованные и удостоверенные показания. Как мы видели, почву для этого подготовили уже двое других братьев Нагих. Фундамент под все это строение был подведен Василисой Волоховой, которая сообщила при этом и все необходимые детали. Василиса занимала самое видное положение среди женщин, окружавших царевича: она была мамкой несчастного Дмитрия. Ее уж никак нельзя было признать нервнобольной, зато она видела всякое и не лезла за словом в карман. Сын ее был убит в свалке, как один из соучастников преступления; ее саму помяли изрядно, но ни боль, ни горе матери, ни волнение ничего не могли сделать с ней. Василиса выступает как непосредственный свидетель происшествия. Она все видела, все слышала; память не изменяет ей ни в чем, и слова, как горох, сыплются с ее языка. Если верить ей, она обнаружила во время трагедии изумительное хладнокровие, можно сказать, почти героическую твердость духа. По ее словам, царевич страдал эпилепсией. Время от времени с ним случались жестокие припадки. В конвульсиях он однажды поранил свою мать большим гвоздем и искусал руки дочери Андрея Нагого. За несколько дней до несчастья он опять хворал. Потом ему стало лучше, и он снова вернулся к своим обычным играм. В субботу, 15 мая, царица послала его к обедне, а затем отпустила погулять на двор. Тут-то и случилась беда.

На дворе, кажется, было всего-навсего три женщины и несколько детей. Царевич весело играл в тычки и, собираясь бросить свой нож в цель, держал его, как полагается, в руке. Вдруг с ним случился припадок. Он опрокинулся навзничь и накололся горлом на нож. Тотчас же он забился, затрепетал и скончался. Выбегает царица. Она видит сына своего в крови, сердце у нее упало… Но гнев в ней оказался сильнее любви. Она схватила полено и набросилась на мамку, грозя разбить ей голову. Мы представляем себе эту картину… Мать в отчаянии кричит, что царевича убили; в лицо Василисе она бросает имена злодеев; между ними — сын мамки, Осип… А Волохова под градом ударов, осыпаемая гневными укорами, спокойно требует суда… Между тем подбегает Григорий Нагой. Царица передает ему полено и велит бить мамку по пояснице… Затем, полумертвую, ее бросают и принимаются бить в набат. На вопли колокола собирается отовсюду встревоженный народ; возбужденная, взволнованная чернь врывается на двор. Новая картина: Василису терзает уже народ; в лохмотьях вместо платья, простоволосую, ее тащат в тюрьму. Но мамка не теряется и здесь: внимательным оком своим она следит за всеми перипетиями разыгравшейся кровавой драмы. Она видит, как один за другим подбегают те, которых называют убийцами царевича; только одного из них приволокли на место силой. Василиса слышит, как царица и ее брат Михаил требуют смерти злодеев. На ее глазах их тут же и приканчивают… Но она не плачет, не жалеет сына, зато помнит, как убили какого-то несчастного только за то, что он выразил ему сострадание. На следующий день после всех этих ужасов она все еще настолько бодра, что помнит, как казнили какого-то юродивого. Его обвинили будто бы в том, что он напустил беду на царевича.

По-видимому, показания Василисы разом пролили свет на все дело. Можно сказать, что россказни мамки как нельзя лучше соответствовали тайным намерениям комиссии. При таких условиях было совершенно неважно, видела ли она все собственными глазами, или же нет [четверо детей, игравших с Дмитрием и бывших очевидцами происшествия, не упомянули о Василисе, перечисляя женщин, присутствовавших на дворе. Это умолчание решительно необъяснимо]. Вот почему никто и не думает проверять ее свидетельства. Явные несообразности в передаче Василисы не обращают ничьего внимания. Об очной ставке с другими лицами не возникает и вопроса. Ловкая мамка разрушила версию о предумышленном убийстве царевича; этим самым устранялись всякие опасные догадки. Василиса дала формулу, к которой оставалось только присоединиться всем остальным свидетелям. И, действительно, как будто бы кто-то заранее продиктовал им условленный ответ; точно они заучили его наизусть. Кое-что, наиболее трудное, они рассказывали на память, своими словами. Во всяком случае, во всех этих показаниях неизменно повторяется один и тот же мотив. Дмитрий сам убил себя в припадке; он накололся горлом на нож; долго бился и наконец испустил дух. Разумеется, первое слово должно было принадлежать свидетелям-очевидцам. Мы знаем уже, что в момент несчастья с царевичем играли другие дети. Их было четверо. Уже один их возраст являлся гарантией искренности. Допрашивая каждого из них в отдельности, можно было без всякого труда, хитростью или насильно, вынудить их рассказать все, что они видели. Комиссия предпочла иной путь: дети все вместе, в унисон, повторили перед нею все те же заученные слова. То же самое, как эхо, услышали московские следователи и от двух женщин, состоявших при царевиче. И, таким образом, список главных свидетелей по делу был исчерпан комиссией с удивительной быстротой. Казалось, что, найдя нужную версию, следователи старались поскорее предупредить всякие возражения против нее: очевидно, им хотелось, чтобы она во что бы то ни стало сохраняла свою силу.

Для этого комиссия воспользовалась целой массой услужливых свидетелей. Если очевидцев несчастья было мало, то людей, слышавших о нем, находилось сколько угодно. Страшная весть мгновенно облетела город и распространилась по его окрестностям. Таким образом, свидетелей оказалось бесконечное множество: оставалось брать их обеими руками. И вот перед комиссией потянулись горожане и сельские жители, должностные лица всяких званий и духовенство разных родов… Тут были и архимандриты, и монахи, и простые священники… Один из таких попов, по прозвищу Огурец, был когда-то смещен в пономари за то, что слишком рано лишился жены. Конечно, были допрошены и все служившие во дворце — начиная с детей боярских и кончая поварами, поваренками, пекарями, истопниками, конюхами и скотниками. Раза два-три — правда, очень робко — послышались в этом хоре свидетелей некоторые диссонансы. Но в общем формула Василисы повторялась всеми самым добросовестным образом, весьма определенно и в совершенно одинаковых выражениях.

Допрос уже подходил к концу, когда новая группа свидетелей внесла в дело совершенно неожиданный элемент. Читатель помнит, что смелый обличитель убийства царевича, Михаил Нагой, сам оказался в роли подстрекателя к расправе над мнимыми преступниками. Теперь свидетели заявили, что весь день 15 мая князь был мертвецки пьян. Таким образом, его показания теряли силу; с другой стороны, с него снималась всякая ответственность. Словом, здание, с таким трудом воздвигнутое комиссией, грозило рухнуть в прах. Однако следователи торопились в Москву: они совсем не были расположены снова приниматься за дело с самого начала. Поэтому ограничились занесением нового свидетельства в протокол и не придали ему никакого значения. Они едва согласились уделить несколько минут царице Марии. В самый день их отъезда мать царевича пригласила к себе митрополита Геласия. Она ни на что не жаловалась, никого не укоряла, лишь просила помиловать «червей земных»; так называла она собственных братьев.

Протоколы следствия были увезены комиссией в Москву. Конечно, они должны были лечь в основу судебного разбирательства. Что же можно сказать об этом материале?

Были ли вполне добросовестно собраны все данные по угличскому делу? Конечно, нет. По-видимому, Шуйский с товарищами не слишком озабочены были раскрытием истины. Они заносят в свои протоколы ряд самых вопиющих противоречий и нисколько не стараются разобраться во всем этом хаосе. Невольно бросается в глаза искусственное построение следствия: оно ведется явно тенденциозно. Цель его нетрудно угадать. Комиссия стремится во что бы то ни стало устранить предположение о предумышленном убийстве и подтвердить версию об эпилептическом припадке. Конечно, в этом случае незачем было бы отыскивать тайных вдохновителей убийства.

Протоколы угличского следствия уже не раз подвергались самому тщательному анализу со стороны историков. По правде говоря, весь этот труд нам кажется потраченным даром. Мы уже сказали, что комиссия Шуйского не заслуживает никакого доверия. Если бы даже ее данные сами по себе и были неуязвимы для критики, во всяком случае, одно, чисто внешнее обстоятельство сводит на нет значение всего этого материала. Дело в том, что сам председатель комиссии, Шуйский, отрекся от дела собственных рук. После целого ряда самых подозрительных колебаний он торжественно поклялся перед аналоем, что Дмитрий пал невинной жертвой наемных убийц и заслужил мученический венец. Мы еще увидим, как этот клятвопреступник будет первым простираться в прах перед останками «святого» Дмитрия при перенесении их в кремлевскую усыпальницу русских царей. Разве не говорит все это о том, что руководимое Шуйским следствие не заслуживает никакой веры?

Впрочем, никто еще не предвидел возможности такого оборота дела со стороны Шуйского, когда 2 июня члены комиссии прибыли в Москву. Весь собранный ими материал был немедленно передан царю. Федор отослал его патриарху Иову, митрополитам и всему собору. В присутствии высшего духовенства и бояр документы, привезенные из Углича, подверглись пересмотру. По прочтении их, первое слово было предоставлено креатуре Годунова, патриарху. Иов был человеком непостоянного и слабого характера. Впоследствии, подобно Шуйскому, и он отрекся от своих слов. Но в данный момент он высказал взгляд, который, очевидно, был составлен им заранее.

По мнению патриарха, материал следствия был достаточно полон и не заключал в себе никаких противоречий. Ясно, как день, что Дмитрий погиб в припадке болезни, а князь Михаил воспользовался этим случаем, чтобы свести со своими врагами личные счеты: так совершилось неслыханное, гнусное злодейство. Вместе с князем Михаилом в преступлении повинны оба его брата, а также все угличане. Патриарх, очевидно, совершенно не признавал ни смягчающих обстоятельств, ни различных степеней виновности. В его глазах все обвиняемые оказывались убийцами, все они должны были отвечать перед судом и понести самую тяжелую кару. Словом, Иов был сторонником массовых мер. Впрочем, ввиду мирского характера всего дела, он смиренно предоставлял его на благоусмотрение царя. Ведь государь обладает неограниченной властью казнить или помиловать, и воля его руководится велением свыше. Что касается его самого, то он, инок Божий, будет неустанно молить всеблагого Создателя за царя и царицу, прося ниспослать им здравие, спасение и мир. Всеми этими заявлениями глава русской церкви, очевидно, заранее развязывал руки Годунову. Мало того, он обещал ему беспрекословное одобрение всех мер, которые тому заблагорассудится принять.

Таков был суд патриарха. Теперь оставалось только санкционировать его приговором самого царя. Трудно сказать, насколько был способен Федор понять то, что происходило; во всяком случае, он предоставил судьям полную свободу действий. Таким образом, все теперь зависело от Бориса Годунова. Обвиняемые попадали в руки беспощадного мстителя. Понятно, что кара, их постигшая, была ужасна; согласно обычаю времени, она становилась тем тяжелее, чем ниже жертвы ее стояли в обществе. Царице Марии пришлось постричься в инокини и искупать в монастырском уединении свой мнимый недосмотр за сыном. Трое братьев ее, которые, по данным следствия, были виновны не в равной степени, все были отправлены в дальнюю ссылку из Москвы: их поселили безвыездно в различные города. Самые жестокие наказания постигли, конечно, простых угличских людей. Все они были признаны в равной мере ответственными за совершенные убийства, поэтому в отношении к ним не знали жалости. Двести человек были казнены смертью, многим отрезали языки; большинству пришлось покинуть родину и ехать в Сибирь, где они и поселились в Пелыми. Суд не пощадил даже колокола, который своим набатом собрал народ ко двору: его сослали в далекий Тобольск. Милостивым приговор оказался лишь для Василисы Волоховой, которая сумела найти версию, нужную следователям и удобную для большинства свидетелей; разумеется, такое же благоприятное положение создано было и для родственников тех лиц, которых во что бы то ни стало хотели изобразить жертвой народной ярости.

Таким образом старался суд стереть всякие следы угличского преступления. Но горько ошибался Годунов, надеясь потопить в крови и слезах самую память об этом мрачном злодействе. Уже одна жестокость кары, постигшей мнимых виновных, навсегда запечатлела это событие в народном воображении. Разумеется, подозрения, возникшие уже раньше, теперь должны были еще усилиться. В Угличе было убито несколько человек… Неужели из-за этого нужно было наказывать его жителей чуть ли не через десятого? Неужели нужно было разгромить весь город и рассеять в разные стороны его население? Правительство должно было бы наказать только виновных… Своими мерами не старалось ли оно скорее устранить всех свидетелей, которые могли быть для него опасны?

Не безнаказанно пролита была невинная кровь. Близился час, когда увлажненная ею земля должна была родить страшную жатву проклятия и мести.

 

Глава II
Таинственный призрак 1601-1604 гг

I

С 1599 года представителем Римского престола в Кракове, при дворе Сигизмунда III, был нунций Клавдио Рангони — князь-епископ Реджио. Уроженец Модены, аристократ по происхождению, он едва успел четыре года пробыть в своей епархии, когда милость папы Климента открыла ему дипломатическую карьеру в Польше. На этом поприще все было ново для Рангони. Он не знал ни страны, куда должен был ехать, ни людей, с которыми ему предстояло иметь дело. Сами обязанности его при краковском дворе едва ли представлялись ему достаточно ясно.

Между тем пост нунция в Кракове был тогда одним из самых завидных. Ни один вопрос общеевропейской политики не миновал тогда польской столицы; война с турками — этот кошмар тогдашней эпохи — неустанно обсуждалась здесь различными дипломатами. Таким образом, для Рангони открывалось самое широкое иоле деятельности. Но этого мало. Если в Кракове было много привлекательного для государственного человека, то для уроженца Италии здесь оказался как бы уголок его отечества. Высший класс польского общества был уже затронут веяниями Ренессанса; вместе с Боной Сфорца сюда проникли новые идеи, и пионеры гуманизма недаром перебрались через Альпы, чтобы основаться на берегах Вислы.

Личные отношения папского нунция с королем Сигизмундом III были, конечно, безукоризненны и даже не лишены известной теплоты. Правда, этот государь был потомком дома Ваза; правда, что двоюродным братом его являлся сам Густав-Адольф. Тем более удивительно, что в лице Сигизмунда мы находим как бы другого Филиппа II — только без надменности испанского короля. Быть может, свою глубокую религиозность он унаследовал от матери, Екатерины. То была настоящая дочь Ягеллонов — и не столько по своему происхождению, сколько по нравственным качествам, в особенности же по страстности своей веры. Во всяком случае, под высоким покровительством короля католическая реакция делала в Польше все новые и новые успехи. Вот почему, когда папскому нунцию приходилось вмешиваться в государственные дела, он всегда был уверен, что встретит поддержку. Верными союзниками его оказались известная часть знати и епископы — католики, которые все заседали в сенате. В довершение всего, еще кое-что манило Рангони в столицу славянского королевства: во имя этого он готов был примириться и с ее снегами, и с ее стужей. Далеко впереди он видел шляпу кардинала. Дело в том, что, при возвращении в Италию, папский нунций обыкновенно бывал украшен уже пурпурной мантией.

Донесения Рангони хранятся в Ватиканском архиве и у князя Дориа-Памфили. В них, как нельзя лучше, выступает весь нравственный облик этого человека. Листы эти выцвели от времени; некоторые — увы! — скоро, быть может, погибнут навсегда. Но, перебирая их, мы живо воскрешаем перед собой образ прежнего римского прелата. Перед нами лицо, привыкшее к самому избранному обществу. Это одновременно и клирик, и придворный. Он в совершенстве изучил все требования этикета. Он — сама аккуратность, сама предупредительность, воплощенное самообладание. К услугам его в любую минуту оказывается неистощимый запас банальных формул. Все эти черты мы встречаем у большинства коллег Рангони. Лишь в одном отношении этот дипломат превосходил других государственных людей: он отлично умел добывать всякие сведения и хорошо информировал своего государя. В сущности, этим вполне удовлетворялось его честолюбие. Напрасно стали бы мы искать у него новых идей или оригинальных планов: Рангони менее всего был способен к ответственной роли реформатора или пропагандиста каких бы то ни было идей. Об этом ясно говорят его пространные и пресноватые донесения. В них постоянно фигурируют какие-нибудь комбинации. Это не значит, что Рангони злоупотреблял этим понятием; мы хотим сказать только, что в этой сфере он чувствовал себя особенно привольно.

Так или иначе, папский нунций был persona qrata при польском дворе. Являясь горячим сторонником союза с Австрией и брака с эрцгерцогиней Констанцией, он вполне сходился в этом с королем Сигизмундом. Мало того, он оказывал ему деятельную поддержку в этом направлении и даже был посредником в сношениях короля с Прагой. Более нелюдимые современники упрекали порой Рангони в том, что он был слишком предан светской жизни, по их мнению, он переходил меру в своем стремлении играть роль в обществе. Для этих суровых судей было великим соблазном видеть, как епископ весело пирует с магнатами или ухаживает за прекрасными полячками: подобные слабости казались несовместимы с высоким саном папского нунция. В довершение несчастья, при Рангони состоял его племянник, граф Александр Рангони; надо сознаться, что суровая добродетель совсем не была его идеалом. Пусть даже он и не был притчей во языцех в Кракове, как утверждают некоторые. Во всяком случае, несомненно, что за свои легкомысленные похождения он поплатился впоследствии высылкой из Рима. В силу всех этих обстоятельств, Ватикан относился к нунцию гораздо более сдержанно, нежели краковский двор. Несколько раз король Сигизмунд просил папу возвести Рангони в сан кардинала: Павел V не хотел внять этим ходатайствам. Однако король не сдавался. Он периодически возвращался к этому вопросу; для него это стало как бы делом чести… Он не жалел похвал в адрес своего протеже и горько укорял Рим за противодействие. Он не остановился перед отправлением в Ватикан особых уполномоченных; в специальной записке он восставал против «клеветников», очернивших ни в чем не повинного Рангони; наконец, он ответил отказом на предложение папы назначить кардиналом кого-нибудь из среды польского духовенства. Все было тщетно: Павел V был неумолим. Снисходя к представительству Сигизмунда, он охотно соглашался жаловать своего нунция бенефициями и пенсиями; но даровать ему пурпурную мантию он находил решительно невозможным. В подробные объяснения по этому поводу он не пускался: он просто заявлял, что имеет самые серьезные основания не отступать от принятого решения.

Надо думать, что при отъезде Рангони из Рима он представлял себе будущее в гораздо более радужном свете. Новый нунций отправлялся в Краков, полный самого горячего рвения. Между прочим, он вез с собой специальные инструкции от 20 февраля 1599 года: здесь было нечто такое, что прямо касалось Москвы. Прошло уже 17 лет с тех пор, как Поссевин побывал при русском дворе, такой же срок миновал со времени перемирия при Киверовой Горе. Жизнь значительно двинулась вперед. Но Рим не спешил с пересмотром своей традиционной политики в славянских землях. Он оставался верен своей мечте о союзе Польши с Москвой; тем самым он надеялся установить религиозное единство на севере Европы. По этому вопросу Рангони имел самые подробные указания; во всем остальном ему предоставили полную свободу действий. Папа знал о вступлении на русский престол Годунова; но он не был осведомлен о ходе польско-русских отношений и при таких обстоятельствах предпочитал довериться чутью и такту своего представителя. Впрочем, он выражал желание, чтобы, если только не поздно, стороны обратились к римскому посредничеству; при этом почин должен был принадлежать Годунову. Таким образом, создался бы прекрасный повод оказать московскому государю важную услугу: разумеется, это обязало бы и царя Бориса не остаться в долгу. При переговорах с русским правительством нунций мог бы возбудить вопрос о постройке в Москве католической церкви, клир которой составился бы из иезуитов. Очевидно, Климент VIII стремился к тому же самому, что и Григорий VIII. Если бы Борис Годунов оказался более сговорчивым, чем Иван IV, Рангони удалось бы примирить Польшу с Москвой торжественным актом папского вмешательства. Тогда, опираясь на свой успех, упорно ускользавший от всех его предшественников, нунций мог бы добиться того, в чем неизменно отказывали Поссевину, — другими словами, католическая церковь впервые могла бы обосноваться в Москве. К несчастью, весь расчет оказался неправильным. Во главе польских войск уже не было грозного Стефана; над Москвой уже не тяготел ужас опричнины. Исконные враги находились в равных условиях, при которых чужое вмешательство становилось излишним.

Скоро папскому нунцию пришлось самому убедиться в этом. В 1600 году король Сигизмунд отправил в Москву с предложением союза канцлера литовского, Льва Сапегу. Как известно, по всем вопросам, которые касались соединения церквей, послу польского короля дан был самый решительный и высокомерный отпор. Сапега сам сообщил об этом Рангони, не скрывая от него своего разочарования и досады. Впрочем, как мы знаем, ему удалось заключить с Москвой перемирие на 20 лет. Это вполне соответствовало видам папы и традициям старой дипломатической рутины. Все, казалось, налаживалось по-прежнему. И вдруг совершенно необычное событие открыло перед римской курией самые неожиданные перспективы.

1 ноября 1603 года Рангони был принят Сигизмундом. Король заговорил о странных слухах, распространяющихся по всему государству. По его словам, в Польше появилась какая-то загадочная личность. Это пришелец из Московского государства, который называет себя Дмитрием, сыном царя Ивана IV. Некоторые из русских людей будто бы уже признали царевича и стали на его сторону. Дмитрий находится в Волыни у князя Адама Вишневецкого. Он мечтает вернуть себе наследственный престол при помощи казаков и татар. Всю эту затею король признавал чистым безумием: ему казалось невозможным возлагать свои надежды на наемников, которые ищут не столько чести, сколько добычи. Что касается самого героя всех этих отчаянных замыслов, то король выражал желание узнать его поближе. Он приказал Вишневецкому привезти новоявленного царевича в Краков и представить королю особое донесение.

К той же теме обратился в своей беседе с нунцием и вице-канцлер Петр Тылицкий. Он дополнил сообщение короля новыми подробностями. Разумеется, Рангони не замедлил известить Рим о столь сенсационных событиях. Ватикан принял несколько скептически донесения своего уполномоченного. Сам Климент VIII сделал на полях его депеши следующую насмешливую пометку: Sara un altro Re di Portogallo resuscitato. Это было намеком на тех самозванцев, которые до смерти Дон Себастьяна мистифицировали Португалию.

Конечно, Рангони постарался раздобыть себе копию с донесения Вишневецкого. После перевода польского текста на латинский язык он отослал его в Рим. Этот документ имеет для нас первостепенную важность: в нем содержится биография Дмитрия, записанная с его слов. Рангони свидетельствует, что князь Вишневецкий лишь изложил то, что сообщил ему «царевич»; таким образом, сущность донесения всецело принадлежит самому герою всей этой истории [Этот рассказ Дмитрия послужил основой для всех других версий, передающих историю спасения царевича в Угличе. Таким образом, рядом с показаниями самого Дмитрия эти редакции не имеют самостоятельной ценности]. Между тем Дмитрий переживал самый критический момент своей судьбы. Все будущее зависело от его показаний, которые должны были убедить окружающих в подлинности его царского происхождения. Таким образом, мы можем предположить, что в своей автобиографии он дал все, что мог, и исчерпал все свои ресурсы. Донесение Вишневецкого касается главным образом угличских событий. Оно представляет попытку раскрыть тайну, окружающую это темное дело. Какой контраст с официальным расследованием Шуйского! Главный виновник злодеяния назван здесь собственным именем. Это, конечно, Борис Годунов. Дмитрий характеризует его как человека, не боящегося ни железа, ни крови. По его словам, он мечтал о престоле тотчас после смерти Ивана IV. Во имя этой честолюбивой цели он готов был пожертвовать чем угодно. Царь Федор не мог оказать ему никакого противодействия: Годунов живо спровадил бы его в Кирилло-Белозерский монастырь и по-своему расправился бы с его советчиками. Таким образом, оставался лишь царевич Дмитрий. Чтобы очистить Годунову дорогу к престолу, нужно было устранить этого единственного законного наследника царской власти: в противном случае, он мог бы со временем заявить свои притязания. Как же можно было достигнуть этого? Не иначе как посредством преступления. И Борис не поколебался перед ним: его злодейство было тем более гнусно, что оно было задумано и подготовлено заранее с поистине адским расчетом. Царевича окружали верные слуги. Все они были отравлены каким-то тонкодействующим ядом. На их место были поставлены предатели, которым было приказано отравить самого Дмитрия. Однако живым препятствием для осуществления этого плана явился воспитатель царевича. Этот энергичный и наблюдательный человек разведал о странном заговоре и помешал его выполнению. Тогда Борису волей-неволей пришлось прибегнуть к иным средствам. К делу были привлечены подкупные убийцы. С наступлением ночи они должны были пробраться во дворец. Здесь им приказано было напасть на царевича, уже лежащего в постели, и заколоть тут же несчастного ребенка. Но неусыпная бдительность воспитателя разрушила и этот план; желая спасти царевича от злодейства, он придумал жестокую хитрость. Дмитрия уложили спать на новом месте, а на его постель положили одного из «двоюродных братьев» — приблизительно того же возраста. Как было условлено, убийцы прокрались во дворец. Не подозревая ничего, они умерщвляют злополучного младенца в полной уверенности, что перед ними — царевич. Весть о злодействе с быстротой молнии облетает дворец. Прибегает мать Дмитрия. Она в отчаянии бросается на труп ребенка; в своем горе она не замечает подмены и горько оплакивает сына, которого считает погибшим. Сбежавшийся народ точно так же ничего не видит. Он вне себя от ярости; хочет насытить свою месть кровью и в исступлении избивает до тридцати других детей. Таким образом, исчезновение двоюродного брата царевича проходит незамеченным и не возбуждает никаких подозрений.

Борис Годунов был обманут, как и все другие. Теперь его единственной заботой было скрыть истинную цель преступления. Для этого нужно было придумать более или менее правдоподобную версию, объясняющую событие. Такой версией явилась мнимая болезнь царевича. Смерть Дмитрия была приписана несчастной случайности, а жителям города Углича пришлось поплатиться жизнью за свое излишнее рвение. Между тем царевич жил невредим под охраной своего воспитателя: никто не знал о нем, и никакая опасность не угрожала его жизни. Когда спаситель царевича почувствовал приближение конца, он доверил своего питомца одному верному человеку, которому предварительно раскрыл всю тайну. Последний охотно согласился выполнить все, что нужно было старику. Но и этот верный человек умер в свою очередь; перед смертью он советовал Дмитрию искать себе убежище в монастырях. И вот потомок Рюрика облекается в монашескую рясу. Скитаясь по Русской земле, он стучится в двери ее обителей и, как нищий, выпрашивает себе кусок хлеба. Злая судьба лишила его всего: у него оставалось лишь одно: его царственная внешность. Но эта внешность и выдала его: в конце концов, какой-то монах по всей его повадке признал в нем царского сына. Это открытие было роковым для Дмитрия. Отныне пребывание его в Русском государстве становилось опасным. Приходилось опять спасаться от Бориса Годунова. Дмитрий перебирается в Польшу. Некоторое время, неведомый никому, он живет в Остроге и Гоще. Но затем не выдерживает и, проживая у Адама Вишневецкого, сообщает князю тайну своего высокого происхождения.

Какие впечатления должен был вынести король, читая донесение Вишневецкого? Быть может, в первый момент он простодушно поддался обольщению. Мы вполне допускаем, что на миг Сигизмунд был ослеплен необычной судьбой Дмитрия. Но, конечно, очень скоро в душу его должны были закрасться сомнения. Ведь слишком очевидно было с первого взгляда, что «царевич» не хочет посвятить короля во все подробности своего прошлого, напротив, он старался распространяться об этом возможно меньше. Прием его оказался весьма удачным. Теперь еще, по прошествии трех столетий, перед загадкой происхождения Дмитрия обнаруживает свою беспомощность наука, вооруженная всеми современными средствами. В его биографию она не может внести ни одного имени, ни одного нового факта, как будто жизнь этого человека протекла, не оставляя нигде никакого следа.

С великим трудом мы настигаем Дмитрия в Киеве. Здесь он появляется, вероятно, около 1601 года. Одетый в грубую монашескую рясу, он теряется в толпе себе подобных. Он ходит по святыням города, а затем идет к воеводе Острожскому. Несмотря на свое мирское звание, этот вельможа был патриархом юго-западного православия: вообще он не оправдал тех надежд, которые ранее возлагались на него. Под снегом своих седин он хранил страстную ненависть к Брестской унии и вел против нее неустанную борьбу. В его острожском замке находили себе убежище все противники католического влияния: для князя было безразлично, являлись ли эти враги Рима лютеранами или кальвинистами, тринитариями или арианами. Если же пришелец называл себя православным паломником, то, разумеется, он мог тем вернее рассчитывать на самое радушное гостеприимство вельможного хозяина. Может быть, Дмитрий и прибег к этому средству. Однако впоследствии он благоразумно умалчивал об этом. По его словам, он проник к князю Острожскому, не будучи никем замеченным. Со своей стороны, и князь упорно отрицал свои отношения с бродячим монахом. Когда король спросил его по этому поводу, он заявил ему, что ничего не может сообщить за полной своей неосведомленностью. Он уверял Сигизмунда, что даже не знает, жил ли Дмитрий у него самого или в подчиненных ему монастырях. Он даже не решается высказать какие бы то ни было предположения: так он далек от всего этого дела. Письмо князя датировано 3 марта 1604 года. Однако как раз накануне сын Константина Острожского, Ян, высказал перед королем либо меньшую осторожность, либо большую доверчивость. «Я знаю Дмитрия уже несколько лет, — писал этот краковский кастелян, — он жил довольно долго в монастыре отца моего, в Дермане; потом он ушел оттуда и пристал к анабаптистам, с тех пор я потерял его из виду». Слухи, ходившие по Кракову, имели еще более определенный смысл; как всегда, нунций Рангони собирал их самым тщательным образом. Здесь передавали друг другу по секрету, что Дмитрий попытался было открыть свои намерения киевскому воеводе, т. е. обратился к нему за помощью. Однако старый князь выпроводил его самым бесцеремонным образом: рассказывали даже, будто бы один из гайдуков вельможи позволил себе грубые насилия над смелым просителем и вытолкал его за ворота замка. Впрочем, Дмитрий не впал в уныние от своей неудачи. Постигла она его в действительности или нет, во всяком случае, он не потерял своей бодрости и из Острога отправился в Гощу.

Этот город был центром арианства. Местные школы пользовались самой широкой известностью. Каштелян киевский и маршал острожского двора Гавриил Хойский действовал здесь с неутомимой энергией. Что влекло Дмитрия в Гощу? Что собирался он здесь делать? Преподавать русский язык, говорят одни; самому поучиться кое-чему, утверждают другие. Может быть, последнее мнение и не заключает в себе ошибки: по крайней мере, в глазах компетентных судей, теоретические познания Дмитрия всегда обличали в нем ученика арианства. Однако Поссевин, скрывающийся под псевдонимом Бареццо Барецци и черпающий свои сведения у польских иезуитов, уверяет, что в Гоще будущий московский царь выполнял более чем скромные обязанности: попросту говоря, он служил на кухне у Хойского. Трудно сказать, какую версию из трех нужно предпочесть другим. Во всяком случае, ни кухонный слуга, ни учитель, ни молодой питомец местных школ не убили в Дмитрии претендента на русский престол. Напротив, он только ждал удобного момента, чтобы заявить свои права.

До той поры Дмитрий, можно сказать, одиноко носился в пространстве. Но в 1603 году ему, наконец, улыбнулось счастье. Это было в Брагине, у князя Адама Вишневецкого. Этот высокородный кондотьер только и мечтал что о войне. Русский по крови, но подданный польского короля, бывший питомец виленских иезуитов, но горячий сторонник православия и по-своему человек религиозный, князь Вишневецкий питал непримиримую вражду к русскому правительству. Между ним и Москвой были давние счеты алчности и крови. Огромные владения князя расположены были по обоим берегам Днепра; они тянулись вплоть до самой русской границы. Нередко на этом рубеже возникали споры о правах или происходили враждебные столкновения: очень часто сабля являлась судьей в этой тяжбе двух соседей. В 1603 году русские соблазнились двумя зажиточными местечками, которыми, на том или другом основании, владел Вишневецкий. Без всякого предупреждения московские войска вторглись в область князя и завладели упомянутыми местечками. Дело не обошлось без кровавых схваток, в результате которых с той и другой стороны оказались убитые и раненые. Князю Острожскому, по его должности воеводы киевского, было предписано произвести следствие по этому поводу. В своем докладе, представленном королю, он высказывался за необходимость решительных действий и за возмещение понесенной Вишневецким потери. Дело затянулось. Однако князь Адам отнюдь не думал отступаться от своих требований.

Таков был этот воинственный магнат. Разумеется, он не мог равнодушно думать о своем поражении; конечно, он не забывал удара, нанесенного его интересам. Может быть, не ему первому заявил Дмитрий о своих наследственных правах; во всяком случае, встреча с князем Вишневецким была началом его сказочной карьеры.

Нельзя не признать, что смелый «царевич» сумел выбрать человека, вполне пригодного для своих целей. Не менее удачно он воспользовался и моментом. Однако надо было еще найти доступ к гордому вельможе. Как же проник к нему бедный монах? Как он смог произвести на него должное впечатление и вкрасться в его доверие? Здесь начинается область бесконечных догадок для историков. Одни рассказывают, что Вишневецкий ударил Дмитрия по лицу и тем самым вызвал со стороны последнего бурный взрыв царственного негодования. По словам других, Дмитрий открыл князю свою тайну на ложе тяжкой болезни, причем роль посредника выпала на долю болтливого духовника. Третьи, наконец, говорят, что Самозванец, без всякой болезни, сумел извлечь пользу для себя из какой-то романтической страсти… [православный священник послужил лишь посредником между Дмитрием и Вишневецким. Отсюда все позднейшие легенды] Нередко на основании всех этих анекдотических сообщений строилась весьма сложная mise en scene. Надо заметить, однако, что под ними нет достаточной почвы. В донесении князя Адама отсутствует хотя бы один намек такого рода. Нельзя указать ни одного свидетеля, который мог бы подтвердить все это, как очевидец. Вообще, мы не можем опереться здесь ни на чей достоверный авторитет. Несомненным остается лишь одно: раньше всех других Вишневецкий торжественно признал Дмитрия истинным царевичем и оказал поддержку первым его шагам. Он был восприемником этого не совсем обыкновенного рыцаря. Но во всяком случае между тем и другим должно было произойти нечто загадочное для нас. Конечно, трудно допустить, чтобы доказательства своего тождества с царевичем Дмитрием, приведенные слугой Вишневецкого, могли сами по себе иметь серьезное значение в глазах князя Адама. Может быть, более убедительно для польского вельможи было свидетельство тех русских людей, которые примкнули к смелому претенденту. Мы помним, что князь мечтал о реванше; легко предположить, что он надеялся извлечь личную выгоду из всего этого темного дела. Все это могло сделать более доверчивым человека, чувствительно затронутого в своих интересах и, по натуре своей, склонного к военным приключениям.

Перемена, произошедшая в положении Дмитрия, была настолько же радикальна, насколько она была и внезапна. Человек, бывший еще вчера никому не известным и нищим бродягой, стал сегодня высокой особой. Монашеская ряса была сброшена, если только Дмитрий не изменил ей раньше; перед изумленным светом выросла фигура претендента, который смело заявлял свои притязания на одну из самых блестящих в мире корон. Могущественный магнат готов был поддержать эти домогательства. Что же оставалось? Немедленно приступить к делу: собирать армию, привлечь на свою сторону казаков — другими словами, выполнить тот план, который подвергся столь убийственной критике со стороны короля. И вот в днепровские и донские степи полетели гонцы, чтобы вербовать там добровольцев. По слухам, дошедшим до Сигизмунда, сам Дмитрий ездил к беспокойному казачеству, всегда готовому взяться за оружие. К сожалению, история никогда не узнает подробнее об этих переговорах: они должны были вестись устно, под открытым небом. Конечно, тут было обнаружено немало дикой простоты, много своеобразной гордости. Казаки писали свою историю саблей, и не на страницах древних книг, но на полях битвы оставляло это перо свой кровавый след. Для казачества было привычным делом доставлять троны всевозможным претендентам. В Молдавии и Валахии периодически прибегали к их помощи. Для грозной вольницы Днепра и Дона было совершенно безразлично, подлинные или мнимые права принадлежат герою минуты. Для них важно было одно: чтобы на их долю выпала хорошая добыча. А можно ли было сравнивать жалкие придунайские княжества с безграничными равнинами русской земли, полной сказочных богатств? Так или иначе, несомненно, что связи Дмитрия с казаками и, может быть, даже с татарами происходили именно в эту пору; далее вполне достоверно, что, по крайней мере, с первыми был заключен договор на известных условиях. Возбуждение, вызванное Дмитрием на Украине, приняло такие размеры, что обеспокоенный король счел нужным вмешаться в дело. 12 декабря 1603 года Сигизмунд издал суровые указы, запрещая казакам образовывать вооруженные отряды, а мирным гражданам — продавать этой опасной вольнице оружие и амуницию. Конечно, как и всегда, все эти распоряжения оказались совершенно бесплодными. Казаки не обращали на них ни малейшего внимания.

Вскоре после этого произошел эпизод, который должен был еще укрепить Вишневецкого на избранном пути. Король не счел возможным удовлетвориться благоприятным донесением князя Адама: ему казалось необходимым произвести длительное расследование по поводу объявившегося претендента на московский престол. Это было поручено Льву Сапеге. В свите этого вельможи находился один уроженец Ливонии, который прекрасно знал Дмитрия. Еще в бытность последнего в Московском государстве он состоял при его особе. В январе 1604 года этот человек был отправлен к Вишневецкому. Дмитрию грозила ловушка. Посланный Сапеги назвался чужеземцем и ничем не выдал своих чувств при встрече с «царевичем». Но Дмитрий не растерялся. Он сам признал своего бывшего слугу и с большой уверенностью стал его расспрашивать. Тогда и шпион Сапеги изменил своей роли: он громогласно заявил, что стоящее перед ним лицо есть подлинный сын Ивана IV. По его словам, он видел царевича слишком часто, чтобы ошибиться. Наконец, он ссылался и на внешние доказательства тождества Дмитрия с царским наследником: при этом он указывал на бородавку около носа и на неравную длину рук у его бывшего господина. Это событие было признано немаловажным доводом в пользу претендента. Понятно, что и нунций Рангони получил о нем все эти новые сведения [по-видимому, ливонец — одно лицо с польским Пиотровским и русским Петрушей. Рангони не сообщает его имени].

Успех Дмитрия все возрастал. Скоро Брагин уже стал казаться ему тесным. Мы увидим вскоре, как горизонты царевича еще раздвинулись. Но это произошло уже в ином месте. Теперь действие переносится в Самбор, в резиденцию Мнишеков.

 

II

В настоящее время Самбор представляет собой самый обыкновенный — скорее даже еврейский, нежели польский городишко. Он утратил свое военное значение, потерял свой прежний поэтический аромат. В былую пору Самбор окружали непроходимые леса, богатые дичью. Он служил аванпостом польского королевства против татар, и его замок величественно возвышался на левом берегу Днестра. Эта крепость старинной и массивной постройки напоминала феодальные времена и имела весьма внушительный вид со своими башнями и бастионами. Через рвы перебрасывались подъемные мосты, а внутри мощных стен ее внешней ограды помещались церковь, сады и обширные угодья со службами.

Сигизмунд III никогда не жил в Самборе. Поэтому королевские апартаменты были заняты обыкновенно воеводой сандомирским, Юрием Мнишеком. Он же был старостой самборским и львовским и первым сановником всей этой области. Мнишек был представителем рода, вышедшего из Чехии, но вполне акклиматизировавшегося в Польше: здесь Мнишеки породнились с самыми знатными фамилиями королевства.

Два брата, Николай и Юрий, были притчей во языцех в той скандальной хронике, которая относится к последним и самым несчастным годам короля Сигизмунда-Августа. Их имена были тесно связаны с эпохой «соколов», как называл злополучный король своих фавориток. Преждевременно состарившийся, истощенный и пресыщенный, сын Боны Сфорца пережил самого себя, пережил свою глубокую привязанность к Варваре Радзивилл; томимый тоской, он искал забвения в самых низменных утехах. Братья Мнишеки, по некоторым сведениям, играли при несчастном короле гнусную роль сводников. Они были своего рода Лебедями при этом польском Людовике XV; их трудами была раздобыта та красавица, сомнительный блеск которой озарил последние темные дни Сигизмунда-Августа. Как известно, этот король умер, почти всеми заброшенный. При этом из дворца исчезли все его сокровища — серебро, утварь, драгоценности. Молва обвинила Мнишеков в том, что они организовали подобный грабеж: разумеется, им досталась при этом львиная доля. В 1572 году Оржельский сформулировал это обвинение прямо с трибуны сейма. Конечно, это вызвало величайшую сенсацию во всей стране. Справедливость требует отметить, впрочем, что в том же собрании у Мнишеков оказались и защитники. Правда, они оправдывали их тем, что кроме них поживились и другие; однако нашлись и более искусные адвокаты вельможных братьев. Мало-помалу партия Мнишеков все усиливалась: наконец, она приобрела такое влияние, что королева Анна Ягеллон, сестра покойного Сигизмунда и наследница его состояния, не решилась возбуждать против братьев судебное дело. Таким образом, деятельность этих лиц ускользнула от официального расследования, и все это осталось в истории совершенно невыясненным вопросом. Конечно, отсюда было еще очень далеко до формального оправдания обоих братьев, совершенно иное значение мог бы иметь настоящий оправдательный приговор. Но, быть может, вообще было напрасной надеждой раскрыть все подробности этого темного и хищнического дела.

Итак, трудно решить с уверенностью, было ли прошлое Мнишека запятнано, или, напротив, совершенно безупречно. Несомненно лишь одно, что староста самборский ничем уже не напоминал придворного эпохи Сигизмунда II. С некоторых пор о нем почти ничего не было слышно. Затем, благодаря своим родственным связям, ему удалось добиться Старостин. Юрий Мнишек был женат на Ядвиге Тарло и был отцом многочисленного потомства. Поселившись в Червонной Руси, он лишь изредка показывался при дворе. Чем же был он занят? Он управлял королевскими доменами, старался укрепить свое расстроенное здоровье и все более и более предавался религии.

Собор в Бресте едва успел закончиться. Уния с Римом была закреплена в его протоколах и подтверждена торжественной клятвой епископов. Но в массу народную она еще не успела проникнуть: напротив, здесь она встречала целый ряд препятствий. По свидетельству Рангони, Мнишек являлся одним из самых горячих пропагандистов унии; при этом в свою деятельность он вносил не только рвение, но и несомненную ловкость. В Самборе он заинтересовался вопросом о народном образовании и при содействии доминиканцев и бернардинцев старался поднять духовный уровень местного населения. В архиве этого города можно найти некоторые следы его энергичной просветительной работы. Вообще, Юрий Мнишек охотно дружил с белым и черным духовенством; наибольшими его симпатиями пользовались отцы бернардинцы. В летописях этого ордена ему посвящено немало страниц, полных признательности: под покровом риторических похвал в его адрес здесь слышится живое и искреннее чувство. Благочестивые летописцы называют Юрия Мнишека несравненной личностью; они наделяют его всеми добродетелями; по их словам, потомство всегда будет с любовью хранить его имя, ибо он святым усердием своим превосходит других и, быть может, никогда не будет превзойден никем. Между прочим, имя Юрия Мнишека начертано золотыми буквами в церкви св. Андрея Львовского: здесь оно красуется на плите из красного мрамора, на которую попадали лишь самые избранные благотворители. Рука неведомого живописца изобразила черты лица Юрия Мнишека на полотне: этот портрет, напоминающий гравюру Луки Килиана, хранится в ризнице упомянутой церкви. Что касается самборского монастыря, этой руины, относившейся еще к XI веку, то Мнишек, можно сказать, явился как бы вторым его основателем; он наделил его щедрыми пожертвованиями, реставрировал его здания и обнес стеной. В течение долгих лет все доходы из имения Мнишека, называвшегося Поляной, шли исключительно на нужды этой обители, причем личные денежные затруднения воеводы нисколько не отражались на столь широкой его благотворительности. Когда возникла мысль о реформе бернардинских монастырей в Польше, Юрий Мнишек явился их заступником перед римской курией: эту защиту он вел с таким успехом, что в конце концов выиграл дело. 13 января 1603 года его дочь, Урсула, венчалась с князем Константином Вишневецким в церкви бенедиктинского капитула, в Самборе; тем же самым монахам воевода завещал хранить, по его смерти, бренный его прах.

Щедрая благотворительность Мнишека тем более достойна внимания, что его собственные материальные дела складывались из рук вон плохо. Бюджет польского сенатора всегда был обременен чрезмерными расходами. Сановнику такого ранга волей-неволей приходилось жить широко и гостеприимно. Он должен был содержать при себе чуть ли не целую армию, устраивать пышные охоты и роскошные праздники. Все это постоянно требовало весьма крупных затрат. Супруга воеводы точно так же старалась не уронить своего высокого звания. Дом ее был поставлен на самую широкую ногу; повсюду ее сопровождала огромная свита слуг. Недаром жаловались на нее горожане: нередко им приходилось принимать к себе на постой казаков и гайдуков, не находивших места в замке. Мнишек всячески старался увеличить свои доходы. Он заботился о развитии торговли, энергично содействовал росту местной промышленности… Все было напрасно: ему никак не удавалось выбиться из своей нужды. Некоторые письма его к королю, хранящиеся в московском и краковских архивах, ясно изображают нам эти ужасные денежные затруднения. Мы видим, что Мнишек полон самого искреннего служебного рвения. Однако он вечно задерживает платежи, не может представить вовремя суммы, принадлежащие королю; постоянно красный от стыда, он просит государя об отсрочках и льготах всякого рода. 1603 год был особенно несчастным в этом отношении. Недоимки превзошли всякую меру; король потерял терпение… В один прекрасный день в Самбор явились судебные чиновники и начали угрожать воеводе наложением секвестра на его имущество. Это значило разорить Мнишека и покрыть его позором. Как избежать такого исхода? 29 июня Мнишек обратился к королю с письмом, полным верноподданнической покорности; однако одновременно с этим он поспешил продать одно из своих имений. Впрочем, дело как-то уладилось. Имущество Мнишека избегло описи, и 18 сентября неисправимый воевода опять уже просит у короля отсрочить на год представление королевских сборов ввиду совершенной его несостоятельности… Словом, мы видим перед собой разорившегося вельможу, настроенного на самый благочестивый лад и ищущего всяких средств для поправления своих материальных дел.

Как мы увидим вскоре, Дмитрий явился в дом Мнишека как нельзя более кстати. Некоторые утверждают, что прибытие царевича в Самбор было чистой случайностью: он просто будто бы заехал сюда по пути в Краков. Но вряд ли можно принять такое объяснение. В этой «случайности» ясно чувствуется некий расчет; истинный смысл ее угадывается без всяких затруднений.

В этот важный момент на сцену выступает новое лицо. Это был двоюродный брат князя Адама, Константин Вишневецкий. Еще в ноябре 1603 года Сигизмунд приказал доставить Дмитрия к себе, в Краков. Князь Адам почему-то медлил выполнить королевское повеление: ему и пришлось поплатиться за это. Царевич чувствовал себя уже достаточно сильным для того, чтобы действовать самостоятельно. Невзирая на сетования князя, он выехал из Брагима и спустя некоторое время был уже вместе с князем Константином. Это был решительный шаг. Дмитрий не только избрал себе другое место жительства; нет, в его глазах произошла известная эволюция… Мы помним, какова была первоначальная идея царевича, подвергшаяся столь жестокой критике со стороны короля. Нельзя не признать, что было как-то слишком по-русски мечтать о составлении войска из казаков и татар и о походе с ними на Москву. Мало-помалу Дмитрий сам вынужден был признать, что без поляков ему не ступить ни шагу. Поэтому он и решил, по возможности, сблизиться с ними. Князь Константин Вишневецкий мог открыть ему доступ в эту среду. Его общественное положение как нельзя лучше соответствовало такой задаче. Он был католиком; жена его была полячка; в доме его жила свояченица-невестка, а в сенате заседал его тесть, которого также можно было привлечь к делу.

Дмитрия приняли в Самборе как настоящего царевича: ему были оказаны все почести, соответственные заявленным им правам. Затем претендент на московский престол выдержал целый ряд атак: он отступил по всей линии, но капитуляция его была вполне сознательной и добровольной. Мы не можем с точностью определить время его прибытия в Самбор; мы даже не знаем достоверно, расследовал ли Мнишек, как нужно, происхождение «царевича». Отметим лишь, что один из слуг дома Мнишека, взятый когда-то в плен в Пскове, дал показание в пользу Дмитрия. Атмосфера самборского замка скоро оказала свое влияние на вновь прибывшего гостя. Дмитрий отличался горячей, страстной, впечатлительной натурой; не будучи пророком, можно было предвидеть заранее, что русский Самсон найдет свою Далилу. По сравнению с женщинами своей родины с их неуклюжими фигурами и грубыми ухватками, изящные и грациозные польки должны были показаться царевичу сонмом каких-то волшебных видений. Не прошло и нескольких дней, как он был уже безумно влюблен в одну из дочерей воеводы. Вполне возможно, что его выбор был сделан не случайно: чья-то рука направляла его и здесь; но ведь так часто любовь и расчет уживаются в согласии… Нужно вспомнить внешность прелестной польки, запечатленную для нас кистью неизвестного художника; нужно воскресить перед своими глазами выражение ее лица, его изящные линии, безукоризненную чистоту его овала, ее чарующий взгляд; тогда мы легко поймем ту любовь, которую внушила она молодому и пылкому царевичу [лучший портрет Марины найден в замке Вишневец, он находится в Московском Историческом музее]. Спрашивается, однако, — чувствовала ли она сама к своему избраннику ту таинственную симпатию, которая служит залогом счастья? Или же прельстил юную польку блеск царской короны? Марина никому не открыла своей девической тайны; таким образом, каждый волен думать о ней что угодно. Казалось, однако, что невесте Дмитрия судьба предназначала менее блистательный, но зато более спокойный удел. По-видимому, удалившись от двора, Юрий Мнишек старался дать своим дочерям воспитание в духе христианского благочестия. Одна из них прямо из отцовского замка переселилась в кармелитский монастырь: значит, хорошую школу она прошла! Марина еще совсем не знала света. Она мирно дремала, как спящая царевна, убаюканная песней родимых лесов Самбора; часто молилась она в церкви; друзья ее отца, бернардинцы, были и ее друзьями. Она росла на их глазах; они пеклись о ее душе, — и узы, связывавшие с ними, существовали до самой ее смерти. В тот день, когда Дмитрий предложил Марине свою руку и сердце, — а это было сделано в первый приезд его в Самбор, — судьба молодой девушки была решена навеки. Прощай, родимый кров! Перед спутницей царевича открывалось темное будущее. Впоследствии обнаружилось, что в робкой девочке созревала героиня битв, что в нежной груди Марины билось сердце мужа, а стройную талию ее как нельзя лучше облегали воинские доспехи… Впрочем, Мнишек, во что бы то ни стало, желал соблюсти формы и не нарушить приличий, принятых в его кругу. Он притворился крайне изумленным и отложил свой ответ до того времени, как Дмитрий съездит в Краков и будет принят королем. Делая свое предложение, царевич, конечно, сильно сомневался, чтобы воевода выдал свою дочь за православного. Тем не менее он не пожелал отступить перед этим препятствием. Очевидно, он считал себя уже достаточно сильным, чтобы его преодолеть.

Действительно, одновременно со сватовством Дмитрия к Марине возник и религиозный вопрос. Впоследствии Мнишек охотно возвращался к этому предмету. Между прочим, в письме к Павлу V от 12 ноября 1605 года он говорит по этому поводу вполне откровенно. По его словам, он пожалел душу Дмитрия. Он видел в царевиче злополучную жертву заблуждений. Он убедился, что молодой человек коснеет в неправде. Тогда он решил открыть глазам грешника свет истины. И вот против Дмитрия организуется целая кампания, — скорее, составляется благочестивый заговор. На помощь своему делу Мнишек привлек аббата Помаского и отца Анзеринуса [Анзеринус — латинизированное имя Ginsior или Gonsiorek]. Они условились обо всем, распределили между собой роли и энергично приступили к выполнению своего замысла. Обязанность застрельщика принял на себя Помаский. Состоя священником в Самборе, будучи капелланом и секретарем королевского двора, он совмещал в своем лице несколько званий и ежедневно бывал в замке. Правила света ему были отлично известны: речь его текла свободно, и вообще он пользовался репутацией человека, против которого трудно устоять. Может быть, в сношениях с Дмитрием утонченный аббат несколько и злоупотребил своими данными обольстителя: во всяком случае, царевич почему-то подсмеивался над ним. Совершенно иную фигуру представлял собой отец Анзеринус: недаром звали его «Замойским ордена бернардинцев». Пребывание за границей не прошло для него бесследно: его считали глубоким знатоком богословских наук и искусным администратором. Он сам преподавал теологию; благодаря ему было реформировано учебное дело в ордене; он же явился основателем нескольких новых монастырей. В кампании против Дмитрия ему принадлежала роль главнокомандующего, который дает знак к наступлению и руководит боем в решительную минуту. Мнишек играл роль необходимого резерва: он действовал главным образом аргументами практического свойства. Излюбленной темой его бесед с Дмитрием было восхваление бернардинцев. Что это за люди! Как они выдержаны, как осторожны, как чиста вся их жизнь! «Откуда же все эти добродетели?» — спрашивал он в заключение. И сам отвечал: «Очевидно, эти люди владеют высшей истиной». Разумеется, Дмитрий не мог устоять перед этим тройственным союзом. Его собственный запас богословских знаний был не слишком тяжеловесен; диалектическое искусство, столь необходимое во всяких диспутах, ему давалось с трудом; из монастырей православных он не вынес ничего, кроме самых неприятных воспоминаний. Что оставалось предпринять ему в столь затруднительном положении? Дмитрий постарался занять наименее обязывающую позицию. Он никому не отвечал решительным отказом; но, с другой стороны, он не спешил и отречься от православия; он только давал понять, что все, наверное, разрешится к общему удовлетворению. Впоследствии, в ответ на донесение Рангони, папа Павел V выражал свое благоволение Помаскому по поводу победы, одержанной над Дмитрием. Со своей стороны, Мнишек высказывал убеждение, что главная заслуга в этом принадлежит бернардинцам. Они-де живым примером своим наставили Дмитрия на путь истинный и подготовили его обращение в католицизм.

Но это было впоследствии. Пока же все дело находилось в начальной стадии. Отречение от православия зависело только от самого царевича; брак с Мариной должен был явиться завершением целого ряда конкретных его успехов. Таким образом, та и другая сторона сохраняли за собой полную свободу действий. Вскоре, однако, по прибытии в Краков, воевода сандомирский заявит себя открыто покровителем царевича; он представит его сенаторам и королю; он явится главной его опорой. Очевидно, все это было решено заранее. Вероятно, вся тактика сторон диктовалась внушениями сандомирского воеводы. Можно думать, что от него же зависели и те изменения, которые внесены были в первоначальную программу Дмитрия.

В самом деле, нельзя не отметить того разительного контраста, который вскрывается при сравнении дерзких замыслов брагимского претендента с хитроумными комбинациями Дмитрия в Самборе. Знакомясь с этими последними, ясно чувствуешь, что к делу подошел опытный человек. Он отлично учитывает все данные условия; его взглядам нельзя отказать в известной широте. Теперь дело идет уже не о простом набеге на московские земли с наемными бандами казаков и татар. Нет, отныне задачей Самозванца является правильная военная кампания. Она предполагает активное участие польских добровольцев при молчаливом потворстве короля. Предприятие Дмитрия утрачивает характер грубого домогательства необычных прав. Напротив, оно уже тщательно мотивируется: руководители его стараются представить свое дело возможно более приемлемым для всех заинтересованных лиц; они не без успеха пытаются согласовать его с требованиями общеевропейской политики. Они подчеркивают те выгоды, которые проистекают из него для польского королевства и для всего христианского мира. Русское государство, возродившееся для новой жизни и связанное тесными узами с Западом, может послужить несокрушимым оплотом в борьбе против турок. Может ли это остаться безразличным для европейских государей и римских пап? Нет, несомненно они должны поддержать дело царевича Дмитрия. Словом, в этой новой программе чувствуется крепкая внутренняя связь всех частей: авторы ее знают, чего они хотят, и избирают верный путь к своей цели… По приезде в Краков, Дмитрий, как хороший ученик, уверенно повторит перед королем затверженный урок. Но заучивался этот урок еще в Самборе: здесь были истинные вдохновители Самозванца.

Откладывать дальше отбытие царевича в Краков было невозможно. Достаточно уже медлили с этим делом до тех пор. Между тем великий канцлер и великий гетман Польши Замойский усиленно добивался случая свидеться с Дмитрием до приезда его ко двору. Деятельность «господарчика», как называл он царевича, казалась ему несколько подозрительной; личность этого странного претендента на московский престол не внушала ему никакого доверия. Тонкий знаток людей, Замойский, быть может, проник бы своим орлиным взглядом в самые сокровенные глубины этой темной души; как безжалостная сталь, он вскрыл бы все тайные ее изгибы. Однако в Самборе отлично поняли истинный смысл любезных домогательств великого гетмана, и ему пришлось отказаться от своей психологической экспертизы. В первых числах марта 1604 года, в сопровождении воеводы Мнишека и князя Константина Вишневецкого, Дмитрий направился прямо в Краков.

 

Глава III
ОТРЕЧЕНИЕ ОТ ВЕРЫ 1601 г

I

Государственный строй Польши был сочетанием двух противоположных начал: во главе республики стоял король. Вот почему нигде, быть может, за исключением лишь Венеции с ее дожами, верховная власть не была подчинена более ревнивому надзору; нигде она не была обставлена более стеснительными условиями. Лишь только возникал сколько-нибудь значительный вопрос государственной жизни, немедленно о нем запрашивались сенаторы, все равно, присутствовали они в столице или нет. Устно или письменно сенаторы высказывали свое мнение; с ним короне приходилось так или иначе считаться. В противном случае надо было ждать неминуемой бури при открытии сейма.

Появление Дмитрия в Польше вызвало бесконечные разговоры и обширную переписку, следы которой уцелели доныне; оно же заставило правительство принять целый ряд административных мер. В деле Самозванца король различал две стороны. Во-первых, он видел в нем чисто политический вопрос; во-вторых, оно волновало его и как религиозная проблема. Сохранилось циркулярное послание Сигизмунда к сенаторам от февраля 1604 года. Этот документ отлично изображает душевное состояние короля и ясно рисует перед нами мучившие его сомнения.

Начать с того, что происхождение Дмитрия все еще было покрыто тайной. Правда, донесение Вишневецкого, свидетельство Ливонца, показания русских людей и некоторых разведчиков успели уже повлиять кое на кого. Однако, к чести короля, нужно отметить, что сам он меньше всего довольствовался подобными данными. Таким образом, ему приходилось оперировать одними лишь гипотезами и обсуждать вопрос условно.

Конечно, помочь московскому царевичу воссесть на наследственном престоле — это значило положить основу почти химерическому союзу двух великих славянских народов. Но Сигизмунд, видимо, не хочет останавливаться на этом вопросе. Перед ним носились другие, более соблазнительные видения. Его взор неотступно влекла к себе Венеция северных вод; там, за морскими волнами, его манила блеском своим отеческая корона… Вспоминал Сигизмунд и о Ливонии, приобретенной еще при Батории польским мечом и обильно орошенной кровью польских воителей. Вот с какой стороны интересовали Сигизмунда московские дела. Установив операционную базу в Кремле, можно было вернее всего обеспечить себе военные успехи в Швеции и на берегах Балтийского моря. Правда, можно было предвидеть, что Дмитрию не удастся без сопротивления достигнуть Москвы. В таком случае Польше надо было готовиться к войне со всеми ее жертвами; при этом пришлось бы, вероятно, считаться с неудовольствием сейма, который всегда оказывался в оппозиции, если нужно было пожертвовать деньгами или кровью.

Итак, Сигизмунду волей-неволей приходилось колебаться между доводами и против союза с Дмитрием. В довершение всего, его постоянно смущал страх перед клятвопреступлением, мысль о котором терзала его душу укорами совести. Так или иначе, перемирие с Борисом Годуновым заключено было Польшей на целых 20 лет. Договор этот был торжественно скреплен подписью и клятвой сторон. Поддержать Дмитрия — не значило ли нарушить договор? Не значило ли это изменить священной присяге? Совесть короля не давала ему покоя. Изнемогая в борьбе с самим собой, Сигизмунд хотел было обратиться за помощью к иезуитам, которых он намеревался собрать под председательством Рангони. Он надеялся, что они объявят договор с Годуновым недействительным и признают Дмитрия истинным сыном Ивана IV. Но Рангони отклонил от себя подобную честь и отсоветовал королю прибегать к такому средству. Король оказался предоставленным самому себе. Теперь ему приходилось обращаться лишь к своим обычным советникам.

Мнения государственных людей Польши разделились. Одни категорически высказывались против экспедиции Дмитрия. Они протестовали против вовлечения Речи Посполитой в эту авантюру. Их доводам нельзя было отказать в убедительности. Вся история «царевича», как он сам ее передавал, казалась им слишком малоправдоподобной. Они настаивали на соблюдении договора с Годуновым; напоминали о клятвах, принесенных от лица всей нации польской; ссылались на традиции международного права и на требования нравственного долга. Но и помимо всех этих соображений, они находили, что момент для столь важного предприятия выбран крайне неудачно. Экспедиция Дмитрия явится, быть может, поводом к целому ряду других войн… А между тем финансовое положение государства все ухудшается, и недовольство правительством возрастает с каждым днем.

Канцлеры польский и литовский, т. е. Замойский и Сапега, были на стороне этого благоразумного мнения. Впрочем, как мы увидим впоследствии, каждый из них подходил к нему с особой стороны. Лучшие полководцы Польши Жолкеевский и Ходкевич, такие государственные деятели, как Гослицкий, епископ позенский, также примыкали к этому взгляду. Потулицкий высказался в этом смысле в своем письме с полнейшей искренностью. Епископ плоцкий — Барановский, ознакомившись с донесением Вишневецкого, дал полную волю своему скептицизму. «Этот князик московский, — писал он королю 6 марта 1604 года, — положительно внушает мне подозрения. Имеются кое-какие данные в его биографии, которые не заслуживают, очевидно, веры. Как это мать не узнала тела собственного сына? Как и почему, по внушению царя, могли убить тридцать других детей? Наконец, каким это образом мог монах, никогда не видавший Дмитрия, признать в нем царевича по одной его внешности?» Епископ не придавал никакого значения свидетельству шпионов и ливонца. Он ссылался на валашских авантюристов и на Лжесебастьяна португальского, и серьезно предостерегал короля, приводя латинский текст из писания: Qui cito credit, — говорил он, — leris est corde. Ему казалось совершенно необходимым, чтобы сенаторы, пользовавшиеся репутацией верности и осмотрительности, подвергли Дмитрия «тщательному и искусному» опросу. С этой целью он прилагал к своему письму ряд подробных пунктов. Его недоверие простиралось еще дальше: для того чтобы Дмитрий не мог убежать к казакам, он предлагал установить за ним бдительный надзор. Будучи безусловным приверженцем мира, Барановский заключал таким образом: даже в том случае, если история претендента представляет собой сущую правду, лучше держаться от него подальше. Зачем подвергать себя опасности дорогостоящей войны? Речь Посполитая собирает мало налогов, а ей предстоит решить в Швеции и Пруссии слишком много неотложных вопросов.

Но не все сенаторы обладали подобной широтой взгляда и столь щепетильной совестью. Их ослепляла возможность успеха, казавшегося им верным и легко достижимым. Они по-своему понимали верность договорам. Краковский воевода, Николай Зебжидовский, был самым ярым противником мнения, стоявшего за полное невмешательство [писем Зебжидовского нет, мы узнаем его мнение из депеш Рангони].

По его словам, претендент является настоящим сыном Ивана IV. А если бы он и не был таковым — все же есть законное основание считать его сыном Грозного. «Кроме того, — говорил воевода, — было бы слишком жаль упускать такой прекрасный случай. Надо им воспользоваться». Его мало стесняло перемирие с Борисом Годуновым, в его глазах оно не имело никакой силы. С одной стороны — Дмитрий единственный законный царь, а с другой — перемирие и не будет нарушено; король не пошлет своих войск, он только предоставит другим поле действия. Покончив таким образом с официальной стороной этого вопроса, воевода предлагал различные планы кампании. Он предлагал королю свои услуги для устройства в Ливонии диверсии с тремя тысячами конницы, причем одну треть ее брался поставить и содержать на свой счет. Он готов был пойти и дальше. Очевидно, ему хотелось ковать железо, пока горячо.

Нам кажется, что никто не превзошел краковского воеводы в макиавеллизме; может быть, даже никто и не сравнялся с ним в этом отношении. Правда, другие сенаторы во главе с Яном Тарновским, гнезенским епископом, также не являлись противниками предприятия Дмитрия, но они подходили к вопросу с иной стороны и не давали таких определенных советов. Прибытие «царевича» в Польшу им казалось чем-то провиденциальным. Они смутно предугадывали, что это событие может иметь весьма серьезные последствия. Поэтому они предлагали отнестись к Дмитрию, как к истинному сыну Ивана IV. Им можно воспользоваться для устранения Годунова. Но необходимо продолжать расследования о его происхождении. Далее они рекомендовали два совершенно различных плана действий сообразно с тем, окажется ли Дмитрий настоящим царевичем или самозванцем. У Яна Остророга было свое особое мнение на этот счет: он предлагал; назначить ему содержание и отправить в Рим, к папе.

Во всяком случае, большинство сенаторов высказывали свое мнение с большой горячностью. С этим следовало серьезно считаться: сановники не прочь были формально обсудить вопрос; окончательное же его решение они совершенно определенно возлагали на сейм, т. е. на народное представительство. Но и в этом случае, по той или иной формулировке мнений, мы можем судить и о политическом настроении сенаторов. Пускай, говорили одни, дело идет обычным путем. Другие же, как бы не доверяя королю, настойчиво требовали соблюдения законного порядка. Так как сейм был распущен, то они просили немедленного созыва всех польских и литовских сенаторов на чрезвычайную сессию: их как бы тревожило тайное предчувствие серьезных осложнений, которые могли возникнуть.

Сенаторские письма пришли в Вавельский замок в первой половине марта. Резкие или уступчивые, они ничуть не помогли королю разобраться в сущности вопроса. Но эта корреспонденция оказалась чрезвычайно выгодной для Дмитрия. Его имя облетело всю Польшу; всюду рассказывалась его история; права его на царство подвергались самому серьезному обсуждению. Общественный интерес к Дмитрию был возбужден до крайней степени, когда он прибыл в столицу с двумя своими спутниками. Дмитрий не обманул всеобщих ожиданий. Внешность говорила в его пользу; он держался смело и самоуверенно. Покровители «царевича» окружили его известным блеском, предоставив ему роскошное помещение в доме Мнишека и приставив к нему свиту человек в тридцать. Находившиеся при нем русские люди клялись, что он их царь, а из Москвы получали ободряющие письма. Иван Порошин привел из глубины России новых ополченцев, а донские казаки отрядили к «царевичу» двух атаманов с предложением своих услуг. Магнаты гостеприимно открыли ему свои двери; при появлении его на улице толпа теснилась на его пути…

В Кракове общественное мнение было почти всецело на его стороне. Мнишек нашел, что наступило время действовать. Около 13 марта он устраивает парадный банкет. Приглашенными являются его коллеги-сенаторы и придворная знать; он упрашивает и нунция быть в числе гостей. Дмитрий являлся героем этого празднества; но он намеренно подчеркивал свое инкогнито — может быть, ввиду скептицизма некоторых секаторов. Рангони пришлось быть в одной зале с ним, хотя и за другим столом. Это дало возможность итальянскому дипломату свободно наблюдать за таинственным претендентом. Вот как он излагает свои первые впечатления о нем: «Дмитрий, — пишет он, — имеет вид хорошо воспитанного молодого человека; он смугл лицом, и очень большое пятно заметно у него на носу, вровень с правым глазом; его тонкие и белые руки указывают на благородство происхождения; его разговор смел; в его походке и манерах есть действительно нечто величественное». Впоследствии, когда нунций ближе узнал Дмитрия, он прибавляет следующие подробности: «Дмитрию на вид около двадцати четырех лет. Он безбород, обладает чрезвычайно живым умом, очень красноречив; у него сдержанные манеры, он склонен к изучению литературы, необыкновенно скромен и скрытен». Большинство современников, хотя, впрочем, довольно неопределенно, указывают на эти же внешние его черты.

Вскоре после банкета, 15 марта, Дмитрий был принят королем в частной аудиенции. Четыре сановника находились при монархе. Никогда еще Вавельский замок не был свидетелем такой странной сцены: сомнительный Рюрикович прибегал к помощи потомка Вазы. Польский король намеревался вернуть Москве ее настоящего, но не признанного царя. Дмитрий явился с приготовленной заранее речью; для вступления к ней он воспользовался легендой Геродота. Некогда сыну Креза вернулась способность речи: это случилось при взятии Сард, когда он увидел, что перс грозит жизни его отца. Страшное напряжение дало ему силу произнести следующие слова: «Воин, не убивай Лидийского царя». Дмитрий не нашел ничего лучшего, как сравнить себя с царевичем, к которому таким чудесным образом вернулось слово. И он, немой поневоле, долго хранил молчание. Но он видит несчастья своей страны и страдания своего народа; он видит поруганный трон и дерзко похищенную корону, и к нему возвращается голос, чтобы взывать о помощи перед королем Польши. Он просит его великодушного заступничества. Им пользовались и другие: это вошло в традиции Польши. Затем шел набор громких или благочестивых слов. Дмитрий говорил о вечной признательности и об уповании на господа, о великой важности его дела для Речи Посполитой и о пользе всего христианского мира. Эти отдаленные намеки были прекрасно поняты; но не настало еще время высказаться более определенно. Поэтому вице-канцлер Тылицкий, говоривший от имени короля, и не пошел дальше общих мест и условных формул.

Несмотря на свою видимую незначительность, аудиенция 15 марта явилась в карьере Дмитрия важным моментом. Здесь король определил свое дальнейшее отношение к Самозванцу. Политика, которой стал следовать Сигизмунд, была крайне двулична, неустойчива, неискренна и лишена всякого благородства. Официально, перед лицом нации, король старался выказать себя неусыпным стражем интересов государства и честным блюстителем мира с Москвой. Так же он держался и по отношению к Борису Годунову; он уверял его, что ни на одну йоту не будет нарушен договор с Сапегой. Но за кулисами дело шло иным путем. Король милостиво относился к Дмитрию, заклятому врагу Годунова, мечтавшему о войне с Борисом. После аудиенции «царевич» был осыпан подарками в виде драгоценных тканей и звонкой монеты. Он получил золотую цепь с портретом короля; ему было назначено содержание в четыре тысячи флоринов из самборской казны; часть его расходов во время пребывания в Кракове Сигизмунд брал на себя. Депеши Рангони настойчиво и неоднократно указывают на превосходное отношение к Дмитрию со стороны короля. Скоро мы услышим, как сам Сигизмунд будет говорить о своем благоволении и милостях к «царевичу». Может быть, под личиной подобной политики Сигизмунд надеялся избегнуть всяких нареканий и угодить всем. Сомнительное происхождение Дмитрия, казалось, оправдывало полумеры и компромиссы короля. На самом же деле Сигизмунд брал на себя перед лицом нации и истории весьма тяжелую личную ответственность. Сенаторы высказали ему свое мнение; он не стал с ним считаться. Он не только не торопился с созывом сейма, но вступил с Дмитрием в тайные сношения. Нечего и говорить, что с этой стороны дело шло прекрасно. Здесь нельзя было ожидать ни малейших трений, так как обещания Дмитрия далеко превосходили требовательность короля. Несмотря на окружавшую эти сношения таинственность, Рангони удалось познакомиться с условиями взаимного соглашения сторон. Для Дмитрия они были довольно тяжелы. Немедленно по утверждении своем на престоле он обязывался доставить королю средства для борьбы со Швецией; в случае необходимости, он сам встанет во главе войсками лично отправится в Стокгольм творить суд и расправу. Кроме того, он обещал не уступить, а вернуть Литве Северную землю, как часть ее национальных владений. Этот возврат произойдет без всяких осложнений, по-дружески, так как Москва и Польша заключат вечный мир. Таким образом, Сигизмунд приобретал союзника и получал область, не истратив ни одной копейки и ни одного заряда. Каковы же были, однако, желания самого Дмитрия? Он хотел, чтобы к нему был прикомандирован сенатор; однако пусть предоставят ему свободу действий и сквозь пальцы смотрят на его приготовления, а он уже сам столкуется с казаками; да и польские добровольцы откликнутся на его призыв. До смешного неравномерный договор этот был уже, отчасти, приведен в исполнение. Дмитрию были всячески облегчены приготовления к кампании. Впоследствии мы увидим, что его наивные обещания были положены в основу дипломатических наказов.

Нельзя отрицать, что политика короля имела в виду, прежде всего, утилитарную цель. Чтобы не уклониться от нее, Сигизмунд стал в оппозицию к большинству своего совета. Но не было ли за ним кого-нибудь, кто поддерживал бы его в подобной решимости? При дворе не было недостатка в тайных влияниях. Уверяли, что Сигизмунд подчиняется иезуитам. Один из них, отец Барч, состоял его духовником. Это был человек опытный и самоотверженный; он умер потом, в 1609 г., ухаживая за больными при осаде Смоленска. Во всяком случае, если на короля и направлялось какое-либо постороннее влияние, то оно не оставило никаких документальных следов; судить о нем мы можем лишь исходя из соображений нравственного свойства. Но было нечто другое, чего Сигизмунд никогда не упускал из виду. Это также касалось московских дел, и с ним очень приходилось считаться. Дмитрий не скрывал своих симпатий к католицизму. Он являлся таким податливым, что можно было надеяться на все… Царь-католик на московском троне — какая чреватая надеждами будущность! И во время своего пребывания в Кракове прежний последователь Ария превращался в неофита римской церкви.

 

II

Отречение Дмитрия от веры как бы носилось в окружающей его атмосфере. Среди поляков православный не мог чувствовать себя вполне хорошо. Было нечто, мешавшее Дмитрию окончательно слиться с этой средой. При наличии такой помехи было очень трудно, если не совсем невозможно, действовать с ней сообща. Эта сторона вопроса не ускользнула от покровителей Дмитрия. Конечно, они вполне понимали всю ее важность.

0x01 graphic

Дмитрий Самозванец.

   Лишь только Дмитрий успел прибыть в Краков, как Мацейовский, епископ краковский, приходившийся двоюродным братом Мнишеку и пользовавшийся немалым влиянием, вручил «царевичу» книгу о соединении церквей. Но этот робкий шаг не имел дальнейших последствий. Рангони говорит, что главная роль в начатом деле выпала на долю Николая Зебжидовского: ему удалось быстро довести его до конца. Краковский воевода, которого мы скоро увидим в роли главы «рокоша», был человек беспокойный. Но у него были твердая рука, верный глаз и определенные убеждения. Он хотел сделать «царевича» политическим орудием Польши, не слишком вникая в его происхождение. Но для этого было необходимо как можно теснее связать его с поляками. Мнишек был того же мнения; поэтому оба воеводы соединили свои усилия.

Со своей стороны, Дмитрий оказывался весьма податливым. Ему как будто хотелось скорее воспользоваться его уступчивостью. Он продолжал придерживаться прежней своей системы, которая сослужила ему такую службу в Самборе. Он то обнаруживал скромность, то, напротив, действовал демонстративно. В порыве благочестия он дал обет отправиться пешком. Как подобает паломнику, в Ченстохово, на поклонение знаменитейшей польской святыне. Пришлось употребить мягкое насилие, чтобы заставить его отказаться от этого компрометирующего шага. Но он продолжал выражать чувства преданности и восхищения перед латинством. Он собирался воздвигнуть в Москве католические храмы. Он благоговел перед папой, смирился перед нунцием, с которым мечтал увидеться. Ничто из этого не ускользало от краковского воеводы, зорко наблюдавшего за новообращенным. Видя благие намерения Дмитрия, он счел своей обязанностью просветить и наставить его: для этого нужно было свести «царевича» с папским нунцием. Без дальнейших промедлений назначили первое свидание на 19 марта.

До этих пор Рангони сохранял полнейший нейтралитет. Он не высказывался в пользу Дмитрия; но зато не осуждал и его противников. При дворе он говорил с такой сдержанностью, что ни та, ни другая сторона не могла ни быть к нему в претензии, ни опереться на его авторитет. Но все же его римские депеши указывают, что он склонен был поддаться оптимизму. Это становится особенно ясным после свидания 19 марта. Очевидно, Дмитрий сумел склонить нунция на свою сторону. Он очень кстати коснулся высоких материй: из его речи можно было вывести больше того, что она в себе заключала. В смысле самой утонченной любезности, его обращение не оставляло желать ничего. Даже столь строгий судья, как римский дипломат, остался доволен. «Царевич» называет папу «великолепным отцом, вселенским пастырем, защитником угнетенных». Дмитрий еще раз повторил свою историю, называя себя бедным беглецом, отверженным и гонимым. Да поможет ему папа молитвой перед Богом и сильным своим заступничеством перед королем. Он кончил свою речь такими словами: «Польша не будет в убытке, если вернет мне отцовский престол. Мое воцарение будет сигналом для крестового похода против турок». Вот поистине парфянская стрела, хотя и довольно безобидного свойства!.. Однако Рангони был сражен ею: он счел эти слова за программу дальнейших действий. Он сам охотно бы ее принял; но пока он предпочел дать неопределенный и уклончивый ответ.

В тот же день, в пятницу, Дмитрий, очень довольный своим разговором с нунцием, подвергся испытанию еще другого рода. Дело было как раз перед постом. Верующие переполняли церкви. Раздавались великолепные проповеди. Не отставая от других, «царевич» слушал поучения у бернардинцев и в других местах. В одной оратории его ожидало потрясающее зрелище. «Царевича» ввели туда как раз в тот момент, когда братия с воплями предавалась самобичеванию. Аскетического вида монах взошел на кафедру и бросил в аудиторию несколько зажигательных слов… По условному знаку потухли огни; присутствующие вооружились бичами, обнажили свои плечи и под раздирающие звуки Miserere стали наносить себе жестокие удары. За этим символом страшного суда последовало изображение «триумфа: раздался радостный гимн, зазвучала нежная музыка; засияло множество огней и двинулась процессия со святыми дарами. Народу было больше обыкновенного: все знали, что будет Дмитрий. Всем хотелось его видеть. Между бичующими он выдавался своим серьезным, сосредоточенным видом: он держал себя безукоризненно. Затем, со свечой в руках, он присоединился к процессии. Он склонился до земли, принимая благословение. Присутствующие были тронуты его набожностью.

Теперь можно было подойти прямо к религиозному вопросу. По-видимому, только этого и хотели Мнишек и Зебжидовский. Зерно было брошено; оставалось собрать жатву. Для этого иезуиты входят или, вернее, вводятся в сношения с Дмитрием. Конечно, от них не укрылось его появление. Может быть, они знали о нем даже больше других от своих друзей, воевод. Но до сей поры они играли роль простых зрителей, не принимая никакого участия в деле. Нунций Рангони приписывает себе инициативу этого сближения. По словам Велевицкого, посредником явился самборский ксендз. Краков кишел бернардинцами. Зачем было отстранять их? Зачем обращаться к иезуитам? Может быть, их имя связывали с карьерой Дмитрия потому, что они пользовались милостью двора и влиянием в известных сферах.

Как бы то ни было, первый иезуит явился к «царевичу» лишь 31 марта 1604 года. Это был отец Савицкий, знаменитый богослов, модный духовник, человек светский; в то время он был настоятелем монастыря св. Варвары. Несомненно, он явился, чтобы говорить о перемене веры; Дмитрий не мог не знать этого. Но оба чувствовали себя стесненными, и разговор ограничился простыми учтивостями. При следующем свидании Савицкий заикнулся о разведении церквей. Только этого и нужно было царевичу. Его обуревали сомнения; душевный мир его был нарушен. Он желал выяснить для себя окончательно эти насущные вопросы; и с согласия краковского воеводы сговорились назначить для этого специальную конференцию. Она должна была остаться тайной, чтобы не возбудить подозрений москвичей, окружавших Дмитрия и неусыпно за ним следивших. Зебжидовскому устроить это было нетрудно. 7 апреля Дмитрий отправился к нему. По местному обычаю, он оставил своих спутников за дверью и один вошел в кабинет хозяина. Там уже ждали его два иезуита, Савицкий и Гродзицкий. Они проникли в дом потайным ходом. Воевода, верный до конца своей роли инициатора, обратился к «царевичу» с советами. Пусть он говорит смело и лучше взвешивает ответы собеседников. Никто не посягнет на свободу его мыслей. Лучше всего, если сомнения будут окончательно рассеяны.

Дмитрий поблагодарил в кратких словах и немедленно приступил к делу. По-видимому, в Кракове он был экспансивнее, нежели в Самборе, и сумел лучше использовать свое положение. Его мысли не раз обращались к вопросам веры. Он обладал некоторыми догматическими познаниями. К удивлению иезуитов, он был осведомлен о заблуждениях ариан. Но в глубине души он оставался русским и православным, и его предрассудки носили отпечаток монастырского происхождения. Подобные взгляды могли быть только у грамотеев, а вне монастырей грамотеев на Руси не существовало. Впрочем, Дмитрий высказал редкую деликатность в выборе своих возражений. Обыкновенно, в чем только не упрекали поганых латинян! Им вменялись в преступление и бритье бороды, и пост по пятницам; каждое нарушение обычая считалось страшной ересью. Сам Иван IV, несмотря на свой тонкий ум, не стал выше этого. Чтобы смутить своего противника, Антония Поссевина, он прибегал к самым нелепым аргументам. Дмитрий не пошел по этому пути: не останавливаясь на всяком вздоре, он прямо приступил к серьезным вопросам. Первое место было отведено Filioque; царевич пожелал познакомиться с римским учением об исхождении св. Духа. Затем перешли к причастию под одним видом. Эта форма церковного благочиния, вытекающая из собственной латинской литургии, всегда казалась недопустимой на православном Востоке. Но самый главный пункт — первосвященство папы и его право верховной юрисдикции — был выдвинут уже в конце беседы и подвергся долгому обсуждению. Никто не подумал записать подробности этого диспута. А между тем какой свет это могло бы бросить на духовный облик Дмитрия! Оба иезуита отзываются о нем, как о человеке умном и сдержанном. Он ясно выражал свои мысли и делал энергичные выпады, без ложного стыда признавал себя побежденным или хранил сосредоточенное молчание. Уходя, собеседники ему оставили две книги — трактат о папе и руководство к прениям о восточной вере. Дмитрий сам попросил возобновления этого диспута. Он не скрывал своего предпочтения к отцу Савицкому. Определенные ответы и ясные построения бывшего профессора богословия нравились ему больше, чем ученые рассуждения Гродзицкого.

Нетрудно было предвидеть, каков должен быть результат этих прений. Мнение неофита было составлено заранее, и он сам не скрывал этого в минуты откровенности. Каждое воскресенье он инкогнито отправлялся в часовню Вавельского замка, где после обедни можно было встретить всю дипломатию и высший свет. Таким образом, ему представлялся прекрасный случай для бесед с нунцием — без опасения, что это бросится в глаза москвичам. Дмитрий искал сближения с Рангони, пускался в откровенности… Как он умел заставить себя слушать, как искусно задевал самые чувствительные струны, каким казался уступчивым! Уже 4 апреля, т. е. за три дня до первого диспута с иезуитами, он спрашивает у Рангони совета относительно говения на Пасхе. Подобное усердие начинало казаться подозрительным, тем более что к благочестию всегда примешивалась политика, и соединение церквей было мыслимо только при участии государства. Однако нунций выказал большую снисходительность и, ловко отстраняясь от окончательного решения, предоставил иезуитам разбираться в тонких вопросах совести. Намек был ясен.

Прения, начавшиеся 7 апреля, были продолжены 15-го в монастыре бернардинцев; окончились они чрезвычайно скоро. Дмитрий любезно признал себя побежденным и, ввиду приближающегося праздника Пасхи, выразил желание вкусить причастия по обряду католической церкви. Таким образом, отречение его от православия, в принципе, было решено. Подробности были разработаны в собрании 16 апреля. Здесь присутствовали отец Петр Скарга, польский Бурдалу, и отец Барч, духовник короля. Эти имена указывают с достаточной ясностью на ту важность, которая придавалась событию. В сущности, представлялось только одно затруднение: каким бы образом сохранить в тайне, что царевич готовится принять католичество? Он чувствовал сам и не стеснялся говорить открыто, что русские никогда не простят ему вероотступничества. Поэтому было очень важно, чтобы ничто не открылось раньше времени. Изобретательность краковского воеводы не остановилась перед этим. Вот, что он придумал.

Страстная неделя погрузила город в благочестие и в дела благотворения. Братья милосердия, в черных рясах и закрыв лицо капюшоном, подобно призракам, скользили по улицам, собирая по домам милостыню для бедных. Члены этого братства, основанного Петром Скаргой по итальянскому образцу, принадлежали к самым высшим слоям общества. Воевода принадлежал к нему сам. Отправляясь на сбор милостыни, он предложил царевичу идти с ним. Их костюм оградит их от навязчивого любопытства и ничто не будет стеснять их свободы. Эта оригинальная идея была приведена в исполнение в страстную субботу, 17 апреля.

Воевода с царевичем протягивали к встречным людям руки за подаянием; они заходили за милостыней и в королевский замок, и в палаты нунция. Затем окольным путем они добрались до храма св. Варвары и прямо направились к отцу Савицкому [Церковь св. Варвары состояла при старинной иезуитской обители. Мы воспроизводим отречение Дмитрия по рассказам Рангони и Велевицкого, ссылаясь на упомянутые депеши и др. документы]. Дмитрий избрал себе в духовники именно его. Иезуит был предупрежден заранее и в полной готовности ожидал кающегося. Миссия воеводы была кончена. Он удалился на церковные хоры, и претендент остался один со священником. Наступила минута последнего испытания. Сцена, которая разыгралась в глубине иезуитской исповедальни, заслуживает особого внимания. Дмитрию предстояло открыть свою душу, похоронить свое прошлое под тайной исповеди; однако с него не спадала ответственность за ту роль, которую он взял на себя: если он присвоил себе ложное имя — он величайший преступник, недостойный ни жалости, ни прощения. Савицкому были известны слухи, ходившие на этот счет по городу. Прежде чем приступить к исповеди, он пожелал рассеять свои сомнения. Когда кающийся объявил, что он готов к исповеди, иезуит попросил его сосредоточиться на несколько мгновений и терпеливо выслушать слово духовного отца. Начав с осторожных похвал, он затем подошел прямо к цели: он заявил, что полнейшая откровенность есть первая, главная и незабываемая обязанность исповедника. Лишь при этом условии возможно рассчитывать на помощь Промысла, а оставленный Господом погибнет. Дмитрий был слишком умен, чтобы не разгадать намерений иезуита. Ему был нанесен сильный и беспощадный удар. Стрела попала в цель; удар всколыхнул самую глубину его души. Он на мгновение смутился — suspensus animoaliquantum mansit, как повествует Велевицкий, — но, тотчас же овладев собой и ссылаясь на чудесное покровительство неба, засвидетельствовал перед лицом Бога и людей свою полную искренность. Савицкий был обезоружен. Он принял отречение Дмитрия от православия и приступил к исповеди, тайна которой открыта только Богу.

На другой день, в Светлое Христово Воскресение, церкви были переполнены молящимися; но новообращенный царевич не мог присоединиться к ним. Он охотно присутствовал бы при богослужении; однако необходимо было соблюдать осторожность. Время этого невольного уединения было посвящено, при содействии отца Савицкого, составлению письма к Клименту VIII. Оно помечено 24 апреля 1604 г., хотя написано шестью днями раньше. Оно долго хранилось в архиве инквизиции и только недавно увидело свет. Это — драгоценный памятник, полный воспоминаний, богатый данными.

Припомним, насколько скептически отнесся папа к первым вестям о появлении московского царевича. Пример Себастьяна Португальского заставлял в то время всех смотреть с большой осторожностью на сомнительные титулы. Оптимистические депеши Рангони могли несколько смягчить это предубеждение и ослабить недоверие папы. Но Риму незачем было высказываться определенно, и он предоставил Дмитрия самому себе. И вот «самая жалкая из овец», «покорнейший из слуг Его Святейшества» сам вступает в переписку с Римом и очень ловко примешивает к излияниям благочестивых чувств политические планы. «Я размышлял о душе моей, — пишет он папе, — и свет озарил меня». Он понял все, все взвесил: и заблуждения греков, и опасности уклонения от правды, и величие истинной Церкви, и чистоту ее учения. Решение его непоколебимо. Приобщившись к римско-католической Церкви, он обрел царство небесное, оно еще прекраснее того, которое похитили у него так несправедливо. Теперь нет жертвы, которая была бы ему не по силам. Он преклоняется перед промыслом Господним, он откажется, это если нужно, от венца своих предков.

Но царевич отступал, так сказать, только для разбега. Он вдруг расправляет крылья. Его дело не проиграно, все может пойти хорошо, и он победит. Вот когда понадобится помощь папы, и помощь эта не пропадет даром. «Отче всех овец Христовых, — пишет он, — Господь Бог, может воспользоваться мной, недостойным, чтобы прославить имя Свое через обращение заблудших душ и через присоединение к Церкви Своей великих наций. Кто знает, с какой целью Он уберег меня, обратил мои взоры на Церковь Свою и приобщил меня к ней? Лобызая стопы Вашего Святейшества, как бы я лобызал стопы самого Христа, склоняюсь перед Вами смиренно и глубоко и исповедую перед Вашим Святейшеством, верховным Пастырем и Отцом всех христиан, мое послушание и покорность».

Действительно, трудно представить себе более деликатные намеки и более тактичное обращение к помощи папы. Дмитрий знал, что Климент VIII не оттолкнет новообращенного и что, может быть, его заинтересует судьба «великих наций».

Что касается Рангони, то он уже несся на всех парусах. Когда неофит выразил желание вкусить пасхальное причастие в резиденции нунция, он с восторгом согласился и предупредил папу, что он сообщит ему нечто «утешительное». Нунция очаровали разговоры в Вавеле. Было произнесено слово, столь ненавидимое в России, столь чтимое в Риме: соединение церквей. Дмитрий, как искусный чародей, вызывал заманчивые картины будущего. Он говорил, как человек опытный, который серьезно обсудил положение, ознакомился с препятствиями, знает, к каким практическим средствам можно прибегнуть. К грекам он относился с пренебрежением; обоснованно или нет, но, во всяком случае, он считал их невеждами, хотя и безобидными. Другое дело русские! Но он сумеет справиться с ними. Он уверен, что удержит их в своих руках. Он сравнивал их с конем, которым ловкий всадник управляет как хочет. Переходя от этих картин к действительности, он предполагал устроить богословские споры между русскими епископами и католиками. Конечно, победят опытные богословы Запада, а он, беспристрастный судья, засвидетельствует их победу. Таким образом, побежденные сольются с победителями. Только одно условие он ставил для соединения церквей: он требовал сохранения патриаршества в Москве, по крайней мере, до той поры, пока турки владеют Константинополем, причем не исключалась возможность крестового похода против ислама. Этот иерархический вопрос являлся как бы вопросом чести: очевидно, спорить об этом не приходилось.

Беседы с Дмитрием распаляли воображение итальянца — Рангони. Он уже видел в мечтах своих царя простертым ниц перед папой; он представлял себе великий народ, приобщенный к римской вере; ему рисовалось посольство, направляющееся из Кремля в Рим с выражением покорности. Не видел ли он и самого себя в кардинальском пурпуре, излагающим своим восхищенным собратьям gesta Dei московского героя?

А пока нунций всячески ободрял Дмитрия. Бессмертное имя в истории, неувядаемая слава, всеобщее восхищение будут уделом московского царя-католика. Он говорил ему и о великолепных фресках папского дворца, и о подвигах Константина или Карла Великого, увековеченных кистью знаменитых мастеров. Почему не уподобиться этим славным монархам? Почему не стремиться к таким же почестям?

Был заранее назначен день причащения — 24 апреля. Дмитрий явился к нунцию под предлогом прощального визита. Москвичи не подозревали о настоящей цели этого посещения. В покоях нунция, подальше от любопытных взглядов, был воздвигнут алтарь. Присутствовали только свои люди: хозяин дома с двумя капелланами, воевода Мнишек и отец Савицкий. «Царевич» выразил желание снова исповедаться, прослушать обедню и причастился Святых Тайн. Дабы утвердить его к вере и посвятить в воины Христовы, Рангони помазал его миром, слегка ударил по щеке и совершил над ним рукоположение [Все эти обряды православная церковь соединяет с крещением. Спрашивается, зачем, в таком случае, было совершено повторение таинства?].

Зрелище было трогательное. Нунций торжествовал. Неофит являл все признаки благочестия и сосредоточенности, уподобляясь бедной заблудшей овце, вернувшейся в стадо. Пусть даже Москва не будет побежден на — Рангони рад был покорить хотя бы эту душу. Разговор после обедни увеличил радость обеих сторон. Дмитрий был счастлив познанием истины, он узнал вселенского пастыря, его душа была преисполнена благодарности к Богу. Он упал на колени перед Рангони, исповедуя свою преданность папе и полную покорность святому престолу. И тут же, движимый душевным порывом, он обещал восстановить согласие между церквами, крестить магометан и язычников, если только он достигнет престола. Эти слова заключали в себе обещание; но оно являлось добровольным актом, связывало только одну сторону и не давало никаких определенных прав другой. Относительно веры между Римом и Дмитрием никогда не было и не могло быть обоюдного обязательства. Все ограничивалось свободно данными обещаниями. Они были приняты с радостью, и впоследствии о них деликатно напомнили. Но теперь Дмитрий был преисполнен жара и дошел до пафоса: он призывал небо в свидетели своего чистосердечия, проклинал расчеты и притворство и, не имея возможности, говорил он, облобызать стопы папы, желал оказать эту почесть его представителю. Он уже наклонялся к земле, и Рангони едва успел помешать ему в его намерении. Наконец, «царевич» подал свое письмо к Клименту VIII, составленное в Светлое Христово Воскресенье и снабженное переводом его на латинский язык, сделанным отцом Савицким. Оно было написано собственноручно по-польски и носило печать с изображением московского орла и св. Георгия. Кругом русская надпись гласила: «Дмитрий Иванович, милостию Божиею Царевич». Автор послания приносил свои извинения, ссылаясь на недостатки композиции и скромно называя свой почерк некрасивым.

Рангони говорит в своей депеше, что он выказал новообращенному всяческое расположение и на память преподнес ему золоченый Agnus Dei с двадцатью пятью венгерскими червонцами. Нунций недаром был о Дмитрии хорошего мнения. Этот неофит обладал чуткой совестью. Он не только желал иметь при себе священника; он просил разрешить ему также вкушать скоромное и, когда нужно, пользоваться книгами, запрещенными Index’ом.

Такая примерная покорность была вознаграждена быстрой выдачей просимых разрешений. Другое желание «царевича» было менее выполнимо и, на первый взгляд, даже довольно странно. Мысли Дмитрия уносились уже к Москве; он думал о своем короновании в стенах Кремля, изучал церемониал этого обряда. Вдруг перед ним встала неразрешимая задача: как быть с неизбежным приобщением Святых Тайн из рук православного патриарха? Дмитрий не хотел ни нарушить национальный обычай, ни признаться в своем отречении: во избежание того и другого, он просил разрешения папы. Возникал щекотливый принципиальный вопрос. Рангони предусмотрительно уклонялся от его решения и обещал снестись с Римом. Но с этого дня он больше не сомневался в искренности Дмитрия.

Что же происходило на самом деле в глубине этой души? Внутренняя жизнь «царевича» была гораздо сложнее, чем это обыкновенно думают. При встрече с новым миром он попал в сферу сильных влияний, сразу и всецело его захвативших. Стоя на коленях перед нунцием, он преклонялся перед верой Марины, любовь которой была для него так дорога, перед верой своих друзей и защитников, поляков, перед верой папы, соединительного звена между ним и Европой. Было от чего потерять голову. Что же оставалось позади? Опровергнутое иезуитами вероучение, ненавистные православные монахи, ничего великого, ничего утешительного, ничего, что могло бы привлечь его. Дмитрий находился во власти разнородных ощущений; новый свет ослеплял его; он чувствовал трепетание истины. Мудрено ли, что он инстинктивно пошел по новому пути, открывавшемуся перед ним? Его пылкая увлекающаяся натура была способна к героическому, но мимолетному усилию; настойчивость была не в его характере. В исторической перспективе его искательства перед нунцием и просьбы о политической помощи немедленно после обращения приобретают характер какой-то недостойной комедии. Но в тот момент поступки «царевича» не производили подобного впечатления.

Вечером того же дня, 24 апреля, Дмитрий покинул Краков навсегда. Но это ничуть не отразилось на его сношениях с нунцием. Только беседы заменились письмами. Неофит не скупился на излияния благочестивых чувств. Но они служили ему обыкновенно только предисловием: далее следовали уже вполне определенные просьбы. Нужно было еще победить сопротивление Замойского и Яна Острожского; надобно было побудить короля к активным действиям. Дело затягивалось, а между тем быстрота являлась главным условием успеха. Это удручало Дмитрия. Его московские сторонники томились ожиданием, теряли терпение и рисковали быть обнаруженными. Его самого страшила возможность распространения слуха о его смерти: тогда бы все пропало. Опасался «царевич» и смерти Бориса Годунова, и появления соперника, и борьбы из-за престола, и междоусобной войны…

По мнению «царевича», было только одно средство привести дело к желанному концу: придвинуться к границе и самому сделать первый шаг. Но раньше надо было заручиться сочувствием короля и убедиться в том, что противники замыслов претендента не пойдут дальше пассивного сопротивления. Словом, все заставляло обращаться к нунцию и просить его помощи.

На Краков можно было рассчитывать. Сигизмунд втайне сочувствовал Дмитрию. Из Вавеля дул легкий попутный ветерок, надо было только, не торопясь, им воспользоваться. Гораздо важнее было вызвать известное движение в Риме, но и это без труда выполнил Рангони. Письмо Дмитрия от 24 апреля, сопровождаемое успокоительными и хвалебными депешами нунция, совершенно изменило мнение о нем. Оно было передано инквизиционному суду, рассмотрено богословами и признано заслуживающим одобрения. Климент VIII из скептика стал легковерным. Он приказал ответить уже не «новому Себастьяну», а «любезному сыну и благородному синьору» благосклонной грамотой. Помеченное 22 мая 1604 г., панское послание проникнуто милосердием и отеческой любовью. Только преднамеренное замалчивание известных вопросов делает его дипломатическим документом. Действительно, в нем нет ни единого слова о политике, ни тени намека на великие дела христианства: мы читаем лишь благочестивые советы и наставления в добродетели. Климент VIII, как пастырь душ, отворял заблудшей овце двери своей овчарни… Дальше этого он не шел.

В конце концов, ни папа, ни Рангони еще не могли усмотреть того, что теперь бросается в глаза историку и освещает все эти события. Дмитрий оказывается не всегда одним и тем же человеком. Его скрытность относительно прошлого приводит в отчаяние. Диктует ли он донесение королю, сам ли пишет папе — он сдержан, лаконичен, не выходит за пределы общих мест. Но лишь дело коснется будущего, его язык развязывается, перо летает по бумаге, он не боится называть вещи собственными именами. Еще скрываясь в Польше, этот беглец, пока безвестный и ищущий покровителей, уже предвидит гибель Бориса Годунова и даже опасается, как бы это не случилось слишком скоро. Он предусматривает свое коронование в Кремле и занимается его подробностями; он предугадывает роль патриарха и решает сохранить его власть. Кто же он — чародей или ясновидящий? Не является ли он лишь исполнителем программы, составленной для него московскими сторонниками? Может быть, для выполнения ее нужна была их помощь, а дело туго подвигалось вперед?..

 

Глава IV
ДИПЛОМАТИЯ И ПОЛИТИКА 1604-1605 гг

I

Успехи Дмитрия отозвались и в Кремле. Кончились счастливые дни Бориса. Царь еще крепился против невзгод, боролся все с новыми и новыми затруднениями, но испытывал везде только горькие разочарования.

Как будто все обратилось против гордого баловня судьбы, издавна привыкшего бросать ей дерзкий вызов. Особенно чувствительно и глубоко поразила Бориса неудача, постигшая его семейные брачные замыслы. Чтобы насытить свою манию величия блестящим родством, он сватал свою дочь Ксению за представителей древнейших царствующих родов. По этому поводу велись деятельные переговоры и в Швеции, и в Англии, и в Австрии. Борис Годунов не торговался из-за приданого. Прежние цари «Святой Руси» сочли бы такую податливость преступной. «Немцу», который согласится стать его зятем, он обещал дать Тверское княжество, представлял право выездов за границу и полную свободу вероисповедания для него самого, для всех его близких и для священников его церкви [дело шло о браке с эрцгерцогом Максимилианом. Борис желал, чтобы это было скрыто от папы, Испании и Польши]. Несмотря на эти щедрые обещания, русские предложения были вежливо отклонены в Стокгольме, Лондоне и Праге. После печального инцидента с Густавом Шведским Борис Годунов обратился в Копенгаген. Скромный датский двор оказался сговорчивее. Но брат короля Христиана IV, принц Иоанн, приехавший в 1602 г. в Москву, чтобы там сыграть свою свадьбу, безвременно погиб там жертвой своих излишеств.

К семейному горю присоединилось великое народное несчастье. Голод, ужасный и периодический гость России, унес в 1601 г. тысячи жизней и свирепствовал вплоть до обильных урожаев 1603 г. Бессовестные спекуляции с ценами на хлеб придали бедствию ужасающие размеры. Пожертвования, раздаваемые в Москве по приказанию Бориса, привлекали в столицу толпы несчастных. С ними шли болезни и смерть. Одни умирали от усталости и истощения. Другие несли с собой заразу. Кое-где голодающие, лишенные всякой помощи и озверевшие от страданий, собирались в шайки, предавались грабежу и даже вступали в кровопролитные стычки с властями.

Народ изнемогал под бременем стольких бед. Голод уничтожал людей; им угрожала гибель от оружия, и вот бессознательный ужас овладевает народом: он ждет какой-то страшной катастрофы. Единственные грамотеи того времени, монахи, уже видят зловещие предсказания в неправильном ходе небесных светил. Их летописи полны самых мрачных пророчеств.

Борис Годунов боролся с анархией и помогал несчастным. Вдруг имя Дмитрия поразило его как громом. Какое ужасное воспоминание! Может быть, какие укоры совести! Неужели сын Ивана IV, официально признанный умершим, избежал смерти? Не родился ли зловещий призрак из крови, пролитой в Угличе коварными заговорщиками? Во что бы то ни стало, было необходимо рассеять легенду о воскресшем царевиче. Были пущены в ход все средства, но ничто не могло уже унять бури, которой суждено было поглотить Бориса.

По-видимому, первым впечатлением, произведенным на Кремль этим восстанием из гроба, был ужас, смешанный с неуверенностью. Как человек, склонный к предрассудкам своего времени, Годунов будто бы обращался к колдунье: от нее он получил тревожные предсказания. Имеются сведения, будто царицу Марфу, заточенную в монастырь с 1591 г., привезли в Москву и подробно опрашивали. Затем, по-видимому, подозрение обратилось на бояр, вечных крамольников, способных вызвать страшный призрак. Вот когда, надобно думать, Борис обрушился на тех, кто, по его мнению, желал его гибели. Действительно, есть какое-то странное совпадение между слухами о Дмитрии и розыском о Романовых с их сторонниками. Между двумя этими фактами существует как будто тайная связь. Назначается следствие, производится суд, людей казнят, заточают, но самые мотивы этого дела недостаточно освещены…

Впрочем, эта растерянность скоро миновала. Борис не боялся смотреть в глаза опасности и способен был выказать громадную силу сопротивления. Он имел своих шпионов и располагал всевозможными средствами. Все поступки Дмитрия были ему известны, и он приготовился к защите. Прежде всего он прибег к косвенной мере. Постарались задушить тревожные слухи или, по крайней мере, задержать их на самой границе России. Были строжайше запрещены все сношения с Польшей. Под предлогом охраны от заразы крепкие заставы выросли по большим дорогам. Но вещее имя проникало повсюду какими-то подземными ходами и распространялось среди народа. Годунов обратил свое внимание и на татар с казаками. Волнение росло на Украине. Петру Хрущеву был дан приказ отправиться туда и возбуждать народ против царевича. Но было поздно. Дух войны уже носился по степи; казаки точили свои сабли и седлали коней, когда московский посол вздумал сообщить им желания своего государя. Вместо ответа его связали по рукам и ногам и выдали Дмитрию. Так же неудачно кончилась миссия Семена Годунова. Этот приверженец Бориса должен был под вымышленным предлогом отправиться к татарам. Но он не добрался до Астрахани: его схватили на берегах Волги. Все заставляет думать, что ему было поручено поссорить татар с Дмитрием.

Между тем события шли своим чередом, и скоро стало очевидно, насколько неудовлетворительны были все принятые до сих пор меры. Было ясно, что, несмотря на перемирие, Польша покровительствует царевичу. Нужно было произвести сильное политическое давление в Кракове. Но раньше необходимо было навести справки и занять известную позицию.

Кто же был этот таинственный человек, имя которого уже воодушевляло массы? Смерть настоящего Дмитрия, сына Ивана IV, считалась в Кремле неопровержимым фактом. Претендент мог быть, таким образом, только самозванцем. Оставалось, следовательно, уличить незнакомца: узнать его имя, установить его личность, сорвать с него маску. Но это было трудно сделать. Тогда Борис прибегает к помощи патриарха Иова. Вызвали очевидцев, взяли с них присягу и допросили. Открылись чудовищные вещи. Мнимый царевич был не кто иной, как Гришка Отрепьев, проходимец и бывший романовский холоп. Он постригся, чтобы избежать виселицы, и шлялся из монастыря в монастырь. Попал он и в московский Чудов монастырь: здесь в качестве писца он был приставлен к особе патриарха. Но от этого он не исправился: напротив, он продолжал творить постыдные дела, вызывал нечистых и занимался чернокнижием. Его преступления были столь явны и неоспоримы, что его, было, приговорили к вечному заточению. Но он тайным образом скрылся.

Очутившись в Польше, он нашел себе покровителя в лице князя Адама Вишневецкого: так он превратился в царевича Дмитрия, отрекся от православия и принял латинство. С этих пор он стал лишь орудием в чужих руках. Король польский собирался воспользоваться им, чтобы захватить русские земли, объявить гонение на православие и обратить русских в латинство. Вот что вытекало из официальных расследований. Эта версия была принята в Кремле. С некоторыми вариантами она повторяется во всех государственных актах того времени и служит исходной точкой при дипломатических сношениях [эти подробности заимствованы из послания патриарха Иова].

Борис Годунов тотчас же воспользовался этим открытием. Смирной-Отрепьев, приходившийся Гришке дядей или выдававший себя за такового, состоял на службе у Бориса. В середине августа 1604 г. царь отправил его в Краков с тайным поручением. О нем говорили только запершись: были приняты все меры предосторожности для избежания огласки. Смирной не назывался государевым послом к Сигизмунду. Он именовал себя боярским гонцом к литовскому канцлеру Льву Сапеге и к виленскому воеводе, Христофору Радзивиллу. О смерти последнего в Москве еще не знали. В верительных грамотах Смирного о Дмитрии не было ни слова. Во время публичной аудиенции он обошел главный вопрос и стал жаловаться на пограничные вооружения. Он не стал скрывать того, какие последствия может иметь это вопиющее нарушение мира. Он говорил: «Бояре упросили Царя попробовать кончить дело полюбовно, раньше, чем прибегать к более решительным мерам…»

Когда Смирной закончил свою речь и получил не менее банальный ответ, он попросил разговора с глазу на глаз у литовского канцлера. В этом ему было отказано под следующим предлогом: Сапега-де боится заслужить от короля упрек за самовольство, если отстранить от беседы прочих королевских делегатов. Смирной упорно не желал понимать. Уговорить его удалось с величайшим трудом. Наконец, он снял личину. В присутствии всех королевских комиссаров он открыл настоящую цель своей миссии; оказалось, ему поручено увидеться с Дмитрием и говорить с ним. Раз вступив на путь откровенности, Смирной пошел до конца. Он заявил, что готов ко всякому исходу, так как сам не принадлежит ни к какой партии. Если мнимый царевич — не кто иной, как его племянник, Гришка, как он и думает, то он вернет его с рокового пути. Если же, напротив, окажется, что он — истинный сын Ивана IV, то он ему подчинится. Он даже поможет ему взойти на престол.

Странность этих речей бросалась в глаза. Дипломат обращался в следователя; его уловки были смешны. Очевидно, он старался отвести полякам глаза. Королевские комиссары могли подумать, что в Кремле мнение о Дмитрии еще не составлено и что им предстояло рассеять сомнения Годунова и помочь ему разобраться, в чем дело. Действительно, если бы они согласились на просьбу Смирного, они этим как бы признали его компетентным судьей. В таком случае его мнение, будь оно правильным или нет, приобретало вес окончательного приговора. Поэтому было принято наиболее безопасное решение: дяде отказали в свидании с его мнимым племянником. Некоторые сенаторы прямо заявили, что в миссии Смирного они видят лишь попытку соглядатайства.

Тем не менее появление этого посольства возымело совершенно неожиданные последствия. По-видимому, с этого времени изменилось и настроение Льва Сапеги. Хотя великий канцлер литовский и не пользовался популярностью своего польского коллеги, но зато он обладал всеми свойствами государственного человека. Стефан Баторий предсказывал ему великое будущее. И Сапега заслуживал его своим государственным умом, своей преданностью королю, своими громадными юридическими познаниями. Он вел переговоры со Смирным и ему же предстояло сделать о них донесение королю. Судя по депешам Рангони, до сих пор канцлер был как бы на стороне Дмитрия. Он допускал возможность царственного происхождения претендента и, как говорили, готов был оказать ему помощь людьми и деньгами. После свидания со Смирным в его взглядах происходит разительная перемена. Сапега присоединяется к большинству сенаторов; он советует королю положиться на сейм и приостановить военные приготовления Дмитрия. Что же такое произошло? Что означает этот шаг назад? Разве узнали что-нибудь новое или неблагоприятное? Факт тот, что Сапега стал относиться к делу царевича все более и более враждебно. Скоро в сейме громко раздается его протестующий голос и, наконец, он открыто присоединится к мнению Смирного и Годунова. Но москвичи ничего не заметили. В сношениях с ними Сапега отстаивал политику короля. Официальный язык скрывал многое; но в исторической перспективе колебания Сапеги придают его поведению отпечаток двойственности.

Сам Дмитрий, может быть и бессознательно, придал известную силу посольству Смирного. В то же время он был далеко от Кракова; он нетерпеливо ждал своего выступления, ждал вестей из столицы. Он был осведомлен о секретных сообщениях Смирного. Какой прекрасный случай представлялся ему — вдруг явиться в Вавель, смутить непрошеного дядю и победоносно провозгласить себя царевичем. С другой стороны, если Гришка Отрепьев, как думают некоторые, и был агентом Дмитрия, почему было не показать Смирнову настоящего его племянника? Но Дмитрий не сделал решительного шага. Он не без робости принял брошенный ему в лицо вызов. Когда привели к нему Хрущева, — речь о нем была выше, «царевич», будто бы, сказал ему следующее: «Меня не было, когда уезжал Смирной, но он в таком почете у Бориса, что вхож в покои, куда пускают только вельмож и любимцев».

Этими словами Дмитрий хотел показать, как мало правдоподобно родство этого гонца с царевичем. Если бы такое родство существовало, Борис не допустил бы Смирного к себе. Скорее он уничтожил бы и его, и весь дом его с корнем. Какое двусмысленное и слабое возражение; очевидно, оно рассчитано на слишком простодушных людей. Дмитрий явно играет словами. Смирной на самом деле и не выдавал себя за дядю настоящего царевича. Он не метил столь высоко: он жаловался на племянника Гришку, беглого московского монаха, который будто бы выдает себя за царевича в Польше. Что могло быть яснее этого? И разве Дмитрий не отделывался слишком грубым софизмом?

Во всяком случае, Борис Годунов не счел нужным изменять свой взгляд относительно претендента. Он настойчиво продолжал отождествлять его с Гришкой Отрепьевым. В ноябре 1604 г. новый посол направляется в Польшу. Он везет те же заявления, что и Смирной; мы увидим его в сейме… То, что свидетельствовало русское правительство за границей, оно повторяло и у себя дома, перед лицом всего народа; разумеется, это подкреплялось кое-какими доказательствами, окружалось известной mise en scene…

Когда же Дмитрий сделался настолько опасен, что явилась необходимость с ним бороться, патриарх Иов, верный истолкователь желаний Годунова, выпустил особое воззвание. Здесь он излагал подробно все то, что Смирной рассказывал в общих чертах в Кракове. Он называл по имени свидетелей-очевидцев; это были, по большей части, монахи монастырей. Он подчеркивал уничтожающий смысл их показаний и, полный благородного гнева, изрекал анафему на голову вероотступника-латинца. Он называл его сосудом дьявольским, злым разбойником, который хочет овладеть царским престолом и ниспровергнуть святые алтари, чтобы воздвигнуть синагоги и храмы неверных на развалинах православных церквей. Эти слова задевали самые чувствительные струны в сердцах благочестивых москвичей. Если бы патриарх видел своими глазами «бедную овцу» у ног Рангони, и тогда он не мог бы найти более страшных проклятий.

Этот грозный обвинительный акт не дошел до Кракова. Впрочем, если бы он и проник туда, он не произвел бы там никакого впечатления.

Сигизмунд еще меньше, нежели Сапега, верил Дмитрию. Однако ему было удобнее не раскрывать своих сомнений; так можно было сохранить за собой полную свободу действий. В конце 1604 г. королю представился случай высказаться всенародно. Наступила сессия сеймиков. Эти провинциальные съезды служили прелюдией к сейму, общему национальному собранию. Король сообщал им заранее вопросы, которые будут подвергнуты обсуждению на сейме, и, в случае нужды, представлял отчет и объяснения по поводу некоторых действий правительства. Итак, вот в каком свете дело Дмитрия изображено было королем 20 декабря ливонцам. Прежде всего Сигизмунд предполагает, что самое событие достаточно известно; он старается только установить степень его достоверности. «В этой истории, — говорит он, — все неясно, все неопределенно; тем не менее она кажется правдоподобной». Что же касается помощи претенденту, то король сознается, что здесь мнения расходятся. Хотя некоторые и считают представляющийся случай чрезвычайно удобным, он не желает вступать на этот скользкий путь, а тем более замешивать в дело Речь Посполитую: дело в том, что у него нет достаточно определенных сведений. Дмитрий обратился за поддержкой к сенаторам; при таких условиях его предприятие приобретает частный характер. Тем не менее король предупреждает заинтересованных лиц, что ничто не должно делаться от имени государства или под его прикрытием.

Польша отстраняет от себя всякую ответственность за замысел претендента. Другие инструкции сеймикам, данные от 9 декабря, имели еще более определенный характер.

Сигизмунд допускает и даже поощряет всякие запросы и прения относительно царевича; лишь бы только сеймики не посягнули на королевскую клятву и не нарушили общественного спокойствия. Здесь чувствуется ясный намек на беспорядки в Украине и на мир, недавно заключенный с Годуновым.

Впрочем, внешняя корректность выражений ничуть не исключает недомолвок и уклончивости. Король не говорит ничего ни о милостивом внимании своем к Дмитрию, ни о начатых с ним переговорах. Он лишь делает намек в том смысле, что в известных границах частная инициатива не будет подвергаться стеснениям. Когда сеймикам предложено было высказаться по этому поводу, они не проявили никакого воодушевления. Царевич не пользовался их симпатией: они не желали поддерживать его предприятия. Доминирующий тон их — неодобрение. Члены собраний жалуются на казаков, стоящих по деревням, и на их бесчинства. В замаскированных выражениях они осуждают и безрассудную смелость Мнишека, которая может создать нежелательный прецедент. Верность присяге, точнее, соблюдение международных договоров, энергичное подавление внутренних беспорядков — таковы пожелания сеймиков. Очевидно, здравый смысл нации не одобрял двусмысленной политики.

 

II

Ответы сенаторов на королевское письмо в марте 1604 г., наказы сеймиков их депутатам — все ясно говорило о том, что произойдет на сейме, созванном в Варшаве 20 января 1605 г. За последние месяцы истекшего года положение изменилось. Как мы увидим ниже, Дмитрий, в сопровождении воеводы Мнишека, уже перешел русскую границу. Его вступление в Московское государство, во главе целой армии, было совершившимся фактом. Ничего более определенного о нем не знали. Слухи о деятельности претендента были весьма разноречивы: одни приписывали ему победу; судя по другим известиям, он был разбит и бежал.

Несмотря на такую неопределенность, способную парализовать общественное мнение, вскоре выяснилось, в какую сторону оно склоняется. Страна жаждала мира; она боялась налогов и войны; она трепетала даже перед отдаленной ее возможностью. Поэтому начали раздаваться многочисленные и притом авторитетные голоса, высказывавшиеся против сомнительной личности, способной поссорить Польшу с Москвой. Если и находились у Дмитрия сторонники, то и они защищали его не слишком-то усердно. В конце концов, король решительно разошелся с сеймом.

Героем этого собрания был Ян Замойский. Физические силы уже изменяли ярому патриоту, но он гордился своими старческими недугами, приобретенными на службе Речи Посполитой. Как бы предчувствуя близкую кончину, он пропел свою лебединую песню. Замойский был в то время великим гетманом и великим канцлером. Но он называл себя равным последнему дворянину, горячо взывал к идеальной солидарности шляхты и готов был ломать копья за старинные посольские вольности. Популярность его достигла тогда своего апогея; но при дворе он уже не пользовался прежним значением. Полное несогласие в вопросах политики отдаляло его от короля и внушало Сигизмунду некоторые подозрения. Сюда еще примешивались неудовольствия чисто личного свойства. Сигизмунд овдовел несколько лет после смерти эрцгерцогини Анны Австрийской; теперь он желал вступить в новый брак с сестрой своей покойной супруги. Это обстоятельство снова дало бы перевес Австрии в политике. В каноническом отношении брак этот явился бы нарушением законов свойства. Замойский же был самым непримиримым противником Габсбургов. Он оспаривал их кандидатуру на польский трон и победоносно боролся против одного из эрцгерцогов. Помимо того, он любил по временам изображать из себя строгого моралиста, почти фанатика нравственности; поэтому план короля внушал ему ужас. На самом деле, с канонической стороны препятствий уже не существовало. Климент VIII добровольно дал необходимое для короля разрешение еще 19 июня 1604 г. Тем не менее Замойский опасался скандала и притворялся, что не верит в существование папского разрешения. На запрос папы по этому поводу он ответил ему письменно в римском стиле: первая супруга короля — республика, и другие браки должны заключаться сообразно ее интересам. Затем, касаясь щекотливого пункта, с истинно сарматской откровенностью он выражал, чтобы в Польше сохранилась вся простата ее патриархальных нравов.

Оппозиция Замойского вырыла пропасть между ним и королем. Уже по одному этому советы канцлера реже выслушивались и приводились в исполнение. Но, кроме того, в деле Дмитрия Сигизмунду чуялась еще и ревность со стороны старого гетмана. Не раз король откровенно заявлял об этом Рангони. В самом деле, пока король не объявлял себя официальным покровителем претендента и его замыслов, Замойский, казалось, ничего не замечал и не хотел ударить палец о палец. Вот почему на его место успели стать другие, более ловкие люди, как, например, Мнишек. Король возымел подозрение, что Замойский не хочет уступить другим военных лавров и что из политического предприятия он делает вопрос личного самолюбия. Речь гетмана, произнесенная 1 февраля, должна была рассеять это печальное недоразумение.

Никто не знал Москвы лучше, нежели славный воин, переживший великие дни Батория. Замойский обладал дарованиями государственного человека и полководца. Несмотря на некоторый оттенок педантизма, он был увлекательным оратором; ему прекрасно было известно, каковы средства Москвы и чего стоят русские. Речь гетмана в сейме захватила слушателей. Король Стефан посвятил когда-то Замойского в свой план основания великой славянской империи на Востоке, столь пленивший Сикста V. Замойский видел в нем наилучшее разрешение вековой распри между Польшей и Россией. Еще недавно он предлагал Сигизмунду продолжать дело его предшественника. Но уже не было руки достаточно сильной, чтобы поднять меч Батория; поэтому столь широкие замыслы были признаны анахронизмом. Тем не менее канцлер смотрел на дело очень глубоко. Он находил, что состояние Польши требует мира, мира по всей линии, даже с турками. Но он принимал близко к сердцу славу польского оружия. Поэтому он допускал возможность войны с Москвой лишь при одном условии: если будет собрана большая армия и кампания будет вестись по всем правилам стратегии.

Что касается смелого предприятия Дмитрия, то Замойский осуждал его бесповоротно и энергично во имя политики и морали. Прежде всего этого признанного защитника национальных вольностей возмущало, что столь серьезное дело решается помимо сейма. Правда, о нем было доведено до сведения народных представителей; но начиналась война без их одобрения, и академические речи произносились в сейме совершенно напрасно. Замойский не мог мириться с пассивной ролью. Он требовал, чтобы не только вопрос подвергся обсуждению в сейме, но чтобы священные права нации уважались на деле. И он заранее жестоко порицал предприятие Дмитрия, так как оно нарушало договор 1602 г. и посягало на произнесенные при этом клятвы. Замойский был чужд всякой двойственности: он говорил как гражданин и последователь Христа. Этот враждебный набег на Москву, заявлял он, так же губителен для блага Речи Посполитой, как и для наших душ.

Борис обратит в бегство шайку Дмитрия. После этого он направит свою месть против Польши и объявит ей беспощадную войну. Здесь не поможет тонкое различие между официальной помощью и официозной снисходительностью. Русские с этим считаться не будут. Столь мрачное будущее, грозившее национальным разгромом за нарушение клятвы, приводило в отчаяние честного воина.

В глазах Замойского «царевич» был простым авантюристом. Гетман осыпал его сарказмами, уничтожал презрением. Ему не удалось самому видеть Дмитрия; зато он издевался над всей его историей, изображая ее как самую неправдоподобную и смешную басню. «Господи, помилуй, — восклицал этот старый падуанский студент, — не рассказывает ли нам этот господарчик комедию Плавия или Теренция?! Значит, вместо него зарезали, другого ребенка, убили младенца, не глядя, лишь для того, чтоб убить? Так почему же не заменили этой жертвы каким-нибудь козлом или бараном?» И, в своем увлечении, Замойский делал следующее странное предложение: «Если отказываются признать царем Бориса Годунова, который является узурпатором; если желают возвести на престол законного государя, пускай обратятся к истинным потомкам великого князя Владимира, к Шуйским».

До сих пор еще никто не высказывался так страстно и энергично. Громовая речь Замойского попадала прямо в цель. Произнесенная в сейме, она должна была вызвать отклик во всей стране. В тот же день Лев Сапега поддержал Замойского всем авторитетом своей власти. В данном случае это имело огромное значение. Литовский канцлер был настолько беспристрастен, что вначале покровительствовал Дмитрию. Он располагал массой сведений, так как дела иностранной полиции находились в его руках, и по своему положению он должен был поддерживать личные связи с русскими. И Сапега оказался таким же скептиком, как Замойский.

Оба канцлера держатся одного взгляда на права сейма. Они совершенно согласны относительно обязанности договора 1602 г. для обеих сторон; они в один голос требуют соблюдения данной Годунову клятвы, которой нельзя нарушить. По словам Сапеги, Бог сурово карает вероломство. Наконец, оба одинаково относятся к личности Дмитрия. Суждение Сапеги не так ядовито и зло, как мнение Замойского; но это придает ему тем больший вес. Канцлер все видел сам; он все исследовал, и ему не верится, чтобы Дмитрий был истинным сыном Ивана IV. Что же мешает Сапеге поверить? Собранные им сведения. Каковы же эти сведения? Он о них умалчивает и только лаконично говорит, что законный наследник нашел бы иные средства для восстановления своих прав. Объяснение Сапеги не основано ни на каких документах. Можно отнестись к нему как угодно, и все же оно имеет исключительную важность. Далее, канцлер переходит к политике. Во всей затее Мнишека он не видит ничего хорошего для Польши, он резюмирует свою мысль дилеммой: Дмитрий или победит, или будет побежден. Если он будет побежден — грозит неминуемая война с Москвой. Если он победит — впереди неизвестность, потому что нельзя доверять слову претендента. Можно ли думать, что он не изменит полякам, раз они сами готовы нарушить клятву, данную Борису Годунову?

Как мы видим, оба главных сановника Речи Посполитой обнаружили полную и неоспоримую откровенность. Она являлась своего рода вызовом, брошенным покровителям Дмитрия. Тем не менее в сейме не раздалось ни одного голоса в защиту царственного происхождения претендента; никто не потребовал официального или официозного заступничества за него со стороны правительства. Некоторые сенаторы выразили лишь радость, что Дмитрий избавил страну от подозрительных и опасных элементов. Они находили, что лучше не мешать событиям идти своим чередом: так за Польшей сохранится свобода действий, которой можно будет воспользоваться в подходящий психологический момент. Благосклонное попустительство в чисто утилитарных целях — таков был их принцип. Но скоро эти голоса заглушаются другими. Епископ краковский Мацейовский требует немедленного отозвания Мнишека [по-видимому, Мнишек участвовал в сейме только к концу его сессии]. Со своей стороны, Януш Острожский настаивает на наказании виновных; наконец, Дорогостайский осыпает горькими упреками самого короля.

Таким образом, в сейме не замедлило создаться сплоченное большинство. Замойскому хотелось бы, чтобы Мнишек предстал перед сеймом и дал бы ему отчет в своем образе действий. В то же время, по его мнению, нужно было отправить доверенного человека к Дмитрию, чтобы получить верные сведения об успешности его кампании. Только после этого можно будет предпринять какой-либо решительный шаг. Со своей стороны, Сапега советовал немедленно отправить гонца в Москву. Пусть он там объяснится с Борисом Годуновым, оправдает Речь Посполитую и возложит всю ответственность на Дмитрия. Страх перед возможностью войны склонял Сапегу в пользу такого паллиатива. Во всяком случае, то были только частные мнения. Сейм принял следующую резолюцию: «Пускай будут употреблены все возможные усилия для успокоения волнений, вызванных московским господарчиком, чтобы ни Польское королевство, ни великое герцогство Литовское не понесли никакого урона со стороны Москвы; и пусть считается предателем тот, кто дерзнет нарушить договоры, заключенные с другими государствами».

Эти законные требования поставили короля в большое затруднение. С внешней стороны, они как будто вполне гармонировали с его инструкциями сеймикам относительно Дмитрия; и, мало того, они, по-видимому, отвечали требованиям его совести. Казалось бы, на королевскую санкцию можно рассчитывать. Но под национальным флагом Сигизмунд проводил политику, чуждую желаниям нации; тайные обязательства соединяли его с Дмитрием. Залогом и подтверждением их служили оказанные царевичу милости. Король добровольно отдавался иллюзиям; поэтому он и предпочитал оставаться на зыбкой почве недомолвок. Он ни высказывался определенно в пользу царевича, ни отвергал заключения национальных представителей. Но сейм также не уступал; однако он разошелся, ничего не добившись. Позиция короля определилась. Роль Сигизмунда отнюдь не была пассивной: тайное потворство претенденту чувствовалось под маской сдержанности. Вот почему король не мог оставаться равнодушным, когда его укоряли в нарушении договора с Россией. Тем не менее Сигизмунда не могли поколебать самые суровые упреки. Может быть, он уверял себя, что на стороне законного государя стоят нерушимые права, а Дмитрий был еще в глазах короля лицом загадочным.

Отношения Сигизмунда к Борису Годунову носят тот же характер упорной скрытности. Неудача первого посольства не смутила русских. Новый гонец, Постник Огарев, был отправлен в Варшаву; ему было поручено повторить все то, с чем являлся до него Смирной [посланец Дмитрия был задержан на границе до окончания сейма]. Нового прибавить было почти нечего. Московское правительство не теряло претендента из виду. Ему было известно, что на Украине самозванец сносился со Свирским, в Северске — с Ратомским, что у него были переговоры и с Крымом. Но самого главного Огарев не знал, благодаря одной хитрости, придуманной поляками. Лишь только он добрался до границы, его подвергли карантину; здесь он пробыл так долго и изоляция его соблюдалась так строго, что от посла удалось скрыть вторжение Дмитрия в пределы Московского государства. Поэтому Огарев шел как бы с завязанными глазами. Его можно безнаказанно мистифицировать, и сейм не отказал себе в этом удовольствии. Особенно любопытно было заседание 10 февраля 1605 г. За несколько дней до этого некоторые честные и проницательные поляки высказывали свои сомнения относительно Дмитрия, осуждали его безумное предприятие, требовали верности договорам и напоминали о святости клятв. То же самое говорил и посол. Он распространялся на ту же тему и только подтверждал высказанные до него предположения, развивал уже ранее предъявленные требования, подчеркивая правоту своего дела. Не раз сенаторы должны были совершенно искренно спросить себя, говорит ли это иностранный дипломат или кто-нибудь из их среды, до такой степени поразительным казалось это совпадение. Только тогда сделалось очевидным, что Огарев — посол Годунова, когда он прямо поставил сейму жгучий вопрос, заключавший в себе сущность всех дебатов. Он спрашивал, сообщниками или противниками Дмитрия являются король и сейм. Если они отрекаются от претендента, пускай порвут с ним и накажут виновных. Если, напротив, они поддерживают злое дело — конец договору 1602 г. Клятва бессовестно нарушена — конечно, тогда должна разгореться война. Неверная своему слову Польша будет осуждена Европой, от нее отвернутся все христианские державы.

Конечно, поляки могли бы обстоятельно ответить Огареву, но они не хотели делать иностранца свидетелем своих домашних споров. 12 февраля в капелле дворца организовано было частное совещание. Специально для этого случая были назначены особые комиссары; между ними были оба канцлера. Но до нас не дошло никаких сведений об этих переговорах. Только Рангони в своих депешах приводит официальный ответ, данный Огареву 26 февраля перед лицом всего сената. Король, сказал Сапега, не нарушил перемирия. Скорее можно сказать, что он укрепил его, желая сохранить дружбу царя. Дмитрию же он войском не помогал; он хотел только познакомиться с его притязаниями и сообщить их Москве. Догадавшись, в чем дело, Дмитрий бежал и скрылся у запорожских казаков. Делал ли он с ними набеги на русские области — неизвестно. Но, как бы то ни было, король ни за что не отвечает: ведь Запорожье не признает его власти, подобно тому, как и донское казачество не признает власти царской, Дмитрию помогать было запрещено. Если он вернется в Польшу — его схватят. Если же он появится в Московском государстве, сам Борис Годунов справится с ним и его сообщниками.

Зная о существовании весьма близких отношений между нунциатурой и канцлерами, мы имеем право предположить, что Рангони был хорошо осведомлен о том, что происходило 12 февраля. В таком случае, ответ Сапеги является не только уклончивым и насмешливым — он неточен и коварен. Великий сановник Речи Посполитой опроверг самого себя и свою речь 1 февраля. Подобную гибкость можно сравнить только с тем стоическим равнодушием, которое обнаружил весь сейм по отношению к дипломатической порядочности. Ничего не добившись, лишенный всякой возможности проверки, Огарев должен был покориться и уехать [В том же 1605 г. Бунаков был послан в Краков, а Пальчиков — в Киев].

Но и вне Польши все попытки Годунова не привели ни к чему. В своих стесненных обстоятельствах этот баловень счастья вспомнил традиции царя Ивана Грозного, который под влиянием страха и под предлогом крестового похода искал в Риме и Праге иноземной поддержки. В свою очередь, Годунов снарядил в Европу дипломатическую миссию. Но у него не оказалось ни ловкости его великого предшественника, ни, главное, его удачи. Годунов не отправил к императору специальных уполномоченных. Он послал только гонцов с подробным сообщением о Гришке Отрепьеве, принявшем имя царевича Дмитрия. Он жаловался на короля Польского и ограничивался общими местами, предупреждая о неизбежном разрушении антиоттоманской лиги в случае войны с Сигизмундом. Сквозь эти риторические банальности ясно просвечивал расчет на вмешательство держав. Но надежды эти не оправдались.

Австрия, которая всегда и во всем отставала, на этот раз своей медлительностью превзошла самое себя. Несмотря на то, что у императора Рудольфа были постоянные сношения с Москвой, он долго хранил молчание. Затем он ответил парафразой из письма Бориса и лишь в заключение добавлял, что он сделает запрос польскому королю. Нельзя сказать, чтобы император слишком торопился помочь Годунову.

В Ватикане дела обстояли еще хуже. По просьбе Годунова, Рудольф отправил к папе письмо с гонцом. Но когда императорский посланец прибыл в Рим, папский престол был уже вакантен. Преемник Климента VIII, Лев XI, только что скончался, пробыв папой не более месяца. Согласно обычаю, письмо было вручено конклаву кардиналов. Они же не могли ни сами предпринять что-либо, ни предвосхитить решения будущего папы. Европа, в лице других своих главных представителей, оставляла Годунова на произвол судьбы.

Неудачное посольство Огарева породило среди историков странные недоразумения. Некоторые из них старались доказать, что мнение московского правительства о Дмитрии в 1605 г. было уже иным, чем в 1604-м. Имя Гришки Отрепьева было случайно произнесено в минуту первой тревоги. Когда несколько собрались с мыслями и все разузнали, ошибка, будто бы, была исправлена, но не вполне и не повсюду: в Москве и в других местах продолжали придерживаться первого имени. Только в Польше заменяют его другим, настоящим. Даже в Варшаве Огарев делает эту поправку только на словах, так как в данных ему наказах царевич все еще отождествляется с Гришкой Отрепьевым. Эта неожиданная перемена никого не удивляет. Сейм остается невозмутимым. Годунова никто не обвиняет в увертливости.

В этом странном явлении можно разобраться при помощи довольно сложных приемов. Разбираясь в нем, приходится примирять между собой противоречивые тексты. Таким образом можно вырвать у них тайну, которую они скрывают. Миссия Огарева была предметом многих донесений. Все эти донесения не расходятся относительно личности Дмитрия; каждое приписывает ему иное происхождение. Депеша Рангони от 12 февраля называет его «разбойником, арианином, колдуном, вероотступником и сыном сапожника». Два датчанина, хотя и находятся сами в Варшаве, передают с чужих слов, что Дмитрий был слугой у архимандрита и сыном писца. Синдик Ганс Кекербарт прибавляет на полях своего рапорта, что Дмитрий — сын мужика. Наконец, как бы для того, чтобы совсем сбить с толку будущих историков, анонимный компилятор посылает в Данциг еще более удивительные сведения: по его словам, Дмитрий — сын писца, служившего у архимандрита; имя его Дмитрий Rheorowicz [Дмитрий Реорович — очень подозрительное имя. Одно и то же лицо носило имя Дмитрия, Григория или Гришки. Вероятно, анонимный компилятор соединил два имени в одно. Также допустимо, что Реорович не что иное, как искажение Григория]. Несмотря на столь вопиющие разногласия, все свидетели ссылаются на Огарева. Он один отвечает за всех.

Это разногласие не вполне необъяснимо. Огарев и Сапега говорили по-русски. А рапорты писали иностранцы — итальянцы, датчане, немцы. Вот почему нельзя вполне доверять их передаче.

Затем московская тактика могла быть пущена в ход и в Варшаве. Даже в официальных грамотах Кремль обрушивал на голову Дмитрия самые ужасные обвинения, не слишком заботясь об их правдоподобии. Так, патриарх Иов называл «царевича» одновременно пособником жидов, латинян и лютеран, словом, кого только угодно. Огарев усвоил ту же манеру, говорил много и не скупился на эпитеты. Его слушатели схватывали и запоминали то слово, которое наиболее их поразило. Отсюда могло возникнуть множество вариантов. Конечно, это — гипотеза, которую можно принять или отвергнуть, но не надо возлагать на Годунова ответственности за других. Письмо, представленное Огаревым сейму, отождествляет царевича Дмитрия с Гришкой Отрепьевым. Однако чтобы поверить опровержениям Бориса, мало сослаться на противоречивые свидетельства нескольких иностранцев.

 

Книга вторая
Поход на Москву

Глава I
Победа и поражение 1604-1605 гг

Поездка в Краков и аудиенция при польском дворе наметили в жизни претендента новую эпоху. Возвратившись в Самбор, он знал, чего держаться и на что можно отважиться. Король предоставлял свободу действий и тайно поддерживал его; группа магнатов помогла ему; нунций Рангони обнаруживал к нему благосклонность. Оставалось только не уступать противникам и делать последние приготовления к борьбе.

Воевода сандомирский твердо уповал на царевича. Он не сомневался, по крайней мере на словах, в царственном происхождении Дмитрия. В военный же его успех и будущее величие он верил безусловно. Он уже громко произносил звучные титулы Дмитрия: «Славнейший и непобедимый Дмитрий Иванович, император Великой Руси, князь угличский, дмитровский, городецкий, наследственный государь всех земель, подвластных Московскому царству». Эта претенциозная формула была написана киноварью на одном официальном документе от 1 мая 1604 г. Еще немного — и Мнишек видел уже своего протеже в Кремле. Здесь он распоряжается сокровищами московских царей: отсюда он диктует законы своим народам и устанавливает границы своего государства. Дмитрий разделял эти надежды. Он смотрел на будущее с победоносной, уверенностью и, по своему обыкновению, сыпал вокруг себя обещаниями. В этих надеждах была идеальная почва, на которой можно было сойтись обоим сторонам; здесь можно было поставить друг другу известные условия и выработать взаимные обязательства.

Дмитрий нуждался в поддержке со стороны Польши. Ему был необходим покровитель, чтобы вести переговоры с магнатами, собирать волонтеров и организовать войско. Мнишек охотно брал на себя эту роль. Однако, как человек практичный, он требовал от претендента немедленного вознаграждения за свое содействие. Не довольствуясь словесными обещаниями, он домогался документа, должным образом подписанного и скрепленного соответствующей печатью. Два таких акта были составлены в Самборе: 24 мая и 12 июня 1604 г. В них чрезвычайно ярко вырисовываются черты разорившегося и набожного магната.

Брак «царевича» с Мариной должен был явиться венцом заключенного договора. Благосклонный прием Дмитрия королем полагал конец последним колебаниям родителей. Они не противились более замужеству дочери. Со своей стороны, Дмитрий под страхом проклятия формально обязывался просить руки Марины и разделить с ней корону. Из Кремля должно было явиться специальное посольство к королю — просить его соизволения на этот брак. Были уверены, что Сигизмунд не откажет посольству.

Таким образом, семья Мнишеков породнится с могущественным государем. Она приобщится к блеску московской порфиры. То будет великая честь; помимо всего, такой союз сулил большие выгоды.

Дмитрий свободно распоряжался властью и миллиардами, которыми, однако, еще не обладал. Он заявил, что немедленно по вступлении на прародительский престол уступит воеводе и его наследникам две прекрасные области — Смоленскую и Свердловскую. Исключение составят лишь провинции и города, предназначенные польскому королю; они будут компенсированы другими городами, местечками, замками, землями и оброчными статьями. Предварительно же он положит в кассу своего тестя миллион флоринов для того, чтобы оплатить путешествие своей невесты в Москву и удовлетворить назойливых кредиторов Мнишека.

Будущую царицу, свою избранницу, Дмитрий обещал наделить еще более щедро: она получит множество драгоценных вещей, серебряную посуду, а в качестве уделов — Новгород и Псков. Таким образом, к ногам прекрасной полячки ее жених клал целых два царства.

Когда материальный вопрос был решен и алчность утолена, Мнишек занялся интересами высшего порядка. Надо отдать ему справедливость, он никогда не забывал веры своих отцов. Ревниво оберегая ее интересы, он не чужд был прозелитизма. Прежде всего он потребовал, чтобы Марина, взлелеянная на лоне матери-католички, сохранила навсегда полную и безусловную свободу своей веры как при дворе, в Кремле, этом очаге православия, так и на всем пространстве Русского государства. В Новгороде и Пскове она должна была пользоваться еще более драгоценным правом: там ей предоставлялось строить школы, католические церкви и монастыри и назначать католических епископов и патеров.

Во всех этих притязаниях Мнишека Дмитрий не видел ничего чрезмерного. Он, не задумываясь, соглашался на все и даже намекал окружающим, что, приняв латинскую веру, он сочтет своим долгом распространять ее в своем царстве. Его последним словом была торжественная клятва строго выполнить свои обещания и «привести русских людей к латинской вере». Краткий срок одного года был достаточен, по мнению царевича, для выполнения столь обширных планов. Если же это не удастся, тем хуже для него. Воевода с дочерью вновь получат тогда полную свободу действий, если только сами не пожелают дать ему отсрочку. Нельзя не согласиться, что трудно было обнаружить более сговорчивости, более великодушия и щедрости. Вероисповедные симпатии Дмитрия обнаружились еще по другому поводу. Вообще, он вел себя, как ревностный неофит.

В одном разговоре с нунцием он выразил желание иметь духовника. Видимо, об этом знали в Кракове, так как почти одновременно отец-провинциал польских иезуитов, Стривери, получил соответствующие письма из королевского замка и из нунциатуры. В этих письмах настаивали, чтобы он поторопился удовлетворить желания Дмитрия. Ответ не заставил себя долго ждать. Немедленно был найден и практический способ осуществления плана. Дмитрии набирал католиков в свою армию; военные капелланы были для него необходимы; обязанность этих лиц принимали на себя иезуиты, которые должны были служить как солдатам, так и их вождю. Сопровождать армию Дмитрия были назначены два патера. Неся на себе одинаковые обязанности, они, однако, мало имели общего друг с другом: то были разные люди но достоинствам, по характеру, по всему духовному складу. Отец Николай Чиржовскнй обладал спокойным, уравновешенным характером; он был предприимчивым, но весьма рассудителен. По темпераменту это был истый ректор; вот почему ему столь часто поручалось заведывание учебными заведениями. Его товарищем был отец Андрей Лавицкий. Главным достоинством этого человека было золотое сердце. Почти юноша, он мечтал о миссионерской деятельности в Индии, о венце мученичества под раскаленным небом тропиков… Вместо этого он принял на себя миссию на север, в страну льда и снега. Но и здесь он остался верен своей страстной и впечатлительной натуре.

Как только Дмитрий узнал о назначении капелланов, он захотел видеть их и всячески торопил приездом в Самбор. После первого же свидания иезуиты были покорены чарующим обращением претендента. Они не нашли в нем ничего ни грубого, ни монашеского. Дмитрий обнаружил самую сердечную предупредительность; речь его была полна такта, причем, по-видимому, он был вполне откровенен. «Я обещал Богу, — сказал он им, — строить в России церкви, школы, монастыри. Ваше дело — распространять там католическую веру и добиться ее процветания». И в порыве доверия к собеседникам он прибавил: «Я вручаю вам свою душу». Таким образом, капелланы сразу обратились в апостолов. Им предстояло не только проповедовать Евангелие небольшой кучке солдат, нет, они должны были привести в лоно католической церкви громадное царство, дотоле разобщенное с Римом. И будущий император уже заранее добровольно отдавался им. Все это было так грандиозно, так неожиданно, что захватывало дух. Мнишек присутствовал при этом разговоре, как бы подчеркивая тем самым важность слов царевича. Испытывая рвение вновь обращенного, он предложил Дмитрию причаститься. Это было накануне Успения, перед самым походом, вдали от любопытных взоров. Претендент, преисполненный благочестивого усердия, с готовностью принял предложение. Он исповедался в одном из уединенных покоев замка и на другой день тайно принял причастие. В то же утро он прибыл с Мнишеком в церковь Доминиканцев; здесь оба прослушали мессу. Духовники не могли опомниться от удивления. Они отправились к себе обратно с глубоким убеждением, что им предстоит выполнить трудную, но великую миссию.

Среди всех этих забот мысль Дмитрия была поглощена неутомимыми и горячими приготовлениями к войне. Все более и более выяснялась необходимость дать казакам, или, как их обыкновенно называли, черкесам, какое-либо отвлекающее дело. Соединившись, вопреки приказаниям короля, в значительные массы, они внушали более страха, чем доверия. В Польше репутация их вполне определилась: только после их ухода население могло считать себя в безопасности. С другой стороны, приходящие с границы добрые вести и настоятельные призывы единомышленников вынуждали царевича торопиться. Однако надо было еще заручиться помощью поляков. Мнишек оказывал энергичное содействие Дмитрию. Он рассылал послания сенаторам, переписывался с королем и держал его в курсе всего происходящего. Однако все это он делал с большой осторожностью, скрывая свое личное участие в предприятии царевича; он был откровенен только с близкими.

14 июня 1604 г. Мнишек написал королю следующие удивительные строки: «Я смиренно прошу Ваше Величество быть уверенным в том, что я выполняю свои планы с такими предосторожностями, как будто я никогда не нарушал своего долга».

Все усилия Мнишека склонить Замойского потерпели неудачу: великий гетман не давал ни склонить себя, ни привлечь к делу. Сам Дмитрий был более счастлив в этом отношении, чем Мнишек. Не помогли ни восхваления, ни откровенности, ни лесть, ни ссылки на короля, ни, наконец, изобличения клеветы. Замойский не написал ни слова в ответ на два послания царевича. Он ограничился тем, что отправил воеводе Мнишеку высокомерное и суровое письмо. В нем он предупреждал об опасности, грозящей Речи Посполитой, и о том, что все это находится в противоречии с волей короля. Это был официальный документ, который не считался с закулисной стороной дела и стоял выше всяких интриг.

Впрочем, трения не особенно беспокоили Дмитрия. Он зашел чересчур далеко, чтобы отступать. Не остановил его и организованный против него заговор, обнаружившийся в эту же пору.

В Самборе появились подозрительные люди. На «царевича» было совершено покушение, и он спасся лишь благодаря какой-то случайности. Наемный убийца, по предположению Мнишека, был послан Борисом Годуновым. Московский царь, будто бы был напуган приготовлениями Дмитрия. На злоумышленника донес кто-то из московских людей, и без всякого суда ему отсекли голову в Самборе. Сам воевода сообщал об этом Рангони. Русский источник также свидетельствует об этой казни. Однако сведения об участии Бориса и о способе казни мы находим только в словах Мнишека.

Между тем главный штаб армии Дмитрия был учрежден во Львове. Этот город был всего доступнее и ближе к русской границе. Скоро он совершенно изменил свой облик. В нем собрались в большом количестве польские волонтеры. Прельщенные размахом предприятия, привлеченные именами его вождей, эти искатели счастья рассчитывали только на свою саблю. Они наполнили весь город, расположились лагерем в его окрестностях и скоро обнаружили свои истинные доблести: начались буйства, грабежи и убийства. Жалобы львовских жителей дошли до короля. Граждане Львова умоляли, чтобы их возможно скорее освободили от «рыцарей», которые насильничали в городе, как в неприятельской стране. Русские также энергично протестовали против скопления войска на границе.

В конце концов, пришлось уступить. Исчерпав всякие предварительные меры, Сигизмунд прибег к более решительным средствам: волонтерам дан был приказ немедленно разъехаться; за ослушание им пригрозили суровой карой, а именно: признанием их мятежниками и врагами государства. Приказ короля, помеченный 7 сентября, должен был доставить во Львов коморннк. Сообщая эту новость своей свите, Рангони лукаво дал понять окружающим, что, быть может, коморник и не поспеет вовремя во Львов. И действительно, когда королевский посланец прибыл в город, оказалось, что волонтеры уже давно оставили его.

Главная часть армии двинулась в поход в конце августа — 25-го, кое-как преодолев последние препятствия, покинул Самбор и Дмитрий. Он уносил с собой лучезарные воспоминания о Марине, всю тяжесть своих обещаний и, за неимением лучшего, одни только смелые надежды. 29 августа он на короткий срок появился во Львове, присутствовал при церковной службе в соборе и прослушал там проповедь иезуита. Когда проповедник пришел к нему с приветствием, он еще раз заверил его в преданности своей Святому Престолу и в симпатиях к ордену иезуитов.

Кампания начиналась при хороших предзнаменованиях. В первые же дни похода к Дмитрию явилась депутация от донских казаков. Она вновь предложила свои услуги и представила письма своих товарищей. Делегация привезла с собой несчастного Хрущева, о котором мы уже упоминали. Приведенный в цепях к царевичу, он нал на землю и с плачем признал его за истинного сына Ивана IV — только по сходству Дмитрия с покойным царем. Этим признанием он заслужил себе прощение: тогда язык Хрущева развязался. В конце концов, выяснилось, что в Москве он пробыл всего 5 дней. Но по дороге и в самой столице ему пришлось узнать много интересного. По его словам, вокруг Годунова царит глубокое и мрачное молчание. Северская область громко заявляет о своей готовности примкнуть к царевичу. Некоторые бояре осмелились было высказаться в том смысле, что трудно бороться против законного государя, но, терроризированные Годуновым, они поклялись больше не раскрывать рта. Другие были злодейски умерщвлены за то, что на одном пиру подняли чары в честь Дмитрия. Царские войска совершают подозрительные передвижения: под предлогом защиты от татарского нашествия их направляют к Северской земле. Ко всему этому Хрущев добавил уже известные нам подробности относительно Смирного-Отрепьева, а также некоторые сведения о родне Дмитрия и даже о посольствах, которыми обменялись Москва с Персией. Как воевода, так и царевич, крайне довольные полученными сообщениями, поспешили передать их нунцию Рангони. Все известия такого рода быстро разглашались и, пройдя через нунциатуру, легко принимались на веру. Однако возникает вопрос, насколько были правдоподобны рассказы Хрущева. Что они были выгодны для тех, кто их распространял, это стоит вне всякого сомнения.

В первых числах сентября Дмитрий произвел в Глиняне общий смотр своим войскам.

Воевода Мнишек, его сын Станислав и немногочисленные друзья и родственники их образовали главный штаб. Конечно, это было немного. Во всяком случае, все эти люди были хорошо вооружены и обмундированы и знали, чего хотят. Наибольшая же часть войска состояла из польских волонтеров и казаков. За исключением ветеранов, это было сборище авантюристов и головорезов. Среди них попадались и настоящие висельники. У них не могло быть ни энтузиазма, ни веры в святость дела, ни идеальной цели. Их воинственный пыл питался лишь алчностью и надеждой на добычу. Не было ли истинным безумием идти с этой кучкой продажных людей на завоевание Московского царства?

Согласно обычаю немедленно были произведены выборы главных начальников. Как и надо было ждать, верховный сан гетмана достался воеводе сандомирскому. Ратная жизнь была уже не по плечу этому старому и немощному магнату. Но он был полезен войску своим авторитетом сенатора. В своем распоряжении он имел двух или трех полковников, также избранных большинством голосов, и множество офицеров. Специальный регламент, приспособленный к нуждам момента, был вотирован и признан обязательным на все время войны. Первоначальное расположение сил было таково. В центре, вокруг красного знамени с черным византийским орлом на золотом фоне, сосредоточивалась главная масса пехоты и кавалерии с Мнишеками и Дмитрием во главе. На правом фланге шли казаки, на левом — уланы и гусары. Авангардная и арьергардная службы были предоставлены казакам. Они были и разведчиками, и проводниками. Что касается количества действующей армии, то невозможно исчислить его даже приблизительно. Число поляков колебалось от тысячи до двух тысяч. К концу кампании их ряды становились все реже и реже. Казаков уже в начале кампании собралось до двух тысяч, их количество постоянно увеличивалось, вырастая как снежный ком. То же самое надо сказать и относительно русских, которые позже, во время похода, стали примыкать к армии. 18 сентября гетман объявил о скором прибытии десяти тысяч уже завербованных донских казаков. Обещало значительное подкрепление и Запорожье. Таким образом, оставалось лишь идти вперед. В конце того же месяца оба капеллана, уехавших из Самбора, заняли свой пост. 17 сентября вместе с армией они поднялись на живописные холмы, окружающие киевское плато. Армия была в пределах воеводства князя Острожского. Ей грозил сын воеводы, Януш; поэтому были приняты меры предосторожности: караулы держали день и ночь. Однако никто не думал тревожить армию, и она неуклонно двигалась к границе.

Древний и славный город вновь увидел в своих стенах бедного странника. Но Дмитрий не был уже одет в монашескую рясу, он не терялся в толпе. Нет, его украшали латы, он был окружен войском; сабля его грозила Кремлю. Католический епископ города Христофор Казимирский не скрывал своих симпатий к царевичу. В честь его он устроил банкет и вообще всячески ободрял царевича. Дмитрий чувствовал себя в Киеве, как дома. Святыни и памятники города были ему известны. Он убедил капелланов осмотреть их. По его указанию, оба иезуита отправились полюбоваться храмом святой Софии с его богатыми алтарями, а также Золотыми Вратами, сияющими мозаикой и фресками. Оба помолились на развалинах часовни, где сохранялась еще память о святом Гиацинте. Однако странная щепетильность остановила их на пороге знаменитых киевских пещер, наводненных толпой солдат. Здесь, в песчаном грунте, под защитой двух слоев глины, покоятся трупы, в которых народное благочестие видит останки святых. Эти реликвии совершенно естественно показались духовникам сомнительными. Они не решались почтить их и предпочли не спускаться в этот обширный город мертвых — древнее убежище монахов, в настоящее время — истинный музей саркофагов.

После трехдневной остановки армия вновь тронулась в поход, направляясь к Днепру, служившему тогда границей между Польшей и Московским царством. 20 октября палатки армии были разбиты на берегу этой реки, темные воды которой некогда поглотили идола Перуна и духовно возродили дружину святого Владимира. Здесь возникло неожиданное препятствие: не оказалось нужных паромов. Дело в том, что князь Януш Острожский угнал их с собой. Было потрачено много времени на подыскание необходимых для переправы средств.

Переход через реку продолжался пять или шесть дней. Киевляне обнаружили готовность помочь Дмитрию и даже проявили расположение к нему. В знак благодарности претендент предоставил им свободу торговли. Эта привилегия подписана была в Вышгороде 23 октября 1604 г.

Дмитрий смело бросал вызов судьбе. Новый цезарь переходил свой рубикон.

 

III

Когда при Замойском заговаривали о деятельности Мнишека, он часто замечал с досадой: «Надо будет бросить в огонь все летописи и изучать только мемуары воеводы сандомирского, если его предприятие будет иметь хоть какой-нибудь успех».

В самом деле, ничто не могло быть необычнее этого московского похода. Военные летописи не знали ничего подобного. Кампания Дмитрия могла сбить с толку самых обычных стратегов. Чтобы вести воину с Иваном IV, Стефан Батории взял в Польше цвет ее конницы, в Венгрии — закаленную пехоту, денег же, сколько мог, отовсюду. Под красным знаменем Дмитрия теснилась толпа рубак и людей с темным прошлым, более алчных, нежели богатых деньгами. В то время как Баторий, покрытый славой и кровью, останавливается перед непреступными стенами Пскова, Дмитрий видит, как при его приближении широко открываются ворота столицы. И, что всего удивительнее, — властителем Кремля делает его не победа, а поражение.

Тем не менее, с военной точки зрения, старый гетман был тысячу раз прав. Его ошибка заключалась лишь в том, что он забыл о переменах, происшедших в социальном строе Московского царства. Он забыл и о тирании власти, и о соперничестве бояр, и о смене династии, и о слухах, ходивших в народе; он игнорировал недавние аграрные законы, и колебание старых нравов, и честолюбие одних, и ненависть других; одним словом, он не учитывал того фатального сцепления причин, которое вызвало целый ряд кризисов и привело страну к упадку. Душа святой Руси была больна; страшные силы вырвались из оков; небо покрылось темными тучами… Приближалась грозная буря. Час Дмитрия пробил.

Отвага заменяла у «царевича» стратегию. Его лучшими союзниками были обстоятельства смутного времени. Он гипнотизировал людей целью, стоящей перед ним: ведь он намерен был идти на Москву и короноваться в Кремле. Вместо того чтобы замышлять военные планы, он прибег к помощи другого средства. Поднять его до трона должно было общее восстание, поддерживаемое верными людьми. Дмитрий выступал не в качестве завоевателя; он шел в качестве жертвы и мстителя. Гордый своим происхождением, законный наследник своих предков, он ссылался на присягу, данную Ивану IV. Горе тем, кто нарушил ее! Его дело, таким образом, становилось святым, национальным; оно переходило в руки народа. Именно он, простой народ, должен очистить свою совесть, совершить суд, взяться за оружие, низвергнуть насильника — Годунова и восстановить права истинного государя.

В Северской области этот язык должны были понять лучше, чем где бы то ни было. Здесь агенты Дмитрия развили энергичную деятельность и нашли чрезвычайно благоприятную почву. Неопределенная, долгое время находившаяся в пренебрежении область, расположенная по границе Московского царства, испытала на себе всю тяжесть опричнины с ее анархией. Преступники, разбойники, нищие сделали ее своим убежищем в надежде на привольную жизнь вдали от центральной власти. Однако мало-помалу, по мере роста населения, на Северскую область наложила свою тяжелую руку администрация. Но стеснения с ее стороны казались здесь тем более невыносимыми, чем менее ждали их. Притом же эти строгости были часто чрезмерны, непоследовательны и несправедливы…

Ужасный голод, сопровождаемый болезнями и нищетой, разразившийся в 1601 году, увеличил число недовольных и тех обойденным счастьем людей, которым нечего было терять. Такие люди при каждой перемене надеются получить хоть что-нибудь. Голодная, невежественная и грубая чернь легко поддавалась соблазну. Надо было только разжечь те инстинкты, которые таились в ее недрах. Ратомский и его агенты как раз занялись этим. Их успехи заставили Дмитрия избрать Северск первоначальным центром своей деятельности. Тем самым он избегал большой военной дороги, уставленной крепостями. Никто не противодействовал наступлению армии через Днепр. Полки, об отправлении которых к Северску говорил Хрущев, не были сосредоточены у Днепра, чтобы воспрепятствовать переходу неприятеля через реку. Сказалась ли в этом слепая вера Бориса в перемирие 1602 г., или же он чересчур презирал того, кто разыгрывал роль его соперника, — трудно решить. Во всяком случае, эта ошибка скоро оказалась непоправимой.

Едва переправившись на левый берег, поляки отпраздновали вступление на чужую территорию религиозной церемонией. Капелланам было достаточно нескольких недель, чтобы смягчить грубость своей паствы. Лицом к лицу с открывшим свои недра Московским царством, перед таинственным и полным опасности будущим, к голосу духовника прислушивались внимательнее, чем обыкновенно… Дмитрий с интересом наблюдал богослужение. Правда, он не смешивался с молящимися, чтобы не скомпрометировать себя. Но несколько раз он проходил около палатки капеллана, а затем тайком просил у него молитвы и благословения. Остановка, вызванная этой церемонией, была непродолжительна. Немедленно по окончании богослужения армия, разделенная на две части, тронулась в поход по двум разным дорогам. Дмитрий, со своими «товарищами», легко преодолевая встречные препятствия, двигался вперед через дремучие леса и болота, пока на горизонте не вырисовались заостренные башни Моравска. Эта ничтожная крепость неожиданно приобретала чрезвычайную важность: под ее стенами должен был разыграться первый акт великой и памятной драмы.

31 октября казаки и поляки, отделившись от главной армии, потребовали от жителей Моравска безусловной сдачи. Письма Дмитрия, переданные на конце сабли, произвели магическое действие. Гарнизон крепости принял его сторону. Под первым впечатлением страха к «царевичу» была отправлена депутация. Ей было поручено выразить Дмитрию покорность. Простой парод, видимо, подготовленный заранее, только этого и ждал. В этой сдаче чувствовалось как бы трепетание страсти. Долго сдерживаемый энтузиазм прорывался наружу. Ворота города распахнулись. Жители массой высыпали навстречу Дмитрию. Расположившись по обе стороны дороги, они плакали от радости и изливали свои чувства в наивных возгласах. «Встает наше красное солнышко, давно закатилось оно… Возвращается к нам Дмитрий Иванович», — говорили в народе. Въезд царевича в город был вступлением властелина, который возвращается в свое государство, окруженный народом. По обычаю старины, Дмитрию поднесли хлеб-соль и ключи города с золотой монетой. Священники окропили его святой водой и подвели приложиться к наиболее чтимым иконам. Наконец, ему передали двух закованных в цепи воевод, виновных в том, что они хотели подавить народное движение. Остаток дня проведен был в стрельбе в знак народной власти. Этот легкий и блестящий успех превосходил самые смелые ожидания сторонников Дмитрия. Перед чем остановится теперь отвага?

Совершенно такие же сцены повторились и в Чернигове 4 ноября. Но здесь общая радость впервые была омрачена прискорбными событиями, которые ясно показали Дмитрию, какие хищные инстинкты скрывались в его армии. По выражению москвичей, Чернигов был их воротами. Захватом его открывался свободный путь к столице. Город был хорошо укреплен, снабжен пушками, большим количеством пороха, ядер и всяких припасов. При приближении Дмитрия в Чернигов, точно так же, как и в Моравске, произошло возмущение простонародья против воеводы, князя Татева. Народ был соблазнен обещаниями «царевича», воевода же остался верен своей присяге. Однако, видя враждебное настроение толпы, он заперся со стрельцами в крепости, предоставив город мятежникам. Тогда последние решили, что победа им обеспечена, стоит только призвать казаков, которые покончат с гарнизоном и воеводой. Однако случилось то, чего они совсем не ожидали. По первому же знаку мятежников казаки, шедшие в авангарде, помчались к городу; но князь Татев встретил их сильным огнем, расстроившим их ряды. Для грабителей этого было вполне достаточно. Они и не подумали идти приступом на крепость: перед ними была более легкая добыча. Под предлогом возмездия казаки обрушились на беззащитный город и дали волю своей алчности. Приведенные в ужас жители бросились с жалобами к Дмитрию. Немедленно появились его адъютанты. На следующий день прибыл и сам он. Но ему оставалось лишь констатировать совершившийся факт. Нарушение дисциплины было вопиющее; царевич был возмущен; на казаков сыпались упреки, угрозы и приказания вернуть награбленное добро. Однако, несмотря на весь этот шум, удалось вернуть потерпевшим лишь самую ничтожную часть добычи. Так жители Чернигова были награждены за свое усердие. Что же касается князя Татева, то он скоро согласился примкнуть к новому государю.

Таким образом, к Дмитрию перешли две русские крепости. Конечно, это был пока скромный успех; однако моральное значение его было огромно. Известие, что царевич победоносно идет на Москву, распространилось повсюду. Чем более его история казалась чудесной, тем охотнее ей верили. К Дмитрию сотнями стекались крестьяне, бродяги и нищие. Они падали согласно народному обычаю ему в ноги, а затем становились под его знамена. 12 ноября прибыли десять тысяч донских казаков; спустя несколько дней подошло еще четыре тысячи запорожцев; они были завербованы еще раньше и ожидались с нетерпением. Общая численность армии к этому времени, видимо, достигла тридцати восьми тысяч человек. Это могло бы представить внушительную силу при условии сплоченности, дисциплинированности и подчинения вождям. Но в этой массе было много элементов, не признававших никаких правил и склонных к розни.

Восьмидневная стоянка у Чернигова доказала это более чем достаточно. У Дмитрия часто не хватало денег — главного нерва всякой войны; но его приверженцы не хотели служить даром. С казаками еще можно было сговориться: они соглашались на продолжительные отсрочки. Поляки же, наоборот, были неуступчивы — как относительно суммы вознаграждения, так и в вопросе сроков его выдачи. В тот день, когда не хватило жалованья, в войске вспыхнул мятеж, сразу принявший угрожающие размеры. Наиболее дерзкие бунтовщики завладели одним из знамен, выстроились около него и вышли из лагеря, направляясь к Польше. С ними уходили надежды Дмитрия на победу. Царевич бросился вслед за поляками; но ни обещания, ни угрозы не помогли. Мятежники желали не слов, а денег. Они не отдавали знамени и не думали возвращаться. Дмитрий совершенно пал духом. В страшном волнении, расстроенный, с глазами, полными слез, он обратился к капелланам. Он хотел бы отомстить за свое бесчестие. Он спешил исповедаться во всех своих грехах. Но что делать? С чего начать? Царевич окончательно терял голову. С великим трудом удалось его успокоить. Полное самообладание вернулось к нему только тогда, когда бунтовщики возвратились в лагерь.

Дневник отца Левицкого рассказывает нам об этом эпизоде; однако иезуит не сообщает, каким образом достигнуто было умиротворение. Весьма вероятно, этому помогло золото, наконец, раздобытое в Чернигове.

Дмитрий воспрянул духом так же легко, как раньше поддался отчаянию. 21 ноября его армия стояла уже у Новгород-Северского. Но напрасно царевич мечтал и здесь добиться легкого успеха. Одним из начальников местного гарнизона был Петр Басманов. Историки нередко изображали его великим стратегом. Каковы бы пи были военные способности Басманова, он обладал сильным характером. Его отличала грубая энергия; вдобавок он носил имя, прославленное в летописях опричнины. Когда вдали показался овраг, Басманов прибег к тактике, обычной для русских при таких обстоятельствах. Запылали посады, подожженные со всех четырех концов. Жители, как попало, сбились в крепость. Авангард царевича не имел здесь того успеха, как в других городах. Его встретили насмешками, полными грубого остроумия. О массовом переходе людей на сторону Дмитрия не было и речи. Лишь отдельным перебежчикам удалось выбраться из крепости, но и это скоро прекратилось.

Дело принимало серьезный оборот. Крепость была неприступна. Пришлось начать регулярную осаду. Стали рыть рвы и строить машины, прежде чем идти на штурм. Осаждающие с жаром принялись за дело; в течение нескольких дней подготовительные работы были закончены. Загрохотали импровизированные батареи, и при сильном морозе раза три-четыре днем и ночью армия царевича бросалась на стены Новгорода. Конница, спешившись, поддерживала атаку. Натиск нападающих казался непреодолимым. Но каждый раз удачно наведенные пушки защитников города производили такое опустошение в рядах врагов, что те волей-неволей вынуждены были отступать. Положение становилось критическим. Сведущие люди говорили о необходимости бить брешь. Однако это было невозможно за неимением пушек крупного калибра.

Дмитрий сердился. Им опять овладевало уныние. Он с горечью жаловался на неудачи и высмеивал трусость поляков. Те отвечали ему грубостями. Конечно, этот, обмен «любезностями» не облегчал взятия крепости.

Неудачи осады были скрашены добровольной сдачей нескольких окрестных городов. С 10 по 12 декабря Путивль, Рыльск, Севск, Курск и Кромы прислали выборных с заявлением о своем полном подчинении и признании царем Дмитрия Ивановича. Во всем, бассейне Десны, Сейма и дальше Дмитрий становился народным героем. Число его приверженцев заметно возрастало. Толчок к этому исходил от казаков. Отдалившись на берегах Днепра от главной армии, они шли к месту соединения обходными путями. На своем пути они встречали население, готовое слушать их и следовать за ними. Оно было истомлено московскими поборами; оно стремилось к социальному освобождению. Эта масса шла к Дмитрию не с пустыми обещаниями, но с осязаемыми доказательствами своего рвения. Народ приводил к царевичу сторонников Годунова и отдавал их в полное его распоряжение. Жители Путивля обнаружили особое усердие: они выразили готовность драться против Басманова и доставили пушку. Среди этой смены успехов и неудач внезапно распространился слух, что приближается армия Бориса: таким образом, войско Дмитрия рисковало очутиться между двух огней.

Слух оказался верным. Годунов долго колебался. Весьма вероятно, он чувствовал отвращение к войне с каким-то темным искателем приключений. Однако когда другие средства не привели ни к чему, он увидел себя вынужденным принять унизительный вызов. Призрак облекся в плоть и кровь. С ним воскресло роковое имя. «Царевич» становился грозным. У него было достаточно силы, чтобы оспаривать у Бориса власть над государством. В какие-нибудь четыре месяца Дмитрий успел перейти Днепр, водвориться в русской области и словно околдовать ее население. Было более чем своевременно начать действовать против него. При таких обстоятельствах Борис ударился в противоположную крайность. Он сконцентрировал значительные силы у Брянска. Командование ими он поручил сыну опального боярина Федору Мстиславскому, который снискал его доверие своими обещаниями. Эта-то армия и двинулась против Дмитрия.

Все шансы победы были на стороне московского государя. Войска его, набранные из русских, татар и немцев, были менее утомлены и более многочисленны. Кроме того, Мстиславский мог напасть на армию Дмитрия с фронта и тыла, загнать ее к несокрушимым стенам Новгорода и раздавить в кольце из огня и железа. Ни одним из этих преимуществ Мстиславский не воспользовался. После незначительных стычек и безукоризненных переговоров серьезное дело завязалось лишь 31 декабря 1604 г. Его кровавые перипетии описали Борша и Маржерет. Один из авторов — соратник Дмитрия, другой — пособник Мстиславского. И тот и другой по-своему определяли число сражавшихся и изображали маневры войск. Историки с присущей им проницательностью пытались соединить оба рассказа; однако этим они лишь добились того, что совершенно запутали картину. Не лучше ли признаться в том, что противоречия непримиримы? Не проще ли ограничиться данными, одновременно приводимыми обоими очевидцами? Избирая такой путь, мы можем утверждать с полной достоверностью, что честь этого дня принадлежит полякам. Стремительные атаки их поколебали русских, так что победа осталась за Дмитрием. Князь Мстиславский, сам раненый в схватке, поспешно очистил поле сражения. Не подобрав даже мертвых, он начал отступление под защиту окружающих лесов. Его парчовое знамя и несколько пушек остались в руках победителей. Маржерет заканчивает свой рассказ следующим странным замечанием: «В заключение можно сказать, что у русских, точно отнялись руки для ударов». Борша, хотя и более сдержанно, но также отмечает, что русские были обращены в бегство с удивительной легкостью.

Что касается Дмитрия, то в своем торжестве он видел проявление высших сил. В порыве энтузиазма он приписал победу помощи частицы святого креста, которую он получил от капелланов. За несколько дней до сражения Дмитрий встретил одного из них и обратился к нему со следующими словами: «Я дал обет: если Господь благословит мои усилия — воздвигнуть в Москве церковь в честь святой Девы. Вам я и думаю ее передать». Ободренный этим признанием, иезуит упомянул о драгоценной реликвии, недавно отправленной из Польши и предназначенной для царевича. Дмитрий, как всегда в таких случаях, обнаружил благочестивое нетерпение: он потребовал немедленно доставить ему святыню и повесил ее к себе на шею. После победы, вызывая в своей памяти великую тень Константина, он решил, что находится под покровительством неба, подобно сопернику Максенция.

В конце концов, надо признаться, что, за исключением нескольких блистательных атак польской кавалерии, бой не был особенно жарким и не дал решительной победы самозванцу. Виноват в том был не Дмитрий. Его план заключался в том, чтобы преследовать врага, отрезать ему отступление и разбить его силы. Поляки требовали другого. Лишний раз они доказали, что на первом месте у них стояло жалованье, а потом война. А так как у Дмитрия пока не было, чем платить им, то они и отказались ему повиноваться. Победа обошлась царевичу дорого: вспыхнуло новое возмущение, еще более серьезное, чем предыдущее.

Лозунг мятежников был тот же, что и раньше. Они требовали возвращения в Польшу. Чтобы удержать жолнеров, Дмитрий, по словам Борша, прибег к опасному средству. Был заключен договор с ротой Фредра. Этот отряд пользовался большим вниманием, чем остальные: на этот раз он получил свое жалованье, но зато обязался спасти положение. Однако оказалось, что все это были напрасные старания и ложные расчеты.

Тайное соглашение Дмитрия с избранной ротой обнаружилось. 10 января вспыхнул новый мятеж в войске. Ничто не могло сдержать анархии; лагерь пришел в полный беспорядок; все было разграблено: жизненные припасы и амуниция, пушки и знамена. Гетман, отважно рискуя собой, выступил посредником. Однако ему удалось добиться от мятежников только успокоения на несколько часов. В следующую же ночь буря поднялась еще сильнее. Было невозможно остановить ее неистовства. Среди криков было решено немедленно вернуться в Польшу всем жолнерам; тотчас же мятежники тронулись в путь.

Тот же гетман, который; убеждал других остаться, 14 января сам отправился в Польшу. Это не было отказом от участия в деле. Столь странное совпадение Мнишек объяснял тем, что получил новые повеления короля, с которыми желает сообразоваться. Другим предлогом служила для Мнишека необходимость защитить дело претендента перед сеймом. По-видимому, волнение военного времени и случайности битв мало привлекали старого и немощного воеводу. Немедленно он был заменен Адамом Дворжицким.

Однако было легче избрать нового начальника, нежели удержать под знаменем распадающуюся армию. При виде возрастающего количества дезертиров Дмитрий тревожился все более и более. Он бросался от одной палатки к другой, умолял не оставлять его… Но всюду он встречал отказ, а часто и оскорбления. На этот раз он опять со своим горем обратился к капелланам и со слезами просил их содействия. Они обещали ему, что бы ни случилось, остаться на своем посту. Таково было их решение; они не изменили ему. Дмитрию оставалось только воспользоваться им.

Когда настал удобный психологический момент, экипаж иезуитов тронулся по московской дороге. Видимо, этот пример положил конец колебаниям многих. Около двух тысяч поляков согласились следовать за царевичем и разделить его участь; дезертиров оказалось всего около восьмисот человек.

После пережитых бурных сцен Дмитрий не решился оставаться под Новгородом и снял с него осаду. Впрочем, он не видел никакого неудобства в том, чтобы оставить позади себя крепость в руках неприятеля. Его главной целью было возможно скорее дойти Москвы. Именно там он рассчитывал добиться легкий и полной победы. Сопровождаемый шайками казаков и расстроенными батальонами поляков, он направился в Севск, чтобы там привести свою армию в больший порядок. Этот город был новым этапом на пути к столице. Как и вся Комарницкая область, город был вполне предан царевичу. Несколько дней отдыха в Севске дали Дмитрию возможность оглянуться назад и учесть свое положение.

Два обстоятельства омрачали его настроение и заботили его чрезвычайно. Во-первых, бегство поляков могло возобновиться; во-вторых, среди самих русских уже ходили слухи относительно отречения царевича от православия. Таким образом, Дмитрий видел себя между двух огней. Ему грозило или быть покинутым одними, или же стать ненавистным для других за свое латинство. Все это он считал следствием интриг Замойского и Януша Острожского. Не имея возможности бороться против них из недр Московского царства, Дмитрий предоставлял это нунцию Рангони: он заклинал прелата принять его под свою защиту. С этой просьбой он отправил особого гонца из Севска в Краков. Однако в то время, как царевич предпринимал меры против одной стороны, враги грозили ему с другой. Дмитрию предстояла новая битва.

Князь Мстиславский не терял из виду своего врага и собирался отплатить ему за понесенное поражение. После неудачи при Новгороде Борис Годунов, чтобы поддержать дух войска, обошелся с побежденными, как с победителями [Дата сражения отнесена к 21 декабря, по старому стилю]. Он обратился к армии со словами поощрения. Все, от военачальника до последнего солдата, получили от царя щедрые подарки. Мстиславский пользовался уходом придворного лекаря, присланного из Москвы. Это было исключительной милостью, которая оказывалась в чрезвычайно редких случаях. Оправившись от своей раны, князь быстро реорганизовал армию. Его помощником был Василий Шуйский, расследовавший некогда Угличское дело и представлявший собой идеальный тип предателя.

Правительственная армия двинулась к Севску небольшими переходами.

В конце января она, как выяснилось, стояла уже в окрестностях города.

Узнав об этом, окружающие Дмитрия разделились на два лагеря. Поляки, более правильно оценивая положение вещей, хотели вступить с годуновцами в переговоры, выиграть время и действовать путем соблазна. Однако такая медлительность была не по нраву казакам.

Эти рубаки сгорали от желания драться. Дмитрий стал на их сторону. В конце концов, никто не сомневался в победе. 30 января 1605 года полки самозванца весело выступили против неприятеля, чтобы сразиться с ним около небольшой деревеньки Добрыничей.

И на этот раз исход сражения нам известен лучше, нежели его подробности.

Борьба шла между качеством и количеством, так как Мстиславский имел значительный перевес силы. И, бесспорно, качество потерпело поражение. Вначале поляки стремительно бросились в атаку. Несясь на своих легких и быстрых скакунах, эти пылкие всадники заставили отступить московские войска. Может быть, они и разбили бы их, если бы не неожиданное отступление запорожских казаков во время самой горячей схватки. Казаков было около семи тысяч. В тот момент, когда все рассчитывали на их поддержку, они бросились в бегство, даже не будучи атакованы. Эта неожиданная паника показалась настолько подозрительной, что распространился слух, будто казаки были подкуплены московским золотом.

Подобно царевичу и Борша слагает на казаков ответственность за позор и поражение. Но что сказать об образе действий поляков? Пусть они блестяще открыли сражение. Однако не чересчур ли скоро они пали духом? Не слишком ли поторопились они последовать за казаками? Борша истолковывает действия своих соотечественников с большим великодушием: они будто бы обратились в бегство, чтобы вернуть дрогнувших казаков.

Этот благородный мотив остался неизвестным Маржерету. «Окутанная пороховым дымом русская армия, — говорит он, — выпустила от 10 до 12 тысяч зарядов и произвела в рядах поляков такое опустошение, что они в большом смятении бросились назад». И это еще не все: «Остатки польских сил приближались с большой поспешностью к полю сражения, но, видя беспорядочное отступление своих, сами обратились в бегство…» Противоречивые рассказы очевидцев создают такое впечатление, что при Добрыничах возникла та необъяснимая паника, которая порой неожиданно охватывает армию, отнимает у нее веру в свои силы и причиняет более вреда, чем оружие врага. Эта паника была настолько же общей, насколько и стремительной: беглецы, минуя лагерь, бросили амуницию, багаж, оружие, повозки. Объятые, как и остальные, паникой, оба иезуита захватили только принадлежности своей капеллы. Вскочив на лошадей, предоставленных в их распоряжение Дмитрием, несмотря на свою неопытность, они поскакали во весь опор с опасностью переломать себе ноги и разбиться насмерть.

Князь Мстиславский торжествовал победу. Но для ее полноты необходимо было захватить самозванца.

Таким образом, мятеж был бы обезглавлен, а Польша лишилась бы своего орудия. Это имело бы существенное значение.

Годунов того и желал; такой успех прекращал всю войну. Но как можно было достигнуть этого? Что сталось с самим царевичем? Видя полное свое поражение, Дмитрий поспешно бежал. Свою безумную скачку он прекратил, чтобы перевести дух, лишь в Путивле. Туда он прибыл 3-го февраля. Вокруг него собрались остатки армии. Его соратники возвращались к нему, разбитые усталостью, без силы, неспособные к сопротивлению. Эта кучка беглецов могла бы стать легкой добычей московских войск. Еще несколько часов, небольшое, последнее усилие — и с Дмитрием было бы покончено. «Враг мог бы гнаться за нами, — говорит Лавицкий, — догнать, перебить и зажечь лагерь. Но ему помешало Провидение: он остановился от нас, не дойдя мили, и не решился воспользоваться своей удачей».

И действительно, медлительность Мстиславского была весьма подозрительна. Почему не догадался он о полном разгроме побежденных? Почему не оставил он свои обозы, не двинулся за врагом форсированным маршем и не нанес ему последнего удара?

Бесспорно, была трудная задача; но она выдвигалась неизбежным ходом вещей. А вместо этого московский князь медлил. Он не дошел даже до Путивля; он остановился на полудороге около Рыльска и начал бомбардировать этот город, рискуя оказаться между двух огней. Благодаря такому образу действий Дмитрий был спасен.

Когда остатки армии царевича соединились в Путивле, оказалось возможным определить размеры катастрофы. Сам Дмитрий не видел выхода из создавшегося положения. Он был опечален; он почти приходил в отчаяние. Что будет с ним без денег и без людей, лицом к лицу с неприятелем? Продолжать ли эту войну или вернуться в Польшу? Попытаться ли выиграть дело при помощи ловкости и отваги, или же отказаться от короны, как от недостижимой цели? Перед Дмитрием вставала дилемма Гамлета. Ответить на вопрос было в его власти, но он сам не знал, что сказать.

Во время одного разговора с капелланами царевич поделился с ними своими мыслями и сомнениями. Сначала заговорили о недавнем поражении. По мнению обоих отцов, казаки не были ни единственными, ни главными виновниками несчастья. В оценке недавних событий иезуиты стали на более возвышенную точку зрения: они внушали царевичу мысль о сверхъестественном вмешательстве. Во время сражения один солдат изнасиловал русскую женщину. Этот возмутительный соблазн произошел публично и требовал возмездия неба. «Вот в чем скрыты причины несчастья, — говорили капелланы. — Преступления людей навлекают гнев Божий; этим и объясняется поражение». Дмитрий легко усвоил эту точку зрения; он был возмущен отвратительным поступком солдата и долго распространялся на эту тему. Но в конце своей тирады он опять поставил мучительный вопрос, который ему хотелось разрешить прежде всего. Надо ли продолжать войну или нет? У иезуитов не было склонности отвечать на это. Их миссия была точно определена нунцием Рангони: политика и война были вне их компетенции. Поэтому они отослали Дмитрия к его товарищам по оружию; сами же ограничились своим обычным заключением, что надо положиться на Господа Бога, вольного в жизни и смерти.

Эта неопределенность царила недолго. В течение четырех месяцев пребывания Дмитрия в Путивле события следовали одно за другим с такой быстротой, что скоро он забыл свои неудачи. Царевич вновь принялся за дело, развивая необычайную энергию. Иезуитам часто приходилось встречать Дмитрия, говорить с ним и наблюдать его. Их впечатления бросают луч света на эту личность.

Дмитрий обладал даром доверяться, не выдавая себя. Он скрывал политические тайны, но в то же время любил распространяться относительно своих планов и вопросов, имеющих общий интерес. Его смелая мысль залетала далеко, притом он умел представить свои проекты в увлекательном виде. Капелланы, возвращаясь к себе после таких бесед, набрасывали свои впечатления на бумагу. Они явно находились под очарованием легкой и живой речи претендента; она льстила наиболее дорогим их надеждам; она опережала все события… Обаяние было тем более сильно, что в их глазах Дмитрий был настоящим сыном Ивана IV. Если бы они в том и сомневались, их скоро убедил бы тот горячий прием, который встречал царевич у жителей Московского государства. Сопротивление исходило сверху и поддерживалось силой. Народные же массы, предоставленные сами себе, легко шли за Дмитрием. Их увлечение носило стихийный характер. По одному подозрению в помощи изменникам двое воевод были немедленно изрублены. Голос Годунова не встречал отзвука; на анафемы патриарха Иова никто не обращал внимания. Московское правительство могло проклинать самозваного царевича и отождествлять его с Гришкой Отрепьевым сколько ему было угодно; народ считал Дмитрия истинным царевичем и восторженно провозглашал его государем. Сам Дмитрий, более предусмотрительный, чем в Польше, всячески старался доказать, что он не имеет ничего общего с Гришкой Отрепьевым. В Путивле был приведен человек, обвиняемый в колдовстве. Свидетели удостоверили, что он и есть истинный носитель того имени, которое было неожиданно пущено в оборот Годуновым. Далее мы увидим, какова была цена этого показания.

В глазах народной массы истинным царевичем мог быть только усердный ревнитель православия. Дмитрий прекрасно знал это; поэтому он заботливо хранил тайну своего отречения. Украдкой же, по крайней мере с иезуитами, он оставался верным католиком и даже гордился строгим выполнением католических обрядов. Не только на Рождество, но и на Пасху, когда за его спиной уже не стоял воевода сандомирский, он исповедывался по своей инициативе. Постоянно мечтая о короне, он заявлял на исповеди, что близок день его венчания на царство. Иногда он отваживался давать благочестивые советы окружающим его полякам и отсылать их к капелланам для разрешения от грехов. Тем не менее его благочестие носило, по преимуществу, внешний, почти декоративный характер. Таким образом, он грешил тем же самым, в чем упрекал других. Чтобы добиться успеха, он обычно давал обеты. Часто он просил благословения. Рангони рассказывает, что перед сражением он падал на колени и произносил такую молитву: «Господи, если дело мое правое, помоги мне и защити меня; если же оно неправо, да свершится суд Твой надо мной». Припомним, с каким чувством он принял частицу святого Креста. После победы она стала Дмитрию еще дороже. Он начал воздавать ей религиозное поклонение и, по русскому обычаю, произносил перед ней свои клятвы. Когда чудотворную икону курской Божьей Матери переносили в Путивль, царевич выделялся среди всех остальных ее почитателей своим усердием. Он вышел ей навстречу, заставил обнести ее крестным ходом вокруг города и постоянно хранил этот образ около себя. Даже болезнь не помешала ему разыграть роль глубоко верующего человека. В первых числах мая Дмитрий схватил лихорадку. Ввиду отсутствия врача и какой бы то ни было помощи он не знал, к чему прибегнуть. Тогда ему предложили камень безоар. Капелланы запаслись этим камнем; молва приписывала ему чудесные свойства. Дмитрий охотно согласился сделать опыт. Частица драгоценного лекарства была опущена в чашу с водой. Окружающие больного преклонили колена. Дмитрий широко осенил себя крестным знамением и произнес: «Отче наш»… Затем он проглотил лекарство. Скоро Дмитрий выздоровел; после этого он стал поклонником чудодейственного камня.

Вопрос о соединении церквей, видимо, не возбуждался в Путивле. Он был исчерпан уже при переговорах с Рангони и в соглашении с Мнишеком. Тем не менее царевича занимали религиозные проблемы; при случае он готов был даже разыграть роль реформатора. Особенно охотно мысль его обращалась к одному предмету. Благодаря долголетнему общению с монахами, Дмитрий отлично изучил эту среду. К ней он не питал никакой слабости. Напротив, ничто не могло сравниться с его глубоким презрением к черному духовенству. Выслушивая его обличительные речи против монахов, можно было убедиться, что царевич пережил сам все то, о чем говорит. Внешность не обманывала Дмитрия. Наоборот, показное благочестие возбуждало его негодование. По мнению царевича, русские монахи пустой формализм ставят выше самых важных религиозных обязанностей. Впрочем, то был еще самый легкий упрек, который он им делал. Его отвращение к монахам вызывалось другими, более серьезными их недостатками. Дмитрий обвинял иноков в том, что они предаются беспутной жизни, коснеют в невежестве и праздности и пренебрегают своими уставами настолько, что порой не помнят ни имени их создателя, ни происхождения своих монастырей. Всякий раз, как разговор касался этой темы, Дмитрий становился неистощим. В его речах чувствовались горечь и гнев; можно было подумать, что он замышляет против монахов какие-то суровые меры. Однажды, после жестоких нападок на монастыри, царевич обратился к иезуитам с вопросом: «Что делать? Как бы разом искоренить все это зло?» Положение было щекотливое. Русские насторожились; но капелланы предпочли предоставить вопрос на собственное усмотрение молодого реформатора.

Несмотря на свой интерес к религии, Дмитрий отдавал явное предпочтение другой области идей: он был фанатическим приверженцем научного знания. Пребывание за границей дало ему возможность сравнить с этой стороны Россию с Польшей.

Польша Ягеллонов с ее коллегиями и школами до очевидности была выше невежественной и отсталой Москвы. Дмитрий прекрасно понимал это. Он мечтал распространить образование в государстве, которым ему предстояло управлять. На этот счет у него были совершенно определенные планы. Его бесповоротным решением было насадить в России школы и академии. Он отправит за границу русских молодых людей. Чтобы создать разом элементарные школы и курсы высших наук, он вызовет в Москву множество учителей и учеников. Такая мера была бы самой действенной, и, если бы Дмитрий встретил более энергичную поддержку, весьма вероятно ему удалось бы и добиться большего, чем Годунову.

Спустя столетие, на повороте русской истории, Петр Первый не найдет ничего лучшего, как сделать то же самое, что предлагал Дмитрий.

Эта любовь к науке была чужда всякой аффектации; в ней не было и ничего вульгарного. Она основывалась на глубоком личном убеждении. Сам Дмитрий был одарен тонким умом и быстрой восприимчивостью. Он легко схватывал любой вопрос как в деталях, так и в его целом. Его феноменальная память никогда ему не изменяла. Развитием этих способностей Дмитрий весьма мало был обязан школе. Его литературный багаж ограничивался несколькими текстами из Библии, особенно из Нового завета, спутанными и отрывочными сведениями из истории и географии. Царевичу были известны имена и великие деяния Македонского, Александра Великого, Константина и Максенция. В случае нужды, он делал ссылки на Геродота. Даже в походное время на его столе раскладывались плоскошария. Он умел ими пользоваться. Склонясь над картой, он показывал капелланам путь в Индию через Московское царство. Он сравнивал его с морским путем, огибающим мыс Доброй Надежды, и отдавал предпочтение первому. Что касается языков, то Дмитрий не знал латыни; русским же он владел лучше, чем польским. Только при помощи родного языка мог он сноситься с московскими боярами, многие из которых никогда не открывали ни одной книги и не написали ни единой строки.

Однако все то, что знал Дмитрий, не могло идти в сравнение с тем, что он хотел знать. Он желал получить основательное образование. В Путивле на досуге он сделал довольно странную попытку. 20 апреля Дмитрий приказал позвать обоих иезуитов. К их великому изумлению, в присутствии нескольких русских он начал говорить им об истинной мудрости и о путях к ее достижению. По его словам, государь должен отличаться в двух областях: в искусстве войны и в любви к наукам. После такого вступления царевич без околичностей заявил, что хочет заняться изучением наук: капелланы же должны оказать ему помощь. Застигнутые врасплох, оба отца не знали, что ответить. Они опасались, как бы вождь армии не оказался плохим учеником, как бы он не забыл о грамматике, торопясь в сражения. Однако Дмитрий не принял никаких отговорок и согласился лишь на короткую отсрочку. На другой день, хотя и решив уступить, иезуиты еще раз попытались уклониться. Однако все отговорки были напрасны. Увидев в руках отца Андрея книгу, Дмитрий взял ее. То был Квинтилиан. Без дальних слов он пригласил духовников сесть и передал книгу отцу Андрею. «Пожалуйста, читайте эту книгу, — сказал он, — и объясните мне некоторые ее места. Я с удовольствием буду слушать вас». Первый урок, по всем показаниям, ограничился самыми элементарными объяснениями, но живо заинтересовал любознательного ученика. Дмитрий окончательно решил осуществить свой план занятий. Были организованы регулярные курсы. Утром один час посвящался философии, вечером же — грамматике и литературе. Оба наставника преподавали на польском языке, секретарь записывал за ними и переводил на русский язык, чтобы облегчить труд усвоения. Дмитрий держался, как настоящий ученик. Стоя с непокрытой головой, он серьезно повторял свой урок. Однако это ревностное учение продолжалось недолго. Русские начали с недоверием относиться к частым и продолжительным свиданиям царевича с иезуитами. Стали распространяться неблагоприятные для Дмитрия слухи, и через три дня занятия были прерваны. Дмитрий никогда больше не возобновлял своих уроков. Но его отношение к обоим иезуитам осталось прекрасным. Отец Андрей постоянно служил ему секретарем для переписки на латинском языке. Правда, отношение это испытывало некоторые колебания. Когда счастье улыбалось Дмитрию, он пытался отдалиться от капелланов; однако несчастье опять быстро сближало его с ними, и временное охлаждение вознаграждалось еще большим вниманием и лаской. Тогда с благодарностью царевич припоминал услуги, оказанные ему отцами. Он приглашал их к своему столу и по русскому обычаю поднимал чашу за здоровье генерала, отца провинциала и всей армии Иисуса. В такие минуты язык Дмитрия развязывался. Он устремлял свой взор в будущее и обычно возвращался к своей любимой теме о культуре и прогрессе. Он с нетерпением ждал того момента, когда одновременно в различных частях его страны будут основаны многочисленные коллегии. Его живо интересовали их деятельность и даже расходы на их устройство. Речи Дмитрия были весьма определенны; поэтому отцы полагали, что они накануне создания новых школ, почему они и просили необходимых полномочий для устройства этого дела.

Даже в повседневной жизни Дмитрий был предупредителен и любезен. Его манеры отличались тонкой учтивостью. Он желал, чтобы капелланы пользовались теми же удобствами, что и он. Он осведомлялся об их здоровье, заботился об их экипаже и лошадях, дарил им ткани и образа для капеллы и даже уплачивал их текущие мелкие расходы. Особые знаки симпатии придавали еще большую цену этому вниманию. Однажды, надев священнический баррет, Дмитрий смотрелся в зеркало. «Этот головной убор удивительно идет вам, — сказал ему один поляк, — однако вас должна украшать корона». «Что касается меня, — ответил царевич, — то я не отказываюсь от мысли когда-нибудь впоследствии постричься в монахи». Нетрудно догадаться, каких монахов он имел в виду.

С другой стороны, каковы бы ни были личные чувства Дмитрия, ему было выгодно поддерживать добрые отношения с иезуитами. Благодаря своей деятельности оба отца приобрели значительное влияние в армии. Их палатка служила капеллой и была открыта. Солдаты собирались там, чтобы прослушать мессу, проповедь или получить наставление. Приходилось полными пригоршнями бросать добрые семена в эту невежественную и грубую массу. В течение Рождественского и Великого постов религиозное рвение этой паствы удвоилось. Большие праздники справлялись весьма торжественно и сопровождались пальбой из пушек и военной музыкой. Во время Пасхи для солдат было устроено драматическое представление Страстей Господних. Оно преисполнило русских величайшим восхищением. Каждый день нес капелланам заботы: они посещали больных, ухаживали за ранеными, обходили перед сражением ряды и отважно шли впереди войска к стенам осаждаемых городов. Таким образом, между солдатами и двумя священниками создавалась крепкая духовная связь. Дмитрий скоро заметил это и был достаточно предусмотрителен, чтобы извлечь пользу из своих наблюдений.

Деятельность иезуитов почти исключительно ограничивалась средой поляков. С русскими, бывшими в армии, приходилось соблюдать некоторую осторожность, довольствуясь хотя бы мирным сожительством с ними. Дмитрия и без того подозревали в латинизме; предрассудки в среде его соотечественников чересчур глубоки, чтобы можно было думать о сближении. Что касается казаков, то они были заняты исключительно тем, как бы больше получить добычи, и, за немногими исключениями, не интересовались религиозными разногласиями.

Напротив, простой народ был более доступен влиянию иезуитов — особенно в Путивле, где армия стояла в течение долгого времени. Черная ряса здесь не внушала к себе страха. Многие присутствовали на проповедях и службе духовников; наиболее же смелые проникали к ним и на дом. Тут многое возбуждало любопытство посетителей: самые обычные предметы в их глазах были чудом. Особенно интересовал их священнический баррет. Они внимательно рассматривали его со всех сторон, пробуя даже примеривать его на себя. Скоро иезуиты стали известны всему городу. Дети показывали на них пальцами и бежали им навстречу, когда выходили из дому. Некоторые жители, быть может, подученные поляками, попросили у капелланов, чтобы научили их читать и писать. Один священник простер свою любознательность до того, что захотел изучить латинский язык. Некий молодой человек предложил сопровождать своих будущих наставников до самой Москвы. Все эти выражения симпатии трогали сердца иезуитов. Они не скрывали своего расположения к русскому народу и питали беспредельные надежды. Им хотелось видеть возможно больше работников на ниве, на которой зрела уже жатва.

События, видимо, оправдывали эти надежды. Поражение дало претенденту больше, чем победа.

 

Глава II
Победоносное шествие к Москве 1605 г

Собственно говоря, после поражения при Добрыничах, московская кампания была закончена. Крупных сражений больше не было. Происходили только стычки, да шла безрезультатная осада нескольких укрепленных мест.

Итоги кампании заключались в следующем. Дмитрий располагал лишь остатками польских эскадронов, небольшим количеством казаков и русскими крестьянами, вооруженными наспех и кое-как. Наоборот, у Годунова были значительные силы. К его услугам на самом театре войны оставались две вполне готовые к делу большие армии. Одна из них, одержавшая победу при Добрыничах, находилась под начальством князя Мстиславского и Шуйского. Другая во главе своей имела Шереметьева. Она стояла лагерем у Кром и должна была осаждать эту крепость. Несмотря на бесспорные внешние преимущества, положение Годунова готово было стать критическим: в его руках была лишь материальная сила, душа же народа отвернулась от него.

Первое время царевичу приходилось только пользоваться ошибками неприятеля. Вместо того чтобы нанести решительный удар, князь Мстиславский медлил перед осажденным Рыльском. Эта крепость одной из первых перешла на сторону самозванца. Она осталась верна Дмитрию и тогда, когда счастье ему изменило.

Упорное сопротивление Рыльска содействовало широкой популярности царевича. Со стороны московского правительства была допущена и другая, столь же серьезная ошибка. Вся Комарницкая область, помогавшая самозванцу, была разграблена. Алчные солдаты выжгли ее и затопили кровью. Эти ужасные репрессии были на руку Дмитрию. Преследуемые, как дикие звери, не надеясь ни на прощение, ни на жалость, несчастные жители области искали убежища в Путивле. Там их ожидал хороший прием. С другой стороны, целые города под влиянием казаков, идущих на Москву, открыто становились на сторону Дмитрия. В течение короткого времени семь крепостей, присоединившись к царевичу, отправили ему своих воевод в цепях.

Одна из этих крепостей носила ненавистное имя Борисгорода. Дмитрий с великолепной самоуверенностью назвал ее Царьгородом [7 крепостей, поименованных в письме, были: Воронеж, Оскол, Белгород, Валуйки, Борисгород, Елец и Ливны].

В то время, как число приверженцев претендента возрастало с каждым днем, армия Мстиславского мало-помалу слабела и таяла.

Из перехваченных писем Дмитрий с радостью узнал об этом.

Письма были адресованы Борису Годунову и дышали глубоким унынием. В армии, стоящей перед Рыльском, все было увлечено общим течением. Было невозможно бороться против дезертирства, принявшего характер повального явления. Что же касается тех, кто оставался еще под царскими знаменами, то их нечем было кормить. Снабжение войска провиантом встречало непреодолимые трудности. Воеводы, не видя другого средства, отваживались даже советовать роспуск армии. Эту меру, казалось, оправдывала недавняя неудача, не предвещавшая ничего хорошего для будущего. Дело в том, что Мстиславский попытался было произвести решительный штурм крепости. Однако князь Долгорукий выпустил против идущих на приступ большое количество снарядов. Тогда победитель при Добрыничах, «чтобы не проливать христианской крови», как говорит летопись, счел своим долгом бить отбой и отступил к Севску и еще дальше.

Мстиславскому не пришлось долго отдыхать. Борис Годунов был выведен из терпения плохими вестями, которые шли к нему со всех сторон. Отступление Мстиславского возмутило его. Перед лицом опасности царь не хотел, чтобы войска его оставались без дела. В силу этого Мстиславский получил приказ соединиться с Шереметьевым, который незадолго до этого обложил Кромы. Эта маленькая крепость, окруженная деревянными стенами и башнями и расположенная среди болот и тростниковых зарослей, недавно перешла на строну Дмитрия. Борис Годунов хотел возможно скорее взять ее обратно. Находясь на полдороге между столицей и театром войны, она имела крупное стратегическое значение. Оставаясь в руках врага, она мешала московской армии двинуться на юг и настигнуть там самозванца, так как это грозило прервать сообщение между армией и сердцем страны. Наоборот, в руках Годунова Кромы преградили бы самозванцу путь на Москву через Калугу и принудили бы его отступить на правый берег Оки, усеянный крепостями. Таким образом, естественный ход событий заставлял противников встретиться у Кром.

После соединения двух армий осаждающие имели на своей стороне численное превосходство. Помимо того, они располагали семьюдесятью пушками. Но московское правительство напрасно опиралось на превосходство материальных сил. Оно забывало, что гарнизон крепости находился под командой атамана Корелы. Это был один из популярнейших героев донской вольницы. Между своими он слыл за колдуна, так много гениальности и отваги было в этом человеке с самой невзрачной внешностью. Кореле удалось пробраться к осажденным с сильным подкреплением. С помощью казаков и стрельцов в течение короткого времени он смастерил неприступную крепость. Земля ему служила всем: и материалом для укреплений, и местом убежища, и наилучшей защитой. Он копал рвы, рыл траншеи, прокладывал подземные ходы. Таким образом под землей возник целый город, темный и лишенный свежего воздуха, но прекрасно защищенный. Суровые дети степей вели там веселую жизнь. Они создавали военные планы, не опасаясь быть захваченными врагом, который не решался проникнуть в эти запутанные катакомбы. Наоборот, казаки, будучи прекрасными стрелками, часто устраивали вылазки, которые всегда увенчивались успехом. Десять или двенадцать раз осаждающие пытались идти на приступ, но каждый раз их отбивали с значительными потерями. Положение становилось все интереснее. Кучка храбрецов удерживала две большие армии. Маржерет со своим солдатским остроумием, метким словом заклеймил беспомощность царского войска. «Оно стояло перед Кромами и являлось только мишенью для насмешек».

Нигде эта неудачная осада не отозвалась сильнее, нежели во временной резиденции «царевича». В самом деле, несмотря на поражения, Дмитрий остался господином Северской области. Кромы служили ему аванпостом. Его окружали верные жители Путивля. Все это так хорошо защищало его, что московская армия никогда не решилась бы напасть на него. И тем не менее его-то и хотел захватить Годунов. Царь прекрасно понимал, что семя восстания воплотилось в таинственном царевиче, он знал, что надо поразить его, дабы одним ударом покончить со смутой. Годунов говорил об этом открыто и не прятал своих карт.

Менее вероятно, чтобы царь замешан был в той попытке низкого убийства, ответственность за которую поляки хотели возложить на него. Это покушение было совершено при следующих обстоятельствах. В Путивль из Москвы явились три старых монаха, подозрительных на вид. Их поведение показалось настолько странным, что они были арестованы и заключены в тюрьму. Там их обыскали. У них нашли зажигательные грамоты Бориса Годунова и письма патриарха Иова. Царь обещал жителям Путивля полную амнистию, если они доставят ему Дмитрия живым или мертвым и истребят поляков. Патриарх предавал самым страшным проклятиям самозваного царевича и его соучастников. Что касается монахов, то они имели приказ распространять эти грамоты среди народа и тайно организовать заговор. Злоумышленники были арестованы вовремя. Один из них, подвергнутый пытке, признался во всем. Открытие этого заговора сослужило Дмитрию неожиданную службу. В обуви монахов были найдены конфиденциальные письма, которые были заготовлены ими для тех, кто их послал. Здесь они откровенно признавались: «Дмитрий — истинный сын Ивана IV; бесполезно бороться против правого дела». Это беспристрастное свидетельство могло только поднять авторитет царевича.

В то же самое время Дмитрий постарался использовать относительное спокойствие, царившее в Путивле. После приступа отчаяния он вновь обнаружил мужество и снова обратил свой взор на золоченые купола Кремля. Они влекли его к себе с неодолимой силой. С новой энергией царевич принялся за политические и военные приготовления. Его усилия не носили характера разбросанности и случайности. Наоборот, в его деятельности чувствовалось единство; она направлялась уверенной и твердой рукой. Тем не менее замечалось уже изменение в том первоначальном плане, который Дмитрий излагал когда-то в Брагине князю Вишневецкому. Очевидно, это вызывалось самими обстоятельствами, хотя до той поры царевич всегда, по мере возможности, следовал указаниям Сигизмунда.

В самом деле, из своего вынужденного убежища «царевич» поддерживал непрерывные связи с Польшей. Он отсылал письма воеводе сандомирскому, членам семьи Мнишека, кардиналу Мацейовскому, нунцию Рангони. Он сообщил им о себе, держал их в курсе событий и при случае просил помощи.

Князь Татев, бывший черниговский воевода, был даже отправлен на варшавский сейм, в качестве представителя будущего московского царя. Здесь его благоразумно держали в некотором отдалении, так что он не имел случая слышать неудобные выражения, направленные против его господина. Более всего Дмитрий добивался в Польше моральной поддержки. Пребывание в Кракове давало ему возможность добрых отношений с двором и магнатами. Что касается военных сил, то он понимал, что найдет их в другом месте, и притом на более дешевых и сходных условиях.

Сигизмунд стоял на другой точке зрения. Припомним, что нашествие на Москву с казаками и татарами король считал безумием и химерой. Вот почему, находясь в пределах Речи Посполитой, Дмитрий заботился о том, чтобы привлечь в свое войско некоторое количество поляков. Однако в течение похода большинство этих буйных волонтеров, разочаровавшись в своих надеждах, бросили свою службу. Было безрассудно рассчитывать, что на их место явится много других.

Сила вещей заставила Дмитрия вернуться к программе, которую так энергично критиковали при краковском дворе. Эту программу он развил до грандиозных размеров. От степей Днепра и Дона до Уральских гор на востоке и до берегов Крыма на юге, все казаки и татары должны быть призваны к оружию. Заранее были указаны места, где им надобно будет соединиться. Эту корыстолюбивую массу, жадную до добычи, предполагалось направить по дороге к Москве, с приказом оставлять на своем пути гарнизоны и подкреплять себя добровольцами. Таким образом, столица неожиданно будет окружена значительными силами и в то же самое время отрезана от провинциальных областей. Таков был гигантский и смелый план, который вырисовывается на основании обрывков корреспонденции Дмитрия. Черты этого плана обнаружились и в действительном ходе вещей.

23 марта в бассейны рек Дона, Волги, Терека и Урала были отправлены гонцы от Дмитрия. Начиная с 30 апреля, к царевичу стали поступать донесения о прибытии в близком будущем новых сил на подмогу.

Донские казаки не ограничились одной своей помощью. Они оказали Дмитрию большую услугу и тем, что привлекли на его сторону других союзников. Мы имеем в виду сильную орду ногайских татар. Годунов хотел ограничить пределы ее кочевий Черным и Каспийским морями и подчинить власти одного князя, вассального, Москве. Однако, видимо, он вел неудачную игру и был побежден в искусстве двойственной политики. В полном согласии с русскими летописями Дмитрий обвиняет царя в том, что тот посеял разногласие между татарами. Годунов сначала обратил свое внимание на князя Истерека, намереваясь сделать из него своего ленника. Он отправил ему в подарок дорогую саблю с предсказанием, что это оружие должно поразить врагов Руси, а равно и тех, кто не сумеет владеть им. В то же самое время, чтобы лучше обезопасить себя, Борис благосклонно относился к сопернику Истерека.

Последний, предчувствуя предательство или опасность, решил предупредить ее. С семьюдесятью другими князьями он объявил себя приверженцем Дмитрия. Соединившись с донскими казаками, которые вели с ним переговоры, он принес присягу в верности царевичу и дал в качестве заложников своих собственных детей.

Это приобретение имело большую ценность. Дмитрий повелел передать Истереку свою горячую благодарность с приказанием двинуться в поход.

3 мая настала очередь крымских татар. Эти воинственные хищники получили из Путивля подарки, прибытия которых оттуда они, наверное, не ожидали. Это было прекрасным средством привлечь их на свою сторону и заставить признать притязания Дмитрия на московский трон.

Агитация претендента распространялась даже на самые отдаленные области; он располагал многочисленными приверженцами, в изобилии имел средства и легко достигал успеха. Все это вызывает совершенно понятное изумление. Возникает целый ряд вопросов, на которые невозможно дать исчерпывающего ответа. И прежде всего, кто был автором этого грандиозного плана?

Ведь он был так тонко рассчитан и, по существу, проникнут русскими началами. В целом своем он является созданием человека, прекрасно ориентирующегося в политике Кремля и глубоко знающего страну.

Кто давал деньги на личные расходы претендента, кто доставлял ему средства на посольства и организацию армии? Каким образом Дмитрий, недавно побежденный, мог так скоро оправиться? Откуда бралась у него столь твердая уверенность в возможности немедленно начать новую кампанию?

Так или иначе, но тотчас после поражения Путивль сделался центром, в котором сосредоточилась самая энергичная и успешная деятельность самозванца.

Правда, противники Дмитрия допустили некоторые важные промахи; несомненно, движение, возбужденное самозванцем среди казаков, значительно пополнило его ряды новыми бойцами. И все-таки одним этим нельзя объяснить ни столь быстрой метаморфозы в армии «царевича», ни единодушия, обнаруженного его сторонниками в дальнейшей деятельности. Очевидно, во всем этом сказалась работа каких-то скрытых сил, судить о которых мы можем только по их проявлениям.

Пока Дмитрий предавался своим мечтам, а войска его стягивались к Ливнам, над Москвой разразилась непоправимая катастрофа. 5 мая в Путивль прискакал гонец из русского стана. То был Авраамий Бахметев. Он спешил предложить «царевичу» свои услуги и объявить ему о смерти Годунова. Это событие было чревато самыми серьезными последствиями. Нужно было быть слепым, чтобы не понять этого. Дмитрий был вне себя от радости: его главный враг сходил со сцены в самый критический момент, накануне новой кампании. Смерть Бориса была для «царевича» дороже всякой победы: Дмитрий боялся только одного: как бы радостный слух не оказался ложным. Но скоро все опасения его рассеялись. Новые гонцы, заодно с русскими пленными, подтвердили совершившийся факт; наконец, письма из Ливен от 9 мая устранили последние сомнения на этот счет. Воевода ливенский сообщал Дмитрию все подробности события. По его словам, 29 апреля Борис принимал иностранных послов. Вдруг с ним случился жестокий припадок; кровь хлынула у него изо рта, из ноздрей, из ушей и даже из глаз; она выступила каплями из всех пор его тела. Царь упал навзничь с трона и, спустя несколько часов, скончался. Патриарх Иов едва успел совершить над умирающим обычный обряд пострижения в схиму.

Скоропостижная смерть Бориса, естественно, вызывала всякие подозрения. Конечно, с одной стороны, она избавляла Годунова от жестоких нравственных тираний; но, с другой, еще выгоднее была она для Дмитрия. Понятно, что всякий объяснял это событие по-своему. Одни говорили, что царь был отравлен ядом, присланным из Путивля; другие толковали о самоубийстве Бориса. Официальная версия, в общем, совпадала с передачей ливенского воеводы; она же была принята Дмитрием и поляками его свиты, а затем перешла и в русские летописи. Оно и понятно: в сущности, она была самая безобидная из всех.

Впрочем, в Кракове, по-видимому, уже давно ждали подобной развязки. Доказательство этого мы находим в письмах великого маршала польского двора. Настоящее имя его было Сигизмунд Мышковский; но почему-то он украсил себя экзотическим титулом маркиза де Мирова и поддерживал с итальянскими князьями живую переписку. 6 января 1604 года он писал кардиналу Альдобрандини и герцогу Мантуи. В этих письмах, за целый год до события, он сообщает о смерти Годунова. Всего удивительнее то, что он воспроизводит все подробности этого происшествия. По его словам, бояре постарались ближе узнать Дмитрия, который был в то время в Польше; после этого они убедились, что он подлинный сын Ивана IV. Тогда в Московском Кремле разыгралась трагическая сцена. Весть о появлении царевича была сообщена Годунову. В ответ на это бояре услышали от царя надменные речи… Тогда они пришли в раздражение, выхватив оружие, они умертвили того, кто являлся в их глазах уже не более как похитителем чужой власти. Конечно, трудно представить себе что-либо более необычное, нежели эти россказни, передаваемые польским маркизом. Однако они все же имеют известное симптоматическое значение: вспомним об их источнике и хронологической дате… В самом деле, кто собирал эти слухи, чтобы передать их после этого так далеко, куда-то в Италию? Сановник польского двора, близкий к королю человек, посвященный во все тайны политики. Очевидно, что подобные толки ходили в Кракове уже давно и многим казались вполне правдоподобными.

Как бы то ни было, нечего и думать о том, чтобы примирить между собой все эти противоречивые версии. Во всяком случае, внезапная смерть Бориса Годунова разразилась как гром над его семьей и сторонниками. Царь оставил после себя детей — Федора и Ксению; сыну было всего 16 лет. При таких условиях руководящая роль должна была принадлежать вдове царя, которая и была объявлена правительницей. Однако с именем ее были связаны самые мрачные воспоминания. Мария Григорьевна была дочерью кровожадного героя опричнины и наперсника Грозного — Малюты Скуратова. Тем не менее правительство поспешило привести подданных к присяге: в тексте этой клятвы имя правительницы упоминалось наряду с обоими ее детьми. Так осуществилась заветная мечта Годунова: царский венец переходил к его потомству. Но суждено ли было Борису явиться основателем новой династии? Не пришлось ли ему оказаться только отцом злополучной жертвы самозванца? Могла ли наскоро созданная монархия противостоять бурям смутного времени? Способна ли она была выдержать борьбу с претендентом, засевшим в Путивле? В этот критический момент единственной опорой Годуновых являлась армия, стоявшая у Кром. Кто же мог поддержать в этой армии преданность долгу? Единственный человек, на которого рассчитывали Годуновы. Но и этот человек изменил законному правительству.

Действительно, первые шаги нового правительства были продиктованы безусловным доверием к Петру Басманову. Его верность, находчивость и, наконец, счастье были, казалось, вне всякого сомнения. Ведь устоял же он против всех искушений самозванца! Ведь спас же он Новгород, явился в Москву триумфатором и приобрел обаяние среди войска! Фактически Басманов был главнокомандующим русской армией: ему не доставало только соответствующего титула. Во всяком случае, Басманову были вверены честь русского знамени и судьба новой династии; если же князь Катырев-Ростовский и был поставлен выше его, то исключительно во имя формально-иерархических соображений.

В первых числах мая были отозваны в Москву трое воевод — Мстиславский и Василий и Дмитрий Шуйские, которые бесславно теряли время, стоя под Кромами. На их место были отправлены новые лица в сопровождении митрополита новгородского, Исидора. Прежде всего прибывшие воеводы должны были привести войско к присяге; затем правительство предоставляло им полную свободу действий.

Прибыв по назначению, Басманов убедился, что возложенная на него миссия далеко не так проста. Дух русского войска уже заметно поколебался. Дезертирство производило страшные опустошения в его рядах; опытных воинов приходилось заменять простым мужичьем. Между осаждающими и осажденными установились тайные отношения. Обе стороны по уговору производили мнимые приступы или обращались в бегство, причем серьезной опасности подвергался лишь тот, кто не был посвящен в тайну. Естественно, возникал вопрос, не было ли тут молчаливого потворства со стороны самих воевод, или, по крайней мере, не относились ли они слишком беззаботно к своим обязанностям?

Неизбежным следствием такого положения явилась смута в рядах армии. Она назревала уже давно, тлея, как искра под пеплом. По свидетельству Голицына, поводом для взрыва послужила именно присяга. Формулировка, привезенная Басмановым, показалась войску двусмысленной и коварной. До той поры и Борис Годунов, и патриарх Иов неизменно отождествляли Дмитрия с расстригой, Гришкой Отрепьевым. Теперь же, когда нужно было целовать крест новому царю, имя Гришки уже не упоминалось; присяга говорила только о разбойнике, выдающем себя за царевича Дмитрия Угличского. Вполне возможно, что таким приемом московское правительство пыталось предупредить всякие недоразумения. Однако явно рассчитанное умолчание о расстриге было принято в Кромах за ловушку. Значит, это не Гришка Отрепьев, говорили здесь, его не смеют назвать ни этим именем, ни каким-либо другим. Но в таком случае, почему же не может быть он настоящим сыном Ивана IV? Кто знает, не ускользнул ли он действительно из преступных рук Годунова? Эта мысль распространялась все шире и шире. Она находила себе благополучную почву в общем возбуждении… Немудрено, что в момент присяги в русском войске заметно было зловещее колебание…

Все дело довершила военная хитрость, придуманная Запорским: она окончательно подорвала бодрость духа среди осаждающих. Запорский подошел к Кромам с сильным отрядом поляков и казаков. Уже с Троицы он ждал удобного момента, чтобы прорваться в крепость и соединиться с осажденными. Однако ему не хотелось терять людей. Поэтому он догадался отправить гонца к Кромам, снабдить его письмами. В них он ободрял осажденных и, обещая им победу, говорил о скором прибытии на выручку к ним сильных подкреплений. Гонцу было приказано как бы нечаянно натолкнуться на аванпосты осаждающих: здесь, конечно, его должны были задержать. Посланный Запорского блестяще выполнил свое опасное поручение. Он был схвачен и обыскан; письма были прочитаны, а затем его подвергли пытке. Под пытками гонец, разумеется, подтвердил тревожные известия. Это вызвало в московском лагере настоящую панику. Словом, хитрость Запорского увенчалась полным успехом.

17 мая все колебания, наконец, разрешились. По-видимому, в этот день произошло нечто вроде сражения. Последний удар армии Годуновых был нанесен ее собственным вождем. Бой должен был вот-вот завязаться; может быть, он уже и начался. Вдруг Басманов переходит на сторону Дмитрия. Он провозглашает его законным наследником и истинным потомком царей русских; при этом он первый целует ему крест в знак верности. Возникает вопрос, было ли это условлено заранее, или вся сцена разыгралась совершенно неожиданно? Современники ничего не говорят нам по этому поводу. Они хранят полное молчание относительно отношений, которые должны были иметь место между вождями обоих армий. Во всяком случае, несомненно, что этот мирный исход как нельзя лучше соответствовал желаниям войска. Твердость армии уже давно поколебалась. С обеих сторон протягивались руки друг к другу. Очевидно, все уже были за Дмитрия и ждали только условного знака, чтобы заявить об этом открыто. Теперь под Кромами стояла уже одна армия; она вся готова была защищать дело царевича. Правда, несколько воевод запротестовали было против подобной массовой измены; но против них живо были приняты меры. Кое-кому из них удалось бежать: эти люди поспешили в Москву с вестью о новом ударе. Другие были задержаны: их связали и привели в Путивль как преступников. В числе этих последних оказался Иван Годунов, близкий родственник покойного Бориса. В несчастье он не забыл своего достоинства. Другие ползали у ног Дмитрия: он один отказался склонить перед ним голову. В наказание его бросили в тюрьму.

Побратавшись под стенами Кром с защитниками Дмитрия, войско Годуновых пожелало выразить свою покорность и самому царевичу. 22 мая с этой целью в Путивль отправилась многолюдная депутация; во главе ее стоял князь Иван Голицын.

Этот угодливый боярин показал удивительную гибкость. Всецело предавшись самозванцу, он не находил достаточно сильных выражений, чтобы заклеймить память Бориса. По его словам, русское войско было скорее жертвой заблуждения, нежели само виновно в чем бы то ни было. Его обошли предательским образом и, не будь этой двусмысленной присяги, быть может, и доныне оно было бы слепым орудием Годунова. Но правда восторжествовала. Русские люди признали своего истинного царя; верность ему они сохранят навеки. Словом, князь Голицын рассыпался в извинениях и обещаниях всякого рода; он с готовностью присягнул Дмитрию; в заключение он сообщил об отъезде в Москву особых гонцов, которые должны были подготовить там общественное мнение к приему царевича. С своей стороны, Голицын умолял Дмитрия немедленно идти туда же и возложить на свою голову наследственный венец.

В день своего отречения от веры самозванец увидел перед собой, вдали, лучезарную корону. Теперь ее ему предлагал московский боярин от имени всего русского народа… Легко себе представить, с какой радостью встретил Дмитрий эту мысль.

Начиная с мая, Дмитрий был уже настоящим господином положения. Успехи его следовали друг за другом с какой-то головокружительной быстротой. Напрасно стали бы мы искать объяснения этому в русских летописях; все они вращаются в каком-то заколдованном круге. По их свидетельству, во всем виноват был один Басманов. Он заранее угадал неизбежное торжество Дмитрия. Неосторожная фраза Семена Годунова открыла ему глаза; тогда он поспешил стать на сторону сильнейшего. Так же тщетно обращаемся мы и к письмам самого Дмитрия. Когда дело идет о татарах или казаках, самозванец бывает очень словоохотлив. Но чуть речь коснется его отношений с русскими, он становится крайне скуп на слова. Прибегнуть к догадкам? Отчего нет, когда можно опереться на какой-нибудь документ! Однако в данном случае, насколько мы знаем, существует только одно подобное свидетельство. В довершение всего, мы имеем его не из первых рук и касается оно лишь избранной группы бояр.

В то время по Польше путешествовал некий Петр Аркудий. Это был уроженец Корфу, бывший воспитанник школы св. Афанасия. Несколькими годами раньше он, как известно, сопровождал Льва Сапегу в Москву: здесь он тщетно искал старые греческие рукописи. Аркудий был доверенным римских пап по делам восточной церкви. После своего прибытия в Краков он вел долгие переговоры с кардиналом Мацейовским и воеводой Мнишеком. Эти вельможи живо интересовались вопросом об унии православных с Римом. Много говорилось здесь о «рутенах», но еще больше — о жителях Московского государства. Между прочим, речь зашла и о Дмитрии; в общем, здесь намечались весьма заманчивые религиозные перспективы. Аркудий питал самые розовые надежды. Ему казалось, что уния русской церкви с Римом является совсем нетрудным делом: только бы не навязывали православным католических обрядов. Он был убежден даже, что этот союз будет прочнее всякого другого, так что, увлекаясь своей мечтой, он настаивал, чтобы папа Павел V заранее запасся должным количеством жнецов, которым придется потрудиться на этой богатой ниве. После краковского совещания Аркудий живо заинтересовался царевичем Дмитрием. Он собирал о нем сведения со всех сторон; в связи с этим епископ виленский Бенедикт Война и сообщил Аркудию содержание того документа, о котором мы упомянули выше. По свидетельству этого документа, между царевичем и боярами имели место правильные отношения и даже установилось нечто вроде обоюдного договора. Бояре обещали самозванцу престол; однако они ставили при этом известные условия. Сущность их сводилась к следующему.

Вера православная остается нерушимой.

Самодержавная власть государя сохраняется, и Дмитрий пользуется теми же правами, что и его отец.

Впрочем, бояре выражали пожелание, чтобы русские люди получили те же самые вольности, какими пользуются поляки.

Звание сенатора не могут получать иноземцы; однако эти последние могут приобретать в России недвижимую и всякую другую собственность. Государь волен допускать к своему двору людей какого угодно национального происхождения.

Те иноземцы, которые будут служить царю, получают право в интересах своей веры устраивать себе церкви на русской земле.

Со своей стороны, Дмитрий, как известно, озабоченный вопросом о борьбе с исламом, сохранял за собой право по своему усмотрению заключать союзы с иностранными державами против турок. Что касается вопроса о даровании вольностей, он не принимал на себя никаких определенных обязательств по этому поводу. Все ограничивалось обещанием, что на это будет обращено серьезное внимание.

Сообщения Войны были переданы кардиналу Сан-Джорджио, в Рим. Петр Аркудий дополнил их собственными комментариями, где особенно подчеркивал допущение иноземцев в Русское государство и разрешение им строить свои церкви. Эти условия он признавал в высшей степени благоприятными для католиков. Аркудий указывал, что эта политика открытых дверей имеет в виду главным образом интересы католицизма. По его мнению, раз латинянам удастся проникнуть в Москву, едва ли возможно будет удалить их оттуда. Словом, «царевичу» приписывались самые лучшие намерения; разумеется, он менее всего склонен был рассеивать эти иллюзии. Но, допустим, что договор с боярами был действительно заключен. В таком случае он создавал для «царевича» довольно рискованное положение. Правда, Дмитрий, как мы видели, оставлял за собой свободу действий; тем не менее он сам давал в руки боярам оружие против себя. В один прекрасный день его союзники могли потребовать реальной награды за свое рвение.

Каков бы ни был характер отношений Дмитрия с боярами, все это дело происходило втайне и потому не могло оказать непосредственного влияния на массы. Совсем иное значение имели манифестации под Кромами. После них дорога на Москву была открыта перед самозванцем. Что же видел Дмитрий перед собой? Столицу — в смятении; противников, которые явно растерялись; наконец, сторонников, которые готовы были к самой горячей защите его дела. Выступление самозванца из Путивля было назначено на 25 мая. Дмитрий тронулся в путь не спеша. Между тем бояре старались подготовить все для должного его приема в Москве.

Поход самозванца, точнее, его военная прогулка, длился около месяца. Для капелланов Дмитрия он был неисчерпаемым источником изумления. Еще недавно они с грустью наблюдали вероломство поляков; теперь они совершенно позабыли об этом, видя, с каким восторгом встречает русский народ весть о приближении Дмитрия. На стоянках, словно по волшебству, раскидывались роскошные шатры; городской люд и поселяне толпами теснились на пути царевича; воеводы встречали его с хлебом-солью, и тысячи голосов ликующими кликами приветствовали возлюбленного государя — красное солнышко, кровного сына Ивана IV… Казалось, могучее чувство, долгое время сдерживаемое внешними силами, сокрушало ныне всякие преграды и в стихийном разгуле вырывалось наружу. Сама природа точно принимала в этом участие: теплое майское солнце заливало своими лучами волнующиеся и пестрые толпы народа. Здесь смешивались татары и казаки, польские всадники и московские дворяне. Все они торжественно вели в Кремль последнего представителя дома Рюриков.

Еще в Кромах Дмитрий распустил часть русского войска; другую он направил в Орел, куда шел и сам. При ближайшем осмотре оборонительных сооружений Корелы капелланы могли только изумляться изобретательности знаменитого казацкого атамана. Впрочем, и осаждающие не могли пожаловаться на недостаток у них военных сил: лагерь их был превосходно укреплен; палатки имелись в большом количестве и были вместительны; осадные машины и метательные снаряды были запасены в изобилии. Приходилось только удивляться тому, что наступательные действия русского войска были так мало успешны.

Между тем армия Дмитрия неуклонно двигалась вперед под страшным зноем, поднимая облака пыли. Конечно, люди были крайне утомлены; в довершение всего, в Орле оба иезуита заболели лихорадкой. Дмитрий, который был уведомлен об этом, показал чрезвычайную заботливость по отношению к больным. Он поручил их попечению властей города и щедро снабдил деньгами на всякие нужды. Четырёхдневный отдых оказался достаточным для больных. Они почувствовали себя лучше и вскоре догнали главную часть армии, достигшую уже Тулы. Это был довольно крупный город; снабжен хорошими укреплениями и переполнен войском, всегда готовым отбить какой-нибудь татарский набег. Между прочим, здесь проживало около семисот поляков. По большей части, это были военнопленные или те, которые остались в живых после войны с Баторием. Эти поляки не менее восторженно, чем русские, встречали нового государя. Дмитрий не уклонялся от приветствий. Напротив, он охотно принимал выражения энтузиазма и любви; ему хотелось, чтобы весть о нем разнеслась возможно дальше… До самой Сибири скакали его гонцы, провозглашая выработанный самозванцем текст присяги: отныне священные узы должны были связать русский народ с царицей Марией Федоровной и царем Дмитрием Ивановичем. Конечно, все это было очень смело; но успехи Дмитрия в самой Москве, по-видимому, внушали ему самые светлые надежды.

И, действительно, молва о сказочных триумфах самозванца уже давно проникла в столицу. Поэтому здесь царили смятение и страх. Отправив Басманова под Кромы, Годуновы лишились главной своей опоры; когда же этот воевода изменил законному правительству, он тем самым отнял у Москвы всю ее военную силу. Каждый день приносил Годуновым все новые и новые удары. Сторонники правительства покидали его один за другим; движение, возбужденное самозванцем в областях, приобретало стихийный характер; в конце концов, единственным оплотом Годуновых оставалась Москва, точнее, — Кремль, ибо та партия, которая еще держалась около законной власти, почти не находила себе опоры в народе. Уполномоченные, присланные князем Голицыным из Кром, вели свою пропаганду с блестящим успехом. Престиж Дмитрия все возрастал, по мере того как в Москву стекались беглецы, готовые признать его законным царем. Между тем правительство действовало согласно традициям Бориса Годунова. Зачинщики смуты подвергались жестокому преследованию; в некоторых случаях их даже казнили. Подобная политика свидетельствовала о том, что Годуновы совершенно не понимают опасности положения; с другой стороны, они обнаруживали явную неспособность использовать в своих интересах некоторые благоприятные условия. Что значили кровавые репрессии против могучего народного чувства?! Что могло сделать правительство, когда власть его была уже поколеблена, когда оно окружено было предательством и стояло лицом к лицу с гибелью?! В сущности, оставался лишь один способ изменить настроение масс. Как мы знаем, вдова Ивана IV была еще жива. Свидетельство матери Дмитрия Угличского могло быть убийственным ударом для самозванца. Голос Марии Федоровны мог отрезвить народ и укрепить пошатнувшуюся власть законного правительства. Окончательно ли растеряны были Годуновы, или же не доверяли они царице-инокине — трудно сказать. Факт тот, что они так и не обратились к матери Дмитрия за помощью. Единственное свое спасение они видели в чисто внешних репрессиях.

Вот что происходило в Москве. Понятно, что организация обороны города шла недостаточно энергично. Между тем 10 июня в окрестностях столицы, в Красном Селе, явились двое агентов Дмитрия — Пушкин и Наум Плещеев. Под самым носом правительства они стали склонять народ в пользу самозванца и распространять его зажигательные грамоты. Несомненно, масса была подготовлена к этому заранее. Так или иначе, агитаторы были встречены с восторгом. Народ повлек их, как триумфаторов, в самую Москву. Скоро на зов набата к Лобному месту собрались огромные толпы. Сторонники Годуновых были уже совершенно бессильны. Никто не обращал внимания на их протесты. Вот почему, несмотря на все их противодействие, послание Дмитрия было прочитано тут же, на площади, всенародно.

Эта грамота была составлена с удивительным искусством. Она носила отпечаток какой-то особой, воистину царственной сдержанности. Адресована она была князьям Федору Мстиславскому и Василию и Дмитрию Шуйским, другими словами, тем самым трем воеводам, которые не столько осаждали, сколько берегли крепость Кромы. Далее Дмитрий обращался к боярам, знатным людям, служилому сословию, купцам и, наконец, всему народу.

Центральным пунктом послания являлось обращение к народной совести. Ведь все клялись служить верно царю Ивану IV и его потомству: сам Бог тому свидетель. Ныне, во имя Бога, опираясь на святую присягу, Дмитрий требовал себе законных прав русского государя. Он не хочет унижаться до доказательств своего царского происхождения. Достаточно одного его слова: он свидетельствует, что чудом, по воле Божьей, спасся от гибели. Что касается Годунова, то послание Дмитрия не щадит его: оно клеймит его именем изменника, тирана, насильно захватившего власть. По отношению ко всем остальным Дмитрий обнаруживает готовность поставить крест над прошлым; он знает, что одни совершенно добросовестно верили Годунову, а другие сами не думали, что творят по своему невежеству. Вот почему он дарует всем полное прощение. По словам царевича, единственной целью он ставит — вернуть отеческий престол без пролития крови. Он указывает на многие города, которые уже выразили ему свою покорность; почему бы и другим не последовать такому примеру? При этом, желая придать своим словам большую убедительность, Дмитрий напоминает, что армия его представляет грозную силу. В ней русские идут заодно с поляками и татарами; со всех сторон подходят все новые и новые подкрепления, стягиваясь к Воронежу… Этот могучий поток скоро зальет своими волнами всю русскую землю. Только нагайских татар он не подпустит ближе; он не хочет, чтобы они грабили государство. Совсем не так действовал, бывало, Годунов: всем известно, как он предал Северскую область разгрому и без пощады истреблял мнимых мятежников… В заключение, Дмитрий обещает народу мирное, счастливое царствование, при этом он сулит нечто заманчивое каждому классу населения. Горе лишь тем, кто дерзнет ему противиться: пусть боятся они суда Божия и опалы его царского величества…

По прочтении грамоты Дмитрия толпа заволновалась. Тотчас же начались беспорядки. По-видимому, кем-то заранее были даны директивы, так как народ немедленно, всей массой, устремился к царскому дворцу. Здесь чернь оглушительным криком стала требовать низложения Годуновых. Молодой Федор с матерью и сестрой были вытащены силой из своих палат. Их отвели в прежний боярский дом и оставили там под стражей. Еще решительней расправился народ с Вельяминовыми и Сабуровыми — родней Годуновых. Их сразу посадили в тюрьму. За этими беспорядками последовали дикая гульба и грабеж. Царские подвалы были полны вина и меда: немудрено, что здесь главным образом и праздновали герои дня свою победу. Еле-еле удалось спасти от расхищения неприкосновенную собственность царей… Зато народ натешился вдосталь, бросившись громить дома некоторых бояр и иноземцев. Тут происходили самые буйные сцены. Грабители выламывали двери, расхищали из покоев все добро, угоняли лошадей и скот и чуть не купались в хмельных напитках. Толпа с восторженным ревом вышибала дно из бочек с вином… Спокойствие воцарилось в городе только тогда, когда все были мертвецки пьяны.

Этот день имел решающее значение. Толчок был дан; дальнейшее движение развивалось уже в силу инерции. Между тем Дмитрий все еще стоял в Туле; его войско также не торопилось вперед… Но в Москве народ уже присягал новому царю; в Тулу направлялись одна за другой делегации, умоляя Дмитрия пожаловать в славную столицу. Не меньшее рвение обнаруживали бояре и должностные лица. Они наперебой, один перед другим, старались угодить новому государю. Всем святым они клялись, что Дмитрий — подлинный сын Ивана IV. Все это как нельзя лучше отвечало намерениям самозванца: он радовался манифестациям, которые приобретали какой-то стихийный характер. Теперь он мог совершить действительно бескровный вход в Москву. Несомненно, мирное вступление в столицу являлось как бы высшим свидетельством его царственных прав.

В ожидании окончательного торжества, верный данному слову, Дмитрий никому не мстил за прошлое и даже не поминал его. Все приходившие к нему встречали одинаково благосклонный прием. При «царевиче» находился архиепископ рязанский Игнатий: он приводил к присяге новых верноподданных Дмитрия. Грек по происхождению, Игнатий был раньше епископом эриссонским, близ Афона; подобно многим своим соотечественникам, он явился искать счастья в Россию. Здесь Борис Годунов пожаловал ему епархию. Когда паства Игнатия в Туле заявила о своей преданности царевичу, он немедленно последовал ее примеру и первым из всех иерархов прибыл засвидетельствовать Дмитрию Ивановичу свои верноподданнические чувства и готовность послужить ему. Этот шаг оказался для Игнатия чрезвычайно удачным.

Путь на Москву был свободен. Столица готова была к приему своего государя. Если у Дмитрия и были еще противники, то они скрывались, не осмеливаясь выступить явно. Только несколько лиц стояли поперек дороги Дмитрию, стесняя его и внушая некоторое беспокойство. Первое место принадлежало здесь Годуновым. Стоял вопрос, как поступить с низложенной правительницей? Как быть с низвергнутым царем? Оставить их в живых было опасно; для казни, собственно говоря, не было повода. Затруднение разрешилось совершенно неожиданно. Покинутая всеми, вдова Бориса, в отчаянии, решила покончить с собой. Она приняла яд и заставила сына сделать то же самое. Оба умерли 20 июня: уцелела одна лишь несчастная Ксения, брошенная всеми на произвол судьбы.

Так изображают эти загадочные события сторонники царевича Дмитрия. Русские летописи совершенно иначе освещают дело. По их свидетельству, из Тулы в Москву были нарочно присланы князья Голицын с Мосальским. Им было поручено поскорее свести счеты с Годуновыми. Уполномоченные самозванца отправили царскую родню в ссылку; что касается молодого Федора с матерью, то они были задушены. Ксения осталась в живых: но, как мы увидим вскоре, не на радость себе уцелела юная царевна. Так или иначе, внезапная гибель Годуновых явилась как нельзя более кстати; несомненно, она оказала большую услугу делу Дмитрия. Однако встает вопрос, был ли он сам повинен в этих убийствах? Кому принадлежала здесь инициатива — царевичу или кому-нибудь другому? Отдал ли Дмитрий определенные распоряжения или же только дал понять своим уполномоченным, каковы его желания? Приходится признать, что для решения этих вопросов у нас нет положительных данных. Во всяком случае, насильственная смерть несчастных Годуновых представляется едва ли оспоримым фактом.

Гораздо легче уловить следы личного влияния Дмитрия в тех строгих мерах, которые приняты были против высшего духовенства. Может быть, здесь сказалось мстительное чувство бывшего монаха; с другой стороны, подобные меры могли быть продиктованы как соображениями политической предосторожности, так и заботой о своем достоинстве. В самом деле, мог ли оставаться при дворе нового царя патриарх, ставленник Годунова? Ведь еще так недавно он громил самозванца анафемой; ведь столько раз он предавал его проклятию и обрекал геенне огненной. Конечно, Дмитрий совсем не был расположен оставить это безнаказанным. По его распоряжению, Иову было сообщено, что он лишается своего сана. С патриарха сняли его пышные обличия; после этого, одетый в простую рясу, он был отвезен в Старицкий монастырь. Все современники подтверждают этот факт; нам кажется, что истинные мотивы Дмитрия в данном случае достаточно ясны. Менее понятен смысл тех мер, которые одновременно были предприняты по отношению к архимандритам Варлааму и Василию. Пришлось и им сложить с себя сан и отправиться в ссылку. Что имел Дмитрий против них? Почему не оставил он их на своем посту? Упоминание об этой мере самозванца мы находим у Арсения, архиепископа галасунского; к сожалению, он не касается скрытых мотивов Дмитрия. Во всяком случае, однако, это свидетельство само по себе не вызывает сомнений. При своем положении в Москве Арсений должен был иметь самые точные сведения о церковных делах. Сам он был родом из Фессаля. Некогда вместе с Иеремией II он прибыл в Москву и принимал участие в учреждении патриаршеств в России; после этого ему не захотелось расстаться с гостеприимным Кремлем. Ему не пришлось раскаяться в этом. Он был назначен хранителем Архангельского собора. Благодаря такому положению Арсений находился в постоянных отношениях с двором и официальными сферами. Ссылку Варлаама и Василия он описывает как очевидец; при этом добросовестность его показаний решительно не допускает сомнения.

Пока все это происходило в Москве, войско Дмитрия выступило из Тулы 24 июня и тронулось к Москве при всевозрастающем энтузиазме народа. Шатры, устроенные для царя в Серпухове, возбудили еще больший восторг поляков, чем бывало раньше. Просторные, убранные с невиданной роскошью, с башнями по бокам и массивными дверями, эти сооружения имели вид маленьких крепостей. Внутри стены были увешаны коврами. Особенно изящно была обставлена столовая палата. Здесь Дмитрий мог угощать сколько угодно сотрапезников. Бояре предусмотрительно прислали ему из Москвы целый штат поваров с обильным запасом всякой снеди.

Торжественный въезд в Москву свершился 30 июня. Стоял великолепный летний день. Древняя столица с радостью принимала нового царя. Годуновых не желал никто. Все симпатии народа принадлежали действительному герою дня… Вот разом зазвонили все колокола московских церквей; мерные удары их языков возвещают о приближении кортежа. Какая смесь одежд, манер и лиц! Шествие под звуки военной музыки открывают семьсот поляков. Это — последний остаток первоначальных сил Дмитрия. Рыцари озираются с воинственным видом; блестящее вооружение их искрится на солнце. За ними следуют стрельцы в красных, с золотом, кафтанах; далее — московская конница с трубами и барабанами. Между тесными рядами войск время от времени показываются роскошные кареты, запряженные шестерней дорогих лошадей или иноходцев в богатейших попонах… Появляется внушительная масса православного духовенства: тут архиепископы и епископы, попы и архимандриты. Одетые в длинное и широкое облачение, они несут в руках иконы или евангелия. Особо шествует архиепископ рязанский Игнатий со своими четырьмя священосцами. Но кто же является центром всеобщего внимания? При виде кого народ испускает восторженные клики и обливается радостными слезами? Конечно, то сам Дмитрий. Кто осмелился бы в этот момент отнестись к нему с недоверием, как к самозванцу? Вся страна его приветствует; вся Русь кается перед ним и встречает его, как государя. Это он — чудесно спасенный царевич, он — угличский заложник, истинный отпрыск Рюрикова дома. И, в самом деле, не царь ли всей святой Руси этот человек, шествующий под сенью православия ко двору своих предков, словно на крыльях несомый народной любовью?

По обычаю, процессия остановилась на некоторое время у Лобного места, где всего несколько недель назад были всенародно заявлены права Дмитрия. Тот же обычай требовал, чтобы отсюда царь отправился поклониться трем главным святыням Кремля. На глазах благочестивых подданных Дмитрий клал земные поклоны перед иконами Успенского собора и проливал горячие слезы в Архангельском соборе над гробницами Ивана IV и Федора. Тут же покоилось тело Бориса Годунова. Движимый сыновьим чувством, Дмитрий приказал удалить этот прах из усыпальницы царей и предать его земле за пределами Кремля. В Успенском соборе отец Терентий приветствовал «самодержца всея Руси» речью; ритор, искушенный в библейском стиле, он на этот раз превзошел самого себя. Устами его говорил как бы весь русский народ; в его словах заключалось все значение этого исторического дня. По пути во дворец Дмитрий намеренно обошел дом Годуновых; тут же отдан был приказ срыть его немедленно. Так уничтожались последние следы этого эфемерного величия. Можно ли было, однако, вполне довериться народному чувству? И был ли новый властелин в полной безопасности в своих кремлевских покоях?

Едва закончилось триумфальное вступление Дмитрия в Москву, как в столице уже возник заговор против нового царя. Это явилось как бы отрезвляющим призывом вернуться к действительности. Конечно, никто не решился бы открыто противостоять стихийному увлечению народа. Предатель ковал свои планы тайно. Однако замысел его обнаружился. В этом эпизоде все представляется загадочным. Главой заговора был Василий Шуйский, этот подлинный сфинкс тогдашней Москвы. Некогда он служил Годунову, затем признал законным царем Дмитрия; но едва лишь ему удалось попасть в милость к новому государю, как он опять уже начал плести свою паутину. В письме от 14 июля отец Андрей в самой неопределенной форме обвиняет Шуйского в распространении враждебных царю толков: по его словам, князь Василий старается представить Дмитрия простым орудием в руках поляков и иезуитов; он называет его врагом истинной веры и уверяет, что самозванец собирается разрушить православные церкви. Другие свидетели предъявляли к Шуйскому более определенные обвинения. Если верить им, князь Василий прямо говорил, что Дмитрий вовсе не сын Ивана IV, а беглый монах Гришка Отрепьев. Во всяком случае, несомненно, что вопросы, возбужденные Василием, имели чрезвычайно важное значение. Этим и объясняется, почему Дмитрий решил безотлагательно осведомить об этом деле наиболее видных сановников своего государства.

Все это происходило в первых числах июля, тотчас после торжественного въезда Дмитрия в Москву и накануне его венчания на царство. По-видимому, целью Шуйского было воспрепятствовать утверждению самозванца на престоле. Трудно сказать, однако, надеялся ли он уже тогда сам заменить Годунова на московском троне… 9 июля бояре и высшее духовенство собрались на чрезвычайное совещание; предметом его должно было явиться дело Шуйского. Сам царь выступил в роли обвинителя. Речь, произнесенная им, была настоящим образцом ораторского искусства. Клеветнические наветы Шуйского рушились; негодование судей было настолько единодушно, что, в результате совещания, виновному был вынесен смертный приговор. Решение суда было утверждено Дмитрием. Сама казнь должна была состояться на следующий день.

10 июля все было готово для исполнения смертного приговора. Бесчисленные толпы народа собрались посмотреть на страшное зрелище. Шуйский уже готовился положить голову на плаху. Палач уже замахивался своим топором… Но, вопреки всеобщему ожиданию, осужденный избег гибели: оказалось, царь помиловал его. Чем было продиктовано это внезапное решение? Явилось ли оно актом великодушного порыва? Подсказано ли оно было необходимостью или политическим расчетом?.. Трудно ответить на это вполне определенно. Во всяком случае, если царь надеялся на признательность Шуйского, то он горько заблуждался. Дело измены продолжало зреть.

С внешней стороны, этот акт милосердия, которым начал Дмитрий свое царствование, являлся как будто благоприятным предзнаменованием. Теперь государю предстояло освятить свою власть делом сыновней любви и благодатью торжественного миропомазания… Москва готовилась к этим знаменательным событиям.

 

Книга третья
Апогей

Глава I
Венчание Дмитрия на Царство 1605 г., 31 июля

I

Победоносное вступление Дмитрия в Москву явилось кульминационным моментом всей его эпопеи. После этого в течение нескольких месяцев самозванец мог отдаваться опьяняющим впечатлениям своего головокружительного успеха.

Неприятный эпизод с Василием Шуйским был скоро предан забвению. Теперь совсем иные чувства волновали народ. В Москве ожидалось прибытие царицы Марии. Мать Дмитрия приняла монашество в Выксинской обители св. Николая, где была наречена Марфой. Этим и ограничиваются наши сведения о ее пребывании в монастыре. Каменные стены этих обителей так же верно хранили тогда всякие тайны, как могилы. Однако продолжительное заточение не уничтожило горьких воспоминаний вдовствующей царицы. Ведь на ее глазах разыгралась кровавая угличская драма; ведь в своих объятиях держала она невинную жертву злодейства; наконец, могло ли изменить ей материнское чувство? До этого момента Марфа хранила молчание, скрывая все у себя на сердце. Когда волнение, вызванное слухами о самозванце, достигло своего апогея, бывшая царица имела, по некоторым сведениям, какие-то таинственные переговоры с Борисом Годуновым. Но в глазах народа ее авторитет оставался пока ничем не поколеблен. Никто еще открыто не обращался к ней с каким-либо запросом, и сама она воздерживалась от каких бы то ни было заявлений. Теперь Дмитрий решительно апеллирует к ней; он хочет, чтобы мать во всеуслышание произнесла свое слово.

Итак, слово принадлежало матери. Однако могла ли несчастная женщина свободно открыть всем истину? Обладала ли она достаточным мужеством, чтобы высказать свое действительное убеждение? Что значило объявить Дмитрия настоящим сыном Ивана IV? Это значило вернуть себе прежнее положение царицы. Что ждало Марфу, если бы она обличила самозванца? Она навлекла бы на себя самые ужасные кары. Если Марфа не обладала бесстрастием истинного стоика, ей, конечно, трудно было выдержать роль неподкупного судьи. Противники ее уверяли впоследствии, что, посредством всяких посулов и угроз Дмитрий постарался привлечь ее на свою сторону. Ну, что ж, — игра стоила свеч! Но, даже допуская возможность предварительного соглашения между сторонами, мы должны признать, что объективных доказательств этого мы не имеем. Поэтому восстановить такого рода живую картину немыслимо. Сохранились лишь ее фон и рама. Впрочем, для народной массы не существовало подобных вопросов. В женщине она видела мать, и суд этой матери признавала безапелляционным.

Встреча Дмитрия с Марфой была обставлена с явным расчетом возбудить сочувствие и умиление народа. В конце июля царь выехал в Тайнинское, навстречу матери, которая уже приближалась к Москве. Самое свидание, по словам Лавицкого, произошло в поле. Свидетелями его были русские и поляки, собравшиеся отовсюду. Словом, во всей этой сцене не было будто ничего, заранее подготовленного или искусственного; напротив, она отличалась видимой простотой и поэтому казалась трогательной. Едва взглянув друг на друга, Марфа с Дмитрием залились слезами. Сын бросился к ногам матери; та, в свою очередь, горячо обняла его… Можно было подумать, смотря на них, что перед ними открывается новая жизнь. Все это произвело самое благоприятное впечатление на народ. И, в самом деле, если даже Дмитрий с Марфой разыгрывали комедию, они артистически выполнили свои роли… Понятно, каким волнением был охвачен народ, когда он завидел царя с непокрытой головой, сопровождавшего поезд своей матери. Казалось, сыновнее чувство всецело владеет Дмитрием: только оно могло подсказать ему столь трогательные выражения нежности. Близилась ночь: царскому поезду пришлось остановиться. Во время этой стоянки Дмитрий никак не мог наговориться с матерью. Оба плакали — ясное дело, от радости. Эти слезы были красноречивее всяких слов.

Въезд в Москву состоялся на следующий день, т. е. 28 июля. Торжественно благовестили колокола; несметные толпы народа собрались отовсюду. Дмитрий сопровождал поезд верхом на лошади; как и раньше, он старался держаться рядом с каретой Марфы. Одобрительный гул зрителей встретил царевича в Кремле. Всеобщее умиление еще увеличилось, когда Дмитрий с матерью направились в Успенский собор. Здесь они клали земные поклоны и щедро раздавали милостыню. Это зрелище окончательно покорило народ. Ни один царь не выказывал подобного отношения к своей матери. Очевидно, в данном случае в Дмитрии говорил голос крови; природа заявляла свои права… Последние сомнения рассеивались. Дмитрий старался всячески поддержать это настроение: для этого он окружил царицу самым почтительным и нежным вниманием. Марфе были отведены роскошные покои в Вознесенском монастыре; ей прислуживала огромная свита. По возможности, всякий день царь на глазах у всех посещал мать. Благочестивым людям оставалось только радоваться.

Возвращение Марфы было только началом; за ним последовал целый ряд мер для восстановления попранной справедливости. Конечно, прежде всего эти меры коснулись Нагих. Дядья царицы и трое ее братьев были возвращены в Москву из ссылки. Пришлось тем самым, которые когда-то — официально, по крайней мере, — удостоверяли смерть царевича в Угличе, увидеть теперь своего племянника в Кремлевском дворце, здравым и невредимым… По-видимому, впрочем, это нисколько их не смущало. Вернулись и Романовы. Их встретили, как триумфаторов; царь всячески старался выказать по отношению к ним внимание и предупредительность. Кое-кто из изгнанников успел уже умереть в ссылке: останки их были теперь перевезены в столицу. Мы знаем, что самым выдающимся представителем дома Романовых был боярин Федор Никитич, в монашестве Филарет; по-видимому, он только и ждал такого оборота дела. Раньше он находился под строгим надзором в обители, куда был сослан. И вот, с некоторого времени, поведение Филарета резко изменилось. Невольный инок стал говорить только о мирских делах; он начал вспоминать об охоте с соколами, о собачьей травле, о верховой езде… Порой он намекал на возможность какого-то возмездия и вместо благочестивых молитв отводил свою душу в веселых шутках. Как раз в это время откуда-то вынырнул Дмитрий. Это совпадение было очень знаменательно, и впоследствии стало совершенно понятно, отчего произошла столь резкая перемена в настроении Филарета. Вместе с Романовыми были восстановлены в своих правах и другие боярские роды, подвергшиеся опале Годунова; все они заняли в Кремле свое прежнее положение. Словом, происходила вполне определенная реакция против политики Годуновых. Все эти акты милости служили как бы подготовкой к великому торжеству, которое должно было совершиться вскоре.

Три дня спустя по прибытии царицы, т. е. 31 июля, состоялось венчание и помазание Дмитрия на царство. Этот обряд явился высшим завершением всех усилий самозванца; разумеется, в глазах народа царевич поднимался отныне на недосягаемую высоту. Нужно было возможно скорее восстановить в Московском государстве нормальный порядок; все жаждали увидеть, наконец, на престоле такого государя, который был бы осенен благодатью церкви. Что такое царь московский? Это то же самое, что византийский базилевс: это — священная особа, окруженная ореолом сверхчеловеческого величия. Подобно императорам Востока, он приемлет свою власть от Вседержителя Бога; понятно, что самый акт передачи этой власти должен быть обставлен самым торжественным ритуалом. Так образуются священные узы между царем и народом, между избранником Всевышнего и всем православным миром.

Перед коронованием новообращенному католику Дмитрию нужно было проделать некоторую тайную процедуру. Дело в том, что в пылу увлечения, в критический момент своих домогательств, царевич обещал своим духовникам исповедаться у них перед венчанием на царство. Отец Андрей вменяет Дмитрию это желание в особую заслугу; однако обо всем дальнейшем он хранит самое досадное молчание. Допустим, впрочем, что исповедь, по самому своему существу, могла остаться тайной. Но как должен был поступить Дмитрий при святом причащении? Этот момент являлся необходимой составной частью обряда венчания: разумеется, для царя, как тайного католика, это создавало большие затруднения. Как быть ему — принять ли святые дары из рук православного патриарха, или же нарушить открыто традиционный ритуал? Еще накануне своего отречения от веры Дмитрий поведал папскому нунцию свои сомнения по этому поводу. Рангони запросил Рим. Но курия не спешила с ответом. Так тянулось более года. По-видимому, это не особенно смущало Дмитрия. По крайней мере, мы не знаем, чтобы он напомнил еще раз о своем затруднении или настаивал на скорейшем ответе. Обычная уверенность в себе не изменяла ему и здесь.

Успенский собор в Москве занимал то же положение, что и Римский собор во Франции. По обычаю, освященному веками, венчание русских царей происходило именно в этом храме. Каждый из знатнейших бояр должен был выполнять при этом особую роль. Между прочим, стремясь придать возможно больше пышности обряду коронования, правительство позаботилось о скорейшем назначении нового патриарха. В этот сан был возведен архиепископ рязанский Игнатий. Вообще, Дмитрий намерен был использовать этот исторический момент как нельзя лучше.

В одеянии, усыпанном драгоценными камнями, царевич шествовал в Успенский собор во главе блестящей процессии. Путь царя устлан был бархатным ковром малинового цвета, затканным золотом. Впереди царя шел священнослужитель, крестообразно окропляя эту via sasra. Представ перед алтарем, Дмитрий позволил себе некоторое новшество. Он произнес речь, в которой изложил всю свою историю, рассказал о своем происхождении, изобразил свои бедствия и чудесное спасение. Чем дальше он говорил, тем смелее звучала его речь: присутствующие как бы ободряли оратора своим благоговейным молчанием. Многие плакали, по словам капелланов. Пусть даже эти слезы не были особенно обильны; во всяком случае, не раздалось ни одного протестующего голоса. Очевидно, общественное мнение признало Дмитрия достойным царской короны.

После этого на сцену выступил патриарх Игнатий. Прочитав молитвы, полагающиеся по чину, он совершил над Дмитрием священное миропомазание. Затем он вручил ему знаки царского достоинства — венец Ивана IV, скипетр и государственное яблоко. Наконец, он возвел его на престол Иванов, Василиев, Владимиров. Здесь высшие сановники государства, не исключая самого патриарха, стали чередой проходить перед царем: склоняясь ниц, они лобызали ему руку, помазанную святым елеем. Разве не было это действительным апофеозом? Перед лицом Бога и людей, в сердце страны русской, под сводами всеми чтимой святыни избранный цвет нации простирался перед новым царем. Эти люди были вполне свободны и, однако, провозглашали Дмитрия своим государем и великим князем. Что могло быть более убийственным ударом для клеветников? Разве этот плебисцит не был безапелляционным приговором? Неужели царский венец переходил к обманщику? В таком случае заблуждалась вся Россия, а с ней жертвой ошибки был и весь свет.

Между тем Дмитрий старался теснее связать себя с прошлым. Он стремился вызвать великие тени своих предшественников; он хотел поставить себя под их защиту. Усыпальница русских царей лучше всего могла служить этим целям. Согласно обычаю, немедленно по короновании Дмитрий отправился в Архангельский собор. Здесь он простерся ниц перед прахом великих князей, перед гробницами Ивана IV и Федора. Весь этот обряд был обязателен; за ним последовало некоторое дополнение. У придела св. Иоанна Климака царя ожидал архиепископ Арсений. Дмитрий опустился перед ним на колени. Архиепископ возложил на его голову шапку Мономаха; при этом провозгласил Axios. Хор подхватил этот напев. Таким образом, чело нового царя осенила сама древность.

Церемония закончилась богослужением в Успенском соборе. Служил патриарх Игнатий с многочисленным духовенством. Конечно, царь присутствовал в храме. Все обряды совершались с торжественностью и пышностью, свойственными столь выразительному ритуалу православной церкви. Дым кадил возносился к небу вместе с молениями священнослужителей. Между тем для Дмитрия наступал критический момент. Перед ним стояла дилемма: принять причастие по православному обряду или же отказаться от него к соблазну всех. Иного выхода не было. Так как скандала в церкви не произошло, приходится допустить, что Дмитрий приобщился как православный. Во всяком случае, относительно этого эпизода в нашем распоряжении нет достаточно определенных свидетельств. Сообщения русских на этот счет так же не ясны, как и показания поляков. Можно было бы ждать большего внимания со стороны иезуитов, капелланов Дмитрия. Но и они ничего не в состоянии сказать. По их словам, в храме было такое множество зрителей, что им самим не удалось видеть церемонии, происходившей перед алтарем. Выдает себя скорее сам Дмитрий, хотя, может быть, косвенным образом и бессознательно. Вскоре по поводу коронования Марины он будет энергично доказывать, что если его невеста не пожелает причаститься по православному обряду, ее невозможно будет венчать на царство. Это производит такое впечатление, будто царь судит по собственному опыту, желая, чтобы его будущая супруга подчинилась тому условию, которое выполнил он сам.

Церковный обряд кончился. За ним последовало светское торжество по всем правилам этикета. Из Успенского собора бояре и другие сановники государства отправились во дворец поздравить царя и засвидетельствовать ему свою верноподданническую преданность. То же самое сделали начальствующие лица польского отряда. Согласно желанию, выраженному Дмитрием, поляков сопровождали оба капеллана. Избранная московская знать и гордые сыны Польши смешались в одну раболепную толпу перед троном нового царя. Все почтительно целовали ему руку. По-видимому, они были счастливы воздавать ему такую честь и готовы верно служить ему в будущем. Это была, несомненно, внушительная, но несколько однообразная картина. Некоторое оживление в этот церемониал внес лишь отец Николай, обратившийся к Дмитрию с кратким, но прочувственным словом. Иезуит в Кремле, обращающийся с речью к царю на польском языке, — конечно, это было нечто невиданное и неслыханное. Легко себе представить, какое впечатление эта сцена должна была произвести на присутствующих. Впрочем, речь отца Николая была самого невинного свойства. Вся она состояла из общих фраз и обычных в таких случаях пожеланий. Однако Дмитрий выслушал ее с очевидным удовольствием. Он сам перевел из нее несколько фраз для русских слушателей и сумел тут же, без всякой подготовки, ответить иезуиту в самом милостивом тоне.

Прием во дворце закончился роскошным пиром. За столом к капелланам пробрался один из поляков и конфиденциально сообщил им нечто по поручению Дмитрия. Царь по-прежнему выражал иезуитам свое благоволение; повторяя свои обещания, он напоминал о своих планах относительно поселения их в Москве. Как и раньше, он сожалел, что приходится еще ждать благоприятного случая, и снова говорил о своих намерениях устроить в России католические школы и церкви. Дмитрий шел еще дальше. Он высказывал свою радость по тому поводу, что венчание его на царство состоялось в праздник св. Игнатия Лойолы, т. е. 31 июля. В этом случайном совпадении он видел благоприятное предзнаменование. В заключение всего он сообщал об отправлении им посольства в Рим. Под впечатлением этих ласковых речей, среди всеобщего ликования будущее, естественно, рисовалось иезуитам в самых радужных красках. Перед сиятелями на ниве Христовой открывалось необозримое поле. Московское государство должно было явиться дверью дальше, на Восток; за ней поднялась дорога, ведущая в глубины Азии. Давно пора было проникнуть в эти таинственные области; давно стремилось христианство покорить себе варварские племена и низвергнуть их идолов. Смелый, почти химерический план Поссевина, казалось, становился осуществимым, и сердца обоих духовников преисполнялись самых светлых надежд.

Так приветствовала Москва своего нового государя. Между тем до других городов, не исключая самых отдаленных, уже донеслась весть о вступлении Дмитрия Ивановича на прародительский престол. Приходилось и им выразить молодому царю покорность. Патриарх Игнатий не щадил сил, содействуя этому. Он рассылал свои грамоты повсюду, даже в Сибирь. В них он приказывал собирать народ и духовенство, объявлять о перемене правления, звонить во все колокола и служить молебны за царицу Марфу и сына ее, Дмитрия. Вскоре слух об удивительных событиях в Москве проник и за границу.

 

II

Прогремев по всей русской земле, имя царя Дмитрия обошло затем всю Европу. В то время не было еще тех телеграфных проводов, которые ныне разносят повсюду весть о событиях мировой жизни. Молва распространялась медленней; зато она везде оставляла след в виде документов. Для нас небезынтересно выяснить, откуда шли сведения о новом русском царе, как распространялись они за границей, проникая и в Рим, и в Венецию, и во Флоренцию, и ко двору Рудольфа II, и даже в палаты Генриха IV.

Центром, куда стекались все известия из Москвы, являлся Краков. Здесь эти сообщения распространялись между Вавельским замком, домом нунция и обителью св. Варвары. Главным источником всех этих данных являлись капелланы, сопровождавшие Дмитрия во время похода. Правда, король получал донесения и от собственных своих агентов. Однако этот материал не предавался гласности, тогда как письма отцов Николая и Андрея ходили по рукам. Корреспонденция обоих иезуитов носила, в сущности, интимный характер. Как начальникам, так и своим собратьям в Польше они писали без всяких задних мыслей, с полнейшей искренностью. Очевидно, единственной целью их являлось излить свою душу перед друзьями. И отец Николай и отец Андрей охотно рассказывают о том, как служат они при польском войске. Они сообщают обо всех своих затруднениях, о всех заботах и надеждах. С этой стороны данные их чрезвычайно поучительны. В соответствии со своей миссией и в силу вещей они, естественно, касаются порой общегосударственных дел. Понятно, что Дмитрию посвящается при этом немало внимания. Иезуитов интересует все — и его внешность, и его способности, и его планы. Как сказано было выше, оба капеллана были убеждены, что перед ними — подлинный сын Ивана IV. Глас народный казался им высшим судьей в этом деле. В необычном походе царевича на Москву они видели действие каких-то провиденциальных сил. В их глазах стратегическое искусство значило тут меньше, нежели влияние невидимых и таинственных факторов. Вот почему их никогда не покидают надежды; они не падают духом даже при серьезных неудачах, когда сама судьба словно смеется над ними. По прибытии в Москву Лавицкий написал свои записки: они открываются появлением Дмитрия в Польше и заканчиваются описанием торжества 31 июля 1604 года. Рядом с корреспонденцией обоих иезуитов, в которой встречаются иногда досадные пробелы, эти записки могут служить весьма ценным материалом; они порой резюмируют ее содержание, а иногда и дополняют новыми подробностями.

Понятно, что вести от обоих иезуитов встречались с радостью в обители св. Варвары. Ведь приходили они из такой дали, и притом сообщали столько интересного! Письма отцов Андрея и Николая читались с жадностью; содержание их скоро становилось известным всем друзьям; быть может, узнавал о них и сам король. Вполне вероятно, что оригиналы их передавались нунцию. Конечно, это было драгоценной добычей для Рангони. Он неизменно снимал с них копии, а порой оставлял себе и подлинники, которые посылал затем в Рим. Таким-то путем и попадали некоторые из этих писем в собрание Боргезе, хранящееся в Ватиканском архиве. Обыкновенно, впрочем, Рангони пользовался ими только как материалом при составлении своих депеш, этими данными он дополнял те сведения, которые получал из придворных сфер или же от самого Дмитрия. В этом смысле нунций играл роль постоянного посредника между иезуитами и курией.

Был еще другой путь, по которому проникали вести из Москвы в Италию, чтобы оттуда распространиться по всему тогдашнему миру. Надо помнить прежде всего, что оба капеллана писали время от времени в Рим, своему генералу, отцу Клавдио Аквавива. Но то были официальные донесения, которые обыкновенно поступали в исключительное распоряжение высших сфер церковной администрации. Очевидно, что не здесь находился второй центр внешней пропаганды. Таким центром был известный нам Антоний Поссевин. Ему писал Стривери, провинциал польских иезуитов; его корреспондентом был и Каспар Савицкий, духовник Дмитрия; наконец — правда, не слишком-то часто — получал он письма и от обоих иезуитов, сопровождавших царевича. Мы знаем, что Поссевин был не только писатель, но и делец. Он был еще полон воспоминаний об Иване IV и Стефане Батории. И вот, на старости лет, этот неутомимый боец с юношеским жаром хватается за мысль использовать для своих целей нового московского царя. Поссевин жил в то время в Венеции. Он был занят печатанием своей Bibliotheca у Бареццо и поддерживал постоянные сношения с итальянскими князьями и французскими дипломатами. Переход Генриха IV в католичество содействовал сближению обеих сторон. Надо заметить, что участие Поссевина в этом деле уже было оценено по заслугам. Появление Дмитрия заставило Поссевина опять вспомнить о своих планах, касавшихся славянства и всего Востока. Между прочим, во время продолжительных разговоров с отцом Николаем в Путивле царевич выразил желание получить от Поссевина Библию на славянском языке. Дело в том, что Дмитрию напомнили о сношениях этого иезуита с Иваном IV: по обычной своей любезности, он попросил передать Поссевину его просьбу. Но очевидно, что здесь чаша была уже переполнена: достаточно было этой последней капли, чтобы ее содержимое хлынуло наружу.

Поссевин был совсем не такой человек, чтобы хранить под спудом те сведения, которые получал он из Москвы. Напротив, он решил во что бы то ни стало использовать настроение неофита — Дмитрия. Просьба о Библии явилась как нельзя более удобным случаем для этого. Конечно, Поссевин мог бы послать Дмитрию Библию Острожского издания — разумеется, если только у него сохранился экземпляр, подаренный ему князем Константином. Однако это великолепное издание страдало одним недостатком: оно вышло из типографии, принадлежавшей православным… Вот почему Поссевин предпочел снабдить Дмитрия другими назидательными книгами, в которых он был совершенно уверен. Эту посылку он сопроводил письмом, полным самых заманчивых предложений. Он говорил о необходимости дружественного союза России с Польшей и о совместной расправе обеих держав со Швецией. Он рисовал картину крестового похода против турок и изображал проповедь Евангелия в Казани, Астрахани и Азии. По его словам, Дмитрий может явиться новым Соломоном. Он воздвигнет храм лучше Иерусалимского святилища. Это будет храм духовный, где найдут себе спасение все, имеющие быть обращенными к истинной церкви.

Эта программа должна была найти осуществление в России; что касается Европы, то прежде всего нужно было познакомить ее с этими грандиозными планами и заручиться, если можно, ее сочувствием. И вот Поссевин шлет повсюду свои письма. Между прочим, он обращается к герцогу Урбинскому, Франческо-Мария II. Он рассказывает ему всю историю Дмитрия; он старается обратить на него внимание герцога. Но главные усилия его направлены на Флоренцию и Париж. Поссевин вступает в переписку с Фердинандом об учреждении типографии.

Одной из главных, и притом постоянных, забот Поссевина являлось распространение хороших книг на народном языке. Он огорчался, видя, как мало сделано в этом отношении для русских. А между тем какая благородная задача для истинного Медичи — принять под свое покровительство народ с великим будущим, чтобы открыть перед ним новые горизонты! Что касается Генриха IV, то здесь мечты Поссевина залетали еще дальше. Старый иезуит уже думал о том, как между королем Франции и русским царем возникнет благородное соревнование… Конечно, они будут стараться превзойти один другого в делах благочестия. Только это и нужно церкви, и, разумеется, она останется в выигрыше.

Вскоре мы увидим, что Поссевин обратится и к папе Павлу V, чтобы еще полнее и шире развить ему свои планы относительно Москвы. Но пока он старается не терять времени. Он апеллирует ко всему миру; с этой целью он издает краткое, но весьма содержательное сочинение — Relazione. Эта книжка появилась в Венеции в конце 1605 года. Она была проникнута самым горячим энтузиазмом. Автором ее был будто бы Бареццо Барецци; однако, несомненно, что под именем своего издателя скрывался не кто иной, как сам Поссевин. Ведь только он один из всех итальянцев вел переписку с двумя иезуитами, отправившимися в Москву; a Relazione, в сущности, только резюмирует их письма. Обработка этого материала и вступительные замечания, которые предпосланы книжке, слишком явно выдают того, кто сам когда-то побывал при московском дворе. Вполне понятно, что в Кракове повсюду открыто говорили об этой книжке, как о детище Поссевина. Сам автор заботился о ее распространении: и, действительно, ему удалось сделать ее весьма популярной. Один монах издал ее на испанском языке; другие переводили ее на французский, немецкий и латинский языки. Таким образом, история Дмитрия приобрела известность на Западе.

В сущности, Поссевин являлся только своего рода резонатором, предавшим гласности сообщения иезуитов, находившихся в войске Дмитрия. Но эти лица говорили обо всем, как очевидцы. Благодаря этому их письма представляют неоспоримую ценность. Но, и помимо них, были в самом Кракове такие люди, которые ловили всякие известия о царевиче и немедленно передавали их за границу. Это были придворные, дипломаты и агенты всякого рода.

Мы уже упоминали о маркизе де Мирова, маршале королевского двора. Самое положение позволяло ему ясно видеть все происходящее во дворце и, когда нужно, сообщать самые точные сведения на этот счет. Маркиз вел постоянную переписку с кардиналом Альдобрандини, с великим герцогом Тосканским и герцогом Мантуи. В то время в Италии еще живо интересовались всем, что касалось Востока. Поэтому польский маркиз подробно рассказывал в своих письмах и о Борисе Годунове, и о Дмитрии Ивановиче. Конечно, для итальянского слуха эти имена звучали несколько дико; но они нисколько не смущали читателей Петрарки и Данте. В Польше находилось несколько итальянцев, которые действовали на дипломатическом поприще, имея отношение к русским делам. Таковы были Нери Джиральди и Серниджи. Оба они посылали свои донесения канцлеру тосканскому Белизарио Винти.

Но самым деятельным и, отчасти, даже беспокойным из этих агентов являлся капитан Жан ла Бланк. Это был настоящий предтеча газетных репортеров нашего времени. Карьера этого человека была не совсем обычна. Уроженец Лангедока, он сперва представлял собой кальвиниста чистейшей воды, по словам Поссевина. Затем он потерял все свое состояние и принужден был покинуть родину в 1580 году. Может быть, его эмиграция являлась лишь одним из частных эпизодов в истории тех религиозных войн, которые терзали в то время Францию. Злополучный изгнанник нашел себе убежище в Швеции. Здесь он поступил на службу к Сигизмунду, причем ла Бланк до такой степени привязался к этому ревностному католику, что последовал за ним из Стокгольма в Краков. Занятия военным делом не поглощали всего времени у ла Бланка; поэтому он старался использовать свой досуг возможно выгоднее для себя. Впрочем, на поприще политических комбинаций ему, положительно, не везло. Он долго носился с проектом союза между Польшей и Швецией под покровительством Генриха IV. Но этот план провалился самым позорным образом. Потеряв все надежды с этой стороны, ла Бланк перенес свою энергию в область международной корреспонденции. Политический репортаж сделался, в конце концов, его профессией. В 1617 году ла Бланк с гордостью заявлял епископу люсонскому Ришелье, будущему кардиналу, что, по поручению Генриха Великого, а затем царствующего короля и его матери он осведомлял их величества обо всех событиях, совершавшихся в северных государствах. Действительно, около 1604 года в числе его клиентов, помимо нунция Рангони, был французский посланник.

Царица лагун, славившаяся богатством и торговыми оборотами, была в то время своего рода обсервационным пунктом. Здесь Запад входил в соприкосновение с Востоком и с самой Москвой. Представителем христианнейшего короля Франции в Венеции являлся Филипп Канэ де Френ. Это был раскаявшийся гугенот. Между ним и Поссевином существовали самые дружеские отношения. Канэ заинтересовался славянскими делами. Он внимательно читал все донесения ла Бланка, которого признавал человеком честным и осторожным в выборе средств. С другой стороны, сообщения иезуитов помогали ему проверять данные ла Бланка; таким образом, в его собственных депешах проходит перед нами вся история Дмитрия. В Париже этот материал поступал в распоряжение первого советника государства, Вилльруа, который докладывал о нем самому Генриху IV.

Но рвение Канэ не ограничивалось посылкой в Париж подробных депеш. Не довольствуясь осведомлением короля о том, что происходило в московском государстве, он старался увлечь бывшего гугенота широким планом католической пропаганды на Востоке. В его изображении Генрих IV становился апостолом истинной веры среди русских. По соглашению с Павлом V, он должен отправить в Москву специального легата; при этом иезуита, облеченного такой миссией, необходимо возвести в сан кардинала. «Обращение к истинной вере великого Русского государства, пространство коего почти беспредельно, явится великим завоеванием католической церкви, — писал Канэ к Вилльруа 12 июля 1605 года. — Когда известие (о вступлении Дмитрия в Москву) подтвердится, я полагал бы, что было бы весьма уместно для Его Величества обратиться к Папе с просьбой об отправлении отца Поссевина в эту страну с миссией легата. Ведь он так долго и успешно действовал там во времена Григория XVII и Сикста V. Этому легату следовало бы пожаловать шляпу кардинала, чтобы придать еще больше авторитета его миссии. Во всяком случае, мне известно, что сам Поссевин весьма далек от этой мысли. Он уже решил на целый год удалиться в Лоретту, как только закончено будет печатание его трудов. Но меня занимают больше интересы церкви, нежели личные планы этого человека. Ввиду этого прошу Вас извинить меня, если я слишком смело сообщаю Вам о том, что считаю важным для славы Божьей, а также для достоинства и имени Его Величества, к чести которого должна послужить рекомендация столь достойного кандидата». Однако Генрих не внял убеждениям своего посла. Он оставил Поссевина при своих книгах, а Москву — при ее церкви. Тем не менее образ Дмитрия запечатлелся в памяти короля. Поэтому, когда Маржерет вернется из России, Генрих заставит его рассказать подробнее всю эту необыкновенную историю.

В Праге слухи о торжестве Дмитрия породили комбинации совершенно иного свойства. У Рудольфа II были также свои агенты в Москве. Такими лицами являлись Лука Паули и Генрих Логау. Разумеется, они были в курсе всех событий. До нас дошла некоторая часть их донесений. Однако этот материал представляет слишком большие пробелы, без которых почти невозможно судить о действительной осведомленности обоих агентов. Может быть, пражский двор пользовался преимущественно теми данными, которые шли из Кракова. Папский нунций в Праге Феррери переписывался иногда с Рангони. Агент пармского правительства, Фома Ронкароли, также пересылал своему государю письма отцов Николая и Андрея. Теми же польскими источниками пользовался и венецианский посол при пражском дворе Франческо Соранцо. Во всяком случае, Габсбурги всегда внимательно следили за тем, что происходит в Москве. По мнению Соранцо, императорское правительство выказывало к новому царю большую симпатию, нежели когда-то к Борису Годунову. Было, впрочем, весьма простое средство проверить это настроение пражского двора. Как известно, Годунов всячески старался связать себя родственными узами с Австрийским царствующим домом. Однако все его домогательства встречались холодными или уклончивыми ответами. Совершенно иначе относилось то же правительство к Дмитрию. Сами Габсбурги готовы были предложить ему в невесты одну из эрцгерцогинь. Найти ее было совсем не трудно: так много было дочерей у Карла Штирийского. Сочетавшись подобным браком, московский царь стал бы шурином польского короля; следствием таких матримониальных комбинаций мог бы явиться тройственный союз держав… Однако все эти проекты рушились: Дмитрий был верен своей пылкой страсти к Марине.

Восходя, таким образом, к первоисточникам, откуда распространялись за границу вести о новом московском царе, мы легко можем объяснить себе, почему эти сообщения были столь благоприятны для него и как сумели они создать ему популярность в такой короткий срок. Враги Дмитрия пока еще молчали; они должны были заговорить впоследствии. Теперь же слышались только речи его друзей, разносившиеся далеко по всем направлениям. Между тем неопытные наблюдатели являлись жертвой известного оптического обмана. Мы помним, чего желал так горячо Канэ де Френ, о чем мечтали Поссевин и иезуиты — спутники Дмитрия. Именно это и было труднее всего осуществить. Между тем религиозный вопрос вставал перед Дмитрием во всем своем объеме. Уклониться от его решения было немыслимо.

 

III

Теократическая идея еще господствовала в России в XVII веке. В силу этого царь обязан был жить в добром согласии с духовенством; вообще, взаимоотношения церкви и государства должны были сохранять самый дружественный характер. Совершенно естественно, что Дмитрий без колебаний принял на себя роль православного царя: всякие обещания католикам с его стороны приходилось держать пока в строгой тайне. Конечно, тем самым создавалось фальшивое положение; однако Дмитрий выходил из него с удивительным искусством.

Первое затруднение, возникшее перед ним, относилось к области иерархических вопросов. Как известно, восточный кесарь был немыслим без патриарха. Дмитрий считал себя кесарем; при таких условиях он ни за что не хотел расстаться со своим духовным alter ego. Еще в начале своей карьеры, в Кракове, он говорил о Московском патриаршестве; он рассуждал как человек, знающий цену этому институту и желающий воспользоваться им в своих интересах. Опыт Бориса Годунова был у него перед глазами. Он и поспешил последовать этому примеру.

Мы помним, что до своего вступления в Москву Дмитрий повелел низложить патриарха Иова. Не мог же ставленник Бориса быть главой русской церкви: на этом посту Дмитрий хотел видеть более надежного человека. Вот почему немедленно по водворении своем в Кремле он созвал епископов, архимандритов и игуменов и «посоветовал» им избрать нового патриарха. Предложение царя было мотивировано ссылками на преклонный возраст Иова и на слабость его зрения. Царь говорил только о благе церкви; он не выдал ничем своих мстительных чувств, ни словом не упомянул о наказании патриарха. Подобная тактика царя несколько примирила с ним членов собора: она хоть отчасти, оправдывала в их глазах суровые меры, принятые против Иова. Сановники церкви не стали противиться убеждениям царя: и на них действовало обаяние его сказочно создавшейся власти. Присутствующие вполне одобрили мысль царя. Они ответили, что признают мудрым рвение благочестивейшего государя и великого князя всея Руси, Дмитрия Ивановича: да совершится воля его; пусть будет так, как он приказал. Как эти, так и последующие подробности сообщает архиепископ Арсений. Это — свидетель-очевидец. Он сам был одним из членов собора и не имеет никаких причин скрывать от нас истину [с осторожностью нужно относиться лить к хронологическим датам Арсения].

Приняв совет царя, епископы собрались в Успенском соборе, где, после обычных обрядов, приступили к выборам. При первом голосовании сан патриарха был сохранен за тем же Иовом. Однако не нужно рассматривать это как серьезный протест против распоряжения царя; скорее, это было последней данью почтительности по отношению к прежнему патриарху. Действительно, на том же собрании решение было пересмотрено. Доводы Дмитрия оказали свое действие. Слепой старец был лишен сана, и все присутствующие, словно по тайному уговору, избрали на его место Игнатия, архиепископа рязанского. Конечно, главным доводом в его пользу и величайшей его заслугой являлась преданность Дмитрию. Протокол избрания был немедленно утвержден царем. Около 10 июля, по вступлении нового патриарха на престол, в Кремле было устроено торжественное пиршество с раздачей подарков. По словам Арсения, епископы вернулись с этого празднества вполне довольные исходом дела.

Несомненно, избрание Игнатия явилось победой официальной кандидатуры. Вот почему, несмотря на единогласный вотум, сам патриарх смиренно заявлял, что он призван был к власти волей царя. Это ясно показывает нам, кто желал возложить на Игнатия почетный сан, кто упростил выборы и почему так уступчивы были члены собора. Конечно, налицо было вмешательство светской власти в церковные дела; но никого в Москве это не поражало. Таковы были традиции прошлого. И Дмитрий лишь следовал по пути, предуказанному его предшественниками.

Игнатий являлся именно тем человеком, какой нужен был царю. Это была бесцветная личность, трудно поддающаяся характеристике. Впрочем, в Игнатии ясно выступали две черты — крайняя гибкость и ненависть к католицизму. Игнатий был заклятым врагом латинян; при этом он нисколько не скрывал своих взглядов. Как всегда после своего избрания, новый патриарх обратился к пастве с особым посланием, которое предназначалось самой широкой гласности. И что же? Игнатий, нимало не смущаясь, ставит поганых латинян на одну доску с магометанами, причем тем и другим выражает пожелания всяческих бед. Впрочем, Игнатий не ограничивался теоретическими рассуждениями. Он хотел и на практике вести борьбу с католицизмом. На этой-то почве и разыгралось любопытное столкновение между ним и князем Адамом Вишневецким.

В сентябре 1605 года этот магнат прибыл в Москву, чтобы поздравить своего бывшего протеже с успехом и вернуть себе отнятые московским правительством владения. Как известно, Вишневецкий был ревностным сторонником православия; поэтому вместе с ним прибыла в Москву целая свита духовенства. Эти священнослужители, уверенные, что находятся в дружественной стране, смело явились в церковь. Однако, к великому их удивлению, их не пустили дальше дверей. Доступ в самый храм был прегражден. В объяснение им было сказано, что все их поведение — латинское; на головах у них нет скуфей, и водят они с собой польских певчих. Как же можно пустить их в православную церковь? Желая во что бы то ни стало проникнуть внутрь, духовенство Вишневецкого кое-как раздобыло себе требуемые головные уборы. После этого, пройдя в храм, эти гости запели молитвы. Присутствующие в церкви были поражены: они слушают, смотрят с удивлением, недоумевают, наконец возмущаются… Напевы западных пришельцев кажутся им чудными; у иереев — камилавки без каймы, имеющей символическое значение. Все это — латинство, которое нетерпимо в православном храме. Известили патриарха. Разумеется, он не остался в стороне. Приезжее духовенство предано было анафеме; мнимые его сообщники — посажены в тюрьму. Только заступничество князя Адама выручило несчастных из беды; однако больших трудов стоило гордому магнату утихомирить гнев Игнатия.

Дмитрий не протестовал против этих мер. Вражда патриарха к латинянам служила ему прикрытием; по-видимому, он даже не против того, чтобы сознательно пользоваться подобным прикрытием. За ним самим оставалась полная свобода действий, и, в сущности, ему нечего было бояться будущего: ведь мы знаем, что насколько Игнатий ненавидел католиков, настолько же он был и покладист. Новоявленный патриарх был, собственно говоря, чужим на Руси; ему ничего не стоило перейти из одного лагеря в другой, и только одного не упускал он из виду никогда: то были его личные интересы. Едва ли этой византийской душе были свойственны какие-либо благородные побуждения. Борис Годунов пожаловал ему епархию; Игнатий не задумался изменить своему покровителю и примкнуть к Дмитрию. Впоследствии так же просто он перешел на сторону самозванца, именовавшегося Дмитрием II. Когда положение Игнатия в Москве стало слишком рискованным, он перебрался в Польшу. Здесь его приняли с почетом. Сигизмунд III назначил ему пожизненную пенсию. И что же? Игнатий совершенно забыл о своей ненависти к католицизму. Он примкнул к унии и прожил свои последние годы в Виленском монастыре св. Троицы; здесь у него установились такие трогательные отношения с униатами, что некоторые из них признают его святым. Конечно, в 1605 году гороскоп Игнатия никому еще не был известен; никто не смог предвидеть его будущих измен… Однако истинная натура этого человека не могла быть тайной для того, кто возвел Игнатия в высокий сан русского патриарха.

Конечно, Дмитрий мог вполне положиться на Игнатия и твердо рассчитывать на его усердие. Тем не менее политика царя по отношению к высшему духовенству отличалась величайшей сдержанностью. Он сам шел навстречу иерархам; он ни в чем не посягал на их права; напротив, они были еще приближены к его особе. На торжественных приемах в Кремле царь неизменно появляется в окружении высших сановников церкви. Дмитрий приглашает их к царскому столу; он осыпает их своими милостями. Казалось, для духовенства вернулись счастливые времена Федорова царствования. С учреждением Сената, о чем будет сказано ниже, первенствующее место в нем заняли иерархи. Пастыри душ стали ближайшими советниками государя; согласно заветам старины, они являлись заступниками угнетенных и сирот. Любопытно отметить, что Дмитрий оставил на своих местах всех иерархов, которые успели сделать свою карьеру до него. Он разрешил себе лишь одно исключение из этого правила. Но и оно было сделано в интересах Федора Романова. После возвращения из ссылки этот невольный инок не пожелал ни снять рясы, ни отказаться от своего нового имени Филарет. Жена его также удалилась в монастырь; при таких условиях ничто не мешало Филарету мечтать о мире. Царь поспешил удовлетворить это честолюбивое желание. Однако Романову нужно было дать приличествующее положение. Для этого, без дальних разговоров, Дмитрий устранил митрополита ростовского Кирилла Завидова. Конечно, это был совершенно произвольный и антиканонический акт; но в данном случае царь действовал как бы под давлением самих иерархов. Дмитрий предоставил им решающий голос и, вообще, отнюдь не хотел проявить своей инициативы [дата назначения Филарета в ростовские митрополиты точно не установлена].

Со своей стороны, высшее духовенство, по-видимому, было довольно своим новым государем. По крайней мере, оно всячески старалось показать это. Истинное настроение иерархов выяснилось в одном чрезвычайно серьезном случае. Дмитрий был непоколебим в своем решении жениться на Марине. За исключением двух лиц, все высшее духовенство, с патриархом во главе, пошло навстречу этому желанию: решено было сочетать русского царя с полячкой-католичкой. Пойти на это в 1606 году, в Москве, в этом сердце святой Руси, значило проявить крайнюю снисходительность. Разумеется, Дмитрий был чрезвычайно доволен уступчивостью своих иерархов. Что касается обоих представителей оппозиции, то по отношению к ним он выказал величайшую терпимость.

Как мы знаем, Дмитрий намерен был реформировать монастырский быт. Но он убедился очень скоро, что здесь немыслима радикальная ломка. Напротив, приходилось вооружиться терпением. И что же? Ожесточенный противник монастырей сумел побороть себя; он решил считаться с данными условиями. Вот почему он уже не обращался к своим духовникам за советом по вопросу о том, как преобразовать обители, которые он называл притонами тунеядцев. И он был прав. Разве мог он взять на себя задачу Петра Великого? Для духовного регламента не настало еще время. Россия не поняла бы его языка. Немудрено, что тот, кто в Путивле казался столь смелым новатором, в Кремле следовал рутине. Монастырский быт остался неприкосновенным. Царь не провел в этой области ни одного улучшения, не принял ни одной принудительной меры. Мы знаем, что богатства монастырей возбуждали зависть Ивана III и Ивана IV; Дмитрий не поддался корысти: все эти сокровища остались нетронутыми в руках своих обладателей. Каковы бы ни были личные убеждения нового государя, он таил их про себя; в своей общественной деятельности он неуклонно следовал заветам и преданиям своих предшественников. Между прочим, Дмитрий предпринял паломничество в Троице-Сергиевскую лавру; здесь он благоговейно склонялся перед мощами св. Сергия, заступника и молитвенника московских князей. В памятниках того времени мы находим указание на щедроты царя, изливаемые на монастыри. Дмитрий подтверждает их старые права и жалует новые; он освобождает их от налогов и повинностей всякого рода; дарует им всевозможные административные льготы; представляет им привилегии в продаже соли и торговле рыбой. Правда, в одной немецкой хронике имеется упоминание об особом фискальном проекте, который будто бы намеревался провести Дмитрий в ущерб черному духовенству. Однако это свидетельство остается совершенно одиноким; притом же мы не находим никакого документального его подтверждения. В окончательном итоге, монашеская братия, столь многочисленная на Руси, могла только радоваться, имея такого государя. Дело не меняется, если даже допустить, что Дмитрий действительно взял из казны Троицкой лавры те 30 000 рублей, о которых так будет жалеть впоследствии Палицын [По свидетельству князя Катырев-Ростовского Дмитрий отправил в ссылку монахов Чудова монастыря].

Даже за пределами своего государства Дмитрий слыл горячим защитником православия. В справедливости этого мнения прежде других убедилось Львовское братство. Здесь начата была постройка церкви; из-за отсутствия средств дело приостановилось. Тогда члены братства решили отправить особую делегацию к царю, чтобы просить его о помощи. Как мы знаем, все эти братства в Польше представляли собой боевые организации православных людей. Правительство относилось к ним весьма недоверчиво; что касается католиков, то братства вели с ними ожесточенную борьбу. Как только Сигизмунд III узнал о решении Львовского братства, он приказал приготовить цепи для дерзких просителей и потребовал выдачи виновных. Мы не знаем, что ответил Дмитрий польскому королю. Достоверно лишь то, что просьба Львовского братства была удовлетворена царем, который отпустил делегацию домой не с пустыми руками.

Зашевелилась и восточная церковь. Патриархам слишком хорошо был известен путь на Москву; щедроты русских царей заранее учитывались этими иерархами при составлении своих смет и бюджетов. Можно ли было не обратиться к новому государю, который столь чудесным образом воскрес из мертвых? Как же было не ждать от него богатых благодарственных жертв? Как только патриарх иерусалимский Софроний узнал о том, что «открылся» настоящий сын Ивана IV, он поспешил отправить к нему особое послание: очевидно, у него не хватало терпения подождать, пока экспедиция царевича даст более или менее определенные результаты. Теперь представлялся самый удобный случай укрепить завязавшиеся отношения. Между московским патриархом и князем Адамом Вишневецким произошел конфликт. Для того чтобы ликвидировать это дело, иерусалимский патриарх отправил в Польшу трех уполномоченных. Им было приказано заехать в Москву и передать Дмитрию письмо Софрония.

Это послание представляет собой своего рода шедевр восточного стиля. Автор его то парит в высотах, то неуклюже спускается в низины материальных расчетов. Письмо начинается изображением того, как вся Палестина, теснясь в храмах, славословит Всевышнего за чудесное воскрешение потомства русских царей. Ныне, в лице Дмитрия, вновь обретает человечество драгоценное сокровище, бывшее под спудом столько времени. Горячие моления возносятся к небу: да поможет Господь царевичу восстановить свои права на престол без пролития крови, минуя ужасы войны. Когда же Дмитрий воссядет на прародительском троне, пусть не забудет он Св. Гроба Господня; пусть памятует он о его величии и о его нуждах. Пусть следует он по пути Ивана IV и Федора, сложивших тяжкое бремя с двух восточных церквей. Здесь тон патриарха меняется: перо святителя переходит в руки дельца. Он напоминает, что церковь иерусалимская — кругом в долгах. Эта задолженность достигает огромных размеров (5000 червонцев), а кредиторы неумолимы: они требуют 50 % за сто.

Но разве можно перечесть все эти финансовые бедствия? Один лукавый заимодавец, выманив у Софрония вексель в тысячу золотых, вместо денег навязал ему пару арабских коней. С такой заменой можно было бы, пожалуй, и примириться, но беда в том, что благородными скакунами завладел князь Адам… Напрасно патриарх старался вернуть их — он лишился и лошадей, и денег. Все эти злоключения должны были возбудить жалость: к этому чувству и взывает трогательное заключение послания. Нам нечего добавить к его тексту. Конечно, письмо патриарха дошло по назначению и хранится в Московском архиве.

Между тем, несмотря на почти всемирную славу Дмитрия как ревнителя православия, отношения царя к духовенству были хороши только внешне. Лишь один патриарх дал Дмитрию очевидные доказательства своей непоколебимой верности. Рассчитывать на подобную преданность со стороны других было трудно. Большей частью иерархи выражали притворную радость и ликовали по заказу; в глубине души они таили недовольство. Недоверие царя к духовенству еще возросло, когда епископы львовский и пржемышльский тайно донесли на Дмитрия и объявили его врагом церкви [Русские архиереи считали одним из главных врагов Дмитрия Феодосия, епископа астраханского].

Дмитрий чувствовал, что почва колеблется под его ногами. Поэтому он тщательно избегал всего, что могло бы выдать его вероотступничество: теперь он был уже гораздо осторожнее, чем во время похода. Первыми почувствовали эту перемену двое иезуитов. Правда, они вообще держались на известном расстоянии; потому и отдаление их произошло почти незаметно. Напротив, оно было так тонко обставлено, что являлось как бы простым следствием случайности.

Впрочем, оба иезуита легко с этим примирились. Они были поглощены исполнением своих обязанностей. Каждый день они демонстративно отправлялись пешком в обширное помещение, служившее им походной часовней. Обедня сопровождалась музыкой. По воскресеньям произносились проповеди и пелись гимны. По вечерам солдаты собирались снова и пели за вечерней псалмы. Капелланы насчитывали около трех тысяч поляков, живущих в России. Большинство из них составляли военнопленные, пережившие походы Батория; тут же были и ливонские эмигранты. Некоторые из них сохранили свою веру, другие перешли в православие. Все были лишены религиозной поддержки в течение пятнадцати, двадцати, даже тридцати лет. Вид священника будил в них самые дорогие воспоминания; он переносил их на родину. Все они умоляли капелланов не покидать их больше. Было решено соорудить костел; этот план возбудил настоящий энтузиазм.

Кроме поляков, отцы иезуиты нашли в Москве еще доктора-католика Эразма. Рудольф II прислал его в 1604 г. Борису Годунову. С первой же встречи завязалась дружба. Старый врач, как настоящий ученый, дрожал за свои книги. Он поспешил назначить иезуитов наследниками своей библиотеки и подарить им экземпляр Тита Ливия.

Таким образом, сами занятия способствовали некоторому отдалению капелланов от царя. Иезуиты выжидали. Таковы были инструкции, полученные ими в Кракове; да и собственное их мнение согласовалось с видами духовного начальства. «Мы не в Путивле», — писали они, отмечая сдержанность Дмитрия. В этой перемене они не видели никакой немилости; напротив, получив аудиенцию, они встречали со стороны царя необыкновенно радушный и ласковый прием. Так, в конце декабря 1605 г. иезуиты были внезапно вызваны во дворец. Ради предосторожности они отправились туда ночью. И сразу же точно перенеслись в Путивль. Царь бросился им на шею; он говорил, что счастлив их видеть; он сравнивал эту минуту с моментом своего коронования и со встречей матери. Пользуясь удобным случаем, капелланы подали ему записку о некоторых своих нуждах; тут же они преподнесли ему молитвенник и другие священные предметы, присланные из Кракова. Тогда в царе проснулся неофит, полный рвения и пылкой веры. Он приходил в экстаз перед частицами святых мощей; принимая благословение, он склонялся до земли, как бывало раньше, накануне сражений. Затем мысли Дмитрия перешли к другому предмету. Он стал говорить о своих профессиональных планах, о посольстве в Риме; одного из иезуитов он непременно хотел включить в это посольство; затем он прочел свое письмо к Павлу V и рассыпался в похвалах и выражениях благодарности папе. Капелланы удалились вполне удовлетворенные.

Такие аудиенции давались редко — раз в три или четыре месяца. Но в промежутках между ними царь поручал своим доверенным подтверждать обещания, данные когда-то капелланам. По его словам, планы будущего остаются неизменными; но с осуществлением их надо повременить: Борис Годунов слишком много распространил клеветы. Православные еще преисполнены предрассудков: новшества не пройдут безнаказанно. Такая медлительность не казалась капелланам ни подозрительной, ни достойной осуждения. Они сами слишком близко стояли к делу, да и, кроме того, внешние отношения к ним были проникнуты величайшей предупредительностью. Царь не только требовал, чтобы иезуиты ни в чем не нуждались; он живо интересовался ими и, как в Путивле, посылал то материи на церковные облачения, то золотую чашу, то драгоценную икону. Отцы вооружались терпением и понемногу устраивались. Они просили себе в Кракове подкрепления: хотелось, чтобы к ним прислали третьего священника для церковных треб и брата Конрада, москвича родом, для связи с русскими. Из Польши им были присланы книги: Контроверзы Беллармина, Анналы Барония, Проповеди св. Винцента Феррье. Отец Андрей отважно принялся за славянский язык; он мечтал обратить русских в истинную веру и, полный воодушевления, восклицал порой от всего сердца: «Отчего я не москвитянин?» Еще ничто не омрачало этих светлых надежд.

 

Глава II
Дмитрии и Папы 1604-1606 гг

I
Дипломатические миссии

Никогда не надо забывать, что политика пап по отношению к царям всегда вдохновлялась идеей единения церквей.

Вспомним послание Сикста IV к Ивану III, Григория XIII к Ивану Грозному, инструкции Бонумбра, донесения Поссевина. Через все века проходит традиционная нить программы, которая никогда не меняет своего основного направления. Однако дело не двигалось с места. Павел V попробовал шагнуть вперед.

Странная вещь, никто как-то не замечал, что вопрос о Дмитрии оставался открытым в Риме до июня 1605 г. У Климента VIII не было времени, а, может быть, и желания разбираться в нем. На первые авансы Дмитрия, т. е. на его смиренное письмо от 24 апреля 1604 г., папа ответил уже известным милостивым посланием, где, намеренно избегая политики, ограничивался стереотипно-благочестивыми фразами. Но не того добивался Дмитрий. Он не прочь был следовать за папой по пути аскетизма; он охотно распространялся о своих «духовных утешениях»; он заявлял о своей преданности святому престолу и о готовности повергнуть к его подножию свою юность, здоровье и самую жизнь. Но ему хотелось получить за все это награду в виде реальной поддержки со стороны папы. Поэтому его письмо от 30 июля проникнуто одновременно и благочестием, и чисто мирскими помыслами. Климент VIII оставил это обращение без ответа. Можно истолковать такое молчание как угодно. Духовником и другом папы был знаменитый историк кардинал Бароний. Может быть, это он оберегал Климента от досадных разочарований. Может быть, его шокировала одна двусмысленная фраза, вырвавшаяся у Дмитрия. Излагая свои просьбы, неофит благодарил папу за помощь, которую тот ему «предложил». Это значило перепутать роли. Проситель забылся и навязывал свои действия первосвященнику. Как бы то ни было, Климент VIII уже не обмолвился ни единым словом до самой своей смерти, последовавшей в марте 1605 г.

Тотчас же собрался конклав, и между французской и испанской партиями разгорелась отчаянная борьба. Победа французов оказалась слишком мимолетной. Пребывание на папском престоле кардинала, избранного на семидесятом году жизни под именем Льва XI, длилось только 27 дней. Однако в новом конклаве, столь же бурном, Франции опять удалось провести своего кандидата. 16 мая 1605 г. Камилл Боргезе стал преемником Медичи и принял имя Павла V.

Новый папа был красивый, статный мужчина эффектной внешности. Его находили сравнительно молодым — ему было только пятьдесят два года. Утонченная изысканность его манер не мешала ему быть упорным защитником своих прав и суровым ревнителем закона. Лев XI не слишком часто появлялся в римском обществе: он довольствовался тесным кругом своих приближенных и друзей. Великий герцог Тосканский ничего хорошего не ждал от такого папы в будущем. Он считал его недостаточно подготовленным для своей высокой роли. Венецианский посланник Агостино Нани был менее проницателен. Не предчувствуя появления знаменитого интердикта, он выражал Льву XI пожелания прожить «годы Петра» на благо христианства. Папа был человеком сильного телосложения и имел превосходное здоровье; порой ему докучал лишь ревматизм в левом предплечье. Он много гулял и принимал пищу дважды в день. Все это сулило долгую жизнь, о чем подробно извещал Дожа.

Избирательный период приостановил, как это всегда бывало, всякие дела в Ватикане. Кардинал дю Перрон, сам бывший в числе избирателей, писал французскому королю Генриху IV: «Из-за кончины папы здесь отложены все очередные вопросы; вся жизнь сосредоточилась в конклаве». Забыт был и царь московский. Никто не думал о нем, пока папский престол оставался незанятым. Зато сейчас же после своего избрания Павел V поспешил выяснить себе это темное дело. Еще будучи кардиналом, он слышал в римской курии разговоры о претенденте. В руках его были депеши Рангони и письма отцов иезуитов. Римское общество живо интересовалось этим необыкновенным государем, и кардинал Сан-Джорджио в следующих словах резюмировал зарождающиеся надежды своих соотечественников: «Благодаря Дмитрию мы посмеемся, а турки заплачут». Поэтому уже 4 июня кардинал Валенти поручает Рангони навести подробнейшие справки о личности Дмитрия; пусть он позондирует общественное мнение и главным образом разузнает об отношении к этому вопросу со стороны короля. «Чем полнее и точнее будет расследование, — говорит он, — тем угоднее то будет Его Святейшеству». 16 июля отправляется новая настойчивая депеша, на этот раз шифрованная. Валенти только что узнал о смерти Бориса Годунова. Успехи Дмитрия приобретают почти чудесный характер, и святому отцу желательно быть осведомленным обо всем как можно скорее: его тревожит мысль о будущем. Если вся страна признает нового государя, что надо сделать, «дабы утвердить его в католической вере и сохранить его преданность святому престолу»? Рангони предложено поразмыслить по этому вопросу.

И так как нунций медлил со своим ответом, Павел V сам отправил грамоту к Дмитрию 12 июля 1605 г. Очевидно, он был менее недоверчив, чем Климент VIII, и не обладал его сдержанностью. Ему казалось, что надо, наконец, подать признаки жизни и обеспечить за собой симпатии новообращенного.

Наконец, в последних числах того же месяца была получена столь желанная депеша Рангони. Помеченная 2 июля 1605 г., она была адресована папе и заключала двадцать семь страниц большого формата. Нунций только и ждал случая, чтобы выдвинуть своего протеже: приказание папы приходилось ему как нельзя более кстати. Относительно происхождения Дмитрия Рангони воспроизводил полностью приведенное выше донесение князя Адама Вишневецкого.

Это донесение приобрело официальный характер: король Сигизмунд познакомил с ним сенаторов, оно же циркулировало в придворных сферах. Поэтому и нунций принимает его без всяких оговорок. Его доверие не имеет границ: в этой страшной истории ничто не поражает и не шокирует Рангони. Его личные сношения с Дмитрием начались в апреле 1604 г. Начиная с этого времени, нунций уже говорит, как очевидец. Он рассказывает о прибытии претендента в Краков, о свидании его с королем, об отречении от православия и о приезде московского посольства. Сведения о выступлении в поход и о военных успехах Дмитрия Рангони черпает из писем отцов иезуитов. Все это уже известно читателю; мы пользовались теми же источниками, что и Рангони; конечно, мы не пренебрегали при этом и самим Рангони.

Но внешней победы еще недостаточно для утверждения законных прав. В государстве с наследственной властью право на престол дается только рождением. Что же нужно было думать и что действительно думали в Польше о Дмитрии? Был ли он настоящим сыном Ивана IV; являлся ли он бесспорным наследником царей? Вот в чем заключалась вся суть вопроса; но Рангони не разрешает его. В польском обществе, говорит он, существуют два мнения. Во главе скептиков стоят Замойский и Януш Острожский; однако их взгляд на Дмитрия внушен эгоизмом и личными интересами. Большинство шляхты, в том числе краковский воевода, высказываются в пользу Дмитрия. Что же касается короля — он осыпал претендента милостями и подарками; он горячо сочувствует царевичу; он готов принять его послов. Утверждают, что, в случае необходимости, Сигизмунд поднимет за него оружие. Следует ли из этого, что в глазах короля Дмитрий является законным царем московским? Нунций лишь намекает на это; от категорического ответа он уклоняется. Он предпочитает настойчиво указывать на благородный и прямой характер юного государя. Какая пылкость, какое благочестивое рвение! Ведь Дмитрий готов пойти против турок; ведь он собирается провозгласить в Москве унию.

За эту депешу Рангони удостоился получить 23 июля весьма милостивую благодарность. Донесение нунция имело решающее влияние на ход событий: отныне политика папы по отношению к Дмитрию определилась. Собственно говоря, святой престол не узнал от Рангони ничего нового. Но его сообщение являлось полным перечнем фактов, подкрепленным защитительной речью в пользу Дмитрия. Капитальным недостатком депеши был ее чрезмерный оптимизм. Вспомним речи, произнесенные в сейме; вспомним неуверенные умолчания самого Сигизмунда. Сопоставив все это с утверждениями Рангони, мы увидим, насколько нунций далек был от истины. Эта дипломатическая неосторожность была тем более прискорбна, чем менее Ватикан склонен был ее заподозрить.

У папы должно было сложиться такое впечатление, будто Дмитрий воплощает в себе идеал московского царя, о каком давно мечтают в Риме. Он — ревностный католик; он — сторонник унии; предан святому престолу и враждебно настроен к исламу. Кроме того, у него существует дружба с Польшей, и король Сигизмунд признает его — по крайней мере фактически — настоящим государем. Какая блестящая будущность! Павел V увлекся мыслью о религиозном просвещении славян. Для этой цели был предпринят целый ряд мер. Завязалась живая корреспонденция с Москвой; затем предполагался обмен посольствами. За дело принялись, не мешкая. При этом постарались заручиться помощью со всех сторон.

Уже 4 августа папа пробует оказать воздействие одновременно на несколько лиц. В особых посланиях он обращается к королю польскому, к кардиналу Мацейовскому, к воеводе Мнишеку. Павел V поглощен одной идеей: он хочет поддержать Дмитрия, чтобы воспользоваться этим орудием, ниспосланным свыше, и ввести в России католичество. Поэтому, одобряя все, сделанное до сих пор, он предлагает удвоить усилия: пусть король всей своей силой помогает царю; пусть кардинал воспламеняет его веру, а воевода постоянно руководит им…

0x01 graphic

Сигизмунд III. Король польский.

   Тогда в скором времени в Москве можно будет провозгласить соединение церквей. Уже подумывали о посылке в Москву представителя папского престола: и здесь инициатива принадлежала самому папе. 5 августа составляется, на всякий случай, верительная грамота на имя графа Александра Рангони. Но об этом пункте надо было предварительно условиться с нунцием.

В принципе Рангони был заранее согласен на все комбинации, намечаемые в интересах нового царя. С того самого дня, когда Дмитрий пал к его ногам, нунций проникся к нему особым расположением: мало того, он возлагал на него самые светлые надежды. Новообращенный очень умело поддерживал их; он любил открывать свое сердце духовному отцу. Между ними шла переписка. Дмитрий — или тот, чья рука водила его пером, — владел назидательным стилем и искусством таинственных намеков. Среди рассказов о сражениях он нередко начинает исповедывать свою веру или проявлять порывы религиозного рвения. Он толкует то о Проведении, то о дьяволе; разумеется, нунцию предоставляется защищать своего ученика от козней злого духа. Однако среди благочестивых метафор слышатся мотивы иного рода: Дмитрий взывает о защите против Замойского и Януша Острожского; он просит ходатайствовать за него перед папою, королем и сенаторами. И нунций принимал близко к сердцу нужды своего корреспондента. Горячей предупредительностью он старался искупить ледяную сдержанность Климента VIII. Политика Павла V лучше согласовалась с видами нунция. Конечно, он поспешил одобрить как самую идею посольства, так и выбор уполномоченного лица.

Но отъезд графа Александра несколько замедлился. Однако сношении с Москвой продолжались иным способом. Частным секретарем Рангони был аббат Луиджи Пратиссоли. Его-то он и отправил к царю. Эта скромная личность никому не внушала подозрений; понятно, его миссия могла пройти незамеченной. Зачем Пратиссоли ехал в Кремль, трудно сказать. Официальные депеши о нем совершенно не упоминают; его командировка была секретной. Не предстояло ли ему скромно намекнуть на кардинальскую шляпу, которую Дмитрий должен в скором времени испросить для нунция — своего покровителя? Может быть, мы напрасно возводим на Рангони этот поклеп. Письмо, которое вез с собой Пратиссоли, ничего прямо не говорило, но тон его был весьма знаменателен. Перед нами — предвкушение полной победы, плохо прикрытое личиной монашеского смирения.

Нунций не писал Дмитрию со времени его коронования. Долго сдерживаемый восторг, наконец, прорывается целым потоком слов: Рангони рассуждает и о неисповедимых путях, и о таинственных предначертаниях, и о божественной справедливости, и о милости неба. Отправленные с аббатом подарки внушают пославшего их духовные сравнения. Пусть Дмитрий получит крест, ибо Христос был истинным вождем московского похода. Освященные четки, по-итальянски называемые короной, принадлежат ему по праву, как победителю. Латинская библия откроет ему лучезарные горизонты: не избранник ли он Всевышнего, подобно величайшим ветхозаветным царям? И как Давид и Израиль, он будет счастлив, доколе останется верен своей миссии. Отеческая заботливость нунция простирается еще дальше: он когда-то подарил Дмитрию икону Мадонны, почитаемой в Реджио, и перстень с ее именем. Он узнал, что эти вещи затерялись, и вот посылает царю снова точно такие же, сопровождая их самыми трогательными наставлениями. Между различными афоризмами проскальзывает серьезное напоминание о соединении церквей: Дмитрий сам обещает совершить это дело; он дал слово перед Господом; от этого зависят слава и мир его царствования. Однако же торопиться ни в чем не надо, необходимо действовать с осторожностью и лишь после зрелого размышления. Что же касается политических советов, то их можно резюмировать в двух пожеланиях: пусть Дмитрий сохранит дружеские отношения с Польшей и с сыновней доверчивостью вручит свою судьбу новоизбранному папе.

Говорить таким языком может только человек, вполне убежденный. Если это письмо и не доказывает большой проницательности Рангони, оно, по крайней мере, свидетельствует в пользу его полнейшей искренности и доверия к своему ученику. Прием, оказанный посланцу Рангони, еще более укрепил это доверие. Пратиссоли не мог нахвалиться своим пребыванием в Москве. Около 16 октября царь принял присланные ему дары; в знак особого своего удовлетворения он сам ответил аббату милостивыми словами. За этим последовали другие знаки внимания. Иезуиты через Бучинского просили позволения показать Пратиссоли столицу. Дмитрий дал им больше, нежели они просили. Он поместил аббата у них в доме, и тот получил полную свободу выходить, когда ему угодно, бывать всюду и принимать у себя, кого захочет. Обычай изолировать дипломатов был еще в ходу, но на этот раз стеснения подобного рода не применялись. В начале ноября Дмитрий пригласил к себе итальянского аббата, польского посланника Гонсевского и обоих иезуитов: странная компания за столом царя! Пратиссоли покинул Москву 22 декабря, обремененный великолепными подарками. Он вез Рангони самые хорошие вести. Конечно, после этого нунций менее всего склонен был изменить своим московским симпатиям. В этом вскоре пришлось убедиться одному из царских наперсников, отправленных в Краков.

Достигнув высших почестей, Дмитрий в затруднительную минуту воспользовался правами «искреннего друга» нунция и отрядил к нему Бучинского с письмом, помеченным 15 ноября 1605 г. Два обстоятельства, в которых Рангони мог быть ему полезен, тревожили царя. Прежде всего он предвидел затруднения, которые могли возникнуть для польки, ставшей царицей в православной стране. Но он надеялся, что папское разрешение уладит дело. Если Марине будет позволено причаститься в день коронования из рук патриарха Игнатия, а затем посещать русские церкви и поститься по средам, никто не станет требовать большего. С другой стороны, всякий раз, как Дмитрий касался области внешней политики, поляки восставали против его титулов и тем парализовывали всю его энергию. Он величал себя царем милостью Божьей и Цесарем; когда же Сигизмунд III именовал его попросту великим князем, он обижался и взывал против этого нового Мардохея. И вот Ян Бучинский явился в Краков, чтобы излить перед нунцием огорчения царя. Протестант с князем римской церкви занялись обсуждением обоих вопросов. Однако они не пришли ни к какому практическому заключению.

В бумагах Рангони сохранился след этих переговоров. Там имеется особая записка по поводу императорского титула. Она не помечена определенным числом и не носит никакой подписи; однако ее пронизывает специфический дух эпохи: идеи ее стары; новы лишь смелость автора и сама форма. Какой-нибудь лукавый легист священной империи прибег бы точно к таким же приемам, защищая интересы Фридриха Барбаруссы; и он не мог бы лучше использовать византийские предания. Дмитрий, оказывается, исходит из двух принципов: выше себя он ставит только Бога. Он считает себя верховным законодателем своего государства — чем-то вроде воплощенного закона. Затем он утверждает, что государи вольны присваивать какие угодно титулы. Начав с этого, он уже ни перед чем не останавливается. История Рима оправдывает в ее глазах свободу в выборе любого звания; а величие царского сана освещает для него самые высокие притязания. Московская держава так же обширна, как Ассирия, Мидия и Персия; опа так же могуча, как Рим. Можно ли отказать главе ее в наименовании, даваемом татарским ханам? Позволительно ли отрицать за ними право на ту честь, которой легионы награждали победоносных вождей? Ведь существуют положительные постановления, подтвержденные грамотами, признанные императорами и папами; они освящают титулы московских государей. Если предки Дмитрия ими не пользовались, то только по своей простоте, а давности для подобных нрав не существует. Дмитрий мимоходом упрекает поляков за то, что у людей выпрашивали венец, даруемый свыше. Наконец, после других экскурсов в область истории, он надменно заключает: «Получив милостью самого Бога императорское достоинство, почему не будем мы владеть тем, на что имеем полное право?»

Вот из какого арсенала Бучинскпй извлек свое оружие. По несчастью, оно оказалось не совсем пригодным, чтобы сразить Рангони. Представитель святого престола никак не мог отрешиться от классического представления об императоре, как о прирожденном покровителе церкви, получающем венец свой из рук папы. Поэтому никогда и не возникало серьезного вопроса о том, чтобы возложить на плечи Дмитрия императорскую порфиру. Другое дело титул короля или царя: он был не так недоступен. И Рангони, хорошо знавший двор Сигизмунда, сделал несколько попыток позондировать здесь почву. Но король был слишком неподатлив. Иногда он как будто и колебался; однако решение вопроса он неизменно откладывал до сейма, не желая посягать на его права.

Разрешения, испрашиваемые для Марины, беспокоили нунция еще больше, нежели громкие титулы Дмитрия. Уступки на этой почве были, казалось, невозможны; однако и лишняя строгость представлялась неуместной. Как выйти из затруднения? Рангони становился на защиту религиозной свободы; он указывал на прецеденты, ссылался на брак княжны Софьи с Василием I. Но какое же заключение вытекало из всех этих аргументов? Наконец, нунций принужден был признать себя некомпетентным. Ему оставалось лишь положиться на благоразумие царя и решение папы.

Уклончивые заявления нунция пришли в Москву очень поздно. Ответ Рангони на письмо от 15 ноября 1605 г. помечен 3 февраля 1606. Между тем Дмитрий уже вступил в прямые сношения с Павлом V. Еще в первые свои свидания с Рангони он толковал о чрезвычайном посольстве в Риме; впрочем, потом он согласен был примириться и с более скромной формой. В день венчания на царство иезуитам было сообщено, что один из них будет отправлен в Рим. К этому известию они отнеслись довольно сдержанно. Целые месяцы протекли затем в полном молчании, и можно было подумать, что проект канул в воду. Не тут-то было. Если царь и не прочь был забыть о соединении церквей, он отнюдь не оставлял мысли об образовании антиоттоманской лиги. Это дало бы ему возможность сыграть в Европе известную роль. Об этом-то плане, вышедшем отчасти из моды на Западе и положенном под спуд, и желал он беседовать с папой устами посла. Роль такого посредника выпала на долю отца Андрея, этого неисправимого оптимиста, чуждого всяких сомнений. Он выехал из Москвы в первых числах января 1606 г., снабженный латинскими инструкциями с подписью на видном месте: Demetrius Imperator. Приводим содержание этого документа.

«Наставление, данное для памяти отцу Андрею Лавицкому, члену братства Иисуса, для святейшего владыки государя Павла V, первосвященника, 18 декабря 1605 г.

1. Прежде всего он объявит Его Святейшеству о нашем намерении предпринять войну против турок и ради этого заключить союзы с некоторыми христианскими государями. Он будет просить, чтобы властью Его Святейшества было оказано давление на светлейшего Императора Римского, дабы он не слагал легко оружия и не забывал о турецкой войне, а напротив, заключил с нами против турок союз или лигу.

2. Да способствует Его Святейшество заключению подобного же союза и священного единения со светлейшим королем и Королевством Польским.

3. Он будет просить Его Святейшество, чтобы, приняв во внимание намерения наши и Светлейшего Императора Римского относительно сей угодной Богу войны, Его Святейшество сообщил о них сейму Королевства Польского, где будут и наши официальные послы, и это до роспуска сейма.

4. Он укажет Его Святейшеству, что для этой цели мы решили отправить в возможно скором времени нашего посла к светлейшему Императору Римскому. Он должен просить, чтобы у Его Святейшества было также какое-нибудь лицо при Императоре для ведения переговоров от лица Его Святейшества по тому же делу. Если же лицо это прибудет раньше нашего посла, пусть оно его дожидается.

5. Он заметит Его Святейшеству, что между нами и светлейшим Королем Польским существует некоторая распря по поводу императорского титула, от которого мы легко не откажемся, ибо владеем им по полному праву. Он попросит Его Святейшество принять это во внимание и быть нам судьей.

6. Хотя Его Святейшеству лучше нас известно, каковы заслуги перед святой и священной римской и католической Церковью почтенного и достоуважаемого Отца во Христе, синьора Клавдио Рангони, Епископа и Князя Реджио, апостольского нунция при светлейшем Короле Польском; однако же, так как нам лично известны усердие и бдительность Его Преосвященства в защите Святого Престола, он должен просить у Его Святейшества от Имени нашего о даровании кардинальского сана достоуважаемому Клавдио Рангони, упомянутому выше. Ибо ничто не может быть для нас более угодным, благодаря расположению нашему к Его Преосвященству, как если усилиями нашими будет ему даровано заслуженное им достоинство».

Кроме этого главного документа, отец Андрей вез с собой послания к папе и нунцию Рангони охранную грамоту и письмо Яна Папроцкого. Этот «доверенный камергер» государя, посвященный в его тайны и сам католик, хвалил Павлу V Дмитрия. По его словам, царь весьма предан церкви и иезуитам.

31 января отцы ордена св. Варвары и их друзья были чрезвычайно взволнованы появлением отца Андрея. Он прибыл в поповском наряде, просторной, развевающейся рясе с широкими рукавами, бородатый и длинноволосый, с византийским крестом на шее. Рассказы его возбуждали живейший интерес.

4 февраля Савицкий имел продолжительный разговор с Сигизмундом III. Что происходило между ними? Никто не знает этого. Но посланец Дмитрия вышел из дворца тем же энтузиастом, каким и вошел в него. Затем он выехал из Кракова в сопровождении отца Станислава Криского. Дороги были ужасные, перегоны большие, случались досадные задержки. Наконец, около 18 марта они были в Риме, и папа дал им аудиенцию.

Павел V ждал этой встречи с живейшим нетерпением. В разгар его борьбы с Венецией дело Дмитрия служило ему приятным отдохновением. В то время, как дож Леонардо Донато нападал на церковь, навлекал отлучение на республику и изгонял иезуитов, царь московский открывал им двери своего государства и оказывал святому престолу лестные знаки внимания. Какой неожиданным контраст! Перед глазами паны было письмо Дмитрия от 30 июля 1604 г., оставленное без ответа Климентом VIII. Павла V оно приводило в восхищение. История этого неофита казалась ему чудесной, его миссия — провиденциальной, а преданность царя святому престолу сулила так много! Если понадобится, пылкая полячка сумеет удержать супруга на стезе истины. 7 января 1606 года Марина написала папе письмо, преисполненное благочестия. Когда святые ангелы доведут ее до Москвы, у нее не будет другой мысли, как о соединении церквей. Пусть только папа приказывает, а она сдержит свое слово. Сандомирскнй воевода и кардинал Мацейовский утверждали го же самое. Павел V счел момент благоприятным для отправления в Россию епископов. Он уже предложил Дмитрию то, о чем некогда Пий V говорил Ивану Грозному. Теперь ему хотелось как можно скорее привести свое намерение в исполнение.

Отцу Андрею не приходилось, конечно, разрушать иллюзии, которыми он сам увлекался. Много раз призывали его в Ватикан для продолжительных и интимных бесед. Здесь он изображал папе положение вещей и возможные надежды на будущее. Относительно всемогущества царя в делах веры, а также относительно покорности Москвы у него не было и тени сомнения. Отец Андрей воочию видел избрание патриарха; он наблюдал все низкопоклонство русского духовенства; мнение его было составлено. Отсюда сам собой вытекал дальнейший вывод. Необходимо создать новую форму цезарепапизма. Для этого нужно окружить Дмитрия хорошими католиками; подозрительных людей лучше к нему не допускать; и пусть осуществляются данные в Кракове обещания. Таким же простым способом решался и вопрос о титулах: отец Андрей обещал прислать документы, которые рассеют всякие сомнения. Его горячие и искренние речи действовали на папу. Далекая мечта о католической России вызывала на глаза Павла слезы. Он так привязался к иезуиту, что чуть не оставил его в Риме, и согласился отпустить его лишь с тем условием, что тот скоро вернется.

Результаты миссии были изложены в особой записке и в целой серии писем. Кардинал Сципион Боргезе редактировал первую. Племянник папы и его первый министр жил в мире идей и чувств, ничем не напоминавших Кремль. Это была избранная натура, пленительный характер, delizie di Roma, как про него говорили. Боргезе сумел создать знаменитую виллу, носящую его имя; он верил в возвышенные чувства и принимал близко к сердцу славу папского престола. Своей записке он придал оригинальную форму: уполномоченный Дмитрия перед папой заменен здесь уполномоченным папы перед Дмитрием.

По правде сказать, все текущие вопросы были уже почти исчерпаны. Еще 4 марта, в ответ на депеши Рангони, к нунцию были отправлены резолюции папы относительно войны с турками, королевского титула и даже желаемых разрешений для Марины. Оставалось лишь подтвердить все это и кстати выразить Дмитрию благоволение. Кардинал Боргезе внес в свою записку тень иронии. Упоминая об антиоттоманском крестовом походе, о котором говорили с таким жаром в Москве, он писал: «Пускай царь первый выступит на арену; пусть он увлечет за собой Европу и покроет себя бессмертной славой — папские дипломаты охотно придут ему на помощь при дворах Австрии и Польши». Что же касается распри с Сигизмундом по поводу титула, она предоставлялась решению святого престола и рассматривалась как несогласие чисто личного характера.

Ограничиваясь этими поощрениями, записка сопровождает их неясными обещаниями. В сущности, Павел V готов был сделать крупный шаг вперед. Правда, в обращении к Дмитрию он еще придерживался скромного vir nobilis et dominus, сдобренного ласковым dilectissimus filius. Однако он усердно искал способа ввести Дмитрия в семью королей. Такое решение вопроса примиряло московские требования с польской ревностью: в Кремле будет не император, а король папской милостью.

Только об одном пункте хранит Сципион Боргезе зловещее молчание: о Рангони и возведении его в сан кардинала он не обмолвился ни словом. Отваживаясь на подобную просьбу, Дмитрий допустил бестактность. Он посягнул на права Сигизмунда, не подозревая, быть может, о том, какие затруднения создавались таким образом. Но, вместо того, чтобы дать ему разъяснения, в Ватикане предпочли промолчать и выместить все на Рангони. Было замечено, что он утомился и нуждается в отдыхе. 3 июня он узнал из депеши, что его преемник, новый нунций, уже назначен. Эта внезапная отставка слишком походила на опалу.

Но не в записке с ее официальным клеймом, а в письмах Павла V к Мнишекам следует искать интимный тон, более точный отголосок бесед папы с отцом Андреем. Здесь владыка предоставляет слово отцу и пастырю. Наместник Христа забывает политику и думает только об уловлении душ. Как мы уже указывали, обоюдного договора у папы с Дмитрием не было: помощь Павла отнюдь не являлась для претендента условленной наградой. Дмитрий сам говорил, что он желает соединения церквей; он сам давал всякие обещания. Поэтому папа и обращается к сердечным чувствам царя. Ссылаясь на письмо от 30 июля 1604 г., он не намекает, хотя бы издалека, па договор. Его идеалы выше; вдохновляется он совсем иным. Ему бы хотелось видеть у Дмитрия честолюбие Константина. Исходя из убеждения, что царь в Кремле всемогущ, он предлагает подчинить русский народ святому престолу и восстановить церковное единство в его первоначальном виде. Впрочем, с этих высот Павел снисходит и к мелочам; он заботливо предостерегает Дмитрия против протестантов. Пусть трон царя окружают не еретики, а благочестивые и разумные люди. Папа говорит открыто и ясно. Но еще точнее он выражает свою мысль в письмах к сандомирскому воеводе и к Марине. Он настойчиво рекомендует им Братство Иисуса и указывает на дарования отца Андрея. Здесь ясно выражаются стремления Рима. Папа не скрывает своих планов, он хочет отстранить схизматиков, выдвинуть иезуитов, провозгласить единение церквей. Вот, что он задумал, вот каковы его цели.

В то время как в Ватикане редактировались эти послания, отец Андрей в кругу своих близких готовился к торжественному акту. 2 апреля в храме Gesu он произнес 4 формулы нового своего посвящения перед отцом Аквавивой. Правда, не все правила были здесь соблюдены: между прочим, посвящаемый не имел звания доктора теологии. Но вместо ученых степеней отцу Андрею зачислились его апостольские заслуги. А через неделю он уже снова спешит в Москву. В Реканати его задерживает приступ лихорадки. Лекарством ему служит паломничество в Лоретту. Он идет туда пешком, влекомый непреодолимой силой; в этом святилище он проводит дивные часы. Его взоры неизменно обращены на север: его мужество возгорается при виде московской нивы, уже готовой к жатве; вера его в Дмитрия непоколебима. Почему нет у нас перед глазами письма, отправленного отцом Андреем из Лоретты? Почему не имеем мы того подробного рапорта, который он собирался послать из Болоньи папе и отцу Аквавиве?! «Я напишу, — говорил он, — все, что знаю о «нашем» Дмитрии». Эти два документа потеряны для потомства. Взамен их мы располагаем грамотой, отправленной 5 апреля 1606 г. Павлом V; она относится к московским католикам, которых не коснулись юбилейные милости предшествующего года. Отец Андрей должен был огласить в Москве папское послание. Однако ему не суждено было увидеть Белокаменную.

Приблизительно через три месяца после отца Андрея прибыл в Рим Александр Рангони. Он возвращался из Москвы и был в восторге от своих успехов. Как мы помним, его верительные грамоты были помечены 5 августа 1605 г. В сентябре нунций занял полторы тысячи венгерских червонцев, чтобы покрыть путевые издержки; а 2 октября его племянник пустился в дорогу в сопровождении кармелитов-миссионеров, о которых речь будет ниже. Этот отъезд вызвал резкое осуждение со стороны кардинала Боргезе. Рангони сам указывал раньше на противодействие со стороны короля и Мнишека; он уведомлял Ватикан об отсрочке путешествия и все-таки послал своего племянника в Москву как раз в то время, когда в Риме менее всего этого ожидали. Подобное поведение могло разгневать Сигизмунда. Ватикан заволновался; приказ за приказом летели вслед послу. Он вышел из затруднения, сделав продолжительную остановку в Смоленске. Только около 19 февраля, когда волнение несколько улеглось, он явился в Кремль.

Рангони не мог прийти в себя от изумления при виде прежнего изгнанника, преобразившегося в царя, осыпанного бриллиантами, окруженного боярами и епископами. Дмитрий нес легко бремя своего величия; он царил над окружающими; он с достоинством играл свою роль. Торжественная аудиенция, данная князю Александру, ознаменовалась некоторой неловкостью на почве этикета. Когда князь заявил, что привез письмо от папы, Дмитрий протянул за грамотой руку. Но один из присутствующих предупредил его и принял послание. Этой уловкой он думал возвеличить родину: таким образом, письмо папы приравнивалось к грамотам царским, которые вручались обыкновенно подчиненным лицам. Словом, равновесие было восстановлено… Из осторожности и дабы не шокировать русских, римский посол, носивший, по-видимому, сутану, был избавлен от присутствия на официальном пиру. Дмитрий только просил его принять «в сердечной своей радости» те кушанья, которые будут ему посланы с царского стола.

Действительно, не успел Рангони вернуться домой, как ему принесли огромное количество яств и напитков. Посуда отличалась поразительной роскошью; чары были огромные и поражали оригинальной отделкой; но ничто из присланного не пленило бы гастронома. Впрочем, Дмитрию было не до того. Ему показалось, что лицо его прежнего друга было печально, и он боялся, что обстановка их свидания произвела на него неблагоприятное впечатление. Двое придворных явились, чтобы уладить дело и предупредить возможность недоразумений. Внешняя холодность и чопорность соблюдались, по их словам, только ради москвичей. Приходилось считаться с их предрассудками и даже прибегать для этого к некоторым хитростям. Так, например, титулы папы, все перечисленные по-латыни, передавались по-русски лаконичными словами: первосвященник римской церкви. Дмитрий не удовольствовался этими извинениями. Он велел позвать к себе отца Николая под предлогом каких-то разъяснений и в беседе с ним весьма лестно отзывался о папе, о краковском нунции и графе Александре. Он хорошо выбрал посредника — речи его были переданы кому следует.

Царь не без умысла рассыпался в любезностях. Ему предстояло сделать некоторые интимные сообщения и высказать кое-какие просьбы. В Москве его удручало одиночество: он задыхался в стенах Кремля. Европа и Восток манили его. Но лишь только царь собирался приняться за дело, он ощущал недостаток в подходящих людях; у него почти не было помощников. Дмитрию пришло в голову, что Рим мог бы ему доставить желаемых сотрудников. Граф Александр и должен был служить посредником в этом деле.

Более всего царь озабочен был постановкой военного дела и дипломатии. Он просил у папы людей образованных, надежных, опытных и безукоризненно нравственных. Главные должности в государстве будут розданы этим иностранцам сообразно их достоинствам. Одни сделаются секретарями и советниками государя. Под носом невежд-москвичей им будут доверены самые секретные и сложные поручения. Другие займутся военным делом. Им предстоит возвести крепости, построить машины, обзавестись оружием и обмундированием. Чтобы устранить подозрения в латинстве, все новоприбывшие должны быть мирянами. Хотя они и будут присланы папой, они должны всем внушать мысль, что явились сами.

Как бы в оплату за это, Дмитрий намеревался снарядить в Рим торжественное посольство. В глазах православных этот шаг мог бы найти оправдание в том, что папе принадлежал почин: он первый прислал в Москву своего официального представителя. В то же время с помощью папы могли сразу завязаться дипломатические сношения между Кремлем и иностранными державами — Священной Империей, Францией, даже Испанией. Совершенно случайному обстоятельству, скажем мимоходом, Пиренейский полуостров был обязан этой чести. Один португальский миссионер, состоявший на испанской службе, во время своих путешествий очутился в Москве. Звали его Николай де Мелло: он принадлежал к монашескому ордену св. Августина. После двадцатилетней проповеди в Индии он возвращался в Мадрид через Персию и Россию. Его сопровождал молодой индусский принц. Эти путешественники показались полиции Годунова подозрительными. Их заковали в цепи и отправили на Белое море, в Соловецкий монастырь. Лишь только известие об этом самоуправстве дошло до Дмитрия, он приказал привезти в Москву обоих. К сожалению, они не успели приехать вовремя, чтобы вступить с царем в переговоры. Однако Николай де Мелло был предупрежден, что его ожидает миссия к Филиппу III Испанскому.

Племянник нунция внимательно выслушал излияния царя; все его желания он почтительно принял к сведению и вообще вел себя так, что, кроме самого лестного, ничего сказать о нем было нельзя. Понятно, что Дмитрий осыпал его похвалами в письме к Павлу V, которое вручил Рангони перед его отъездом. Письмо это дышало сыновним почтением и благодарностью. Царь дал князю поручения конфиденциального характера к королю Польши. Он обещал папе, что будет почитать Сигизмунда, как отца, и предоставлял святому престолу решение возникшей между ними распри.

29 марта Александр Рангони и отец Каспар Савицкий встретились. Иезуит, полный надежд, направлялся в Москву, сопровождая воеводу Мнишека и Марину. Что касается князя, то он уносил с собой из Кремля самые светлые воспоминания. В конце июня, побывав в Кракове, Рангони был уже у ног папы и делал ему свой доклад. Он особенно настаивал на отправке сведущих людей, о которых просил Дмитрий. По его словам, таким образом открывался широкий путь для римской пропаганды — путь, который надлежало преградить еретикам. Надвигалась опасность. Бучинский и Казановский уже задумывали посольство в Лондон, чтобы завербовать там инженеров англиканской веры. Им горячо помогали молодые англичанки, которым удалось устроиться в Москве. Они желали, чтобы их семьи и родина воспользовались благоприятным моментом. Доклад Рангони получил одобрение, и автор его был назначен камергером при папском дворе.

Теперь Ватикан мог считать себя вполне осведомленным и знал, какие прежде всего следует принять меры. Горячий сторонник Дмитрия, Поссевин, в это время еще расширил и дополнил планы папы. Он прибыл из Венеции, где разыгрывалась буря. Попытки унять ее были напрасны. Павел V удостоил иезуита аудиенции. Здесь тотчас же разговор зашел о Дмитрии и, в частности, о титулах, которые он себе присваивает. Автор Moskovia, бывший некогда представителем Григория XIII при дворе Ивана IV, был прекрасно знаком с этим предметом в силу своих прежних обязанностей. Он дал устные объяснения папе по этому поводу и представил ему записку. Несмотря на происшедшие за это время перемены, он продолжал считать свою систему наилучшей. В конце концов, она сводилась к двум всемогущим началам — просвещению и свободе. Открывать школы, где бы учились вместе католики и православные; возбуждать соревнование, посылать молодежь за границу; распространять массу книг; добиться права проповеди, церковной службы и совершения таинств; словом, отвоевать себе место в России — вот каковы были задачи Поссевина. Он учитывал заранее податливость Дмитрия и влияние Марины, не слишком интересуясь средой, где предстояло действовать. Для него, как и для отца Андрея, москвичи были пластическим материалом, готовым, подобно расплавленному металлу, принять какую угодно форму. Не было никого, кто бы сказал обоим, что из недр этой, по-видимому, инертной массы выйдут со временем Аввакумы и неукротимые сектанты. При обмене посольствами, которые старались установить почву для переговоров, одно лишь дело было вполне выяснено и доведено до конца, к равному удовольствию обеих сторон. Курия уже давно желала обеспечить персидским миссионерам свободный проезд через Москву. Хотя, уступая настояниям Поссевина, Иван IV и разрешил некоторые льготы в этом смысле, — они оставались мертвой буквой. Несомненно, Николай де Мелло даже и не подозревал об их существовании. Не воспользовались ими и Миранда с Костою, хотя, впрочем, они были хорошо приняты Годуновым. Монахи-кармелиты, которым поручено было организовать персидскую миссию, также не вспомнили об этих привилегиях, когда выехали в Москву в 1604 г.

Этих миссионеров была всего горсточка: отец Павел Симон, из генуэзской фамилии Риварола, отцы Иоанн, Фаддей и Винцент, брат Иоанн и один испанский дворянин, Франциск Риадолид Перальта. Климент VIII снабдил их грамотой, помеченной 30 июня 1604 г.; она была адресована царю Федору, которого с 1598 года уже не было в живых. В первых числах декабря 1604 г. путешественники достигли русской границы около Невеля. У них были рекомендации от Сигизмунда III и Льва Сапеги; их сопровождали поляки, причем миссионеры выдавали себя за посольских капелланов. Все это было очень некстати ввиду вооруженного вторжения Дмитрия при предполагаемом соучастии Польши. Конечно, монахов не замедлили задержать и отправить обратно. Вернувшись в Варшаву, они принялись придумывать новые комбинации. Но вдруг известные события совершенно неожиданно разрешили их затруднения. 21 июля 1605 г. папа прислал им грамоту к Дмитрию; одновременно с этим кардинал Сан-Джорджио, ведавший персидской миссией, начал восторженно расхваливать им нового царя.

Действительно, с этих пор все пошло, как по маслу. Миссионеры выехали вместе с Александром Рангони. Они благополучно перебрались через границу, пожили в Смоленске на государев счет и, наконец, были весьма милостиво приняты в Кремле. Кармелиты поселились в одном помещении с иезуитами. Благоволение Дмитрия доходило до того, что он даже хотел оставить их в России. Здесь они могли бы строить свои монастыри, оказывать благотворное влияние на русское монашество и пропагандировать идею единения церквей. Но долг призывал миссионеров в другие края. Поэтому в марте они пустились в дальнейший путь. Дмитрий постарался облегчить им путешествие; между прочим, он вручил им письмо к «своему брату», царю персидскому. Он также уведомил папу обо всем происшедшем, выражая радость, что мог сделать ему приятное. Еще никогда католические миссионеры не встречали в Москве такого радушного гостеприимства, никогда их еще так не ласкали. Отныне двери в Азию будут для них широко открыты. Можно легко себе представить, какое впечатление произвело в Риме известие о такой перемене.

Таким образом, все складывалось так, чтобы укрепить мнение, которое папа составил себе о Дмитрии. Ничто, казалось, не нарушало установившейся гармонии. Краковский нунций и польские магнаты, капелланы и кармелиты — все славили московского государя согласным хором. Любезные письма царя располагали в его пользу; по-видимому, дело у него не расходилось со словом. Военная прогулка от Самбора до Кремля делала совершенно излишними всякие иные доказательства его царственного происхождения. Разве мог бы незаконный государь так быстро завоевать расположение народа? Павел V был глубоко поражен. Он ждал, что в России начнется новая эра. Все симпатии его склонялись в сторону Дмитрия. Однако лишь дело коснулось принципа — папа оказался непоколебим.

 

II
Дмитрий и св. Инквизиция

Под сенью Ватикана, близ ворот Кавалледжиери, прячась за колоннадами Бернини, стоит скромное обиталище римской и всемирной Инквизиции. В XVII веке это судилище уже утратило свой мрачный характер. Теперь оно являлось лишь церковным трибуналом. Состоя из кардиналов и богословов, под председательством папы, оно обязано было блюсти нерушимость и интересы католической веры. В его компетенцию также входили дела об отречении государей и другие подобные вопросы. Московский царь трижды выступал перед римскими инквизиторами. Правда, он не являлся сюда самолично; в Риме рассматривались только его письма.

Уже первое послание Дмитрия от 24 апреля 1604 г., бывшее настоящим исповеданием его веры, поступило в распоряжение Инквизиции. На обороте латинского перевода этого письма Климент VIII, очевидно, отказавшись от своего скептицизма, начертал дышащие доверием слова: Ne ringratiamo Dio grandemente, ne daremo voto almeno nella Congregatione del Santo-Officio [Письмо Дмитрия].

Однако дело Дмитрия осложнялось некоторыми затруднениями. Немедленно после своего отречения от православной веры царевич выразил два желания, о которых было упомянуто выше. Первое из них было немедленно удовлетворено. Силой своей власти Рангони освободил Дмитрия от соблюдения поста. Что же касается другого вопроса, то нунций обещал навести справки в Риме; его компетенция оказывалась недостаточной: дело шло о принятии святых тайн из рук православного патриарха в день венчания на царство.

Желание Дмитрия как можно точнее выполнить все указанные формы не могло не радовать Рим. Кардинал Сан-Джорджио, которому и теперь были поручены дипломатические сношения, видел в этом доказательство сердечной чистоты царевича; понятно, он с надеждой смотрел в будущее. Тем не менее пришлось представить дело на рассмотрение Инквизиционного судилища и его суровых членов. Затруднить их оно не могло. Эти люди были неуязвимы в знании закона, да налицо имелись и прецеденты. Не далее как в 1593 году отцы инквизиторы отклонили подобную просьбу Сигизмунда III. Королю предстояло сделаться шведским государем при условии, что корона Вазы возложена на его чело протестантом. В следующем году, когда дело уже было сделано, строгие блюстители католической веры согласились закрыть глаза на прошлое из сострадания к королю. Зато королева Анна, из дома Габсбургов, которая наотрез отказалась от подобного компромисса, была удостоена самых горячих восхвалений.

В своих пожеланиях Дмитрий шел дальше Сигизмунда. Члены судилища заволновались. Заскрипели перья. Появились на свет целые трактаты. Одна из подобных диссертаций, может быть самая важная, дошла до нас. Мы говорим о произведении Камилла Боргезе, будущего папы Павла V. Это — автограф; автор его полон учености и пишет в строго схоластическом стиле. Самые отвлеченные истины не устрашают его; он разбирается во всех тонкостях естественного права. В цитатах он неистощим. Отцы церкви и знаменитые богословы, канонисты и св. Августин, св. Фома и Суарец, Каэтан и Барбоза, Ледесма и Сильвестр следуют один за другим, все свидетельствуя в его пользу. Князь церкви приводит точнейшие тексты. Он искусно сопоставляет их и делает необходимый логический вывод. Отказывается, в некоторых случаях и при известных условиях дозволяется принимать св. дары из рук всякого священника, будь он еретиком, схизматиком или даже предан анафеме. Лишь бы он получил свой сан законным образом. Естественно, возникал вопрос: почему во имя общего блага не сделать того, что дозволено бывает в частных интересах? Скоро мы услышим, как папа Павел V ответит кардиналу Камиллу Боргезе и рассеет его сомнения. В описываемое же нами время, когда события так быстро сменяли друг друга, Инквизиция медлила с ответом. Решение деликатного вопроса последовало лишь тогда, когда было уже поздно. Рангони еще дожидался его: но Дмитрий был уже коронован.

Как сказано выше, нет никаких оснований предполагать, что молчание римского судилища волновало царя. Не знаем мы и о том, чтобы Дмитрий попытался положить этому конец. Но его прежний духовник, отец Каспар Савицкий, ощущал некоторую тревогу совести. Нунций решил отправить его в Москву. Путевые издержки и расходы по содержанию Савицкого должен был принять на себя папа. Между тем могли возникнуть самые непредвиденные осложнения.

Создавшееся положение было во многих отношениях совершенно ненормально. Оно грозило всяческими недоразумениями. Спасти его могла только крайняя осторожность. Действительно, Дмитрий, как никогда, хранил тайну своего отречения от православия. Скрытому католику приходилось управлять православными и жить с ними, не вызывая ничем их подозрений или неудовольствия. В противном случае все будущее церкви могло погибнуть, и предполагаемый союз с Римом был бы обречен на крушение. Ввиду этих обстоятельств, какой политики следовало держаться? Какие можно было делать уступки? И далеко ли можно было идти по этому пути со спокойной совестью? Какие запутанные и щекотливые вопросы! Савицкий не доверял самому себе; он изнемогал под тяжелым гнетом ответственности. И вот, чтобы снять с себя это бремя, от поверг на усмотрение папы следующие пункты.

1. Пока ведутся переговоры о соединении с католической церковью, можно ли с чистой совестью допустить, чтобы Дмитрий причастился святых тайн из рук православного иерарха, раз принимается в соображение благодатная сила восточного обряда?

2. Можно ли Дмитрию присутствовать при церковных службах и религиозных церемониях, происходящих согласно национальному обычаю?

3. Позволительно ли ему воздвигать монастыри и православные церкви и делать в них вклады через третьих лиц?

4. Если представится необходимость, может ли царь принести клятву, что сам он хранит веру своих предков и желает ее соблюсти для всех своих подданных? Если это возможно, то в какой форме должна быть дана присяга?

5. Может ли царь клятвенно подтверждать льготы, противные интересам католической веры, и как ему поступать в подобных обстоятельствах?

6. Можно ли разрешить ему, согласно выраженному им желанию, чтение православных книг, по крайней мере, тех, которые не осуждают прямо католической церкви, а в случаях необходимости, и всех прочих?

Для того чтобы мотивировать свои вопросы и представить их в надлежащем освещении, отец Савицкий прибавляет, что:

1) Дмитрий — уже католик, и примирился с церковью;

2) это примирение скрыто от русских и, вообще, от непосвященных;

3) будет утрачена всякая надежда на единение церквей и могут произойти роковые события, если царь, по крайней мере, вначале не скроет своего отречения;

4) придется признать недействительными и не имевшими места известные обещания, данные, по слухам, Дмитрием под клятвой, которые он, конечно, не в силах будет выполнить. Такова, например, уступка Северской земли королю польскому и уплата значительных сумм.

За отсутствием других достоинств, записка отца Савицкого ясно изображает состояние его души и передает его колебания.

Основная точка зрения отца Савицкого совершенно тождественна со взглядами Поссевина, развитыми в знаменитых прениях с Иваном Грозным. Савицкий смотрит на соединение с Римом не как на новшество, а как на возвращение к вере предков, к вере св. Ольги и св. Владимира. Их обоих он считает истинными католиками, так как они жили до Михаила Керуллария и окончательного разделения церквей. Теория весьма простая; однако же русские упорно не желали ее принять. Кроме того, она и не устраняла всех затруднений.

Сомнения Савицкого относительно границ его власти и возможных уступок оставались не разрешенными. Надо отдать иезуиту справедливость — он поступал искренне, когда высказывал свои сомнения и просил, чтобы ему указали путь, по которому надо идти. В его записке мы находим еще одно практическое суждение, очень определенного характера. Несмотря на свой патриотизм, Савицкий понимал, что, едва признанный, царь не может уступать другим своих владений и расточать государственное достояние. Таким образом, польский иезуит выступал в роли защитника неразделенной России…

2 июля 1605 г. Рангони сообщил кардиналу Валенти о сомнениях будущего царского духовника. Нунций просил папу взглянуть на дело снисходительней и шире. Пришлось обратиться по этому поводу к Инквизиционному судилищу; как всегда, оно не изменило своей обычной медлительности. Прошла удручающая жара каникул, миновала сентябрьская лихорадка, и лишь 13 октября члены трибунала собрались в Квиринал под председательством папы. Предварительно были собраны сведения о самом Савицком. Его коллеги дали о нем отзыв, как о человеке, достойном доверия, хорошем богослове и выдающемся администраторе. Этот отзыв был принят к сведению; он же указал и выход из затруднения. По окончании прений, вместо того чтобы дать какие-либо инструкции иезуиту, ему было предложено руководствоваться собственной его ученостью и опытом. «Пускай он перечитает канонические правила, — писал кардинал Миллино 5 ноября к Рангони, — и затем поступит согласно своей совести». Конечно, Савицкий не ожидал такого двусмысленного ответа.

С одной стороны, он признавал за собой некоторые познания по части богословия и права; однако он не знал, как применить их к данному случаю. Инквизиция уклонялась от руководящей роли. Приходилось самому решать дела.

Между тем Инквизиция выиграла таким образом всего лишь несколько месяцев. В конце концов слишком долго молчавший трибунал принужден был ответить на настойчивые запросы мирян и нунция Рангони и сформулировать свое решение. Дальнейшие переговоры относятся частью уже к 1606 г. Хотя они велись после событий, здесь еще не рассказанных, но мы принуждены несколько нарушить хронологический порядок. От этого только выиграет внутренняя связь изложения.

Марина, обрученная в Кракове, должна была со своим родителем отправиться к жениху и принять в Кремле венчание на царство. Дмитрий предвидел известные литургические затруднения; он опасался оскорбить православных и весьма тревожился этим. 15 ноября 1605 г. Бучинскому было поручено, как мы помним, просить у Рангони для Марины три разрешения: причаститься в день венчания из рук православного патриарха; посещать православные церкви; поститься не по субботам, а по средам. Нунций эти вопросы признал выходящими за пределы его компетенции. Он предоставил их решение курии и с величайшим спокойствием ожидал ответа из Рима.

Не так-то легко было сохранить хладнокровие Мнишекам. Бучинский сообщил сандомирскому воеводе о всех своих затруднениях, и тот начал беспокоиться. Правда, он горячо желал короны для своей дочери; но купить ее ценой отступничества ему совсем не улыбалось. Он видел лишь одно средство для того, чтобы действовать впредь со спокойной совестью: необходимо было добиться самых широких папских разрешений, и притом как можно скорее. И вот воевода пускается в казуистику. Он собирает у нунция богословов: кардинала Мацейовского, отца Савицкого и какого-то бернардинца, по всем предположениям, отца Анзерина. Предварительно им был предложен следующий вопрос: «Имеет ли папа право, в силу своей власти, дать Марине просимые ею разрешения?» Ученое собрание высказалось утвердительно. В его глазах все сводилось к простому communicatio in sacris с некатоликами. И так как, говорилось далее, подобное общение не возбраняется самим Богом, то, следовательно, оно возможно и в силу канонического права. А здесь папа является полным хозяином, лишь бы дело не грозило смутой, соблазном или чем-либо подобным. В силу такого толкования, принимая причастие из рук патриарха, Марина могла бы заявить, что она не намерена изменить своей вере. Это вполне удовлетворило бы католиков; да и православные не нашли бы здесь ничего предосудительного.

Однако же смелые богословы были не вполне уверены в своей правоте; еще менее надеялись они так просто уладить дело. Поэтому они и советовали хлопотать одновременно в Риме и Москве: так можно было иметь гарантию с обеих сторон. Дмитрию можно было бы внушить, чтобы он не настаивал и отказался от требуемых разрешений: пусть сам поступает, как ему велит совесть, но зато пусть и уважает чужую свободу. На папу надлежало действовать иным путем: подчиняясь заранее его непререкаемому авторитету, следовало бы все же попробовать склонить его в пользу разрешений. Доводы, которыми можно было бы достигнуть этого, должны носить возвышенный характер. Папе нужно напомнить о надеждах на провозглашение унии в России, о вечном блаженстве душ, обращенных в истинную веру, об обещанной свободе католического культа в Московском государстве и о безопасности тех, кто исповедует эту веру.

Эта программа была выполнена самым точным образом. Она имела больший успех в Кремле, нежели в Ватикане. 14 января 1606 г. Рангони отправил в Рим протокол заседания, происходившего под его руководством. Мнишек в последний раз горячо взывал к папе: он-де не будет торопиться с отъездом своим и дочери; он готов делать в пути продолжительные остановки, лишь вовремя получить спасительные разрешения. Это был вопль отчаяния.

Все эти документы были представлены Инквизиционному судилищу. Высокому трибуналу незачем было торопиться, как Мнишеку; членам его было предоставлено на досуге ознакомиться с делом. Собрание состоялось 2 марта; происходило оно под председательством папы, несомненно, настроенного благожелательно. На этот раз нужно было прийти к окончательному заключению. Вопросы Дмитрия были поставлены на голосование. Все члены тайного судилища, за исключением одного, дали отрицательный ответ. Таков был в своем суровом лаконизме приговор священного судилища. Он не опирался ни на какие доводы, не давал никаких объяснений. Он имел скорее дисциплинарное, нежели вероучительное значение. Поэтому все три вопроса, присланные из Кремля, были слиты воедино, хотя все они были далеко не одинаковой трудности и лежали в различных плоскостях.

Два дня спустя, 4 марта, Сципион Боргезе уведомил Рангони о результатах заседания и о том, каким путем пришли к известным решениям. Кардиналы и богословы всесторонне рассмотрели дело Дмитрия; однако они не могли остановиться на выводе, который бы его удовлетворил. «Святой престол, — говорил кардинал, придерживаясь обычного приема курии и, очевидно, не желая касаться догматической стороны, — не дает разрешений в подобных случаях, и нет примеров, чтобы он когда-либо отступил от этого правила. Сигизмунду III, предъявившему подобные же претензии по поводу коронования в Стокгольме, было отвечено таким же точно отказом». Итак, приговор являлся непреложным. Как же можно заставить Дмитрия покориться?

Нунцию не пришлось брать на себя эту неблагодарную задачу. Пока в Риме рылись в архивах, чтобы облечь свое решение неуязвимой броней, Дмитрий вдруг меняет тон. Он уже готов склониться на доводы католиков, он не настаивает более на исполнении своих требований, по крайней мере, одного из них, наиболее затруднительного, — о причастии Марины.

Рангони был в восторге от этой перемены, явившейся так кстати. 18 марта он спешит написать следующие строки: «Королевский секретарь встретил на своем пути сюда воеводу сандомирского, ехавшего в Москву. Мнишек просил передать мне поклон; при этом я узнал, что, выслушав наши разъяснения, великий князь не требует больше, как раньше, чтобы его невеста в день коронации причастилась по греческому обряду». Инцидент был исчерпан.

Вероятно, Дмитрий был единственным московским царем, испытавшим на себе заботы и опеку курии. Вызванный этим обмен мыслей и ряд мер позволяют нам заглянуть в самые тайники папской политики. В Инквизиции отражается совесть Ватикана. Изучение документов той эпохи говорит нам, что загадочный «царевич» первый обратился к Риму и добровольно предложил соединение церквей. Павел V поверил его искренности. Он действительно возлагал на Дмитрия безмерные надежды. Однако долгом своим папа не пожертвовал. Когда речь зашла о недопустимых уступках, святой престол замкнулся в свое непреклонное non possumus. Не был ли, однако, честный и твердый Павел V слишком легковерен? Но в ту пору и в этом же вопросе не оказалась ли чересчур легковерной и вся Россия?

 

Глава III
Дмитрий и Польша 1605-1606 гг

Новых доказательств своего высокого происхождения Дмитрий не мог представить; зато на его стороне был ореол самого блистательного успеха. Это не могло не сказаться на его отношениях с Польшей. Правда, Сигизмунд III отрекся от претендента перед Борисом Годуновым и пред лицом сейма. Тем не менее он рассчитывал на безграничную благодарность Дмитрия и настойчиво напоминал о благодеяниях, которыми он осыпал когда-то «царевича». Но стоило ему сделать хоть один шаг в этом направлении, как Дмитрий уклонялся в сторону. С апломбом и самонадеянностью выскочки он забывал обещания, данные в тяжелые дни, и медлил привести их в исполнение. Разумеется, у него не было недостатка в правдоподобных предлогах для этого. Его самоуверенность возрастала по мере того, как усиливалась оппозиционная партия в Польше. Переговоры, которые велись между Кремлем и Краковом, вдруг резко оборвались. Впрочем, они были до такой степени запутаны, что им и не предвиделось никакого конца.

Для восстановления дипломатических отношений с Дмитрием Сигизмунд III выбрал велижского старосту, Александра Корвин Гонсевского. Верительные грамоты были ему выданы 23 августа 1605 г.; но в Москву он прибыл лишь в октябре. Официальной целью миссии было выполнение форм церемониала. Гонсевскому было поручено принести поздравления царю по поводу его венчания на царство и передать ему приглашение на предстоящее бракосочетание короля с эрцгерцогиней Констанцией. Однако, в сущности, обеим державам надо было прежде всего договориться относительно Швеции. Все остальное могло и подождать.

Гонсевский был скорее воином, нежели дипломатом. Он сразу же допустил неловкость, которая, впрочем, была внушена ему еще в Кракове. Здесь появился какой-то подозрительный иностранец. Это был человек неизвестной национальности; однако он выдавал себя за любимца и даже крестника Годунова. Этот субъект рассказывал какую-то странную историю. По его словам, крестный, Годунов, вовсе не умер; вместо себя он приказал похоронить кого-то другого; сам же царь, захватив свои сокровища, отплыл в Англию. Но исчезновение Годунова только временное. Колдуны предсказали ему, что он спасет свою державу и скоро снова вернется к власти. Итак, Дмитрию угрожала опасность. От имени короля Гонсевский обещал навести справки в Лондоне, усилить стражу на границах и таким образом преградить дорогу незваному гостю с того света.

Эта басня не произвела на Дмитрия никакого впечатления. Он не выказал ни малейшего страха и скептически отнесся к предсказаниям чернокнижников. Тем не менее он счел долгом серьезно поблагодарить посланника и указать в то же время на достоверность смерти Годунова, делавшей все предосторожности совершенно излишними. Потерпев такое крушение, Гонсевский сделал еще одну ошибку. Сигизмунд имел подозрение на одного из своих же сановников в Вильно. Дмитрию предстояло решить вопрос, действительно ли этот несчастный злоумышлял против него с Годуновым. И на этот раз царь уклонился от ответа: он даже не потребовал выдачи виновного и лишь обещал начать следствие.

Когда было покончено с этими прозрачными авансами, на очередь был выдвинут шведский вопрос. Медлить с его решением было нельзя. Прекрасная страна Олафов и Эриков была охвачена пламенем войны: там боролись за престол и за веру. Племянник Сигизмунда III, Карл IX, прежний герцог Зюдерманландский, силой захватил трон, принадлежавший по праву его дяде. Последователи реформации поддерживали узурпатора, забывшего свои клятвы. Предстояло решить спор оружием. Сигизмунд напрягал все свои силы в войне с племянником; одерживая победы в Ливонии, он рассчитывал на военный союз с Дмитрием, чтобы окончательно одолеть противника. Но те же надежды питал и Карл IX. Он со страхом взирал на Москву. Ему неизвестно было, что там происходит; во избежание неожиданностей, он стянул войска в Финляндию. Но, в любом случае, Карл предпочел бы заключить с русскими союз против поляков. Эта тактика была слишком очевидна; Сигизмунд отлично понимал ее. Поэтому он и торопился предупредить своего противника. Он просил Дмитрия считать Карла IX самозванцем, а послов его — изменниками законному королю; если же они осмелятся явиться в Кремль, пусть их выдадут полякам.

Такая запутанность интересов была выгодна царю. Стоя между двумя врагами, из которых каждый искал его помощи, Дмитрий мог выбирать то, что ему казалось лучше. Борис Годунов отлично умел пользоваться подобными обстоятельствами. Но преемник его оказался недостаточно решительным. Вся его политика в шведском вопросе свелась к двусмысленным уступкам Польше и вообще к уловкам довольно сомнительного свойства.