Главная » Русские князья и цари » 1796-1801 Павел I Петрович » Павел I. Сын Екатерины Великой. Казимир Валишевский. » Часть 3. Катастрофа. Павел I. Сын Екатерины Великой. К. Валишевский

📑 Часть 3. Катастрофа. Павел I. Сын Екатерины Великой. К. Валишевский

   

Казимир Валишевский
Павел I. Сын Екатерины Великой

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
КАТАСТРОФА

Глава 14
Окончательный кризис

I

   Вызов, обращенный Павлом к европейским монархам, был только некрасивой шуткой. Но очень серьезно царь делал вызов Англии, в то время, когда, чтобы сразиться с ней, у него был в Балтийском море флот, в котором из 47 кораблей едва 15 были в состоянии выйти в море. Французский союз и лига нейтральных держав сулили ему, правда, соединить для борьбы с этим страшным противником все морские державы, за исключением Турции, но союз не был заключен, и он делал все, чтобы расстроить лигу своими резкими выходками и вызовами. Пруссия не двигалась; Дания медлила; Швеция, за неимением денег, была бессильна. В действительности Россия оставалась одинокой, и в Балтийском море, как и везде, грозной армаде под британским флагом — из 205 линейных кораблей и 284 фрегатов с 139000 человек экипажа — нечего было опасаться какого-либо серьезного сопротивления.

“Император буквально сумасшедший”, — написал Витворт, собираясь покинуть Петербург. Не один он высказывал такое мнение. По всей Европе тысячи голосов, опечаленных или обрадованных, но одинаково охваченных все возрастающим изумлением, вторили ему, как эхо. Так, в самой России, Бальбо писал в одном конфиденциальном письме: “Прошу вас, сударь, быть осторожным с этим письмом и тотчас же его сжечь: император сошел с ума!”. То же самое говорил Роджерсон, компетентный судья, в качестве лейб-медика и доверенного лица в делах политических. Того же мнения были и в Англии, по мнению Семена Воронцова, а по свидетельству Чарторыйского: “Все были более или менее убеждены, что государь подвержен припадкам умопомешательства”. Госпожа Виже-Лебрён, очень расположенная к этому государю, которым она лично могла быть вполне довольна, с сожалением описывала “капризы всемогущего безумца”, которые он проявлял.

Однако был ли император Павел сумасшедшим в патологическом смысле этого слова? Становился ли он таким в этот момент? Уже раньше Чарторыйский слышал следующее восклицание из уст великого князя Константина: “Мой отец объявил войну здравому смыслу с твердым намерением никогда не заключать мира”. Он слышал от одного офицера, что “он остается равнодушен, когда его бранит человек (император), явно лишенный рассудка”. Но разве не говорят так ежедневно о многих людях, которых, однако, не считают психически больными? В ноябре 1797 г. французский посол в Копенгагене, Грувен, тоже говорил: “Здесь рассказывают… о новых поступках этого государя, свидетельствующих о сумасшествии”. То же самое слово встречается в следующем году в записке, посланной Директории 21 октября, и в одном из писем Тугута к графу Коллоредо, от 2 января. Но, несколько лет спустя, с 1802 по 1804 год, его можно найти во всех дипломатических сообщениях, примененным к Бонапарту — консулу или императору.

Это до Аустерлица. Во время Итальянской кампании взгляд на императора Павла тоже изменяется. Победы Суворова осветили своим ярким светом и поступки коронованного безумца. Но это торжество было кратковременное, чем триумф Наполеона. Цюрих быстро изгладил славу Нови. Впрочем, в России так же, как и за границей, все ясно видели, что в достигнутых в Италии успехах интерес народа, платившего за них так дорого, не получил никакого удовлетворения, и в 1800–1801 гг. прежнее чувство вспыхнуло вновь, окрепло и определилось. Если верить О’Меару, его разделял и Бонапарт, добиваясь в то же время союза с Павлом. “Да, — будто бы сказал он однажды, — я думаю, что он утратил часть своего рассудка”.

Только часть? Остается установить относительные признаки предположенного психического расстройства. Но в этом весь вопрос! Каковы были размеры болезни в последней фазе ее развития? Выражались ли они только в увеличении странностей ума и характера, которые в течение уже продолжительного существования не мешали Павлу, в бытность великим князем или императором, блюсти свое положение, часто не без некоторых ошибок, но иногда и с известным достоинством? Или же, наоборот, этот самый человек был, как говорили революционеры 1801 года, сумасшедший, которого надо связать или уничтожить, как бешеную собаку?

Но, прежде всего, что мы понимаем под сумасшествием?

II

   “Мозговое заболевание, обыкновенно хроническое, без лихорадки, характеризуемое расстройством восприимчивости, разума и воли”. Это определение, формулированное в начале столетия Эскиролем, является классическим. Но, если ему следовать, нужно было признать Павла достойным сумасшедшего дома гораздо ранее последних лет его жизни. “Все каждый день замечают расстройство его способностей”, — писала Мария Федоровна Плещееву в 1794 году. Екатерина замечала, как и все. Стараясь, однако, удалить своего сына от престола, как не обратилась она к консультации врачей?

Она, по-видимому, считала это “расстройство” наследственным недостатком и, рассматривая психическую болезнь великого князя, как факт исторически установленный; известный русский психиатр согласился с этим мнением.

По мнению одного французского специалиста, наследственность “действительно господствует над всем этим отделом патологии”, и если Павел был сын Петра III, ему было от кого получить такое наследство, Даже помимо голштинского рода, в котором его мать, за пятнадцать лет, обнаружила три случая умопомешательства. Вспомним брата Петра Великого, Ивана, страдавшего природным слабоумием, сына преобразователя, Алексея, существо беспокойное и слабоумное; его внука Петра II, неврастеника, склонного к половым излишествам, истощенного в пятнадцать лет; его дочь, Елизавету, вспыльчивую, капризную неуравновешенную, чувственную до крайности, и, тем не менее, набожную и склонную к мистицизму, страдавшую к концу жизни нервным расстройством, быть может даже истерическими припадками.

Но с этой стороны наследственная связь точно не установлена и, кроме того, когда она не выражается природным слабоумием, которого, разумеется, не было у Павла, психическое расстройство всегда сопровождается какой-либо физической пертурбацией, специальными изменениями в области желудка, в пульсе, в двигательном центре. Были ли такие явления у Павла? В какое время? В 1768 году Димсдаль не нашел ни одного из них, и этим фактом уничтожается слух о припадках падучей, которым будто бы был подвержен сын Екатерины. В 1797 году Нелидова писала следующий бюллетень: “Наш дорогой государь чувствует себя хорошо, не считая некоторого завала печени, утомления, ломоты в бедрах, ипохондрии, подагры и слабости”. В сущности, после сорока лет, это обычное состояние здоровья у большинства здоровых людей, и оно не мешало Павлу быть сильным и не бояться усталости.

Быть может, на его умственные способности повлияли большие дозы опиума, которые будто бы давал ему Разумовский, чтобы обеспечить себе продолжительные tête-Ю-tête с веселой Наталией? Другая легенда. Наркотические средства не причиняют безумия. Самым заметным действием опиума Ф. Квинсей признал, на основании собственного опыта, некоторое ослабление воли. Однако слабая воля Павла, изменчивая, неуверенная, легко поддающаяся чужому влиянию, ни в каком случае не была недеятельной; напротив, она была увеличена до степени непрерывного раздражения.

При сумасшествии обыкновенно прежде всего поражается память. До конца жизни Павел слыл в этом отношении одаренным исключительно. Что касается телосложения, то большинство сумасшедших полнеют. Павел остался худощавым.

Можно было бы попытаться отнести его к категории ненормальных, установленной и введенной в моду Ломброзо: ни сумасшедшие, ни идиоты или слабоумные люди, иногда даже высоко интеллигентные, но способности которых, часто неравномерно развитые, обыкновенно несвязные, обнаруживают сильное расстройство при своем проявлении. Субъект плохо работает, обладая аппаратом, все составные части которого на месте и хорошо построены. Как бы ни были велики его способности, они остаются частью неиспользованными, потому что он не в состоянии направить их как следует и привести в соответствие. Его мысли и поступки постоянно противоречат друг другу. Вчера он был не тог, что будет завтра. Недостаток логики, непоследовательность в идеях и отсутствие контроля чувств или склонностей делают то, что самые безукоризненные рассуждения приводят его к самым нелепым решениям и что, став игрушкой страстей, внушений и инстинктов, оспаривающих друг у друга его волю, он, рассуждая разумно и стремясь к добру, получает вид человека невменяемого и безнравственного.

Разве это не портрет Павла? Это также принадлежащее перу мастера описание примет дегенерата.

Но, согласно определению итальянского ученого, или его современных адептов, кто из нас не дегенерат, в большей или меньшей степени? Если вглядеться в эту формулу ближе, она представляется только выражением недоумения перед некоторыми явлениями, которые иной соперник Ломброзо хотел, быть может, с бСльшим основанием, поместить на “границе безумия”, почве неопределенной, где не проведешь никакой разграничивающей черты; потому что, как совершенно справедливо замечено, самым благоразумным людям, случается иметь “безрассудные пробуждения”, “нет нормального типа умственно совершенно здорового”, и, наконец, “нет ничего труднее, как ответить на вопрос: что такое умалишенный?”

В этой неопределенной и неопределимой области развивается целое множество индивидуумов, которые не такие, как все люди, но которых никто не думает сажать в сумасшедший дом. Они живут обыкновенной жизнью; они занимаются своими делами, и часто выказывают мною благоразумия; они иногда умно выполняют трудные обязанности; они достаточно логично защищают свои идеи. Несмотря на неопределенность этих данных, мы должны пока ими довольствоваться, за отсутствием других, более удовлетворительных, и им, даже в физическом отношении, соответствуют у Павла некоторые характерные черты: низкий и покатый лоб, прогнатизм, сильно выраженный, признаки преждевременной старости, морщины, плешивость. А также некоторые черты его духовной природы: навязчивые идеи и галлюцинации.

Но можно привести и противоположные указания. Не страдая бесплодием, дегенераты, или лица, занимающие промежуточную полосу, между разумом и сумасшествием, считаются слабыми производителями. Если они имеют потомство, на нем, более или менее, сказывается это происхождение. От своего брака и иначе Павел имел много детей, и в его законном потомстве преобладала физическая и моральная сила, или, по крайней мере, наружное равновесие умственных способностей.

С другой стороны, галлюцинации, которым он, по его собственному признанию, будто бы был подвержен, допускают сомнение. Очень возможно, что государь морочил госпожу Оберкирх, рассказывая ей о ночной прогулке, совершенной им будто бы по набережной Невы в сопровождении призрака Петра Великого. Во всяком случае можно, не рискуя ошибиться, предположить, что его слушательница придала некоторую драматическую окраску этому приключению. Но именно в этой семье беспредельное разнообразие черт приводит к исключению какого бы то ни было обобщения.

Изучая сына Екатерины с патологической точки зрения, один известный специалист по нервным болезням был склонен причислить государя к классу “субъектов, поддающихся раздражению или импульсу”, по определению одного из его французских учителей, “людей всегда возбужденных, у которых возбуждения очень непродолжительны, и симпатии и антипатии которых, впечатления и увлечения меняются с чрезвычайной быстротой”.

Наука признает также частные виды умопомешательства, разделенные на классы специалистами, среди которых они отметили одну специальную форму, манию величия, которой Лакассан после Мориса Боже дал название césarite. Предрасположение к этой болезни обнаруживается очень рано, даже до десяти лет, а разве мы не видали, как Павел ребенком проявлял в этом смысле необыкновенную заботливость? С другой стороны, наблюдавшиеся у него навязчивые идеи принимали ясно выраженный характер “фобии”, “боязни”, — еще одной разновидности того же типа.

Френологи предполагают, что в передней части черепа находится “ассоциационный центр”; все портреты Павла делают в этом отношении очевидным недостаток в строении его головы. Самым главным результатом мозговых аномалий является беспрестанное противоречие впечатлений и идей, как следствие неправильной работы централизующего органа, и Павел был именно человек противоречий. Ими он совершенно спокойно наполнил всю свою жизнь, согласуя мистическое вдохновение средневекового рыцаря с грубостью прусского капрала и возлагая на себя знаки Мальтийского ордена, чтобы отдать визит г-же Шевалье!

Но и после этого исследования основной вопрос остается еще неразрешенным. Вырождение, частный вид умопомешательства, или “фобия”, — как эта аномалия достигла такого широкого развития в индивидууме, который, по мнению Димсдаля, был во всех отношениях совершенно нормального телосложения? По какой причине эта болезнь, долгое время выражавшаяся лишь в довольно незначительных странностях ума и характера субъекта, сделалась под конец настолько серьезной, что ее жертву обвиняли в настоящем и опасном безумии, и что к этому были достаточные поводы. Потому что если в этом отношении и было некоторое отсутствие меры, то оно, право, простительно.

Среда, к которой принадлежал несчастный государь, по своему происхождению, воспитанию и позднейшим условиям своего существования, одна может дать объяснение факту. Из нее выделялись яды, тонкие и вредные, действовавшие иначе, чем опиум, или какое-либо другое наркотическое, и среди этих зловредных ядов самый сильный заключался в смертельной заразе великим современным неврозом. Он и определил заключительный период явления.

До Павла, как и после него, другие государи, некоторые гораздо менее его одаренные, проявляли ту же абсолютную власть, не злоупотребляя ей в такой степени и не пользуясь ей для коренного переворота всего существующего, внутренней организации страны и внешних отношений, общественных нравов и домашней жизни. Павел хотел все преобразовать еще полнее, чем это пробовал сделать Петр Великий. Если он возымел такое безумное желание, то не потому ли, что он жил умственно в общении с современными ему преобразователями Франции и всего света, был охвачен той же лихорадкой, той же химерой, надеясь, как они, осуществить народное благо путем указов?

В этом смысле можно, кажется, рассматривать его безумие исторически установленным. Остается указать, как отразился этот факт на событиях, с ним связанных, и это другая задача, которую вызванные им противоречивые утверждения делают не менее трудной.

III

   Князь Кочубей, возвращенный из ссылки после вступления на престол Александра I, писал Семену Воронцову в августе 1801 года: “Тот, кто не видел последних лет царствования Павла и кто не имеет возможности получить самых верных сведений о том, сколько они породили путаницы, дезорганизации и настоящего хаоса, никогда не будет в состоянии правильно судить о нашем положении и о том труде, который надо затратить, чтобы все это распутать”. Свидетельство это очень выразительно; однако исходя от человека, попавшего в немилость, оно может показаться сомнительным, каким, по той же причине, представлялось свидетельство английского консула Шэрпа. В одном из донесений, посланных этим агентом Гренвилю, в феврале 1801 года, мы читаем: “Невозможно изобразить тот ужас (horro), который возбуждает в публике нынешнее правительство… Указы и толкования указов так многочисленны и в то же время так двусмысленны, что я бы только напрасно затруднил вас, прислав их копии”. Но вот свидетель, пользующийся большим доверием: Дюрок, приехавший в Петербург на другой день после смерти Павла и убедившийся в непоправимом ударе, нанесенном этим событием надеждам французского правительства. Но это не удержало посла первого консула от заявления, что режим, которому эта трагическая кончина положила конец, был “невыносим”. Павел обратил столицу в пустыню: “Ничто не могло туда попасть, ничто не имело доступа в империю; тюрьмы были переполнены; за малейшую безделицу подвергались увечьям и ссылке”.

Одно из этих показаний подтверждается статистикой: переписи 1800–1801 гг. показывают заметную убыль населения в столице, а также соответственное понижение квартирных цен. Большое число домов пустовали, и эмиграция за границу приняла небывалые до тех пор размеры. Как ни трудно было получить паспорта, в некоторых кругах царило поголовное бегство. Один гвардейский офицер был задержан на границе и чистосердечно объяснил причину своего побега: “Он не знал за собой никакой вины, но ему показалось, что при этом режиме свободно думать считается уже преступлением”. Другой, более ловкий, курляндец Христофор фон дер Ховен, удачно достиг Голландии и сражался там, под начальством Брюна, при Бергене, где его родной брат Роман находился в рядах русской армии!

Симптомы такого состояния умов, которое объясняет подобное бегство, иностранные наблюдатели замечали уже через несколько месяцев после вступления на престол сына Екатерины. Граф Брюль не дал себя ввести в этом отношении в обман восторженными приветствиями, которыми встречали нового государя в Москве во время коронационных празднеств. “Неудовольствие, между тем, всеобщее, говорил он: оно существует даже в провинции и в армии. Вся эта постройка, несмотря на все свое великолепие, очень ненадежна. Император, желая исправить недостатки прежнего правительства, все опрокидывает, вводит новый режим, который не нравится народу, который слишком необдуман и так Поспешно приводится в исполнение, что никто не успевает его хорошо усвоить…” Спустя несколько недель он писал: “Неудовольствие, и в особенности в войсках, возрастает с каждым днем… Трудно себе представить, как утомляют солдата, и ему это так надоело, что он свободно дышит только после того, как ему удается бежать. Неудовольствие аристократии невозможно изобразить словами… Только городская чернь и крестьяне любят своего государя…”

Прусский посол имел в этот момент причины, как три года спустя Шэрп, видеть вещи в мрачном свете. Однако его наблюдения замечательно совпадают с наблюдениями Роджерсона, который, будучи своим человеком при Дворе, должен был все видеть в розовом свете. Но, откровенничая в тот же день с Семеном Воронцовым, доктор делает это почти в тех же выражениях: “Военный режим ни с чем несравним по строгости; офицеры и солдаты утомлены и измучены, и во всем этом огромном теле царит общее недовольство, заставляющее мыслящих людей призадуматься”.

Два года спустя Кочубей, находясь еще на службе, в свою очередь сообщает тому же лицу и опять в тех же выражениях; только его пессимистические утверждения носят еще более общий характер: “Внутреннее управление все ухудшается. Крайний эгоизм овладел всеми. Каждый заботится только о себе. На место поступаешь с мыслью, что быть может через три-четыре дня получишь отставку, и тогда говоришь себе: “Нужно будет завтра позаботиться, чтобы мне дали крестьян”. С места уходишь с крестьянами; потом снова поступаешь на место и получаешь новых крестьян: это хитрость, которая проделывается каждый день… На этих днях послали войска в Финляндию, и никто не знает зачем… И вот подумайте, чего это стоит!.. Нет никакой экономии, да ее и быть не может… Никто не смеет делать представлений…”

Еще два года, и один французский эмигрант, собирая сведения о причинах смерти Павла, повторил слово в слово этот припев. Причины “это — беспрестанные перемены, заставлявшие его (Павла) впадать в самые крайние противоположности; это — неуверенность, в которой пребывали все, кто состоял на службе, начиная с фельдмаршала и до последнего подпоручика: сегодня на службе, завтра в опале, послезавтра опять на службе, на четвертый день под страхом попасть в Сибирь; это — абсолютное разрушение русского государства, которое, изобилуя производством, но не имея в сущности никакой промышленности, может существовать среди европейских государств только посредством внешней торговли, но, почти уничтоженной разными запретительными законами. Это — притеснения, вытекавшие из всех этих мелочных распоряжений, касавшихся костюмов, которые он изменял по своему капризу… это масса мелких придирок, не дававших покоя его подданным всех классов общества”…

Ближе к Павлу, в кругу его семьи, то же мнение находит себе отклик и это лучше всякого другого доказательства свидетельствует о смущении, вызываемом государем вокруг себя. Под кровом самого деспота разверзлась зияющая пропасть, и его сын первый старается ее углубить!

Александру 20 лет. По своему физическому сложению это прелестный юноша; ничего отцовского: высокий, стройный, хрупкий, с голубыми глазами матери, с таким же розовым румянцем, как у нее, и с той же невинной улыбкой. В духовном отношении, на первый взгляд, это образ ангела, сотканный из красоты, кротости и чистоты, полный благородных стремлений, великодушных порывов и добродетельных наклонностей; таким видит его народ, по примеру Екатерины, глядящей на него глазами бабушки и воспитательницы, страстно влюбленной в свое создание. Конечно, себя она в нем не узнает. Этого избранного ею наследника она не старалась переделывать на свой лад. Она хотела, чтобы он был другой, лучше, думая, что ему-то не придется отвоевывать себе престол, или защищать его от жадных соперников. И поэтому самые горячие надежды связаны со вступлением на престол этого избранника. С его воцарением снова возродится рай на земле, и именно в России. А когда его царствование окончится, вдова государя, несмотря на постигшее ее тяжелое испытание, все еще будет полна прежней иллюзии. “Наш ангел на небе!” напишет она. Но это все одна иллюзия, и при ближайшем рассмотрении картина меняется; та же самая душа представляется испещренной глубокими складками, извилистыми изгибами и темными тайниками. Женатый на самой очаровательной молоденькой принцессе, Александр остается, по-видимому, нечувствительным к призыву чувств. Он может дать этой подруге только целомудренную любовь брата. Но у него есть любовницы, приносящие ему детей, целая побочная семья. Он кажется также чуждым всякого честолюбия и не стремится к власти. Хижины в Швейцарии было бы достаточно для его счастья. Однако он составляет заговор для свержения с престола своего отца, а тем временем, ведя тайную переписку с Цезарем Лагарпом, откровенничает перед ним следующим образом:

“Мой отец, по вступлении на престол, захотел преобразовать все решительно. Его первые шаги были блестящи, но последующие события не соответствовали им. Все сразу перевернуто вверх дном… Невозможно перечислить все те безрассудства, которые совершались здесь. Прибавьте к этому строгость, лишенную всякой справедливости, немалую долю пристрастия и полнейшую неопытность в делах. Выбор исполнителей основан на фаворитизме; заслуги здесь ни при чем… хлебопашец обижен, торговля стеснена, свобода и личное благосостояние уничтожены: вот картина современной России!”

И автор этой картины не ограничивается критикой. Он выискивает средство помочь злу и находит его — в подготовке, посредством революционной пропаганды, государственного переворота! Всеобщий невроз охватывает и его. Он сначала, как фон дер Ховен, подумывал бежать; но, посоветовавшись с друзьями, отказался пока покидать отечество, Уверенный, что на месте он лучше поработает “над лучшим видом революции”. Друзья, о которых он упоминает, это все члены будущего Тайного комитета, который он учредит окончательно после своего вступления на престол и назовет Комитетом народного спасения, но который уже подготовляется и начинает воплощаться. В настоящее время в нем состоят Павел Строганов, получивший свое политическое воспитание в Женеве и Париже, под руководством монтаньяра Ромма; Николай Новосильцев, пополняющий свое образование в Лондоне в тесном общении с Фоксом, и Адам Чарторыйский, думающий только о своей Польше. Вот план действий, составленный ими сообща:

“Мы намереваемся в течение настоящего царствования поручить перевести на русский язык столько полезных книг, сколько только окажется возможным, но выходить в печати будут только те из них, печатание которых окажется возможным, а остальные мы прибережем для будущего; таким образом положим начало распространению просвещения умов… Когда же придет и мой черед, тогда нужно будет стараться, само собой разумеется постепенно, образовать народное представительство, которое, должным образом руководимое, составило бы свободную конституцию, после чего моя власть совершенно прекратилась бы, и я, если Провидение благословит нашу работу, удалился бы в какой-нибудь уголок и жил бы там счастливый и довольный… Дай только Бог, чтобы мы когда-нибудь могли достигнуть нашей цели — даровать России свободу и предохранить ее от поползновений деспотизма и тирании”.

“Когда же придет и мой черед…” В то время, когда было написано это письмо, Павлу было только сорок три года. Хотел ли Александр, чтобы предназначенная им к свободе Россия подождала ею пользоваться, пока пройдет нормальный срок жизни, дошедшей еще только до половины своего возможного течения, и стонала бы до тех пор под игом безумного тирана? Этого не может быть. С первого же года воцарения отца, еще во время коронационных торжеств, он просил Адама Чарторыйского набросать проект манифеста для его собственного вступления на престол, с перечислением всех несовершенств существующего режима и всех преимуществ того, который его заменит. Павел сам, как известно, принял при жизни Екатерины ту же предосторожность; сын, без сомнения, об этом знал, а подобные примеры заразительны. Но сын выказывал еще больше торопливости. Отец ограничивался порицанием, сын же организовал очаг революционной пропаганды и в 1798 году мечтал привлечь к этому делу самого государственного канцлера! При содействии одного из своих молодых друзей, Виктора Кочубея, он просил Безбородко составить проект конституционной реформы. И, из уважения к наследнику, дядя повиновался племяннику, но не оправдал возлагаемых на него надежд, объявив себя сторонником самодержавия и ограничившись выражением пожелания, чтобы самодержавие, сохраненное во всей своей полноте, послужило не к удовлетворению прихотей одного властелина, а к уважению закона.

Во всяком случае подготовка трагического события, имевшего место 11/23 марта 1801 года, уже ясна в этом движении более или менее продуманных идей и более или менее сознательных домогательств. Осенью 1797 года великий князь еще не назначал, конечно, точно числа события, которое передаст ему, раньше времени, отцовское наследие; по всей вероятности это намерение никогда не выливалось у него в совершенно определенную форму. Менее чем через год после восшествия на престол его отца, он допускал, однако, необходимость изменить революционным путем правильный порядок престолонаследия и политическую организацию страны.

А если, уже задумав это дело, он говорил о намерении удалиться и поселиться на швейцарской ферме, или на берегах Рейна, то это только одни слова, входящие в программу большинства великих честолюбцев. Разве Бонапарт после Арколы и Риволи не говорил о своем намерении вернуться на прежнее место, “как простой гражданин”?

Между тем, имел ли молодой великий князь личные причины жаловаться на царствующего государя и на режим, во главе которого он стоял? Имелись ли эти причины у других недовольных? И, наконец, были ли существенны неудовольствия всех категорий подданных, на которые указывают вышеупомянутые свидетельства?

IV

   В тот момент, когда Александр составлял свой ядовитый обвинительный акт против отцовского управления, он был, в двадцать лет, первым С.-Петербургским военным губернатором, шефом одного из гвардейских полков (Семеновского), командующим дивизией в столице, инспектором кавалерии в этой дивизии и в Финляндской, председателем комиссии по продовольствию столицы, постойной повинности и общей полиции. С 1798 года он председательствовал, кроме того, в Военном департаменте, а начиная со следующего года заседал в Сенате и Государственном Совете. Павел не хотел обходиться со своим наследником, как обходились с ним самим. Сохраняя чувство обиды против матери за то, что она отстранила его от дел, он избегал следовать ее примеру. Как и на всех людей, состоявших на гражданской или военной службе, он взваливал на своих сыновей тяжелую работу, большей частью бесполезную, а иногда доходившую до смешного; но молодые великие князья справлялись с ней без особого труда. В них говорила отцовская кровь. Находясь на борту “Эммануила”, во время знаменитой крейсеровки 1797 года, оба великие князя, Александр и Константин, проводили целые часы на палубе, занимаясь ученьем и ружейными приемами. Чтобы повиноваться отцу, или угождать его страсти? Нет! Двадцать лет спустя, будучи императором, старший вместе со своими братьями Николаем и Михаилом устраивал такое же зрелище экипажу одного корабля, которому производился смотр на Кронштадтском рейде!

Застенчивый и близорукий, глухой на одно ухо и слегка хромой на одну ногу, — недостатки, нажитые во время маневров, Александр мог с трудом удовлетворить такого требовательного начальника, как Павел. Ему случалось, как и всем, быть обремененным непосильной работой и получать более или менее суровые выговоры. Он притворялся, однако, что не обращает внимания на эти испытания, поскольку они касались его одного. Он умалчивал о них в письме к Лагарпу, показывая себя озабоченным исключительно счастьем России. Но была ли Россия действительно так несчастна, как он говорил?

Ответ требует пояснения, которое, казалось, дал граф Брюль, написав письмо, приведенное выше. Александр поддавался влияниям, и интересно найти их источник. Вокруг него, в служебном мире, чиновники классов и офицеры всех чинов, конечно, терпели столько же от дурного обхождения, которому их ежедневно подвергал капризный нрав Павла, сколько от постоянной неуверенности, в которой им приходилось из-за него же жить. Кроме того, преторианцы-гвардейцы замечали с неудовольствием, а многие и с бешенством, как их лишают прежних привилегий и удобств. Аристократия, обиженная, приведенная в упадок, стесненная в присвоенной ею себе произвольной власти над крепостными, разоренная, наконец, в последний момент экономической политикой государя и последствиями его раздоров с Англией, тоже испытывала сильное возбуждение. По свидетельству Шэрпа, в марте 1801 года на треть произведений страны не находилось покупателя, и в Украине берковец конопли, продававшийся прежде за тридцать два рубля, предлагали за девять!

По этой-то причине, и только по этой причине, местная аристократия противилась союзу с Францией против Англии, как она должна была остаться ему враждебной и спустя несколько лет, когда он был заключен при Александре, и к этому чувству отнюдь не примешивалось, как предполагали, определенное предпочтение английским понятиям и обычаям. В 1801 году “боярин”, который по своим “вкусам, обычаям и влечениям был бы англоманом”, который признал бы в английском лорде “образец изящества и аристократизма, высшее выражение хорошего тона, блеска и барской гордости”, этот тип, придуманный скорее изобретательным, чем осведомленным в этом смысле историком, представляет анахронизм относительно времени до первых годов XIX в. Он народился недавно и существует, как исключение. Равным образом является исторической бессмыслицей приписывать русской аристократии того времени отвращение или презрение к французской культуре, представителями которой на берегах Невы была несчастная горсть эмигрантов, “нуждающихся, неимущих, вынужденных играть жалкую роль паразитов… вечно на цыпочках, в качестве учителей танцев, или в сапогах со шпорами, в качестве учителей фехтованья”. Этот взгляд тоже сложился недавно. Сразу после Революции, эти люди, быть может зачинщики, ответственные за катастрофу и в то же время безусловно ее жертвы, принимали в глазах современников совершенно другой облик. Помимо того, что в бедности и изгнании они сохраняли некоторые свои свойства, создавшие их престиж и обаяние и так сильно прельстившие госпожу Головину, помимо того, что их несчастье создало им новый ореол и дало поводы к состраданию, самые их пороки, недостатки и все их смешные стороны, — все это, не будем забывать, оказало, по крайней мере на аристократию приютившей их страны, самое сильное влияние заимствованной с Запада цивилизации. Вследствие этого, какие ни на есть, они еще пользовались огромным успехом в Петербурге. Они находили там даже много последователей своей религии. И их Франция, Франция старого режима, возбуждала одни симпатии. Высокомерная и суровая, Англия не привлекала никого; но, как на этот раз отлично выразился Сорель, “она хранила в своих кассах все состояние бояр”.

Александр имел общение только с теми социальными группами, или с несколькими отдельными людьми, которые, будучи посвящены в тайны внутренней и внешней политики, с гневом и ужасом предвидели опасности, каким подвергала страну неспособность, или невменяемость государя. Для него эта узкая среда составляла всю Россию; но вся масса его будущих подданных находилась вне ее, и для нее не существовало ни одного из этих более или менее основательных поводов к неудовольствию. Она ничего не знала ни об истощении финансов, ни о беспорядках в администрации, ни об угрозах Англии, и, в общем, управление Павла давало ей скорее поводы к удовольствию.

Даже в гвардии солдаты не имели причин жаловаться, или, по крайней мере, не думали о них. Их били, но ничуть не больше, чем в прежние царствования, скорее даже меньше, и между двумя наказаниями им продолжали правильно выдавать, что было очень ценным нововведением, порции водки и мелкую монету. Так как Павел был одинаково щедр на наказания и награды, они готовы были считать этого строгого, но великодушного царя лучшим из государей. Тем более что побои и брань доставались не им одним. Офицеры, лишенные своей “позолоты” и спеси, разделяли в достаточной мере общую участь, и стремление к равенству, так сильно развитое в русском народе, находило себе в этом удовлетворение. Павел на все лады старался ему польстить. Неумолимый судья, он охотнее обрушивался на начальство. “Корнет, — говорит, Саблуков — мог свободно и без боязни требовать отдачи под суд своего полковника… и рассчитывать на беспристрастное рассмотрение своей жалобы”.

Ту же заботливость проявлял государь и на гражданской службе с аналогичным результатом. В особенности в начале царствования видимое желание защищать слабых против сильных делало Павла действительно популярным. Один современник так описывает происшедшие в эту пору перемены: “Всеобщая суматоха лишила многих лиц их средств наживы, отняв у них возможность обогащаться потом ближнего и указав всем границы страха и чести”.

Другой пишет: “Вместе с царствованием Екатерины окончился и золотой век грабителей”. Как заметил Карамзин, хотя в других отношениях, никакое сопоставление недопустимо, то же самое говорили и о Грозном, который, если оставить в стороне его кровавые оргии, был очень проницательный политик.

Несомненно также, что трагическая кончина несчастного государя не была ни исключительно, ни даже главным образом, обусловлена его ошибками и оскорблениями. Наоборот, именно лучшие его усилия и великодушнейшие стремления привели Павла к гибели, возбудив против него весь сонм интересов и страстей, которые могли быть менее всего оправданы. Нравы того времени, привычка, даже в высших классах, к самому униженному рабству, делали то, что этому тирану простили бы, как прощали многим другим, самое дурное обращение, если бы, умножая их, он затрагивал только достоинство этой категории своих подданных. Но он лишал их куска хлеба, мешая вместе с тем их удовольствиям и оскорбляя их тщеславие: вот что не могло быть терпимо! Он сокращал хищения, укоренившиеся в обычаях администрации императорских дворцов: это взывало о мести. Он выводил из себя всю толпу раззолоченных, хищных тунеядцев, привычкам которых покровительствовала Екатерина и к порокам она относилась снисходительно, потому что и то и другое служило извинением ее собственной невоздержанности: из этой-то среды набирались участники убийства, жертвой которого был сын императрицы.

Но об убитом нельзя судить по убийцам. В истории революций этот критерий никогда не бывает хорош, и, кроме того, привилегированные классы, именно лишенные своих привилегий, являлись только орудием преступления, совершенного в марте 1801 года. Руководящая идея исходила из другого и высшего источника.

Правление Павла было ненавистно; но некоторое время, до злополучий и несчастий, которых оно не могло за собой не повлечь и которые должны били отозваться даже в самой глубине покровительствуемых им народных масс, его действия принимались, как благо.

Из 36 миллионов человек, по крайней мере, 33 находили основания благословлять государя, и благословляли его, что утверждал вместе с некоторыми другими современниками один из участников заговора, Беннигсен.

В высших классах недовольство и дух возмущения возбуждались и усиливались, кроме того, пропагандой либеральных идей, которой задумал посвятить себя Александр вместе со своими друзьями, но которые находили других более деятельных агентов. Даже, лично очень не сочувствовавший этому движению, сам Саблуков заинтересовался им под влиянием своей жены еврейки Юлианны Ангерштейн, родившейся в Англии от родителей родом из России. Она была дочерью известного коммерсанта и любителя искусств, коллекция которого послужила основой Национальной Галереи в Лондоне.

Принципы, которых держался Павел, и его поступки делают, на первый взгляд, непонятным существование подобного брожения; но императорская полиция была организована не лучше, чем прочие стороны администрации. В действительности, при этом тираническом режиме, по крайней мере в одном отношении, свобода была широко обеспечена. По признанию самих заговорщиков, можно было без большого риска высказывать вслух дурное мнение об этом, на вид таком страшном, государе и даже бранить его публично! Будучи чиновниками, полицейские разделяли враждебные чувства, питаемые этой средой против Павла, по причинам нам уже известным, и сообщничество при революционных кризисах надзирающих и поднадзорных существует в России с давних пор.

Пропагандистов было немного, и их влияние распространялось лишь в довольно ограниченном кругу. Но, говоря, что все считают Павла психически больным, в каком же смысле употреблял это слово Чарторыйский? Он объясняет: все, то есть “высшие классы, сановники, генералы, офицеры, старшие чиновники, одним словом все те, кто в России называются мыслящими и деятельными людьми”. Теперь бы сказали: вся интеллигенция, и это приблизительно одно и то же. Тогда говорили все, потому что только такие лица считались за людей. Народные же массы, на которые безрассудно думал опереться Павел, представляли собой то, что англичане пренебрежительно называют nobody, и не имели никакого политического, или социального значения, не представляли собой никакой пригодной в этом отношении силы. Еще в наши дни все попытки пустить в ход этот элемент не привели ни к чему; он разрушил все расчеты и обманул все надежды на его содействие. Таким образом, не имея поддержки с этой стороны, вся химерическая постройка Павла была достаточно минирована с другой, чтобы рухнуть от первого толчка.

Неизбежная катастрофа была, по-видимому, еще ускорена одним поступком, который, если бы Павел сумел им как следует воспользоваться, привлек бы, может быть, к нему многих из его врагов. Со свойственной ему неловкостью, Павел сделал так, что он послужил ему во вред. 1 ноября 1800 года, следуя одному из своих порывов, последствий которых он никогда не умел предугадать, царь обнародовал указ о всеобщей амнистии. Он возвращал в Петербург и на службу всех чиновников и офицеров, уволенных в отставку или сосланных в течение последних четырех лет. Все они были обязаны, в самом скором времени, предстать перед императором и услышать из его уст подтверждение дарованной им милости. Павлу хотелось разыграть в жизни сцену Августа с Цинной и насладиться изъявлениями благодарности, на которые он имел право рассчитывать. В несколько дней дороги, ведущие к столице, покрылись целой процессией выходцев с того света, спешивших откликнуться на призыв; кто ехал в карете, запряженной шестериком, кто в простой кибитке. Многие, потеряв все из-за нагрянувшей опалы, возвращались пешком.

Государь очаровал тех, кто пришел первыми, но скоро это ему надоело. Кроме того, он не знал, что ему делать с таким количеством прощенных. Служебные места, которые он обещал им вернуть, оказались занятыми. Почувствовав себя несостоятельным должником перед этой толпой кредиторов, он рассердился и пришел в ярость. Большинство из них не удостоилось даже чести увидеть государя, а пришедшие последними были остановлены у городских застав. По крайней мере, говорят, что Пален посоветовал ему прибегнуть к этому средству, и ходит также слух, что он своими вероломными расчетами поставил Павла в такое безвыходное положение. Но последний был вполне способен все это проделать и по собственному побуждению. Он любил рисоваться. Плохой актер в области абсолютной власти, он понимал ее проявление только под видом сценических эффектов. Ища выгодной позы, он, точно для собственного удовольствия, собрал и воздвигнул по соседству со своим дворцом очаг злобы и ненависти, подобно груде взрывчатых веществ, в которой мщение близкого будущего должно было почерпнуть пищу и поддержку. Но взрыв был давно подготовлен и предусмотрен.

V

   На следующий день после вступления на престол сына Екатерины госпожа Виже-Лебрён испытала сильный страх, потому что, по ее словам, все были уверены в неизбежности восстания против нового государя. В письме к матери от 4/15 августа 1797 года великая княгиня Елизавета, супруга наследника престола, со своей стороны, повествует пространно, со своеобразными комментариями, о загадочных происшествиях, которые дважды, в одно из воскресений и в следующий вторник, встревожили Павловск, куда съехалась вся императорская семья. Графиня Головина упоминает об этом тоже: внезапно собрались вокруг дворца различные части войск, составлявшие гарнизон резиденции государя, и нельзя было себе представить, или узнать, что привело их в движение. “Все, что было известно потихоньку, — говорит великая княгиня (но, конечно, неизвестно государю), это то, что некоторые части были совсем наготове и утром уже поговаривали, что вечером что-то произойдет”. Далее, рассказывая о второй тревоге, бывшей во вторник, она пишет: “Императрица, до которой уже раньше дошли те же слухи, умирала от страха, однако пошла тоже (за государем, вышедшим к войскам)… Мы с Анной (Юлией Саксен-Кобургской, сделавшейся женой великого князя Константина, под именем Анны Федоровны) последовали за ними с замирающим от надежд сердцем, потому что действительно дело казалось серьезным (cela avait l’air de quelque chose)… Я, как и многие, ручаюсь головой, что часть войск имеет что-то im Sinn, или что они, по крайней мере, надеялись получить возможность, собравшись, что-либо устроить… О! если бы кто-нибудь стоял во главе их! О, мама! В самом деле он тиран!..”

Таким образом, через девять месяцев после того, как Павел вступил на престол, все окружающие его убеждались, по свидетельству его молодой невестки, что войска, предназначенные для его охраны, искали случая совершить преступление, и предвкушение этого события заставляло трепетать сердца самых близких членов семьи государя не от ужаса, а от радостного ожидания! На самом деле, среди них не один Александр смотрел на своего отца, как на тирана. Зачем эта невестка, не отличающаяся нежностью, призывала кого-нибудь, кто бы, взяв на себя командование бунтовщиками, помог им выполнить их зловещее дело! Может быть, она и огорчалась, что ее муж, слишком застенчивый и беспечный, не хотел сделаться этим желанным начальником и, предшествуя публичной трагедии, имевшей место в марте 1801 года, домашняя драма, смущавшая уже в этот момент семейный очаг великого князя, быть может, имела главным своим источником это несогласие.

Подобные инциденты, быть может только случайные, впрочем, больше не повторялись, и в течение двух следующих лет Павел, обманутый встречаемой им всеобщей покорностью и отвлеченный также великими событиями, в которых он нервно, хотя и бесплодно, принимал участие, успокоился. Однако с середины 1800 года у него появились новые поводы к беспокойству. Вокруг него нагромождались обломки, и небосклон темнел. Его разбитое семейное счастье и обманутые надежды, разрушенный им самим идеал частной и общественной жизни не могли, при всей его ненормальности, не внести некоторого смущения в его ум. Он казался подавленным и грустил. “Наш образ жизни невесел, — писала Мария Федоровна Нелидовой в мае 1800 г., — так как совсем невесел наш дорогой государь. Он носит в душе глубокую печаль, которая его снедает. От этого страдает его аппетит… и улыбка редко появляется на его устах”. В это время Павел также с лихорадочным нетерпением ожидал дня, когда он получит возможность оставить все свои резиденции, какие только до тех пор выдумывала его фантазия. Ни в одной из них он не находил себе больше покоя и не чувствовал себя в безопасности. Ему нужен был укрепленный замок, крепость, гранитные стены, окружающие их глубокие рвы, подъемные мосты, преграждающие к ним доступ и с безумной поспешностью стали подвигать постройку Михайловского дворца с помощью указов и миллионов.

VI

   Это новое жилище, представлявшее собой неприступную крепость, должно было быть также великолепным дворцом. Как во многом другом, в чем он хотел проявить свою полную противоположность взглядам и образу жизни матери, Павел быстро отстал от своего увлечения деревенской простотой. Этому способствовали впечатления, вывезенные из Франции, а также вкусы Марии Федоровны, страстно любившей, несмотря на Этюп, пышность и этикет, как все немецкие принцессы ее времени, для которых солнце восходило в Версале. Мы видели, во что обратилась уже во время коронации в Москве Павловская пастораль, и на этом пути сын Екатерины тоже проявил крайности своего ума. Двор Северной Семирамиды считался самым блестящим и пышным в Европе; ее сын, однако, убедился, что императрица не требовала в достаточной мере почета, должного величию императора. Он хвастался, что введет и там такую же строгую дисциплину, как в полках. Он соединял Версаль с Потсдамом, без некоторого влияния и азиатского церемониала, который еще так недавно царил в старом Московском Кремле. Он хотел даже, чтобы дамы становились на колени, целуя его руку, и выполнение этого изъявления уважения требовало целого ряда движений, реверансов и пируэтов, довольно трудного исполнения. Если молоденькая фрейлина делала какое-либо упущение, ее грубо выгоняли вон и называли дурой! Тем не менее, на другой день она должна была снова явиться. Но часто при входе лакей останавливал ее словами: “Вы недостойны предстать сегодня перед Его Величеством!” Подобное обращение подняло вначале целую бурю, а потом все перестали придавать ему значение. Те, кого это касалось, уходили, пожимая плечами, потому что Павел не щадил никого. Он сделал резкое замечание обеим своим невесткам, Анне и Александре, которые, когда должны были зимой сопровождать его при одном выезде, не позаботились снять шубы, войдя в плохо протопленный зал ожидания. Не менее требовательная Мария Федоровна сорвала с корсажа своей невестки букет живых цветов, который, по ее мнению, плохо шел к парадному платью.

Как и в военной жизни, пунктуально выполняемое расписание определяло в малейших подробностях для членов императорской семьи и их свиты назначение каждого момента их существования. Государь вставал между четырьмя и пятью часами и до девяти работал в своем кабинете, принимая служебные рапорты и давая аудиенции. Затем он выезжал верхом, в сопровождении одного из своих сыновей, обыкновенно великого князя Александра, чтобы посетить какое-нибудь учреждение или осмотреть работы. От одиннадцати до двенадцати развод, потом еще занятия до обеда, подававшегося ровно в час. Стол накрывался только на восемь приборов, а за ужином собиралось вдвое или втрое больше приглашенных. После короткого отдыха новый объезд; опять занятия от четырех до семи часов; потом собирался придворный кружок, где государь заставлял себя часто долго ждать, но сам не допускал, чтобы были запоздавшие. При его появлении ему подавался список присутствующих лиц, и он карандашом отмечал имена тех, кого желал оставить ужинать. Иногда, обходя собравшихся, он обращался к некоторым лицам, но разговоры между присутствующими были запрещены.

В тот момент, когда часы били девять, открывалась дверь в столовую. Государь входил первый, подав иногда, но не всегда, руку государыне. Бросая вокруг себя неизменно суровые, а часто гневные взгляды, он резким движением передавал перчатки и шляпу дежурному пажу, который должен был их принять. Он садился в середине стола, имея по правую руку государыню, а по левую своего старшего сына. В этот момент приказ о молчании отменялся, но никто не смел этим воспользоваться, кроме как для того, чтобы ответить императору, который обыкновенно обращался только к сыну или графу Строганову и разговаривал с ними в присутствии безмолвных гостей. Чаще всего, между едой, он ограничивался тем, что обводил вокруг стола глазами, исследуя лица и замечая позы. Из причуды, или по рассеянности, одна дама не сняла за столом перчаток. Император позвал пажа и, указав на нее пальцем, очень громко сказал:

— Спроси, нет ли у нее чесотки!

Иногда, когда Павел бывал в хорошем расположении духа, он приказывал позвать придворного шута, Иванушку.

Он имел еще придворного шута, и это не является полным анахронизмом. Со времени Виктора Гюго, Ланжели считался во Франции последним представителем подобной профессии в свите Людовика XIII. Но это фантазия поэта произвела анахронизм. В действительности исторически этот тип относился к более позднему времени. Он фигурировал в Олимпе Людовика XIV, и не в последний раз. У Марии-Антуанетты было еще, по-видимому, нечто подобное в ее внутренних покоях, а в России, как и в Германии, традиция эта сохранялась гораздо дольше. Взятый из челяди Лопухиных, Иванушка не обладал такой находчивостью, как знаменитые исполнители подобной роли.

Его остроты, произносившиеся с рассчитанной дерзостью, представляли собой обычно лишь эхо и средства интриги. Если, вместо того, чтобы посмеяться, государь оскорблялся каким-нибудь смелым намеком, злой шут старался приписать эти слова тому лицу, за нанесение вреда которому ему заплатили. Как Ланжели, он в конце концов сломал себе, впрочем, шею в этой опасной игре. Однажды, когда он более или менее забавно высмеивал то, что родится от того или другого, Павел спросил:

— А от меня что родится?

— Разные разности, — ответил шут, на этот раз плохо вдохновленный, — места, кресты, ленты, щедроты, галеры, удары кнута…

Он был прерван неистовым криком:

— Вон! В кандалы! Бить его нещадно!

Так как за него вступились его многочисленные защитники, Иванушка отделался удалением в Москву, где дожил свой век в доме Анастасии Нащокиной, знаменитой красавицы того времени.

После ужина, если Павел бывал в хорошем расположении, он забавлялся тем, что разбрасывал по углам комнаты десерт со стола, пирожные и сладости, которые старались поймать пажи, перебивая друг у друга лучшие куски. В десять часов вечера день кончался. Император удалялся к себе.

Крайне многочисленный при Екатерине, придворный персонал был теперь очень сокращен и ограничен, даже для больших воскресных приемов, чинами первых пяти классов, а к концу царствования сокращался все более и более. С 1 сентября 1800 г. офицеры Гатчинского гарнизона не получили более, как прежде, права входа в придворный театр и церковь. Павел нашел среди них подозрительные лица. В этом тесном кругу он не допускал, однако, никакой интимности. Он ничего не оставил от изящных вечеров Эрмитажа, где, изгоняя всякий этикет, Екатерина отдыхала от утомления властью и церемониалом. Он сохранил эти собрания, но, как говорит графиня Головина, “это было блестящее сборище военных и статских, соблюдающих в присутствии государя строгий батальонный устав”; он вносил туда принужденность и скуку, следовавшие за ним всюду. И это была еще одна из причин, почему желали от него отделаться.

Там, как и везде, все имело свои правила: костюмы и жесты, слова и позы. Во время водосвятия — церемонии, имеющей место в январе, при двадцати градусов мороза, устав требовал, чтобы присутствующие являлись без шуб, в шелковых чулках и бальных башмаках. В каком-то году князь Адам Чарторыйский упал, пораженный ударом, многие принуждены были слечь в постель по возвращении домой. Павла это не взволновало. Когда вечером ему доложили об этих случаях, он только удивился. “Мне было жарко!” сказал он.

Он не допускал никаких нарушений этих неумолимых приказаний; не терпел никаких послаблений, даже на даче. В Павловске или в Гатчине устав предписывал частые прогулки верхом, в которых должны принимать участие императрица и дамы ее свиты, но эти развлечения устраивались, как похоронное шествие, или эскадронное ученье: друг за дружкой, попарно, при полном молчании! Единственное исключение: иногда государь принимался играть со своими младшими детьми; и какая удивительная снисходительность: он разрешал, чтобы, держа на руках одного из них, кормилица оставалась сидеть в его присутствии. Мария Федоровна была менее снисходительна: она неизменно требовала, чтобы при ней стояли даже ее лучшие друзья, которые, как, например, госпожа Ржевская, были ей преданы и из-за нее страдали.

Поставленный на такую ногу, этот двор достиг желанной пышности, но был ужасно скучен. Кроме императора и императрицы, все испытывали ощущение, что живут в тюрьме и стеснены невыносимо, и даже отсутствие их величеств не вносило облегчения в эту ежедневную пытку. Устав оставался в силе, и великая княгиня Елизавета, вообразив, что отъезд императорской четы в Ревель, в июне 1797 г., обеспечит ей несколько мгновений свободы, быстро обманулась в своих иллюзиях. “Надо вечно сгибаться под гнетом, писала она на другой день матери. Было бы преступлением дать нам хоть один раз подышать свободно… Императрица желает, чтобы мы жили во дворце во время их отсутствия… чтобы каждый день мы, как и все остальные, были в полном параде, как в присутствии государя… чтобы это имело вид двора (pour que cela ait l’air cour)… Сегодня день Св. Петра; после спектакля будет празднество в парке. Все это прекрасно, великолепно, но пусто, скучно”.

Все разделяют такое впечатление, и все хотят, чтобы все это окончилось, вспоминая время, когда при Екатерине жилось так хорошо.

Церемониал не ограничивался, наконец, внутренней жизнью императорских дворцов; он продолжался за их стенами и распространялся на улицу. При приближении к каждой резиденции прохожие обязаны были снимать шляпы во всякую погоду, а кучера, которые по местным обычаям держат вожжи двумя руками, принуждены были брать свою шапку в зубы. Защитники Павла говорили, что он был чужд распоряжению, истолкованному в этом смысле слишком усердным чиновником. Однако, без вмешательства грозного Архарова или какого-либо другого полицейского, государь требовал, чтобы дамы, самого высокого круга и очень преклонных лет, выходили из карет, чтобы поклониться ему при встрече с ним, рискуя попасть, в бальных туфлях, в грязь или в снег. В случае неисполнения этого требования, карету задерживали и конфисковывали, а кучера, лакеи или гонцы подвергались телесному наказанию, которое иногда разделялось и владелицей экипажа. Мужчины должны были, кроме того, снимать с себя шубы и становиться во фронт. Для женщин Павел иногда допускал отступления от правила, прося любезно ту или другую из них не беспокоиться. Госпожа Виже-Лебрён уверяет, будто она была в числе этих привилегированных. Но госпожа ДемРн, жена основателя одной очень известной гостиницы, искупила в исправительном доме свою вину в том, что недостаточно поторопилась сойти в грязь. Чтобы избежать той же участи, одна актриса из французского театра, m-lle Леруа, выскочила из кареты так поспешно, что поскользнулась на подножке.

— Que voulez-vous de plus? Mérope est Ю vos pieds! [Чего вы еще хотите? Мероп у ваших ног!] — падая, продекламировала она. Но мы не слыхали, чтобы Павел взял на себя труд поднять хорошенькую актрису.

Все это, под влиянием азиатского атавизма, сильно отдаляло его от Версаля, и разные другие причины мешали ему следовать образцу, поразившему его воображение. Одной из них было желание подражать Фридриху II. Оно, к несчастью, противоречило стремлению копировать Короля-Солнце. Подобно философу в Сан-Суси, сын расточительной Екатерины, сам тоже очень расточительный, имел однако претензии на экономию и простоту. Он показывал с гордостью князю Чарторыйскому шляпу, на которой износился галун. Зимой и летом он носил одну и ту же шинель, у которой меняли только подкладку, смотря по сезону. Объезжая губернии, он любил останавливаться в крестьянских избах и запрещал, под угрозой самых строгих наказаний, всякое приготовление к его приему.

Между тем самые незначительные его переезды напоминали выступление в дорогу каравана. Они требовали не менее пятисот тридцати пяти лошадей. Ни роскошных экипажей, ничего блестящего и нарядного, но много народу в многочисленных повозках, из которых большинство было не что иное, как кое-как запряженные таратайки. И эти люди уничтожали при проезде столько съестных припасов, что их хватило бы на целый городок. Вот что требовалось для каждого стола в походную кухню государя; несколько пудов свежей говядины, целый теленок, два козленка, один баран, два поросенка, две индейки, четыре пулярки, два каплуна, от шести до десяти кур, четыре пары цыплят, две пары глухарей, три пары куропаток, четыре пары рябчиков, три с половиной пуда лучшей крупитчатой муки, десять фунтов сливочного масла, столько же кухонного, сотня яиц, десять бутылок густых сливок, десять бутылок молока, десять фунтов соли, ведро кислой капусты, пятьдесят крупных раков, четыре фунта крупы, рыбы живой на два блюда в скоромные дни и на двенадцать в постные; сверх того, огурцы, шампиньоны, лимоны, разная зелень и проч. Принимая во внимание число человек, которых, надо было накормить, это немного, и один аппетит Людовика XIV требовал в другом роде изобильных меню.

Разница между Версалем и Гагчиной чувствовалась еще сильнее в явлениях нравственного порядка. Король-Солнце отражал в своей сверхчеловеческой личности сияние целого созвездия звезд разной величины, которые все способствовали величию этого центрального светила и составляли с ним неразрывное целое. Но, верный своему понятию о царе, Павел считал все, что было вне его личности, пылью, состоявшей из темных и инертных атомов. Один он выводил их из ничтожества, куда мог снова возвратить через несколько мгновений. Один он давал им жизнь, и свет, и тепло.

— Знайте, сударь, что в моем государстве велик только тот человек, с кем я говорю, и пока я с ним говорю.

Мы не знаем достоверно, произносил ли действительно эти слова сын Екатерины, и кому именно они были сказаны, так как свидетельства разноречивы. Говорят, что Дюмурье один из тех, кто их слышал. Если они и не принадлежат самому Павлу, то, без сомнения, кто-нибудь, знавший его очень близко, великолепно выразил ими самую основную его мысль. Этот самодержец был всегда неизменно уверен в своем величии и мудрости, в своей доброте и добродетели, во всех качествах, которые присущи если не ему лично, то по крайней мере божественному началу, которое он воспроизводил в действительности. Разве он, представитель Бога на земле, не принимает участия в Его совершенстве? Оставаясь при этом убеждении, он не переставал “важничать перед самим собою”, как говорила великая княгиня Елизавета, и “фанфарон абсолютизма”, по выражению княгини Дашковой, он обставил свой двор так, чтобы тот служил главным образом театром для его актерства.

Но, задуманный и поставленный таким образом, спектакль становится невыносимым для остальных участвующих, и после трехлетнего царствования Павел испытывал ощущение, что среди этой великолепной обстановки почва уходит у него из-под ног. Тогда со слепой торопливостью человека, который боится, он стал думать только о том, как бы бежать, переменить местожительство, найти неприступное убежище. Он ринулся навстречу своему жребию.

VII

   Он родился в Летнем Дворце, обширном деревянном здании, построенном еще в царствование Елизаветы. Немного дней спустя после рождения внучатого племянника государыни разнесся слух о видении, которое будто бы имел перед необитаемым в то время дворцом стоявший на часах солдат. Он рассказывал, что ему явился Архангел Михаил. Легенда завладела мистически настроенными мыслями Павла, и было решено, что старое здание получит название Михайловского замка и будет заменено новым, более величественным, из тесаного гранита. Сначала предполагалось только это; но мало-помалу мистицизм и тревога, воспоминания о Версале и средневековые представления комбинировались в воображении государя, и у него возникла другая мечта — о сказочном замке, осуществление которого было возложено на архитектора масона Ивана Баженова. Но так как этот художник заболел, его планы были переделаны Бренна, простым каменщиком, привезенным из Италии одним польским вельможей, и его участие неприятно отразилось на работе. По виду здание напоминало стиль итальянского ренессанса, но приноровленного к вкусам ремесленника. Расход на постройку и внутреннюю отделку за три года дошел официально почти до двух миллионов рублей, а в действительности до гораздо более высокой суммы, так как Бренна нашел в этом источник значительного состояния, оставленного им сыну, который женился на дочери князя Кутузова. Правда, употребленные в дело материалы были не первого сорта.

Сохраненный в одних только нижних частях здания гранит, из которого Павел хотел создать себе защиту, был заменен в других этажах самыми обыкновенными кирпичными стенами, покрытыми ужасной мазней, в которой преобладал любимый цвет фаворитки. Так как государь помогал своими повелительными указаниями и даже, говорят, своими кроки, общий вид представлял собой ужасное, грубое несоответствие форм и тонов, странную смесь роскоши и крайней простоты, и полнейшее отсутствие гармонии и артистического чувства. По преданию, Павел еще требовал, чтобы эмблемы императорской власти фигурировали в самом нелепом изобилии во всех орнаментах; но главной его заботой было приблизить час его переселения в это мало привлекательное жилище.

1-ю ноября 1800 года, сгорая от нетерпения, он раньше обыкновенного возвратился в Петербург. Но дворец-крепость еще не был, однако, готов к его принятию: стены еще не успели просохнуть. Наскоро украсили их деревянными панелями, скрывшими на короткое время пропитывавшую их сырость; но она не замедлила выступить из щелей. Живопись, сделанная по свежей штукатурке, начинала уже стираться настолько, что в одной комнате Коцебу не мог различить рисунка над дверью. Картины, мебель, обои настолько портились, что на другой день после смерти государя пришлось вынести все, чтобы избавить от полного разрушения. Густой пар наполнял комнаты, мешая людям узнавать друг друга, несмотря на обилие огней. Едкий запах, исходивший от стен, по которым текли негашеная известь, масла и лаки, стеснял дыхание посетителей. Здание было негодно для жилья. Тем, кого Павел хотел обречь на житье в нем вместе с ним, казалось, что они рискуют там, как и он, задохнуться. И они повторяли: “Император сумасшедший!” и: “Это не может продолжаться!” Дух возмущения охватывал весь двор, от камергеров до лакеев, и, желая во что бы то ни стало поселиться в этом неуютном жилище, Павел толкал всех своих приближенных на сообщничество с теми, кто караулил уже случай от него отделаться.

Он не остерегался. 1-го февраля 1801 года он уже спал в той комнате, где через 6 недель должен был погибнуть. На другой день он дал бал в этой новой резиденции, которая, несмотря на свое положение в центре города, была официально названа пригородной и устроена, как крепость.

Она получила многочисленный гарнизон. Вооруженные посты заняли все выходы, наблюдали за всеми окрестностями замка, как Павел желал, чтобы называли этот дворец. Он назначил кастеляна Брызгалова, носившего еще 30 лет спустя уродливую форму, в которую его нарядили. Два раза в день опускались подъемные мосты, для пропуска “службы сношений с городом”, организованной на немецкий лад, и при громких трубных звуках и щелканье бича почтальоны проходили за ограду и приносили почту.

Павел всем этим бесконечно забавлялся; но, главным образом, наслаждался иллюзией, что наконец-то он в безопасности. Он еще умножал меры предосторожности до того, что устроил около своих апартаментов маленькую кухню, где, конечно, хотел, чтобы ему приготовлялись кушанья надежным лицом, в том случае, если бы попытки к отравлению, которых он всегда боялся, доставили ему более сильное беспокойство. Но он рассчитывал жить спокойно и счастливо в этом так хорошо защищенном убежище и пользоваться там всякими удобствами. В то же время там поселилась и княгиня Гагарина, в помещении, сообщавшемся с его апартаментами потайной лестницей, и ходили слухи, что государь хочет отвергнуть свою жену, чтобы жениться на этой фаворитке, разведя ее с мужем. Он, как уверяли, испрашивал для этого и получил разрешение с. — петербургского архиепископа Амвросия, чем и объясняли его внезапное возвышение в сан митрополита. Некоторые, однако, думали, или делали вид, что думают, что, так как госпожа Шевалье получила уже по ночам доступ в новый дворец, то актриса одержит верх над знатной дамой, если только обе они не будут заменены какой-нибудь новой, пока еще неизвестной, соперницей. Действительно, в этот момент говорили, и, кажется, не без основания, о двух женщинах, что они беременны от Павла. Отец ожидаемых малюток обратился, через посредство доверенного камердинера, Кислова, к помощи придворного акушера Сутгофа и сообщил об ожидавшемся событии великому князю Александру. Одна дочь, матерью которой была госпожа Юрьева, камер-юнгфера императрицы, воспитывалась впоследствии в Павловске, на попечений великодушной государыни; но она умерла в раннем возрасте.

К этим фактам, почти исторически установленным, злобная молва присовокупляла другие, более компрометирующие. Участники уже составленного заговора старались распространять из циркулировавших слухов именно те, которые могли более всего лишить уважения несчастного царя и сделать его ненавистным; но Павел и сам способствовал подтверждению этих басен.

VIII

   В промежутках между двумя вспышками нежности или любезности, он публично, в присутствии небольшого числа свидетелей, обходился с женой с возрастающей грубостью и обыкновенно относился так же к двум старшим сыновьям, отдавая открыто всю свою привязанность младшим, Николаю и Михаилу. Этого было достаточно, чтобы люди вообразили, будто он намерен назначить одного из них своим наследником. Тщетно Александр, чтобы обезоружить недоверие и гнев отца, пускал в ход весь свой запас — а он был велик — хитрости и притворства. Кроткий, покорный, терпеливый при всяком испытании, стараясь выказывать еще больше предупредительности и уважения, он напрасно вел уединенную жизнь с женой, окружал себя исключительно людьми, преданными государю, не принимал никого, разговаривал только в присутствии императора, — Павел не унимался. Плохо осведомленный, он не имел понятия об истинных чувствах своего сына, который, впрочем, скрывал их и от самого себя; но, несмотря на то, что государь испытывал до известной степени сознание безопасности под покровом архангела Михаила, его обычное недоверие ко всем людям вообще не покидало его. Без всякой причины и даже вопреки здравому смыслу, он подозревал всех вообще, и своих близких больше других, и у него хватало неблагоразумия это выказывать.

Вечно настороже, он следил за каждым движением своего наследника, пробовал застать его врасплох, часто неожиданно входя в его комнату. Говорят, будто однажды он нашел у него на столе трагедию “Брут” Вольтера, раскрытую на странице, где находится следующий стих:

 

Rome est libre, il suffit, rendons grâces aux dieux.

[Рим свободен, довольно, возблагодарим богов]

 

Вернувшись молча к себе, Павел, будто бы, поручил Кутайсову отнести сыну “Историю Петра Великого”, раскрытую на странице, где находится рассказ о смерти царевича Алексея.

Таким образом, Александр имел два мотива для опасений, из которых один, более сильный, мог одержать верх над его застенчивостью и беспечностью и толкнуть в объятия тех, кто, спасая его, думал также спасти империю. Молодой великий князь скользил в этом направлении, и в Михайловском замке он получил новое и более серьезное основание для того, чтобы дать себя увлечь.

6-го февраля 1801 г. приехал в С.-Петербург племянник Марии Федоровны, принц Евгений Вюртембергский, будущий командир одного из русских корпусов в кампании 1812–1814 гг. Тогда это был тринадцатилетний мальчик, и, приглашая его приехать к тетке в Россию, Павел имел только в виду одну из тех любезностей, которые он любил перемешивать с неприятностями, постоянно доставляемыми им императрице. Но его разнузданное воображение все более теряло почву.

Представляясь ему в русском драгунском мундире, в огромных сапогах, из-за которых он, стараясь опуститься перед царем на колено, упал, ребенок понравился государю. Поднимая мальчика и усаживая его на стул, Павел так порывисто его ласкал, что все обратили на это внимание.

Увозя маленького принца после этой первой аудиенции, его воспитатель, генерал Дибич, не мог удержаться, чтобы не поцеловать его на лестнице, и сделал это так порывисто, что потерял свой парик. Едва успев вернуться к себе, новый фаворит получил Мальтийский крест, и визитеры стали толпиться у его дверей. В следующие дни он приводил в отчаяние своих приближенных тем, что устроил не вполне невинную игру с одной фрейлиной такого же возраста, как и он, из-за которой она подверглась мучительному наказанию. На одном придворном обеде, запутавшись шпорами в скатерти, он чуть было не опрокинул стол и еще раз растянулся во всю длину перед государем; но расположение к нему Павла, по-видимому, от этого не уменьшилось. Напротив, через несколько дней, видя себя все более и более окруженным почестями и знаками уважения и удивляясь этому, молодой принц узнал от Дибича, что государь решил женить его на своей дочери Екатерине, усыновить его и назначить своим наследником. В одной заметке, написанной уже позже, Евгений Вюртембергский обнаруживает свою уверенность в реальности намерений, приписанных в этом смысле государю. Он утверждает даже, что последний собирался заточить в монастырь свою жену и детей, за исключением Екатерины, если только он не обрекал Марию Федоровну да смерть от руки палача!

Со слов ли Дибича, или как-либо иначе, эти новости распространились по городу и были встречены почти всеми с полным доверием, так как Павел своим поведением давал всегда повод к самым нелепым выводам. Княгиня Гагарина и Кутайсов слышали будто бы, как он сказал: “Еще немного, и я буду вынужден приказать отрубить некогда дорогие мне головы!” Или: “У меня есть план, который мне хочется выполнить и который сразу сделает меня моложе на 17 лет”, — намек на возраст великого князя Николая, бывшего на столько же лет моложе своего брата Константина. Совершенно невероятно, чтобы кто-либо из них рассказывал о таких намерениях Палену, от которого будто бы узнал о них Беннигсен. Но в глазах всего света Павел был способен на все и принимал все более вид человека, стремящегося к удовлетворению своих страстей и причуд. Он сеял вокруг себя страх, смятение и то ожидание события страшного, и вместе с тем желанного, которое уже само по себе является при известных обстоятельствах причиной самых ужасных катастроф.

Как ни старались оградить принца Евгения от городских толков, он все же не мог не замечать в городе и при дворе “всеобщего изумленного вида”. Постоянное возбуждение императора и его “выходки” по отношению ко всем членам семьи также от него не ускользали. Разговор государя “изобиловал, — говорил он, — парадоксами и непонятной галиматьей”. Иногда Павел казался выпившим и, несомненно, обманутый таким видом, молодой принц во время одного приема думал, что государь предается обильным возлияниям. Но воздержание никогда, кажется, не изменяло сыну Екатерины, и не на дне бокалов черпал он опьянение, мутившее его рассудок.

Княгиня Ливен ни одной минуты не верила, что Павел хотел жениться на госпоже Шевалье. “Ему приписывали, — говорила она, — несообразности, о которых он вовсе и не думал”. Но она уверяет, что поход в Индию атамана Орлова и его товарищей не имел другого мотива, как план, задуманный императором в минуту гнева, “истребить все сословие донских казаков”. “Он надеялся, — говорит она, — что поход в середине зимы, болезни и война избавят его от всего рода”. Она утверждает, что приказ о мобилизации касался также женщин и детей, и этот злобный расчет объяснялся “ненавистью государя к несколько конституционной форме управления в казачестве”. А муж княгини был военным министром; он председательствовал в решении вопроса об экспедиции; он, по крайней мере, передавал относящиеся до нее распоряжения. В конце царствования княгиня Ливен слышала, как и все, что везде повторяют: “Это не может продолжаться!”

В мрачном дворце, где, однако, балы и празднества следовали один за другим и где, по донесениям иностранных послов, “не переставало царить широкое веселье”, Евгений Вюртембергский видел лишь тревожные взгляды, искаженные ужасом лица. Автор интересных мемуаров, И. И. Дмитриев, уверяет, впрочем, что народу на этих торжествах собиралось немного. Все старались держаться в стороне предвидении катастрофы.

Полиция удваивала меры строгости до такой степени, что фактически столица находилась в осадном положении. “В девять часов вечера, после того, как пробьют зорю, ставили на больших улицах заставы и пропускали только врачей и акушеров”. Погода, и без того всегда неприветливая в этом климате, в этот год зимой была особенно неприглядна. “Целыми неделями не показывалось солнце, — говорит другой современник. — Не хотелось выходить из дому. Впрочем, это было и опасно. Казалось, что сам Бог нас оставил”.

Катастрофа висела в воздухе и, как заметил князь Чарторыйский, вследствие того, что число лиц, ее подготовлявших, было очень ограничено, все до известной степени принимали участие в заговоре “сочувствием, желанием, боязнью и убеждением… смутным, но единодушным предчувствием скорой, давно желанной, неизбежной перемены правления, о которой говорили полусловами и которую непрестанно ожидали, не зная, когда она настанет… Среди придворной молодежи считалось признаком хорошего тона критиковать и высмеивать действия и несправедливости Павла, составлять на него эпиграммы, и придумывать самые чудовищные средства, чтобы отделаться от его правления… Это отвращение, которое неосторожно выражали при всяком случае, было государственной тайной, вверенной решительно всем, и все-таки никто ее не выдал, несмотря на то, что это происходило при монархе самом подозрительном и внушавшем страх”.

Несмотря на предосторожности, принятые к тому, чтобы дурные толки не дошли до принца Евгения, он все-таки улавливал в окружающем его шепоте роковые слова: “Это не может продолжаться!” Или же: “Государь сошел с ума!” В это время все были уверены, что какая-то болезнь тревожит рассудок государя и делает невозможным для него дальнейшее сохранение власти. Весной предыдущего года Роджерсон заметил уже прогрессирование тревожных симптомов в состоянии здоровья больного и в мыслях его подданных: “Тучи сгущаются, — писал он Семену Воронцову, — несообразности увеличиваются и с каждым днем делаются более заметными. Окружающие становятся в тупик. Даже фаворит (Кутайсов) начинает сильно беспокоиться, и я вижу, что все хотят устроиться при великом князе”. И он советовал посланнику “подождать”. Теперь, в феврале 1801 года, пользуясь симпатическими чернилами для переписки с Новосильцевым, находившимся также в Англии, Воронцов сам сравнивал Россию с кораблем, капитан которого сошел с ума во время бури, и он придумывал план спасения, для которого просил содействия у своего юного друга:

“Помощник капитана, — говорил он, — молодой человек рассудительный и кроткий, пользующийся доверием экипажа. Я заклинаю вас вернуться на палубу и объяснить молодому человеку и матросам, что они обязаны спасти корабль, и что смешно бояться быть убитым этим безумцем капитаном, когда через несколько мгновений все, и он сам, потонут из-за его безумия”. Будучи подвержен морской болезни, автор этого аллегорического послания говорил, что не может сам рискнуть пуститься в далекое путешествие, чтобы попасть на этот погибающий корабль, и так как Новосильцев отказался поехать туда, несмотря на его увещания, он был в отчаянии.

Между тем в это время юный лейтенант и несколько человек экипажа пришли к соглашению, если не относительно средств, как отнять командование у сумасшедшего капитана, то, по крайней мере, относительно необходимости взять каким-нибудь образом руль из его сумасшедших рук. В своем же укрепленном дворце Павел лишил себя лучших средств защиты, — удалив постепенно последних истинно преданных ему людей. Аракчеев и Линденер были в ссылке с октября 1799 года, а в феврале 1801 года за ними последовал сам Ростопчин, замененный Паленом. Павел вверился своим палачам.

Глава 15
Заговор

I

   Предоставленный самому себе или своему комитету революционной пропаганды, Александр не ушел бы далеко. Он, по всей вероятности, ожидал бы, “когда придет его черед”, не делая ничего, чтобы ускорить наступление этого срока. Два члена триумвирата, Чарторыйский и Новосильцев, покинули, впрочем, Россию, а третий, Строганов, был человек далеко не деятельный. Но среди приближенных, приставленных Павлом к сыну, встречались недовольные с другим складом ума, и молодой великий князь находился, вероятно, под их влиянием, так как без него нельзя было задумать никакого государственного переворота. Династические распри принадлежали уже давно минувшему прошлому, и Александр был, может быть, единственным человеком, думавшим, что можно обойтись без государя.

Мысль о свержении Павла, медленно разраставшаяся с начала царствования и пребывавшая в состоянии неопределенности, в виде общего проекта, или просто страстного, но пассивного желания в самых разнообразных кругах и вплоть до императорской фамилии, по-видимому, окончательно окрепла в конце 1799 года. С октября этого года граф Панин занимал пост вице-канцлера, а в действительности был отстранен от всякого участия в руководстве иностранными делами возрастающим значением и захватывающим влиянием Ростопчина. Избыток силы в его двадцать восемь лет, блестящее прошлое, еще более широкие виды на будущее, семейные традиции и гордость не позволяли ему долго мириться с подобным положением. Его полная уверенность в истине своих убеждений и искренний патриотизм привели к тому, что он свое собственное честолюбие отождествлял с интересами своей родины. Так как Ростопчин всегда поступал по-своему, император же слушал только этого советчика, что, по мнению Панина, было погибелью для России, то нужно было во что бы то ни стало предупредить катастрофу.

Это грозило прежде всего и неминуемо гибелью молодому дипломату, потому что острый конфликт между ним и императором становился неизбежным. Воспитанный в доме дяди, Никита Петрович не мог отделаться от дерзкого желания обращаться с государем, как его дядя, высокомерный наставник, обращался — он это видел — с цесаревичем. Со своей стороны, сохраняя по отношению к племяннику кое-что из привычного уважения, питаемого к дяде, Павел однажды, выведенный из себя его упреками и издевательством, удалился большими шагами, чтобы не дать вылиться душившему его гневу. Но Панин следовал за ним через весь Зимний Дворец вплоть до Эрмитажа, где, остановившись перед бюстом Сюлли, император воскликнул:

— Ах! если бы у меня был такой министр!

А Панин возразил:

— Будьте Генрихом IV, и вы без труда найдете Сюлли!

Этот человек с холодным темпераментом, “холодным, как лед” говорит госпожа Дивова, был мечтатель, любитель таинственного, оккультизма, фантазии и фантасмагории. Во вторую половину своей жизни он со страстью предался изучению магнетизма и диктовал своему сыну Виктору целые тома по этому вопросу. Можно даже предположить, что любовь к скрытой, приводящей в трагический трепет, интриге главным образом и вдохновила его в этом направлении; он совершенно не был создан быть настоящим главой заговорщиков, как слишком большой идеалист и человек слишком мало активный для такой роли. На свидания со своими сообщниками он отправлялся, пряча кинжал в своем жилете, но сам по себе, очевидно, никогда не стал бы угрожать серьезно ни жизни, ни даже престолу Павла.

Однако он принимал участие в заговоре и совершенно естественно, чтобы перейти от мечтаний к делу, искал поддержки между людьми очень различного ума и темперамента.

Возвратившись в Петербург, он опять возобновил дружбу, которую можно объяснить единственно сходством противоположностей или близостью контрастов. Сын испанского дворянина, служившего в Неаполе, дона Мигуэля Рибаса и’Баион, или вернее итальянского носильщика, по имени Руобоно, адмирал Иосиф Рибас был не что иное, как авантюрист с разбойничьей душой. Это был завзятый заговорщик для совершения переворота. Родившись в Неаполе в 1749 году, он находился в 1774 г. в Ливорно, когда Алексей Орлов стоял с русской эскадрой на рейде этого города и, уничтожив турецкий флот в Чесменской бухте, был занят похищением известной княжны Таракановой. Молодой Рибас, по-видимому, принимал участие в этом последнем, менее славном, предприятии и этим путем открыл себе в России доступ к неожиданной карьере. Женившись в 1776 году на Анастасии Соколовой — воспитаннице друга Екатерины, Бецкого, и, как говорили злые языки, его отца, которой покровительствовал Потемкин, ему не стоило большого труда преуспевать по службе. Несмотря на такие связи, ему удалось остаться на своем месте даже после вступления на престол Павла. Член Адмиралтейств-коллегии в 1798 году, он в следующем году получил чин адмирала и был назначен начальником Лесного департамента. До сих пор у него были все причины быть довольным. Но в начале 1800 года, вследствие бесстыдных хищений, он получил отставку, и хотя опять быстро вернул себе благоволение и получил должность помощника вице-президента Адмиралтейств-коллегии, он потерял “возможность красть полмиллиона рублей в год”, по исчислению Ростопчина. Он не мог после того утешиться и с готовностью принял предложение Панина.

Они встречались у красавицы Ольги Жеребцовой, сестры Зубовых и любовницы Витворта. Некоторые говорят, что первую мысль о заговоре подала эта изящная женщина, подкупленная английским золотом. Другие, и они более многочисленны, прямо обвиняют посланника короля Георга. Госпожа Жеребцова имела причины для вражды против Павла, так как он держал в ссылке ее братьев, и имения их были секвестрованы. Она также выказывала сильную любовь к английским гинеям, которые, по-видимому, помогли ей впоследствии приобрести одно из великолепных поместий Демидовых. Впрочем, есть основания предполагать, что она получила эту сумму другим путем, уже после смерти Павла, во время пребывания в Англии, где она пользовалась расположением принца Уэльского. Она вернулась оттуда с сыном, который, под фамилией Nord, сделался родоначальником еще недавно известной в России фамилии, и мимолетная связь, плодом которой был этот ребенок, могла доставить матери еще и другие выгоды. Но это приключение не имеет никакого отношения к заговору 1800 года, и ничто в Ольге Александровне не обнаруживает инициаторши политической интриги.

Что касается Витворта, то нельзя безусловно допустить, чтобы ему принадлежала роль инициатора в этом деле. Происхождение заговора относится, согласно всем имеющимся у нас данным, к последним месяцам 1799 года или к началу 1800 г. В этот момент у посланника не было решительно никаких причин общего характера желать смерти или свержения с престола Павла и, напротив, была одна очень серьезная причина частного характера желать сохранения власти за этим государем. Он принимал деятельное участие в России в переговорах, посредством которых Сент-Джемский кабинет надеялся еще привлечь царя к союзу с Англией и, благодаря поддержке русского монарха, получал удовлетворение личного честолюбия, о чем нам уже известно. В марте 1800 года он был сделан пэром, с титулом барона Ньюпорта, в Ирландии. Но он уже не успел получить грамоту в России.

Не разделял ли он иллюзий Питта и Гренвиля? В этом случае он не замедлил бы предупредить своих начальников о таком рискованном средстве, к которому считал нужным прибегнуть, чтобы отвратить предусмотренное действие их ошибки. Однако его сообщения не содержат ни малейшего указания на что-либо подобное и даже в последних из них, написанных в феврале 1800 года, где он заявляет о безумии Павла, он рассуждает о возможности извлечь из этого пользу.

Как любовник госпожи Жеребцовой, он должен был знать о заговоре. Быть может, он даже выказал ему некоторое сочувствие и в последнее время своего пребывания в Петербурге втайне его поощрял. Но это одно только и можно предположить. Тем более что при отъезде посланника, в мае 1800 года, заговор только что был составлен; он висел в воздухе, а с тех пор Витворт, поглощенный заботами, доставляемыми ему его новым положением, в котором ему предстояло утвердиться, женитьбой на леди Арабелле и управлением огромным унаследованным ею состоянием, совершенно перестал интересоваться русскими делами. В марте 1801 года будто бы было замечено его присутствие на одном из судов английской эскадры, шедшей в Балтийское море, и из этого заключили, что, получив предупреждение о дне, когда будет совершен государственный переворот, подстрекателем которого он был, бывший посланник собирался им воспользоваться, чтобы вернуться на прежний пост. Но все это было совсем не так: Витворт отправился в августе 1800 г. в Копенгаген, чтобы предупредить враждебное движение, ожидавшееся со стороны датского двора, и эта поездка опиралась на морскую демонстрацию в водах Зунда. Вернувшись через месяц в Лондон, новый пэр покинул Англию лишь в 1802 году, чтобы быть представителем своего государства в Париже, а в промежутке ответил категорическим отказом Воронцову, настаивавшему на его вторичном появлении в Петербурге.

Интересно угадать мысль, породившую в России эту легенду, равно как и легенду об английском золоте, главном орудии преступления: большая куча свертков золота, виденная у графа Палена; блестящие гинеи, которые полными пригоршнями загребали Валериан Зубов и его жена; миллионы, привезенные из Англии госпожой Жеребцовой для выдачи содержания заговорщикам, но, как говорят, оставленные ею у себя. Золотые монеты, находившиеся тогда в обращении в России, были большей частью иностранного, и главным образом английского происхождения, вследствие субсидии, выдававшейся царским войскам; письма Витворта не указывают на какие бы то ни было вычеты для этой цели из секретных сумм, предоставленных в распоряжение посланника; совершенно невероятно, чтобы, собираясь после катастрофы вознаградить убийц императора Павла, английское правительство поручило миллионы госпоже Жеребцовой; наконец, эта дама могла иным путем привлекать участников дела, которому сама служила, подобно тому, как некоторые заговорщики, намереваясь убить государя, преследовали другие, более благородные, цели. А если принять во внимание, что русское национальное мнение осуждало покушение, то вряд ли мог существовать повод приписывать ему столь низкие побуждения. Ведь в легенде о золоте-соблазнителе, если те, кто его давал, были англичане, то те, кто его брал, были безусловно русские. Но ничто не заставляет, даже не дает права, это предполагать.

Очевидно, при содействии госпожи Жеребцовой и, вероятно, с согласия, данного, в последний момент, ее возлюбленным, интрига затеялась между Паниным и Рибасом, но они вдвоем не могли, однако, придать делу серьезный оборот. У Панина не было силы воли, а у Рибаса необходимого авторитета. Первый, не будучи военным, не имел средств к ее осуществлению; второй, известный мошенник, не пользовался доверием. Поэтому, с общего согласия, они принялись искать третьего сообщника. Как все заговорщики, они должны были поставить себе целью заручиться помощью вооруженной силы, и поэтому естественно, что Пален, как генерал, пользовавшийся уже известною репутацией и притом военный губернатор Петербурга с 1798 года, сделался предметом их исканий.

II

   По мнению, принятому в тесном кружке посвященных, на основании серьезных исследований князя Лобанова и некоторых других лиц, курляндский барон не принимал участия в так называемом первом заговоре, инициатива которого принадлежала Панину и который, потерпев неудачу, не имел, как говорят, ничего общего со вторым, обещавшим больший успех. Факты совершенно противоречат этим рассказам. Пален, несомненно, участвовал в заговоре с самого начала его составления, наряду с Паниным, и даже, перестав руководить им, он не прекратил сношений с предприятием, несмотря на дальнейшие его перемены. Нет сомнения, что вначале Пален принимал в нем только отдаленное участие. Но даже и так, как мог он примкнуть к нему? В его карьере и личности ничто не давало повода предположить в нем такие наклонности.

Его карьера? Это был ряд успехов, слегка прерванных на несколько месяцев в начале царствования Павла. Призванный в следующем году к новым и более высоким обязанностям, бывший рижский губернатор сам, шутя, рассказывал об этой неприятности. Он сравнивал себя “с теми маленькими куколками, которых можно опрокидывать и ставить вверх дном, но которые опять всегда становятся на ноги”. Корнет гвардии в 1760 году, в семнадцать лет, один из героев Прусской кампании в 1759 г., раненный в 1770 г. при взятии Бендер, генерал-майор с 1787 г., он еще при Екатерине получил великолепное курляндское имение Экау в награду за свою блестящую службу, а пост военного губернатора столицы, по-видимому, открывал ему еще более заманчивую будущность.

Его внешность? Большого роста, широкоплечий, с очень благородным лицом, он имел вид, по свидетельству госпожи Ливен, “самый честный, самый веселый” на свете. Обладая “большим умом, оригинальностью, добродушием, проницательностью и игривостью в разговоре”, он представлял собой “образец правдивости, веселья и беззаботности”. Легко неся жизненное бремя, он физически и духовно дышал “здоровьем и радостью”. Мария Федоровна разделяла это впечатление: “Невозможно, зная этого чудного старика, не любить его”, писала она Плещееву 9-го сентября 1798 г.

Обе женщины ошибались, и почти все вместе с ними. Добродушие, веселость, беззаботность, прямота были только маской, под которой “чудный старик” скрывал в течение почти шестидесяти лет совершенно другого человека, показавшего себя только теперь. Лифляндцы в нем это отлично подметили. Они говорили, что их губернатор изучал еще в школе пфиффикологию (от слова pfiffig: хитрый, лукавый). Бездна хитрости, вероломства, жестокости скрывалась в действительности под этой обольстительной внешностью, при наличии самой твердой воли и самой безграничной дерзости, служащих не стесняющемуся ничем честолюбию, Удовлетворить которое было очень трудно. Не считая пфиффикологию, он не получил никакого образования и не выказывал ни в гражданской, ни в военной службе никаких выдающихся способностей, которые оправдывали бы его высокие назначения, хотя в 1812 году, на основании его прошлого, относившегося к эпохе, предшествовавшей воцарению Павла, так как с тех пор он больше не служил в армии, общественное мнение требовало назначения его главнокомандующим всеми силами, выдвинутыми против Наполеона. Этого захотела его счастливая звезда, а при Павле его способности придворного, испытанная изворотливость, неизменно хорошее настроение, умение вовремя ответить и непоколебимый апломб способствовали упрочению его влияния.

Он заставил оценивать их по достоинству. Занимая одновременно со своей новой должностью место гражданского губернатора в трех прибалтийских провинциях, военного губернатора Риги, инспектора кавалерии и пехоты лифляндского округа, он продолжал идти в гору, и уже предвидели день, должно быть близкий, когда, достигнув наивысшего расцвета своей славы, затмив и опередив всех соперников, он станет всемогущим.

Однако в разгаре своих блестящих успехов он прислушивался к словам Панина. Быть может, самое расположение к нему, такое незаслуженное, возбуждало в нем боязнь за будущее и заблаговременное возмущение против возможного поворота счастья. Это вполне допустимо. Осыпая его милостями, Павел в то же время не оставлял его в покое. Сегодня он обижался на письмо, в котором из недр Сибири Коцебу поручал себя заступничеству своего полусоотечественника:

— Воображаю, что вы уж все можете!

Завтра он прогонял с оскорблениями от своего двора госпожу Пален за то, что ее муж скрыл от покровителя княгини Гагариной дуэль, происходившую из-за фаворитки. Возможно, что этот счастливец, на достигнутой им головокружительной высоте, мечтал избавиться от вечного страха за свое падение, которому он ежечасно рисковал подвергнуться, подобно многим другим мимолетным любимцам.

Однако, по-видимому, в это время он принимал участие в заговоре только наполовину. Его реализм, в высшей степени практический и грубый, конечно, плохо мирился с присутствием Панина во главе такого рискованного предприятия. Но будь он, впрочем, и вполне уверен в успехе, его содействия было еще недостаточно. Панин не хотел смерти императора Павла. Он мечтал об учреждении регентства, вроде тех, какие незадолго до того вследствие психической болезни короля Христиана VII в Дании и короля Георга III в Англии признаны были необходимыми в этих странах. Как и там, регентство должно было достаться наследнику, и надо было заранее заручиться его согласием. Тем более что молодой великий князь пользовался народным расположением. Его популярность росла пропорционально ненависти, предметом которой становился его отец. Рассказывали, что когда сын бросался на колени, заступаясь за жертвы государева гнева, становившиеся все более многочисленными, Павел отвергал его просьбу, толкая ногой в лицо! Говорили, что наследник вставил в одно из окон своего помещения зрительную трубу, чтобы караулить, когда повезут через Царицын Луг несчастных, отсылаемых в Сибирь с плац-парада. При появлении зловещей тройки, доверенный слуга скакал к городской заставе, чтобы нагнать телегу и передать пособие сосланному.

Панин не замедлил открыться молодому великому князю. “Император Александр рассказывал мне, передает Чарторыйский, что граф Панин первый заговорил с ним об этом”. Палену, не останавливавшемуся ни перед каким препятствием, удалось устроить свидание между великим князем и вице-канцлером, имевшее место под глубокой тайной в бане. Панин, изобразив в красноречивых выражениях критическое положение империи, старался не оскорбить сыновнего чувства своего собеседника своим предложением. Как подтверждали бывшие в Дании и Англии случаи, Павел мог быть удален от управления государством без применения насильственных мер. Освобожденный от забот, связанных с его положением, государь будет наслаждаться несравненно более завидной долей. Сохранив за собой все приятные стороны существования, он избегнет ужасов, отравляющих ему теперь каждое мгновение.

Александр не дал себя убедить. Однако он не обнаружил и ни малейшего негодования. Не сходились ли идеи Панина с его собственными, и не отвечал ли предложенный ему государственный переворот его собственным тайным желаниям? Он не согласился на предложение, но хранил доверенную ему тайну и продолжал сношения со своим наперсником, обмениваясь с ним записками, которые Пален брался передавать. Вероятно, идеалист Панин, в качестве руководителя в предприятии такого рода, не внушал и ему достаточно доверия. Тем более что и сам вице-канцлер колебался. В своей борьбе с Ростопчиным, в этот момент, он не бросал еще надежды на победу.

Таким образом вопрос оставался нерешенным. В августе 1800 года Пален оставил должность с. — петербургского военного губернатора и был призван командовать, впрочем фиктивно, армией, которую Павел отдал приказание сформировать, и это перемещение мешало проекту, основанному на участии войск, находящихся в столице. Зато в следующем месяце Панин решился нанести окончательный удар не Павлу, но Ростопчину.

Он составил две записки, которые, по его мнению, не могли не открыть глаза государю на неудобства и опасности той политики, в которую втягивал Россию президент коллегии Иностранных Дел. Составив план общего успокоения Европы, Панин предлагал себя в посредники, чтобы провести в жизнь придуманные им комбинации, и хвалился, что сумеет заставить все заинтересованные дворы их принять. Маневр этот был наивен. Записки должны были пройти через руки Ростопчина, и Панин знал по собственному опыту, что никоим образом нельзя было рассчитывать, чтобы они достигли своего назначения. Его соперник воспользовался ими для составления своей знаменитой записки, в которой, предлагая себя посредником для разделения мира пополам с Францией, он на некоторое время окончательно овладел умом государя. Но эта неудача заставила Панина бесповоротно покончить со своими иллюзиями и нерешительностью.

По должности с. — петербургского военного губернатора заместителем Палена был генерал Свечин; “против своей привычки ни к кому не ездить, из чувства собственного достоинства”, Панин поехал к новому губернатору и пригласил его к себе. Он встретил его с подсвечником в руке в доме, где не было ни одного лакея. Он нарочно устроил такую обстановку. Но, раскрыв свои намерения, он встретил новую неудачу. Свечин совершенно определенно отказал, и игра становилась чрезвычайно опасной. За генералом установилась репутация человека, обладающего рыцарскими взглядами и неподкупной честностью; но в каком направлении проявит он их? Панин посоветовался с Рибасом, и последний решил возобновить попытку. Он был более ловок. Так как Свечин казался непоколебимым, он бросился к нему на шею.

— Вы честнейший из людей! Оставайтесь всегда верным вашему долгу…

Но через несколько дней генерал был отрешен от должности и замещен Паленом. Это был последний успех вице-канцлера и его сообщника. 15-го ноября 1800 года (старый стиль) Панин лишился места и, высланный в свои поместья, должен был в следующем месяце покинуть Петербург; 2-го декабря Рибас умер. Заговор был, по-видимому, разрушен. Но в этот самый момент он стал приближаться к своему осуществлению, так как нашелся вождь, способный все подготовить, а именно Пален, вскоре проявивший себя.

В течение того же ноября всеобщая амнистия, осуществленная при известных уже нам условиях, доставила заговорщикам самый благоприятный материал для набора рекрутов революции. Она привела в Петербург и Зубовых. Госпожа Жеребцова уверяла впоследствии, будто дала за это 200000 червонцев Кутайсову. Этот человек готов был продать свои услуги за гораздо меньшую цену, но громадные размеры полученной им будто бы суммы делают самую сделку сомнительной. Много вероятнее, что бывшего цирюльника соблазнили обещаниями женитьбы, которая должна была сделать из его дочери княгиню Зубову. Последний фаворит Екатерины оставался отъявленным юбочником. Во время своего недавнего пребывания в Германии он давал пищу местной скандальной хронике, путешествуя сначала в сопровождении девушки, переодетой лакеем, потом пытаясь соблазнить графиню де Ларош-Эймон, очаровательную женщину, жену одного эмигранта, переселившегося в Берлин, и, наконец, пытаясь похитить одну курляндскую принцессу, Вильгельмину, впоследствии супругу принца Луи Рогань. В это же время он также оспаривал у великого князя Александра благосклонность красавицы Нарышкиной.

Оба младшие брата, Платон и Валериан, были назначены начальниками первого и второго кадетских корпусов, а старший, Николай, получил звание обер-шталмейстера. Павел их часто видел и хорошо с ними обходился; но он запоздал вернуть обратно земли, пользование которыми было им вновь предоставлено лишь за несколько дней до смерти государя. Все трое жили пока на те суммы, которые выдавал им вперед французский банкир в Берлине, Лево, при посредничестве их сестры. Они теряли терпение, и Палену склонить их было нетрудно. Это было неважное приобретение. Семья сохраняла еще отпечаток того значения, которое набросило на нее благоволение к ней Екатерины, и, женившись на дочери великого Суворова, Николай извлекал некоторую пользу их этого брака. Имея от природы дикую животную натуру, он в состоянии опьянения выказывал себя способным на храбрость. В трезвом же виде, наоборот, он, пристав к заговору, заставил однажды трепетать других заговорщиков: бродя по улицам, охваченный заметным беспокойством, он говорил сам особой и обращал на себя всеобщее внимание. Боялись, чтобы его жена, — Суворочка, как ее называли, — не проведала тайны, потому что, настолько же болтливая, как и глупая, она раззвонила бы о ней всюду.

Из двух братьев Валериан был мечтатель, а Платон бездельник, может быть, не такой глупый и трусливый, как его обыкновенно изображали, но до крайности ленивый, с примесью скептицизма, отвращения ко всему и развращенности, которых не могли с него стряхнуть никакие интересы.

В последний момент Пален устроился лучше. В феврале опала Ростопчина собрала почти все виды власти в его руках. Сохраняя за собой пост с. — петербургского военного губернатора, он взял на себя и управление почтой и разделял с князем Куракиным руководство иностранными делами. Таким образом, он мог работать более спокойно и сделал своим сообщником Беннигсена.

Этот ганноверский уроженец, бывший десяти лет пажом при дворе Елизаветы, в четырнадцать гвардейским прапорщиком и впоследствии генералом, имел личные счеты с Павлом. Много раз увольняемый и снова принимаемый на службу с 1797 г., он, наконец, оказался окончательно забытым в своем поместье в Лифляндии. Амнистия застала его в этом уединении и не вызвала оттуда. Но в феврале 1801 г. настойчивые письма Палена приглашали его приехать в Петербург, где они обещали ему самый лучший прием. Павел действительно принял его очень любезно, но тотчас же опять отвернулся. Взбешенный, генерал хотел снова уехать, но Пален его удержал.

Принадлежа по своему происхождению к той стране, которой царь угрожал либо прусской, либо французской оккупацией, этот чужеземец дал себя охотно убедить, что спасение Европы зависит от перемены государя в России. Приблизительно одних лет с Паленом, высокого роста, как и он, он был во всех других отношениях его живой противоположностью. Сухой, непреклонный, серьезный, “немного похожий на статую командора”, как говорила г-жа Ливен, он вносил в среду молодых повес, которых, главным образом, вербовали в свои ряды заговорщики, необходимый уравновешивающий элемент. Его природное хладнокровие не покидало его в решительные минуты и, может быть, оно и обеспечило успех предприятия.

В то же время Пален, продолжая быть посредником в сношениях Панина с Александром и поддерживая представления бывшего вице-канцлера своими более положительными действиями, приближал переговоры к развязке. Еще до отъезда Панина великий князь уже начал сдаваться; прислушиваясь к словам и вздыхая, он не говорил “да”, но не говорил и “нет” и при каждом свидании вникал все более в сущность проекта. В феврале, если не ранее, он сдался окончательно.

III

   Отношение Александра к этому делу в настоящее время, по-видимому, выяснено многими свидетельствами и указаниями, достаточно убедительными и между собой согласными. Даже одних признаний, сделанных сыном Павла Чарторыйскому, было бы довольно, чтобы определить его роль в мартовской драме. “Если бы вы были здесь, будто бы сказал Александр своему другу… никогда бы меня так не завлекли”, — признание, сопровождавшееся рассказом о смерти императора, во время которого лицо рассказчика принимало “выражение страдания и раскаяния, не поддающееся описанию”. Кроме того Чарторыйский замечает, что рассказ Палена относительно роли великого князя в мартовском событии, в версии Ланжерона, совершенно согласуется с истиной.

Очень веским доказательством является также письмо Панина к Марии Федоровне, черновик которого сохранился. Оно относится к 1801 или 1804 году, и неизвестно, было ли отослано по назначению; но достаточно того, что оно было написано с таким намерением. Это — энергичное оправдание и вместе с тем своего рода обвинительный акт:

“Вы не можете осудить меня, не отрекаясь от вашей собственной крови. Мое поведение, причины, побудившие меня действовать, должны огорчать супругу Павла, не переставая однако быть из тех, которые заставляют решиться общественного деятеля… Я хотел спасти государство от верной гибели. Я хотел передать регентство в руки Вашего Августейшего Сына. Я полагал, что, лично руководя выполнением такого щекотливого дела, он отстранит всех недостойных… Если Государь передал в вероломные руки план, который я ему представил для спасения государства, то меня ли надо винить, Ваше Величество?.. Было бы достаточно представить Вам письма императора (Александра), чтобы доказать Вам, что, поступая таким образом, я приобрел его уважение и доверие к себе”.

В одной записке, составленной уже позже и, по-видимому, в царствование Николая I, бывший вице-канцлер выражается еще определеннее:

“Я обладаю одним автографом, который мог бы с очевидностью доказать, что все то, что я придумал и предложил для спасения государства, за несколько месяцев до смерти императора, получило санкцию его сына”.

Таковы уверения Панина. Но доказать инициативу Александра в этом вопросе или приписать ему какую-либо руководящую роль — трудно. Он умел освобождать себя от ответственности, выдвигая вперед самое орудие и пряча руку, приводящую его в действие. Возможно, что юный великий князь “дал себя завлечь”, как он впоследствии уверял Чарторыйского. Зная характер Павла, Пален, вероятно, предвидел, “qu’on ne ferait pas d’omelette sans casser des oeufs”, как он, говорят, выразился в последний момент; но до последнего момента он хранил это убеждение про себя. Со своей стороны Панин, скорее теоретик, чем практик, каким был его дядя, строил планы, исключавшие, на бумаге, всякое насилие и, в особенности издали, казавшиеся их автору осуществимыми при этих условиях. Очутившись между этими двумя сотрудниками, от природы склонный никогда не глядеть прямо на вещи, необыкновенно искусный в притворстве и изворотливости, Александр, быть может, создал себе иллюзию и обманул даже свою собственную совесть.

Послушный внушениям Панина, может быть, он искренно представил себе императора Павла покорившимся без борьбы лишению престола и легко утешившимся предоставленными ему взамен жизненными успехами. Сын в угоду отцу увеличит и украсит Михайловский дворец; он выстроит в нем для свергнутого государя чудный театр и великолепный манеж, и, с помощью этого остроумного компромисса, все заживут счастливо и спокойно.

При известном нам образе мыслей Александра, ему тем легче было обманывать себя этой сказкой, что, если бы вопрос шел об его собственной короне, он, конечно, не затевая борьбы, пошел бы на такой компромисс. И не испытал бы ни малейшего огорчения. По крайней мере он так думал.

Но следовало ли ему, однако, остерегаться разных неожиданностей, неразрывно связанных с таким рискованным предприятием? Подумал ли он об этом? Позаботился ли он строгим приказанием или точными обязательствами руководить действиями Панина и Палена? Так утверждали. Это более чем сомнительно. Если бы эти меры были действительно приняты, то, когда совершилось нечаянное нападение, когда происшедшее так ужасно превзошло все предположения и обещания, Пален бы не преминул для того, чтобы снять с себя ответственность, принять, по крайней мере, вид человека, опереженного событиями, обманутого неверными сообщниками. Александр, со своей стороны, не воздержался бы, чтобы не выказать справедливого гнева этим изменникам. Ни тот, ни другой не подумали о чем-либо подобном. Больше того: среди нападавших на Михайловский замок в ужасную ночь 11/23 марта находился любимый адъютант великого князя, князь Петр Волконский. Был ли он там без согласия своего начальника? Это довольно мало вероятно. Как отнесся к нему Александр после переворота? Факт этот достаточно красноречив. При своем короновании наследник Павла произвел этого офицера в генерал-адъютанты и еще более приблизил к своей особе и никогда более с ним не расставался. Впоследствии, как фельдмаршал, начальник генерального штаба, член Государственного Совета, министр Двора и Уделов, канцлер всех российских орденов, он сопровождал нового государя во всех его походах и переездах, и этому явному убийце отца суждено было присутствовать при смерти сына.

По собственному побуждению Александр, впрочем, не покарал, не считая пустяшной немилости, никого из тех, кто принимал участие в убийстве.

Он желал, чтобы “безумный тиран” перестал царствовать и мучить всех, начиная с самых близких. Каким образом достигнуть этого? Сын не знал и не хотел узнавать. Он никому не мешал, вздыхая и закрывая на все глаза.

Его недавно опубликованная переписка с любимой сестрой, великой княгиней Екатериной Павловной, дает возможность снова проникнуть в эту душу, с ее неизведанной глубиной, и в некоторых письмах будущего государя, где самые выразительные места выпущены, обнаруживаются неприятные признаки двоедушия — и чувственности. Человек, писавший их, был, без сомнения, в смысле уклонений от нравственности, способен на многое.

Удаление Панина должно было, впрочем, неизбежно придать заговору новый характер и отклонить его от первоначальной программы. Бывший вице-канцлер, конечно, не избежал бы всех злополучии, связанных с его предприятием, в силу самой цели его и характера сообщничества, которого оно требовало. Не вводил ли он туда в лице Рибаса все, что оно могло получить худшего? Но он обладал характером. В его отсутствие Рибасы оставались хозяевами, и это отозвалось на начатом им деле. При подстрекательстве Рибасом Свечина, по словам последнего, ему ручались, что на жизнь Павла покушаться не будут. Однако итальянец не говорил ни о регентстве, ни об уединении, полном удовольствий, которое предоставят государю. Лично он видел необходимость отречения от престола, сопровождаемого заключением в какую-нибудь крепость, и к этим предположениям он примешивал другие, более тревожные: “чтобы отвезти сверженного императора в крепость, придется переправляться через Неву, а ночью на реке, загроможденной льдами, нельзя отвечать за несчастный случай…” Может быть, сам Александр слышал подобные оговорки.

IV

   С февраля до марта число заговорщиков быстро возрастало, но, кажется, не превзошло шестидесяти человек. Как, конечно, должен был поступить и Панин, Пален позаботился пустить в дело гвардию, традиционное орудие дворцовых переворотов. Недавнее массовое поступление в эти войска гатчинцев делало подстрекательство трудным и опасным. Командиры Гусарского и Измайловского полков, Кологривов и Малютин, были вполне довольны всем. Командир Семеновского полка, Депрерадович слыл за человека малонадежного. Однако он был тоже привлечен к заговору, а вместе с ним и командир Преображенского полка Талызин; командир Кавалергардского полка, Уваров; адъютант государя, генерал Аргамаков, а также несколько полковников: грузин князь Яшвиль, Конногвардейского полка, который, как получивший однажды будто бы от Павла удар палкой, не заставил себя уговаривать; князь Иван Вяземский и Владимир Мансуров, Измайловского полка; Павел Кутузов, Кавалергардского полка; Александр Аргамаков — Преображенского, и граф Петр Толстой Семеновского полка; капитаны; князь Борис Голицын, Иван Татаринов и Яков Скарятин; поручик Сергей Марин и корнет Евсей Гарданов, и все были предназначены играть активную роль в готовящейся драме. По свидетельству одного из подчиненных, Татаринов представлял собой “скорее дикое животное, чем человека”.

Гражданский элемент имел в списке очень немного представителей. Среди них находился только один важный чиновник: бывший секретарь Екатерины, Трощинский. Мало имен старинной аристократии. Единственный Коцебу называет одного из Долгоруковых, вероятно, молодого генерал-лейтенанта, князя Петра Петровича, который впоследствии имел знаменитое свидание с Наполеоном накануне Аустерлица. Саблуков называет одного из Хитрово, Алексея Захаровича, отставного полковника, в доме которого, находившемся вблизи Михайловского замка, заговорщики будто бы часто собирались.

Талызин, воспитанный в Штутгарте, где он посещал высшую школу герцога Карла, получивший, таким образом, блестящее воспитание в духе того времени, мистик и масон, был самым ценным приобретением. Он обязан был своим назначением командиром Преображенского полка Панину, который, конечно, сделал это не без задней мысли. Молодой, богатый, холостой, он устраивал ужины, продолжавшиеся до поздней ночи, пользовался большой любовью в своем полку, и его дом был превосходным местом для сборищ.

Этой же цели служил дом серба Депрерадовича, который, живя вообще широко и открыто, устраивал частые совещания под видом обедов и ужинов. Женатый на Горчаковой, сестре бабушки Льва Николаевича Толстого, он обладал большими связями, и за свое храброе поведение в польских и турецких походах пользовался особенным доверием Павла. Его присоединение к заговору было приписано одному из тех женских влияний, которые разбили впоследствии его превосходную военную карьеру.

Женский элемент в разной форме оказал побуждающее влияние на заговор. Кавалергардский полковник Николай Бороздин принял участие вследствие шестинедельного заключения в крепости, которое он только что претерпел за то, что имел несчастие привлечь на себя внимание княгини Гагариной; он собирался жениться на одной из дочерей г-жи Жеребцовой, невестка которой, сестра фаворитки, держала заговорщиков в курсе малейших движений Павла.

Не обращая внимания на указы государя, направленные против роскоши, красавица Ольга Жеребцова проявляла пышное гостеприимство; она привлекала всех петербургских лакомок на некоторые особенно тонкие ужины, после которых, переодевшись нищенкой, отправлялась к Палену. Ее связи и проделки не ускользали от глаз полиции, но полиция — это был опять-таки Пален, а подкупленный или обольщенный Кутайсов, в компании с г-жой Шевалье, старался, со своей стороны, обезоружить бдительность полиции.

Однако в этой темной интриге не все было порочно и грязно. Не один Панин вдохновлялся более рыцарскими чувствами. Один из Зубовых, Валериан, считал, что повинуется Екатерине, которая приказала ему и его брату Платону смотреть после нее на Александра, как на единственного законного государя. Сергею Марину, как предполагают, по происхождению итальянцу (Марини), потомку артиста, сопровождавшего будто бы в Россию знаменитого Фиоравенти, суждено было играть в событии 11-го марта значительную роль. Любитель французской литературы, автор сатирических поэм и, эпиграмм, пользовавшихся большим успехом, он всем своим существом был привязан к идеалу культуры, который представляла собой в России Северная Семирамида и который, он думал, возродится при любимом внуке незабвенной государыни.

Другие домогательства обнаруживались в революционном движении, привлекая симпатии, если не содействие, даже лиц, наиболее близких к Марии Федоровне. Куракины не были далеки от мысли, что временем Павел будет не в состоянии сохранить власть, и в таком случае его супруга явится его заместительницей вследствие ранней молодости и застенчивости Александра. Императрица, несомненно, даже и не думала отнимать каким-либо способом власти у мужа. Однако с тех пор как ее размолвки с ним приняли такой нежелательный оборот, она стала оберегать свою популярность и очень о ней заботилась. Она не совершала ни одной прогулки, чтобы не вызвать какой-нибудь инцидент, дать пищу для анекдота, который бы подчеркнул ее достоинство, впрочем вполне заслуженно. И она не переставала расспрашивать об этом Нелидову или Плещеева: “Скажите мне… есть ли у меня, среди моих тяжелых забот, хоть утешение быть любимой народом… Надеюсь, что порядочные люди уважают и любят меня… Скажите мне, довольны ли моим видом, моими поступками… Скажите, что вообще говорят в публике”.

Бернгарди говорит даже, что она знала о заговоре, и нет ничего невероятного, что среди оскорблений, нанесенных ее достоинству или ее чувству, среди угроз, которым подвергалась она вместе с другими самыми дорогими ей существами, предполагая, как и ее сын, и еще искреннее его, что дело кончится полюбовно, она примирилась с нехорошим делом, чтобы избежать худшего.

Между тем заговорщики встречали и сопротивление, и далеко не вся гвардия была им предана. Не говоря уже о солдатах, которых они и не старались привлекать на свою сторону, офицеры, в довольно большом числе, не поддавались им. Так, например, представитель старинной фамилии, генерал Кологривов: хороший кавалерист, но ограниченного ума, он, вследствие своей ничтожности, избегал немилостей, сыпавшихся на его более одаренных товарищей, и, быстро подвигаясь по службе, получив только что 15000 десятин земли в Тамбовской губернии, не находил ничего, что можно было бы поставить в упрек правительству, от которого видел столько милостей.

Комендант Михайловского замка, Николай Котлубицкий, Николка, как его фамильярно называл Павел, охотно давая ему секретные поручения, имел тоже веские основания не желать перемены. Сын скромного канцелярского чиновника, произведенный в двадцать два года, в 1797 году, в генерал-адъютанты, благодаря своему поступлению в гатчинские войска, он превосходил Кологривова глупостью и был равен ему верностью.

Другим упрямцем был автор мемуаров, о которых часто упоминалось в этой книге, и командир эскадрона Конной гвардии, Николай Саблуков. Он не был гатчинцем и вовсе не походил на царедворца; принадлежал, однако, к числу тех немногих привилегированных лиц, которых щадили капризы и гнев Павла. Безукоризненный солдат и человек необыкновенной честности, он нравился государю и внушал ему уважение к себе своей строгой военной выправкой и умеренной свободой в разговоре.

Странно только то, что ни один из них не предупредил государя о том, что ему угрожает, хотя все, по-видимому, об этом знали.

V

   Заговор, составленный небольшим кружком лиц, поддерживался молчаливым согласием всех кругов общества. За две недели до его приведения в исполнение о нем говорили на улицах. Но Павел напрасно льстил себя надеждой, что от него не ускользнет ни одна тайна. Многие из посвященных отгоняли с ужасом мысль о соучастии в покушении, но приводили себе различные доводы, чтобы умолчать о том, что им известно. Рано узнавший о нем граф, впоследствии князь, Христофор Ливен, военный министр, обрадовался своей болезни, из-за которой Павел счел неудобным обращаться к его содействию. Если бы он это сделал, у Ливена не оставалось бы другого выхода, по его собственным словам, как застрелиться. Он не мог выдать заговора: “Это значило бы погубить все, что было лучшего в России”.

Трусливые обдумывали, что им делать в случае, если захотят привлечь и их. Саблуков прибегнул к осведомленности секретаря бывшего польского короля, Сальватора Тончи, писавшего исторические картины и портреты, поэта и автора философской системы, при помощи которой он намеревался “поставить человека лицом к лицу с Богом”. Выслушав его совет, он, после зрелых размышлений, решил держать себя так, чтобы никому и в голову не пришло к нему обратиться.

Вечером 11-го марта один чиновник департамента полиции, Санглен, возвращаясь домой на извозчике, услышал от последнего следующее:

— Неужто правда, что хотят убить царя?

— Что с тобой? Ты с ума сошел? Ради всего святого, не говори подобных глупостей!

— Полно, барин, мы между собой только об этом и говорим. Все не переставая повторяют: “Это конец”.

Через несколько часов, около полуночи, в момент, когда совершалась драма, многие, сидевшие в разных местах за ужином, смотрели на часы и требовали шампанского, “чтобы выпить за здоровье нового государя”.

Таким образом, момент выполнения заговора был известен даже тем, кто не принимал в нем никакого участия, а Павел ничего о нем не знал. По крайней мере ничего такого, что позволило бы ему принять энергичные меры. В опасениях и подозрениях он никогда не имел недостатка. Но это был его хлеб насущный уже в течение многих лет, и это же вредило его проницательности. Представляя себе постоянно вымышленную опасность, живя среди кошмаров, созданных его воображением, и видя, что они исчезают бесследно, нисколько его не задевая, он почувствовал себя в относительной безопасности, заключавшейся в уверенности, которую поддерживал в нем Пален, что, поражая на авось, как он поступал всегда, он всегда справится со своими врагами, как он думал, что справлялся с ними до сих пор. Увы! он еще сражался только с призраками.

За несколько дней до покушения главный злоумышленник вынужден был будто бы критическими обстоятельствами открыть жертве существование интриги и ее козни, не повредив, однако, своей откровенностью ее успеху. Нужно считать сильно прикрашенным, если не совсем вымышленным, рассказ самого Палена об этом инциденте, часто приводившийся с различными изменениями. Впрочем, характер Павла позволяет допустить в нем некоторую долю правды. 9-го марта, придя в 7 часов утра к императору, министр застал его озабоченным и серьезным, что его очень встревожило. Павел закрыл дверь своего кабинета, когда Пален к нему вошел; он несколько мгновений молча разглядывал вошедшего, потом обратился к нему со следующими словами.

— Вы были здесь в 1762 году?

— Да, государь; но что хотите сказать этим, ваше величество?

— Вы принимали участие в заговоре, лишившем престола моего отца?

— Государь, я был свидетелем, но не действующим лицом в этом перевороте. Я был слишком молод и простой унтер-офицер в одном из кавалерийских полков. Но почему вы мне предлагаете подобный вопрос, государь?

— Потому что… потому что хотят повторить то, что было сделано тогда!

Почувствовав мгновенный испуг, но тотчас же вернув себе хладнокровие, Пален ответил с невозмутимым спокойствием:

— Да, я знаю, государь. Я знаю заговорщиков — и я сам из их числа.

— Что вы говорите?

— Сущую правду.

И хитрый человек рассказал, что он делает вид, будто принимает участие в заговоре, чтобы лучше следить за его развитием и держит в руках все нити. Потом он постарался успокоить государя.

— Не ищите сходства между вашим положением и тем, в котором находился ваш несчастный отец. Он был иностранец, а вы — русский. Он ненавидел, презирал, удалял от себя русских людей; вы же их любите, уважаете и пользуетесь их любовью. Он возбуждал и выводил из терпения гвардию, вам же она предана. Он преследовал духовенство, вы же его уважаете. Тогда не было никакой полиции в Петербурге, теперь же она существует и настолько совершенна, что нельзя произнести слова, нельзя сделать шага, чтобы я об этом не знал. Каковы бы ни были намерения императрицы, она не обладает умом и гениальностью вашей матери. Ее детям уже двадцать лет, а в 1762 году вам было только семь…

— Все это верно, но дремать нельзя!

— Конечно, государь; но, чтобы не рисковать, мне нужно иметь полномочия настолько широкие, каких я даже не смею у вас просить. Вот список заговорщиков…

— Сейчас схватить их всех! Заковать в цепи! Посадить в крепость, сослать в Сибирь, на каторгу…

— Все это было бы уже сделано, если бы… Я боюсь нанести удар вашему сердцу супруга и отца… Извольте прочесть имена: тут ваша супруга и ваши оба сына стоят во главе!..

В заключение этого разговора, после некоторых проявлений чувствительности, Павел будто бы подписал указы об аресте Марии Федоровны и двух старших великих князей. Получив разрешение применить их, когда он найдет это нужным, Пален не привел ни одного из них в исполнение, но воспользовался ими, чтобы победить последнее сопротивление Александра, и вместе с тем эта тревога заставила его ускорить развязку трагедии.

Как порядочный хвастун, Пален, очевидно, уступил желанию заставить оценить, после переворота, апломб и изобретательность, выказанные им при этом случае. Если послушать его, то однажды Павел, будучи в хорошем расположении, захотел осмотреть карманы своего министра.

— Я хочу знать, что у вас там лежит! Может быть, любовные записки.

Случилось так, что в одном из карманов было письмо великого князя Александра, только что переданное Паниным своему сообщнику и которое он не успел еще уничтожить.

Не колеблясь, Пален удержал руку государя:

— Что вы делаете, ваше величество! Оставьте! Вы не переносите табаку, а я нюхаю его постоянно. Мой платок весь пропитан этим запахом, и вы им отравитесь!

Павел быстро отступил.

— Фу! какое свинство! — сказал он.

Сцена 9-го марта была также рассказана Беннигсеном и Платоном Зубовым; но, по словам того и другого, не было даже и речи о заговоре. Пален представлял государю полицейский рапорт, что делал каждое утро, сопровождая это массой анекдотов, большей частью вымышленных, но занимавших государя. Нечаянно он будто бы захватил в этот день и список заговорщиков, который Павел чуть было не взял, запустив в шутку руку в карман, где лежали оба конверта. Но у Палена было достаточно присутствия духа и ловкости, чтобы удержать компрометирующую его бумагу, которую он узнал, потому что она была толще, так что государь вытащил только рапорт. Он прочел его, много смеялся и не заметил смущения Палена.

Но был ли способен последний на такую ужасную оплошность? Так или иначе, но в первых числах марта Павел стал кое-что подозревать. Его опасения были очень неопределенны, потому что иначе он бы не задумался и не замедлил покарать виновных, кто бы они ни были, и для этого ему не нужно было и Палена. Мы знаем, что для него личность не имела никакого значения. “У меня все Безбородко!”

Между тем он начинал терять доверие к курляндцу, до такой степени, что, без его ведома, решился вернуть в Петербург Аракчеева и Линденера, так безрассудно удаленных им от себя. Один находился в своем имении Грузине, другой — в Калуге. Безумием было, однако, воображать, что его письма к ним могут ускользнуть от с. — петербургского военного губернатора. Пален их перехватил и, воспользовавшись тем, что император не известил его об их отправлении, сделал вид, что считает их фальшивыми. Не без некоторого смущения Павел принужден был сознаться в том, что ему хотелось скрыть; письма были посланы вновь; но на этот раз Пален отдал распоряжение, чтобы их получатели были задержаны у городских застав.

Павел и вообще не отличался благоразумием, а среди его приближенных оставались только предатели или глупцы. “Если бы мы имели малейшее подозрение, говорил впоследствии Кутайсов Коцебу, то стоило бы нам только дунуть, чтобы разрушить всякие замыслы”, и он будто бы дунул на раскрытую ладонь. Имея в руках все средства быть осведомленным, бывший цирюльник не знал ничего. По очень распространенным слухам, накануне покушения он получил письмо со всеми подробностями заговора, но не прочел вовремя этой записки или удержался воспользоваться этими сведениями, потому что князь Зубов, которого он надеялся иметь своим зятем, был указан как один из главных заговорщиков. Но Коцебу говорит, что эта легенда распространилась из-за нераспечатанной записки, которая будто бы была найдена у любимца Павла, когда пришли его арестовать после смерти государя; он не потрудился ее распечатать, потому что принесший ее лакей княгини Ливен передал ему ее содержание, самое обыкновенное. Читатели Монтеня могут, впрочем, найти основание этой басни в главе IV (книги II) его Essais, где приведены многие случаи подобной небрежности, имевшие роковые последствия.

Возвратившийся в феврале в Петербург, после четырнадцатимесячного удаления в Украйну, Андрей Разумовский тоже, говорят, узнал о заговоре до его приведения в исполнение, но уже слишком поздно, чтобы его предупредить. Графиня Головина, со своей стороны, была уверена, что Беннигсен, приехавший навестить ее мужа за несколько дней до совершения злодеяния, непременно открыл бы ему этот замысел и таким образом дал бы возможность предостеречь Павла, если бы не вышло гак, что вследствие тяжелой болезни граф был лишен возможности его выслушать. Совершенно недопустимо, чтобы приготовившийся выступить во главе заговорщиков и, как мы увидим, с холодной решимостью выполнивший свое дело генерал мог иметь намерение, приписанное ему этой женщиной.

Наконец, сама княгиня Гагарина была заподозрена в том, что знала о готовящемся событии и хранила про себя эту тайну, делая в то же время принцу Евгению Вюртембергскому загадочные предостережения, сопровождавшиеся еще более странными предложениями покровительства. Племянник Марии Федоровны действительно говорил, что получал указания и предложения в таком смысле от одной молоденькой и хорошенькой женщины, которую он называет царской фавориткой. Но совершенно неправдоподобные в изложении Гельдорфа подробности инцидента приемлемы с трудом даже в подлинном рассказе. Принц говорит, что познакомился с этой покровительницей в доме князя Лопухина, ее отца, и между тем далее заявляет, что не мог узнать, кто она такая, и тщетно расспрашивал об этом императрицу! С другой стороны, фаворитка Павла не имела никакой причины скрывать от любимого человека опасность, которая угрожала и ей вместе с ним, и в то же время в случае катастрофы у нее не оставалось ни малейшей возможности покровительствовать кому бы то ни было.

Как ни были распространены сведения о заговоре, они ускользнули от многих обитателей Михайловского замка и его окрестностей. Все поступки Павла, которые мы можем проследить почти час за часом в последние дни его жизни, тоже до очевидности доказывают, что пробужденное в нем недоверие и беспокойство до самого конца не выливалось в определенную форму. Настроение государя не носило отпечатка сильной тоски. Напротив! Несмотря на свойственную ему изменчивость настроения, Павел перед смертью был веселее и приветливее обыкновенного. Утром в роковой день он застал свою супругу в постели, назвал ее “мой ангел” и принес ей подарок, который, он знал, будет ей приятнее самого драгоценного украшения: чулки, вышитые воспитанницами Смольного института. После этого он в ее присутствии играл с младшими детьми. В своем укрепленном дворце, окруженный людьми, которых один его взгляд приводил в трепет, он считал, что может презирать всех своих врагов. Его мать сказала ему: “Vous êtes une bête féroce, si vous ne savez pas, qu’on ne bataille pas contre les idées avec des canons” [“Вы дикое животное, если вы не знаете, что с идеями нельзя сражаться посредством пушек“]. Он сделал опыт и после четырех лет царствования вспоминал с удовольствием эти слова, прибавляя: “Je ne sais qui de nous deux, maintenant, est, je ne dis pas féroce, mais bête” [“Я не знаю, кто из нас двоих теперь, я не скажу — дик, но глуп”. — Миркович. Автобиография]. Его поведение, его речи и в особенности возвращение Аракчеева и Линденера могли, однако, заставить Палена ускорить исполнение заговора.

Назначенный сначала после Пасхи, приходившейся в этот год на 24 марта, он был потом перенесен на 15-е, из-за того ли, что заговорщики более полагались на полк, который должен был в этот день занимать караул в Михайловском замке, или потому, что они хотели связать символически свое покушение с днем смерти Цезаря. Наконец решили выиграть еще четыре дня. Пален утверждал потом, что это было сделано по распоряжению Александра, который назначил для несения главного караула 11-го марта 3-й батальон Семеновского полка, как более, по-видимому, сговорчивый, чем какой-либо другой, и сохранилась записка великого князя, определенно указывающая на его сообщничество. Доказательств этого сообщничества чрезвычайно много, а ожидавшийся в ночь с 11-го на 12-е марта приезд Аракчеева мог тоже повлиять на решение заговорщиков. Было условлено, что около полуночи они отправятся в Михайловский замок, куда примкнувшие к заговору гвардейские офицеры должны были в это же время привести несколько батальонов. Застигнутый во время сна Павел услышит приговор о свержении его с престола, а тогда уже можно будет подумать, что дальше делать…

Глава 16
Ночь на 11 марта

I

   В воскресенье 10-го марта был в Михайловском замке концерт и ужин. Госпожа Шевалье пела, но Павел, по-видимому, не обращал внимания на ее рулады. В этот вечер он был в своем самом худшем настроении. Императрица казалась беспокойной. Великий князь Александр и его супруга, видимо, разделяли ее беспокойство. Между концертом и ужином государь, по своему обыкновению, удалился, но все заметили, что его отсутствие длилось долее обыкновенного. Вернувшись, он остановился перед государыней, стоявшей около входной двери; он уставился на нее, насмешливо улыбаясь, скрестил руки и тяжело дышал, что было у него обыкновенно признаком гнева, и прекратил эти угрожающие приемы лишь для того, чтобы повторить то же самое в следующий момент перед своими двумя старшими сыновьями. Потом он подошел к Палену, сказал ему на ухо несколько слов и прошел в столовую. Принц Евгений Виртембергский испугался и спросил госпожу Ливен:

— Что это значит?

— Это не касается ни вас, ни меня, — ответила она сухо.

Гробовая тишина царила за столом. После ужина императрица и великие князья хотели поблагодарить государя, по русскому обычаю. Он оттолкнул их и быстро прошел к себе. Императрица заплакала, и все разошлись, глубоко взволнованные.

На другой день, рано утром, патер Грубер стоял у входа в кабинет государя, ожидая своей очереди для аудиенции. С некоторых пор он приходил каждое утро, и разумеется не для того, чтобы обсуждать с государем, как предполагали, поднятый вопрос о соединении церквей, католической и православной. Вернее, он говорил ему о первом консуле и о подготовке совместных действий с Францией. Но Пален опередил иезуита на приеме у его величества, и ему не хотелось, чтобы в этот день Павел принимал этого посетителя. Патер Грубер слишком заинтересован в сохранении режима, благодаря которому он удостоился такой высокой чести. Поэтому аудиенция министра продолжается долее, чем когда-либо. Портфель Палена полон разных дел, и он вынимает один рапорт за другим; наконец, видя, что время парада приближается, а он еще не кончил, Павел начинает терять терпение:

— Это все?

— Да, но там еще патер Грубер.

— У меня нет времени!

И иезуит не был принят.

На параде было заметно отсутствие обоих великих князей, Александра и Константина. Император был все еще мрачен. Однако он не наложил ни одного взыскания; но Пален приказал всем гвардейским офицерам собраться у него после парада. Он заставил их ждать целый час, так как был задержан государем, потом обратился к ним со следующей речью:

— Государь поручил мне вам передать, что он в высшей степени недоволен вашей службой. Каждый день, при всевозможных обстоятельствах, он замечает с вашей стороны небрежность, леность, нерадение к его приказам и общее отсутствие усердия, которых он не может терпеть долее. И вот мне приказано вам объявить, что если вы совершенно не измените своего поведения, он вас отправит в такое место, где и костей ваших не сыщут. Идите по домам и старайтесь в будущем служить лучше.

“В такое место, где и костей ваших не сыщут”. Эта метафорическая угроза была вполне в духе Павла. Однако, очень возможно, что в этот день, желая повлиять на воображение тех, к кому он обращался в целях скорейшего исполнения предполагаемых намерений. Пален говорил от имени государя, не получив на то распоряжений. Павел, любивший бранить и запугивать, обыкновенно никому не передавал такую приятную для него самого обязанность, и ничто не указывает, чтобы в тот момент он пожелал это сделать. Во время парада он не выказал никаких признаков возбуждения, и, пока его министр угрожал таким образом от его имени, государь мирно совершал свою обычную прогулку верхом в сопровождении Кутайсова. Вернувшись к обеду, он казался даже совсем спокойным после вчерашнего гнева, веселым и в очень хорошем настроении. Встретив Коцебу в вестибюле дворца, он попросил его составить подробное описание его нового жилища, разговаривал с ним о статуе Клеопатры, копии с оригинала, находящегося в Ватикане, которую он заказал для главной лестницы, и приятно изумлял писателя своей любезностью и веселостью.

Обед также прошел без всякого повторения вчерашних выходок, и за весь остальной день о них не было и помину. Когда императрица отправилась посетить Смольный Институт, император прошел к своему сыну Николаю и был очень весел.

— Почему вас называют Павлом I? — спросил ребенок.

— Потому, что до меня не было другого государя, носившего это имя.

— Тогда я буду Николаем I?

— Да, если ты будешь царствовать…

После этого, охваченный раздумьем, отец долго смотрел на сына, затем крепко его поцеловал и удалился, не сказав ни слова.

У него очевидно, как всегда, были тревожившие его затаенные мысли, но, по-видимому, он не испытывал боязни за ближайшее будущее. Через несколько мгновений мы застаем его уже разговаривающим со своими архитекторами о задуманном им проекте украшения Летнего сада. Он рассматривает планы и принимает сметы. Потом он занялся отправлением двух курьеров. Один должен был отвезти в Берлин барону Крюденеру собственноручную записку царя, написанную по-французски в следующих выражениях:

“Declaré, monsieur, au roi que, si il ne veut pas se décidé Ю occuper le Hanovre, vous avé a quitter la cour dans les vingt-quatre heures” [“Объявите королю, что если он не хочет решиться занять Ганновер, вы должны оставить двор в двадцать четыре часа“].

Другое письмо, написанное Колычеву, предписывало посланнику склонить первого консула, в случае отказа Пруссии, немедленно занять ее место.

По форме и по содержанию это было совсем неразумно, но вполне соответствовало тогдашним приемам Павла. Внизу первого послания, по сохранившейся легенде, которую некоторые историки слышали даже во Франции, Пален будто бы поместил следующее предостережение. “Император сегодня не совсем здоров. Это могло бы иметь последствия”. Но оригинал, найденный в архиве русского-посольства в Берлине, не обнаружил ничего подобного; однако, может быть, предостережение было послано в отдельном конверте, как частное, секретное письмо.

II

   Отсутствие на параде обоих великих князей произошло, как говорят, из-за того, что Павел подвергнул их взысканию, причину и характер которого определить трудно среди сбивчивых и противоречивых свидетельств. В силу особого распоряжения великого князя Константина, шефа полка, Саблуков был в тот день назначен дежурным полковником, вне очереди. Так как эскадрон, которым он командовал, был как раз в карауле в Михайловском замке, то это распоряжение нарушало устав и составляет уже первую загадку. Очевидно, однако, великий князь имел основание желать, чтобы в тот день весь полк был под началом этого офицера.

В восемь часов вечера он должен был явиться во дворец с обычным рапортом. При входе лакей загородил ему дорогу.

— Куда вы идете?

— К великому князю Константину.

— Не делайте этого, потому что я должен буду немедленно предупредить государя.

— Исполняй свой долг и предоставь мне исполнить мой.

Лакей поднялся по одной лестнице, а Саблуков по другой. В прихожей великого князя лакей последнего, Рутковский, тоже остановил полковника.

— Зачем вы сюда идете?

— Вы, кажется, сегодня все с ума сошли! Я пришел с рапортом…

— Войдите!

Великий князь казался очень взволнованным. В то время как Саблуков выполнял свою обязанность, вошел, крадучись, Александр, “точно испуганный заяц”, говорит полковник в своих мемуарах. В тот же момент в противоположную дверь вошел Павел, в высоких сапогах, со шпорами, со шляпой в одной руке, с тростью в другой, и подошел размеренным шагом, как на параде. Старший из великих князей тотчас же вернулся поспешно в свою квартиру. Константин застыл на месте, “как беззащитный человек при встрече с медведем”, тоже говорит Саблуков. Свободно повернувшись на каблуках, полковник представил свой рапорт государю.

— А! вы дежурный! — просто сказал Павел и, сделав приветливый жест офицеру рукой, удалился так же, как вошел.

В тот же момент Александр просунул голову в дверь, через которую только что спасся бегством. Он подождал, пока шум закрывшейся за государем двери укажет на то, что с этой стороны бояться больше нечего, и вошел на цыпочках. Константин весело к нему обратился:

— Ну, брат, как ты находишь мою мысль? Говорил же я тебе, что этот (указывая на Саблукова) не испугается.

Александр с восхищением посмотрел на полковника.

— Как? Вы не боитесь государя?

— Боюсь? Чего же мне бояться? Я дежурный не в очередь, это верно, но в конце концов я исполняю свою обязанность…

— Так вы ничего не знаете? Мы оба арестованы!

Саблуков расхохотался.

— Чему вы смеетесь?

— Тому, что вы давно добивались этой чести.

— Да, но не при таких условиях. Обольянинов только что водил нас в церковь для принесения присяги.

— Меня нет надобности заставлять приносить присягу. Я верен…

Константин быстро прервал этот разговор.

— Хорошо. Идите домой, и держите ухо востро. Остерегайтесь!

В то время как Рутковский помогал Саблукову в передней надевать шубу, Константин позвал своего камердинера и спросил стакан воды. Наливая воду, Рутковский заметил в стакане пушинку. Он вынул ее пальцем и сказал:

— Сегодня всплыла, а завтра затонет.

Описание этой сцены, принадлежащее Саблукову, по всей вероятности, вполне правдиво. Тем не менее, оно требует серьезных возражений. Арест великого князя Константина подтверждается в этот день и другими свидетельствами. Но, вызванный простой небрежностью по службе, он не мог иметь никакого отношения к подозрениям, заставившим будто бы Павла предписать своим старшим сыновьям новое принесение присяги. Государь не удовольствовался бы таким незначительным наказанием, а главное, не допустил бы, чтобы один из предполагаемых виновников отдавал важные распоряжения и имел общение с офицерами, находящимися под его началом. Оба великих князя не получили даже запрещения выходить из своих комнат; на их присутствие в этот самый день за столом Его Величества указывает камер-фурьерский журнал. Трудно усомниться в правдивости Саблукова, но мы имеем только английский перевод его мемуаров, русский подлинник которых остался для нас совершенно неизвестным.

За ужином стол был накрыт на девятнадцать приборов, и оба великих князя находились в числе приглашенных. Государь был совсем не такой, как накануне, очень веселый и необыкновенно разговорчивый, несмотря на то, что прошлой ночью он видел сон, сильно его беспокоивший: ему снилось, будто на него надевают слишком узкую одежду, которая его душит. Но очень возможно, что эта подробность была придумана уже после злодеяния. В то время как отец беспрестанно обращался к Александру, последний оставался молчаливым и хмурым, так что, наконец, Павел ему сказал:

— Что с тобой сегодня?

Этот поступок также нельзя согласовать со строгими мерами, принятыми за несколько часов против великого князя тем, кто теперь говорил с ним таким образом. Александр сослался на нездоровье, и Павел рекомендовал ему посоветоваться с врачами и полечиться.

— Надо всегда предупреждать недомогание в самом начале, чтобы не дать ему осложниться в серьезную болезнь.

В этих словах, которые, подобно другим подробностям этого исторического дня, переданы, быть может, совершенно правильно, не замедлили увидеть тайный смысл: но под влиянием предвзятых мыслей, не случается ли вообще, что самые простые слова и факты находят себе самые неожиданные толкования? Рассказывают также, будто бы когда великий князь чихнул, Павел сказал с оттенком иронии в голосе:

— Исполнение всех ваших желаний, ваше высочество!

Но, по другим свидетельствам, государь произнес только общепринятые слова: “Будьте здоровы!” и это несравненно более правдоподобно, потому что по своему настроению Павел был далек от всякой драмы. В этот день в первый раз употреблялся фарфоровый сервиз, украшенный видами Михайловского замка, и государь выражал по этому поводу чисто детскую радость. Он целовал тарелки и говорил, что никогда еще не переживал таких счастливых минут. Уходя из столовой, он продолжал быть очень веселым и оживленным; он смеялся над князем Юсуповым, президентом Мануфактур-коллегии, за плохое качество зеркал, украшавших одну из зал и дававших кривое отражение его фигуры, но не выражал ни малейшего неудовольствия. Вид у него был сияющий. Когда, около десяти часов, он уходил к себе, то, как говорят, стал внезапно задумчив и сказал:

— Чему быть, того не миновать.

Всем известно, что предсказания складываются часто уже после событий, которые они по смыслу возвещали.

III

   В этот вечер Павел не спал долее обыкновенного. Несмотря на свое веселое настроение, он все-таки испытывал беспокойство. Выходя из-за стола, он послал сказать Саблукову, что ждет его немедленно во дворец. Передавший это приказание, корнет Андреевский, успокоил полковника встревоженного этим необычным распоряжением. Все шло хорошо, и, пройдя трижды мимо караула, который несли конногвардейцы, государь кланялся им очень милостиво. Саблуков, как человек, привыкший к фантазиям императора, больше не беспокоился.

Караул стоял в комнате, перед кабинетом государя. В десять с четвертью часов солдат, бывший на часах, скомандовал: “в ружье!” Павел выходил из своего кабинета; перед ним бежала его любимая собака, шпиц, а за ним шел дежурный адъютант, генерал Уваров. Имя его стояло в списке заговорщиков, но причина, заставившая любовника княгини Лопухиной примкнуть к их рядам, совершенно неизвестна и непонятна, так как он был осыпан милостями. Шпиц прямо подбежал к Саблукову, которого никогда раньше не видел, стал к нему ласкаться и прыгать на него, пока Павел не ударил его своей шляпой. Отступив тогда на несколько шагов, собака села и принялась в упор смотреть на офицера, в то время как Павел неожиданно обратился к нему, по-французски, со следующими словами:

— Вы якобинцы?

Саблуков так мало ожидал услышать подобное обвинение, что, смутившись, ответил машинально:

— Да, государь.

Павел улыбнулся.

— Не вы, но ваш полк.

Полковник сразу вернул себе свое самообладание.

— Я уж не говорю о себе, государь, но относительно полка вы ошибаетесь.

Но Павел покачал головой.

— Я знаю лучше о том, что там происходит. Отошлите караул. И он скомандовал:

— Направо! Марш!

Корнет Андреевский отвел солдат в казармы. Шпиц не двигался и не сводил глаз с Саблукова, а за спиной государя Уваров между тем улыбался. Ничего не понимая, полковник продолжал стоять смирно и ждал объяснений, которые Павел не замедлил ему дать. Будучи недоволен полком, он решил отослать его в провинцию. Он благосклонно прибавил, что эскадрон Саблукова, в виде особой милости, будет стоять в Царском Селе. Но он желал, чтобы в 4 часа утра все эскадроны были готовы выступить в дорогу, с оружием и обозом. Окончив свои распоряжения, он сделал знак двум лакеям, стоявшим невдалеке, и указал им место, только что оставленное караулом.

— Вы будете стоять там!

И он удалился к себе, откуда прошел в помещение княгини Гагариной.

Подобно самому Саблукову, полк, к которому он принадлежал, за одним или двумя исключениями, не дал себя увлечь революционной пропагандой. Поэтому можно предположить, что Пален постарался возбудить подозрение государя в этом направлении, отчего и последовали арест великого князя Константина и неожиданная опала всего полка. Воображение Саблукова, или его английского истолкователя, а может быть, и их обоих, развило эту тему. Но несомненно, что в этот момент Павел совсем не думал о неминуемой опасности, так как иначе не заменил бы караул из тридцати человек двумя лакеями. Эти последние, называвшиеся по своему костюму гусарами, вовсе не были вооружены.

У княгини Гагариной Павел написал еще письмо к князю Платону Зубову, по поводу вопросов, не имевших ничего общего с его безопасностью, относительно чего он, по крайней мере в этот момент, был совершенно спокоен. Он требовал нескольких воспитанников кадетского корпуса к себе в пажи и осведомлялся о здоровье воспитателя принца Виртембергского, барона Дибича, только что назначенного им командиром первого отделения того же корпуса. Бывший фаворит Екатерины проводил вечер у директора корпуса, генерала Клингера, известного поэта, уроженца Франкфурта-на-Майне. Скорее беспечный, чем малодушный, Платон Александрович выказывал большую твердость, болтая о разном вздоре и не давая никакого повода догадаться об ужасной драме, в которой он собирался принять участие через несколько минут. Может быть, он тоже воображал, что дело кончится мирно. Он послал требуемых пажей и ответил по поводу Дибича:

“Генерал не делает ничего хорошего и ничего дурного; для хорошего ему недостает знаний, а для дурного — власти”.

В одиннадцать часов вечера, все еще находясь у княгини Гагариной, Павел написал несколько строк Ливену. Это были последние написанные им слова, и они ярко обрисовывают его ум и сердце. Военный министр был уже некоторое время болен, и государь решил заместить его мужем своей фаворитки, молодым человеком без малейшего военного образования и опыта и представлявшего собой, помимо своего поэтического дарования, полное ничтожество. Павел объявлял о своем решении в следующих выражениях:

“Ваше нездоровье продолжается слишком долго, и так как дела не могут прийти в порядок от ваших мушек, то вы должны передать портфель военного министра князю Гагарину”.

Защитники государя и его правления поступят честно, если вдумаются в этот документ, который можно рассматривать, как политическое и моральное завещание сына Екатерины.

IV

   В то время как Павел писал эти строки, заканчивались последние приготовления к покушению, назначенному на эту ночь. Днем командир Семеновского полка, Депрерадович, потребовал к себе прапорщика своего полка, юношу лет шестнадцати или семнадцати, на повиновение и скромность которого он, вероятно, думал, что может положиться.

— Есть ли у тебя карета?

— Да, ваше превосходительство.

— Думаешь ли ты ее днем отпустить?

— Я поступлю сообразно вашему приказанию.

— Хорошо; отправляйся немедленно к казначею полка и возьми ящик патронов. Ящик может поместиться под сиденьем твоей кареты. Ты оставишь его там до вечера, и сам держись поблизости, а в 9 часов привезешь его мне.

— Слушаю, ваше превосходительство.

— Ступай. Я ничего больше не имею тебе сказать. Будь осторожен. Сегодня вечером у нас будет новый император.

Явившись в назначенный час, юноша получил еще новые распоряжения:

— Отправляйся в казармы. Ты найдешь там батальон наготове. Ты пройдешь по рядам и раздашь сам каждому солдату по пачке патронов в том виде, в каком ты их найдешь, вынимая из ящика.

Час спустя генерал следовал за прапорщиком. Он произвел смотр батальону, тщательно оглядел каждого солдата отдельно, исследуя ружья и лица, потом, встав на середине, скомандовал очень тихо:

— Смирно! Батальон идет в атаку. Заряжай!

Во время движения он беспрестанно повторял:

— Тише, как возможно тише! Наконец он спросил:

— Вы готовы? Да? Ну! (все так же вполголоса): по-отделенно направо, марш… стой!

Двигаясь, батальон производил еще слишком много шуму. Офицеры шепотом повторяли приказание:

— Тише!

Депрерадович прежним голосом возобновил команду:

— Батальон, марш!

И они пошли по направлению к Михайловскому замку, двигаясь осторожным шагом, не бряцая оружием и не говоря ни слова. Офицеры хранили молчание и требовали его от солдат.

То же самое происходило и в Преображенском полку, только с меньшими предосторожностями. Тут и там очень мало офицеров, шесть или семь на батальон, завербованные большей частью в последний момент или даже вовсе не причастные к заговору, сопровождали солдат. Последние все пребывали в полном неведении относительно цели этого ночного выступления. Однако, так как некоторые из них выражали беспокойство, им сказали, что они идут на защиту императора, и они удовольствовались этим объяснением.

Подобно кавалергардам и гвардейским гусарам, нельзя было склонить и измайловцев. Заговорщикам не осталось другого выхода, как послать к командиру полка, генералу Малютину, несколько человек из своей среды, которые взялись напоить его допьяна, чему он легко поддавался. Командир Гусарского полка, Кологривов, пил тоже охотно, да, впрочем. Пален устроил так, что он подвергся на несколько дней аресту.

Депрерадович шел так медленно, что пришел, когда уже все было кончено. Он всегда опаздывал, но, быть может, на этот раз сделал это и умышленно. Таким образом оказалось, что, приблизившись в назначенный час к Михайловскому замку и собираясь в него проникнуть, заговорщики располагали только одним батальоном Преображенского полка.

Чтобы не обращать на себя внимания, они поужинали врозь и выпили для храбрости не в меру. Только около одиннадцати часов вечера они собрались у генерала Талызина, в отдельной пристройке Зимнего дворца, где всегда квартировал первый батальон Преображенского полка. Их было человек шестьдесят, и большинство были пьяны. Пален присоединился к ним только в половине двенадцатого, а ожидая его, его сообщники опорожнили еще много бутылок шампанского. В этот момент, очевидно, возник спор о том, какие цели преследовать в предстоящем покушении, а также какие средства употреблять для их достижения. Можно себе представить эти дебаты, происходившие между людьми, отуманенными вином и возбуждением той минуты, в большинстве своем малоинтеллигентными и способными в этот момент менее, чем когда-либо, взглянуть на дело с необходимой рассудительностью. Был поднят вопрос о конституции. Платон Зубов носил в кармане несколько подобных проектов. Некоторые из его компаньонов дерзко высказывались за свержение всей Императорской фамилии. Говорят, что в числе их был один полковник Измайловского полка, Николай Бибиков, будущий декабрист. Но где же взять государя, когда не будет Романовых? В этой аристократической среде мысль о республиканском образе правления не находила себе сторонников. Среди криков и пьяной икоты ночное совещание, похожее на оргию, не приводило ни к какому результату; оно только показывало, что в ту минуту, когда уже собирались приступить к делу, люди еще не пришли к соглашению, и никто не знал, зачем идут и как поступят.

Но кричали громко, а сцена происходила при свидетелях. Продолжали пить, и лакеи входили и уходили, разливая вино и принося новый запас бутылок. Один из них мог свободно пойти и поднять тревогу в замке. Однако никто об этом не подумал — без сомнения, потому, что дворец-крепость имел репутацию неприступного. Окружив себя рвами, подъемными мостами и караульными постами, Павел становился недоступен, в особенности для тех, кто попытался бы спасти его, подняв тревогу.

Единственный деловой человек, находившийся на собрании в Зимнем дворце, Трощинский, заставил, наконец, принять текст манифеста, в котором говорилось, что, заболев тяжелой болезнью, император делает великого князя Александра своим соправителем. Таким образом торжествовала программа Панина, но к ней прибавили, in petto, заключение, непредусмотренное бывшим вице-канцлером: водворение больного в Шлиссельбургскую крепость. А если Павел воспротивится? Главный пункт, который необходимо было предвидеть и обсудить, заключался именно в этом вопросе. Панин о нем не говорил, но теперь надо было об этом подумать! Если государь и даст себя отвезти в предназначенное для него место заключения, то этим от него не отделаются. У него останутся приверженцы, которые, без сомнения, попытаются его освободить, как это сделали сторонники несчастного Иоанна VI, заключенного в той же крепости. И нельзя было сказать наверное, окончится ли попытка так же, как и в тот раз. Ужасающий призрак победной контрреволюции и мщения, которое она не замедлит за собой повлечь, вставал перед этими людьми, ставившими на карту и свою жизнь. Не лучше ли предупредить подобный риск? Головы кружились. Стали раздаваться крики о смерти.

Но приехал Пален. Он ничего не пил и советовал соблюдать ту же осторожность Беннигсену. Для остальных обильные возлияния были не лишними. В трезвом виде многие из них отступили бы в решительный момент. Уже во время обсуждения вопроса князь Зубов начал сильно колебаться. Но Пален не желал дальнейших споров. Настал час действовать. Что делать, если Павел будет сопротивляться? Там будет видно. В этот-то момент глава заговорщиков, как говорят, и произнес свою знаменитую фразу: “Qu’on ne ferait pas d’omelette sans casser des oeufs” [“Надо мириться с необходимыми жертвами”; “лес рубят — щепки летят”]. После чего, спросив себе стакан вина, он предложил присутствующим выпить вместе с ним “за здоровье нового императора” и, прервав разом все нескромные вопросы, подал сигнал к выступлению.

Должно было разделиться на две группы, из которых одну поведет сам Пален, а другая последует за князем Зубовым и Беннигсеном. Бывший фаворит Екатерины взял на себя начальство над шествием, ввиду его титула, прежнего, да еще нынешнего высокого положения и блестящего мундира, усыпанного орденами, который невольно возбуждал к нему всеобщее уважение. Его брат, Николай, шел вместе с ним. Превосходя всех заговорщиков своим гигантским ростом, он внушал им доверие. Беннигсен должен был довершить остальное. Валерьян Зубов, потерявший одну ногу в Польской кампании, не мог принести большой пользы; но, будучи самым порядочным из всех трех братьев, он служил как бы порукой за них, и Пален взял его с собой. Ночь была темная, дождливая и холодная.

   План бель-этажа Михайловского замка

   (По рисунку архитектора Бренна и указаниям современников)

План бель-этажа Михайловского замка

1. Парадная лесница.

2. Помещения для караула.

3. Приемные покои императора.

4. Приемные покои императрицы.

5. Собственные покои императрицы.

6. Собственные покои императора.

+6 — спальня.

6в — маленькая кухня

7. Прихожая.

8. Столовая.

9. Домашний театр.

10-11. Квартиры.

12. Лестница, ведущая в собственные покои государя.

   V

   Главный караул при входе в Михайловский дворец несли поочередно все гвардейские полки, а в этот день он пришелся на долю одной из рот Семеновского полка, которой командовал гатчинец, капитан Пайкер, немец по происхождению и человек легендарной глупости. Рота занимала просторную кордегардию, помещавшуюся в нижнем этаже, перед парадной лестницей. Пайкер был неспособен изменить Павлу; но заговорщики рассчитывали на его двух поручиков, которых они привлекли на свою сторону и которые, по их мнению, легко справятся с таким начальником.

Несколько дальше, во внутреннем помещении дворца, в другом зале нижнего этажа, находился менее важный караул, состоящий всего и тридцати человек; его неизменно нес привилегированный батальон преображенцев, из которого Павел создал себе особый отряд телохранителей, называвшийся лейб-компанией. Этот второй караул находило под начальством поручика Марина, который нарочно составил его на треть из старых гренадеров, приверженцев памяти Екатерины, а на две трети из прежних чинов конвоя, принятых в Преображенский полк после расформирования их полка, в котором они раньше служили и о котором хранили глубокое сожаление.

Комнаты Павла находились в первом этаже. В них попадали через галерею Аполлона, названную так из-за покрывавших ее стен копий с картонов Рафаэля; сени, где красовались шесть картин ван Лоо, передававших легенду о святом Григории, вели в бальный зал, украшенный великолепным плафоном работы Тьеполо, изображавшим историю Антония и Клеопатры. За ним шла третья комната, где находилась собственная библиотека государя; она непосредственно примыкала к спальне императора, служившей ему также рабочим кабинетом, по традиции, сохранившейся в потомстве Екатерины до последнего времени.

Если бы заговорщикам удалось проникнуть сюда в отсутствие караула, только что отосланного Павлом, то они могли не опасаться серьезного сопротивления. Но они были избавлены даже от всяких усилий к преодолению препятствий на их пути. Пален со своим маленьким отрядом, над которым он принял начальствование, взялся подойти к дворцу спереди, и, в случае надобности, ворваться силой в главный подъезд. Но, по примеру Депрерадовича, он медлил в дороге.

Он даже, видимо, нарочно избрал такой путь, чтобы придти, когда уже дело будет сделано, каков бы ни был его исход; честь же и опасность предприятия он предоставлял отряду, которым предводительствовали Платон Зубов и Беннигсен. Согласно одному мнению, одержавшему впоследствии верх, он таким образом сохранял для себя возможность, в случае неудачи, притвориться, что он именно ей и содействовал.

Зубов и его товарищи подошли к малым воротам, сохранившимся до сих пор (Рождественские ворота), со стороны Садовой улицы; проникнуть через них во дворец можно было по черной лестнице, кратчайшим путем подойти к покоям государя. Там тоже был ров и подъемный мост; но это препятствие для нападавших устранялось само собой, благодаря присутствию в их рядах одного из братьев Аргамаковых, Петра Васильевича. Неся во дворце обязанности плац-адъютанта, он должен был предупреждать государя в любой час о всяком необыкновенном событии, пожаре, мятеже и проч., происходящем в столице. Поэтому подъемный мост был опущен. В то же время Талызин со своим батальоном Преображенского полка вошел через сад, находившийся там, где теперь проходит Садовая улица, и окружавший дворец. В этом саду каждую ночь собирались стаями вороны и галки, и они стали испускать такие крики, что вполне могли бы поднять тревогу; но одни только солдаты Талызина несколько испугались и, крестясь, говорили шепотом о дурном предзнаменовании.

Библиотека соединялась со спальней Павла двумя дверьми, между которыми, в очень большом в этом месте утолщении стены, была устроена комнатка, вроде маленькой прихожей, где с одной стороны за перегородкой спал один из лакеев государя, а с другой стороны был выход на лестницу, которая вела в помещения княгини Гагариной и Кутайсова.

Спальня была высокая и просторная комната, отделанная белой панелью, украшенною пейзажами работы Верпе, Вувермана и ван дер Мера. Направо маленькая походная кровать. Над ней портрет рыцаря ордена Святою Иоанна Иерусалимского, произведение Жана Ледюка, которое Павел очень ценил. Плохой портрет Фридриха II и скверная статуэтка из терракоты, изображающая того же императора верхом, довершали убранство комнаты государя, придуманное им самим. Налево стол красного дерева, поддерживаемый колоннами ионического стиля из слоновой кости, с бронзовыми капителями и цоколем, служивший ему для работы.

   План покоев императора Павла

  План покоев императора Павла

1. Черная лестницы.

2. Белый зал.

3. Библиотека.

4. Внутренняя лестница, ведущая в помещения княгини Гагариной.

5. Спальня государя.

6. Уборная без отдельного выхода.

7. Зал, разделяющий покои Павла и Марии Федоровны.

8-9. Покои императрицы.

 

В библиотеке оба лакея, заменившие отосланный караул, спали глубоким сном. Разбудив их, Аргамаков приказал отпереть дверь No 1. По некоторым свидетельствам, он им будто бы сказал, что должен объявить о пожаре; по другой версии, он их уверил, что уже пять часов утра, и что он пришел, как и всегда, с рапортом. Но один из лакеев, догадавшись, что их обманывают, стал звать на помощь. Он был сшиблен с ног ударом сабли. Фамилия его Корнилов; он был принят потом в число слуг Марии Федоровны и, кроме того, награжден домом и пенсией. Второй лакей повиновался и ввел таким образом заговорщиков в прихожую, находившуюся как раз перед спальней государя. Камердинер, спавший в уборной No 2, исчез, предоставив своего государя заговорщикам, а может быть, побежал к ближайшему часовому, чтобы поднять тревогу. Таким образом Павел оказался отрезанным от лестницы No 3, по которой он мог бы бежать. Другой выход должен бы для него оставаться свободным, через дверь № 8, которая вела в зал, отделявший его покои от покоев императрицы. Там находился караул из тридцати человек семеновцев, под командой поручика Александра Волкова, двоюродного брата Саблукова. Надо полагать, что этот офицер, лично известный Марии Федоровне и находившийся под ее покровительством, исполнил бы свой долг. Но с некоторых пор, под влиянием подозрений, испытываемых самим государем, или возбуждаемых в нем Паленом, Павел велел заставить эту дверь. Таким образом он окончательно попал в ловушку.

VI

   Несмотря на избыток свидетельств, а может быть, именно вследствие этой причины, заключительная сцена драмы не может быть точно установлена. Приказав отпереть, или же выломав дверь No 4, заговорщики лишь в небольшом числе проникли в спальню государя. Больше половины их осталось позади, спрятавшись, или умышленно задержавшись на лестницах и в коридорах дворца, из которых Бренна устроил настоящий лабиринт.

Проснувшись от шума, Павел инстинктивно попытался спрятаться за экраном, служившим днем ширмами для его кровати, или, по другим рассказам, в камине, настолько глубоком, что он мог в нем совершенно скрыться от глаз нападавших. С минуту они подумали уже, что упустили его, и, испугавшись, сами собрались бежать.

— Птичка улетела! — крикнул один из них.

Но в этот момент кто-то заметил ноги государя: они выставлялись из убежища, которое нашел несчастный. Обнажив шпаги, Платон Зубов и Беннигсен подошли прямо к нему, и один из них ему объявил, что он арестован.

   План спальни императора Павла

План спальни императора Павла

1. Дверь.

2. Уборная.

3. Выход на лестницу, идущую в помещения княгини Гагариной и Кутайсова.

4. Дверь.

5. Кровать государя.

6. Рабочий стол.

7. Камин.

8. Дверь.

9. Зал, ведущий в покои императрицы.

 

Павел, как мы знаем, не отличался большим мужеством, но, может быть, на его месте другой, и более храбрый, не смог бы преодолеть парализующего впечатления такого неожиданного нападения. Очутившись в ночном белье и без оружия перед этими людьми с разбойничьими лицами, государь, по-видимому, произносил только звуки, которые едва можно было разобрать.

— Арестован? Что значит “арестован”?

По словам Беннингсена он еще прибавил:

— Что я сделал?

И это были его последние слова.

Такой же рассказ слышал и лорд Сент-Элен после своего приезда в Петербург, но он не указывает его источника. Потеряв сразу присутствие духа и пролепетав только несколько упреков, Павел, передает он, был тотчас же сражен и брошен на пол неизвестным заговорщиком, который и покончил с ним, задушив его своей портупеей.

Однако другие свидетели говорят, что Платон Зубов повел с государем довольно длинный разговор, предлагая ему для блага отечества, отказаться от власти и подписать манифест, составленный Трощинским. Окружив несчастного государя, заговорщики толкали его к письменному столу, на который один из них положил уже документ. Несмотря на свой собственный страх, Павел будто бы попытался запугать своих врагов. Так как это ему не удалось, он стал звать на помощь и хотел проложить себе дорогу, но Беннигсен остановил его острием шпаги.

Развязка наступила будто бы случайно, из-за паники, охватившей в этот момент тех сообщников Зубова, с которыми боролся несчастный государь. В то время как он бился среди них, послышался в прихожей шум шагов и голосов: это явились запоздавшие; но их сообщники подумали, что крики Павла были услышаны, и что теперь шли к нему на помощь. И действительно, уже по всему дворцу подняли тревогу. Внизу Пайкер раздавал оружие своим солдатам. Но, как и рассчитывали заговорщики, он был задержан двумя поручиками, которые посоветовали ему составить рапорт. Час спустя он все еще писал. В другом карауле, находившемся в нижнем этаже, Марину стоило большого труда справиться с некоторыми солдатами. Как бывшие гатчинцы, они хотели бежать на помощь к государю, обещавшему им по пятнадцати десятин земли в Саратовской губернии, и напрасно молодой поручик, с пистолетом в руке, кричал им: “Не ваше дело!”. Видя, что ничего другого не остается, он скомандовал:

— Ко мне, бывшие гренадеры Екатерины!

— Здесь.

— Выходите из рядов!.. Будьте готовы к нападению!.. Если эти мерзавцы гатчинцы двинутся, принимайте их в штыки!

Гатчинцы более не двигались, и Павел оказался предоставленным своей судьбе. Но нападавшие на него ничего об этом не знали и, за исключением четырех или пяти человек, они, считая гибельным для себя оставаться на месте, на этот раз не на шутку ударились в бегство, выбрав тот же путь, по которому пришли, и не отдавая себе отчета, что предполагаемые защитники Павла тоже не могут идти другой дорогой. Поручив Платону Зубову, или князю Яшвилю, держать пленника, Беннигсен бросился за беглецами, чтобы их удержать. Так, по крайней мере, он утверждал впоследствии. Когда он вернулся, Павел уже испустил дух; его опрокинул гигант Николай Зубов, ударив массивной золотой табакеркой в висок, или же он случайно упал около своего письменного стола и ударился лбом об его острый угол. Так как, стараясь встать, он отчаянно отбивался и кричал еще громче, он был, вероятно, задушен Яшвилем, Татариновым или Скарятиным, с помощью шарфа, принадлежавшего одному из убийц, или же его собственным, лежавшим невдалеке, вместе со шпагой.

Естественно заботясь об уменьшении своей ответственности и отрицая всякое непосредственное свое участие в убийстве, Беннигсен сам не раз менял подробности своих объяснений, представленных им генералу Фоку и Ланжерону. Так как его кратковременное отсутствие плохо оправдывалось этим якобы беспорядочным бегством заговорщиков, что могло продолжаться всего какой-нибудь момент, — оба отряда встретились в соседней комнате и узнали друг друга, — то ганноверец дал ему другое объяснение. Спальня, где разыгралась драма, освещалась только ночником, стоявшим на письменном столе. Павел, или кто-то из заговорщиков, нечаянно его опрокинул. Поэтому Беннигсен был вынужден пойти за другой лампой. Не может ли быть, чтобы у заговорщиков не было с собой факелов?

Во всяком случае несомненно следующее: нападение беспорядочной пьяной толпы на беззащитное существо, жестокая борьба, сопровождавшаяся градом ударов, сыпавшихся на жертву, — были пущены в ход кулаки, сапоги со шпорами, а может быть даже и сабли, — и, наконец, полное задушение. Несмотря на свой маленький рост, Павел был силен, и его агония длилась долго, пока он старался освободить свою шею от рокового узла. Рассказывали, что так как он продолжал шевелиться, то француз-камердинер князя Зубова взялся “помочь его душе выйти из тела”, для чего вскочил сразу обеими ногами на упавшего государя. Но, кажется, и смерть “тирана” еще не положила конца этим отвратительным жестокостям. Палачи, возбужденные своей ужасной работой и приведенные в ярость встреченным сопротивлением, набросились на труп. Английский врач Грив руководил бальзамированием тела. Он говорил Коцебу, что обнаружил: широкий кровоподтек вокруг шеи; сильный ушиб виска; красное пятно на боку; два красных пятна на бедрах, происходившие, по-видимому, от сильного надавливания; еще кровоподтеки на коленах, и на всем теле следы ударов, нанесенных, вероятно, уже после смерти. Он не обнаружил ни одной колотой раны.

Эта последняя подробность тоже не обошлась без противоречий. Среди пажей Павла находился в то время князь Хилков. Он был допущен вместе со своими товарищами поклониться праху государя и поцеловать его руку. Предание, сохранившееся в семье, говорит, что, исполняя этот благочестивый обряд, он заметил, будто два пальца перчатки, к которой он приложился, были пусты.

Через несколько лет, когда в присутствии императора Александра было произнесено имя капитана Измайловского полка Николая Бологовского, государь сказал одному из своих друзей:

— Знаете ли вы, что это за человек? Он схватил за волосы мертвую голову моего отца, бросил ее с силой оземь и крикнул: “Вот тиран!”

Во время этой бойни Беннигсен, будто бы, просто притворился, что совершенно не интересуется происходящим, и, пройдя в соседнюю комнату, занялся разглядыванием картин, в то время как Платон Зубов, повернувшись спиной и барабаня по оконному стеклу, обнаруживал признаки нетерпения.

— Боже мой, как этот человек кричит! Это невыносимо!

Впрочем, тот и другой много раз утверждали, что государь был убит не только без их участия, но даже против их желания, и Беннигсену де Мэстр приписывает следующие известные слова: “Свержение и заключение его были необходимы, но смерть является уже свинством”. Однако и относительно этого вопроса их свидетельства были различны, смотря по положению вопрошавших их лиц, и в мемуарах графини Потоцкой написано следующее: “Беннигсен, рассказывая об этой ужасной сцене, не испытывал ни малейшего смущения… Он считал себя современным Брутом”.

С другой стороны, лорд Сент-Элен включил в одну из своих депеш подробность, которая, уничтожая оправдание обоих сообщников, превосходит жестокостью все другие более или менее точно воспроизведенные описания драмы, происходившей при их участии. Павел вышел будто бы живым из рук первых злоумышленников. Один из придворных врачей, призванный, чтобы “прибрать труп”, нашел его еще живым. Тогда, безо всякого шума, после хладнокровного обсуждения, было будто бы решено его прикончить. Но и на этот раз посланник не указывает источника этих сведений, передающих, быть может, одну из тысячи басен, циркулировавших в то время.

Труп, — как достоверно известно, — был загримирован с большой поспешностью и при обстоятельствах, давших тоже пищу самым невероятным россказням, и так как такая операция все же требовала довольно много времени, в продолжение которого нельзя было показать труп кому бы то ни было, то от этого последовали еще другие трагические осложнения.

VII

   Александр в эту ночь не спал, или во всяком случае принял меры к тому, чтобы быть на ногах в решительный момент. Чарторыйский прямо это утверждает, а его свидетельство внушает доверие. Из своих комнат, среди зловещего гула, наполнявшего дворец, быть может он следил за ужасной борьбой, в которой ставилась на карту жизнь его отца. По словам камердинера великой княгини Елизаветы, впоследствии императрицы, Пален пришел в тот день к великому князю в шесть часов вечера, очевидно для того, чтобы дать ему отчет о планах, составленных на ночь, и этот факт подтверждает горничная великой княгини, прибавляя еще и другие немаловажные подробности. Здесь мы имеем дело не с показаниями простой служанки. Англичанка по происхождению, Прасковья Геллер, исполнявшая раньше обязанности няни при великом князе Александре и дававшая ему даже уроки английского языка, пользовалась среди членов императорской фамилии большим уважением; все почитали и любили ее за высокие качества ее ума и сердца. Ее показания носят, кроме того, характер необычайной искренности, хотя мы получили их уже из вторых рук.

В десять часов вечера, войдя в комнату жены, находившейся уже в постели, Александр позвал камерфрау и попросил ее помочь ему снять мундир и сапоги. Он снял также галстук и лег, сказав при этом Гесслер: “Я прошу тебя остаться в эту ночь в прихожей до прихода графа Палена; когда он явится, ты войдешь к нам и разбудишь меня, если я буду спать”.

Таким образом, эти обстоятельства устанавливают осведомленность наследника.

Относительно Константина возможны сомнения. По словам многих свидетелей, он спал во время убийства, как спят в двадцать лет. Но если верить вышеупомянутой камерфрау, то, в ожидании ночного визита графа Палена, Александр тоже заснул глубоким сном, подобно тому, как он, будто бы, в 1814 году заснул под стенами Парижа в тот момент, когда нужно было дать аудиенцию депутатам города, принесшим ему его капитуляцию. Возможно, что, зная легкомыслие своего младшего брата, он не посвятил его в подготовлявшееся дело. Однако Саблуков говорит, что в начале второго часа ночи он получил написанный рукой своего шефа приказ, чтобы полк был поставлен в ружье, со снаряжением, но без обоза. Значит, речь шла не об исполнении распоряжений, ранее отданных Павлом. Кроме того, принесший эту бумагу прибавил на словах от имени великого князя предостережение, что Михайловский замок окружен войсками и что приказано зарядить ружья и пистолеты пулями. Очевидно, такое послание могло быть отправлено только во время полного развития драмы, еще до смерти Павла и вступления на престол Александра, так как естественно, что в этот момент осада дворца войском мятежников прекратилась. Оно должно было быть также послано с согласия офицеров, командовавших этими частями войск, без чего оно не было бы пропущено.

Разве не было странно, что в день покушения Константин назначил Саблукова не в очередь дежурным полковником? Накануне, если верить офицеру Семеновского полка, поручику Полторацкому, взятому впоследствии в плен Наполеоном при Шампобере, Александр, шеф полка, приказал ему принять на себя, точно так же вне очереди, начальствование караулом, который полк нес в этот день в Зимнем дворце.

Относительно этого обстоятельства показания совпадают, что очень убедительно. Саблуков не был причастен к заговору, но было известно, что он неизменно слепо подчиняется своему начальству. Вечером 11-го марта, когда Александр удивился, что он не испугался появления государя, он сказал:

— Я боюсь только моего шефа, как мои солдаты боятся только меня!

Как видно из прежнего, полковник застал обоих великих князей за таинственными переговорами, с видом двух сообщников. Во всяком случае, в момент совершения преступления Константин не спал. Может быть, его разбудил шум. Катастрофа сопровождалась разнородными звуками. По словам одного свидетеля, фрейлина, княжна Анна Волконская, желая около 12 часов ночи выйти из своей комнаты, чтобы зажечь свечу, которая неожиданно потухла, заметила, что дверь заперта снаружи на ключ. Она стала звать к себе; другие фрейлины, комнаты которых находились по соседству, ответили ей, и все в одно время заметили, что они тоже пленницы. Можно себе представить, какой крик последовал за этим открытием.

Если, несмотря на все, ужасный час застал Александра погруженным в сон, то в этом можно видеть только доказательство его действительно поражающей бесчувственности. Но этот вопрос выяснить всего труднее. Указывали на разных лиц, принесших будто бы первыми роковое известие великому князю. Князь Чарторыйский называет старшего из братьев Зубовых: “растрепанный, с лицом, возбужденным от вина и убийства”, он пришел будто бы доложить наследнику, что “все исполнено”. Плохо слыша и делая вид, что не понимает, Александр спросил: “Что такое исполнено?”.

Но Константин Полторацкий присваивает себе честь приветствования первым нового государя титулом “ваше величество”. Рассказ камерфрау великой княгини представляется наиболее правдоподобным:

“В половине второго ночи граф Пален вошел в прихожую, находившуюся перед спальней их высочеств, и спросил меня:

— Великий князь спит?

— Да.

— Войдите и скажите, что я здесь.

Великий князь спал крепким сном, а великая княгиня, сидя около него, заливалась слезами. Увидя меня, она с ужасом проговорила:

— Как? За ним уже пришли?”

Обеим женщинам стоило большого труда разбудить спавшего, и когда, наконец, встав и одевшись, Александр встретился с Паленом в прихожей, камерфрау заметила, что военный губернатор называет его “ваше величество”.

Палена могли сопровождать Николай Зубов и некоторые другие участники и свидетели драмы, в числе которых мог находиться и Полторацкий. Вид наследника привел всех их в замешательство. Они настаивали, чтобы он показался войскам, и это было действительно крайне необходимо. Пайкер продолжал составлять свой рапорт, но его солдаты роптали. Дух возмущения, внушавший еще большие опасения, охватывал преображенцев, бывших в другом карауле. Им сначала сказали, что они были здесь для защиты царя; теперь их уверяли, что государь скончался. Проникнутые недоверием, они хотели видеть усопшего, а этого нельзя было им разрешить.

Но Александр менее всего думал о том, чтобы изображать собою государя. Первым движением его уклончивой натуры было желание ускользнуть перед совершившимся фактом, какую бы роль он ни играл в его выполнении. Он повторял, что не хочет и не может царствовать. По свидетельству Полторацкого, когда он узнал от Палена о происшедшем, с ним сделалось дурно, а другие свидетели рассказывают, что, когда он уже находился в вестибюле дворца, у него появились нервные судороги, и его пришлось скорее отвести, или вернее отнести в его комнату, где через некоторое время Роджерсон нашел его и его супругу сидящими в уголку, обнявшись и прижавшись друг к другу, причем оба так горько плакали, что не заметили, как он вошел.

По наибольшему числу показаний Елизавета Алексеевна тоже будто бы участвовала в тайне заговора. Читатели помнят, что за три года до этого события она мечтала о свержении “тирана”, и если она даже и не знала, как уверяет графиня Головина, об этом покушении, то дворец, занятый заговорщиками, должен был вызвать в ней далекое представление о загадочных волнениях в Павловске, заставивших ее трепетать от надежды. Графиня Головина еще сообщает, будто бы, бросившись на колени, она принялась молить Бога, чтобы все, что должно случиться, послужило “для счастья России!” Может быть! Но, по словам различных свидетелей, Елизавета не ограничилась этой молитвой. Она употребила всю свою энергию на то, чтобы придать бодрости мужу и, найдя поддержку в Палене, который со своей стороны строго внушал молодому государю, говоря ему: — “Перестаньте ребячиться!” — она добилась того, что он, наконец, согласился выйти к караулу Преображенского полка.

Но, все еще слабый, он ничего не находил сказать солдатам, большинство которых выглядело очень враждебно. Его молчание, его подавленный вид еще более усилили их смущение. Что должны они обо всем этом думать? Что скрывают от них? В самом ли деле Павел уже больше не существует? Не увидят ли они его через минуту стоящим перед ними с гневным лицом и поднятой палкой, как на параде? Напрасно кричал Марин: “Да здравствует император Александр Павлович!” Ответа ж было. Зубовы подошли, старались уговорить этих угрюмых солдат Напрасно!

Пален быстро, подталкивая Александра, подошел к семеновцам. С ними новый император почувствовал себя лучше. Хотя он командовал всей гвардией, но этот полк считался как бы его собственным, принадлежавшим ему более, чем другие. Сдавшись на мольбы и увещания Палена, говорившего ему: “Вы губите себя и нас”, Александр пролепетал несколько слов, которые ему подсказали: “Император Павел скончался от апоплексического удара. Сын его пойдет по стопам Екатерины”.

Четыре года тому назад, в разговорах с Адамом Чарторыйским и в письмах к Кочубею, великий князь сильно осуждал политику императрицы; но он не хотел об этом вспомнить в тот момент, когда становился ее наследником.

Эти слова произвели ожидаемое действие. На этот раз раздались восторженные ура, и Пален вздохнул свободно. Но преображенцы Марина сохраняли оборонительное положение. Они хотели убедиться, что прежний государь скончался. Можно было опасаться столкновения между двумя отрядами, последствий которого нельзя было предвидеть, и у Александра явилась одна только мысль: бежать! покинуть этот мрачный дворец, навеки исполненный ужаса, избавиться от чересчур близкого соседства с окровавленным, осуждающим его трупом, от угрожающего соприкосновения с слишком верными охранителями покойного, которые точно вызывали его мстительную тень… По совету Палена, поручив начальство резиденцией Беннигсену, он решил уехать в Зимний дворец. Там лучше охранит его другая тень, дорогая всем русским людям, и он, успокоившись, придет к необходимым решениям.

Плохая карета, запряженная парой лошадей, оказалась наготове. Предполагали, что она предназначалась для того, чтобы отвезти Павла в Шлиссельбург, и может быть Пален приказал ее приготовить, чтобы ввести всех в обман насчет своих намерений. Александр сел в нее вместе с Константином, а оба главных участника сцены, только что доставивших ему престол, Николай Зубов и Уваров, встали на запятки.

За стенами дворца, так как ничто еще не обнаруживало ужасного события, оба батальона, приведенные Талызиным и Депрерадовичем, стояли неподвижно и безмолвно, — солдаты все еще не понимали, зачем их сюда привели, а офицеры не торопились им это объяснить. Впрочем, некоторые из них и не могли бы этого сделать. В числе их находился один француз, невольный и пассивный участник драмы, изменившей течение европейской истории и сделавшей впоследствии из этого эмигранта министра во времена Реставрации. Это был барон де Дама; привезенный родителями в Россию, он был только что, шестнадцати лет, произведен в подпоручики в том самом первом батальоне Семеновского полка, который был призван сыграть роль в перемене правительства. Он оставил мемуары, еще неизданные, и вот, что он увидел в тот момент, не имев ранее никакого понятия о готовящемся событии:

“Карета отъехала (от дворца); ей преградили путь, но один из лакеев сказал: “Это великий князь!”. Другой лакей возразил: “Это император Александр!” Тотчас же все без команды закричали: “Да здравствует император!” И батальон бегом последовал за каретой до Зимнего дворца, где новый император вышел”.

Вот и все; семеновцам больше ничего не требовалось.

Александру, говорят, хотелось взять с собой и жену. Их отношения, ставшие за последнее время довольно холодными, теперь, во время кризиса, улучшились, и в этот момент он испытывал сильную потребность найти в ее мужестве опору своему малодушию. Но встретилось препятствие, “лишнее стеснение”, как, кажется, выразился новый император, и в этих словах обнаружился его характер и свойственная ему деликатность чувств. Он уехал, не повидавшись с матерью, не позаботившись узнать о том, что с ней, не испытав вполне естественной потребности выразить ей свою любовь и сказать хоть одно слово ласки и утешения. Забывчивость? Равнодушие? Бессознательное обнаружение чудовищного эгоизма, который так часто развивается на вершинах? Да, без сомнения, но, главным образом, и малодушие, инстинктивное отступление перед страшным моментом, когда его глаза встретятся с глазами безутешной женщины, которой он помог сделаться вдовой.

Но Мария Федоровна была не из тех, кто дает о себе позабыть, и в эту минуту она менее, чем когда-либо, могла на это согласиться. Узнав о случившемся, она подумала, что ей предстоит сыграть огромную роль во всем этом деле, и, заботясь о сыне не более, чем он заботился о ней, она задумала взбунтовать мрачный дворец, который он собирался покинуть.

Оставаясь чуждой если не самому существованию заговора, то, по крайней мере, приготовлениям к покушению и, может быть, даже честолюбивым расчетам, которые связывали с ним ее приближенные, преданная мужу, вопреки его дурному обращению и удручавшим ее угрозам, она не желала его смерти. Но она не допускала, чтобы случившаяся катастрофа привела ее только к роли вдовствующей императрицы. В эпоху их дружбы, когда-то очень тесной, разве не говорил ей Павел о том, что поручит ей управление империей, когда его не станет? Он понимал под этим, что поручит ей регентство во время несовершеннолетия сына, которому тогда было только десять лет. Но в подобных вопросах женский ум склонен к ошибкам, и Александр, еще молодой, застенчивый, слабохарактерный, казался ей все еще ребенком. Чувство авторитета матери, воспоминание о том, что произошло при кончине Петра III, быть может также внушения заинтересованных друзей смущали ее ум, мало способный к политике, но довольно своенравный и не менее того склонный к величию. Скорбь и испуг окончательно сбили ее с толку.

Предупрежденная графиней Ливен, императрица, забыв одеться, бросилась по направлению к той комнате, где Павел только что испустил дух. Но ей не хотели показать обезображенного трупа. Ей преградили путь, и она обезумела окончательно. Ждать? Повременить? Зачем? Что хотят от нее скрыть? Император скончался? Верно ли это? Она рассуждала, как преображенцы. Быть может, он еще борется со смертью! Или же его собираются посадить в какую-нибудь Ропшу! Впрочем, жив он или мертв, они не имеют права лишить его ее ласки. Вырвавшись из державших ее рук, она проникла в зал, отделявший ее помещение от комнат покойного. Она наткнулась там на караул, которому Пален отдал уже приказ не пропускать никого, в то время как созванные наскоро доктора, хирурги и парикмахеры с лихорадочной поспешностью старались придать покойному благообразный вид. Начальник караула очень почтительно сообщил о полученном распоряжении. Так как императрица продолжала настаивать, он велел скрестить штыки. Ни угрозы, ни мольбы, пущенные ею поочередно в ход, не могли сломить этого упорства, и полуобнаженная, в одной шубе, наброшенной ей на плечи, она бродила по дворцу, ища другого прохода и стараясь в то же время заставить признать себя царствующей императрицей. Она громко заявляла о своих правах и обращалась с воззванием к солдатам:

— Если нет более императора, то я ваша императрица! Одна я имею титул законной государыни! Защищайте меня! Следуйте за мною!

Как это было, по-видимому, в последний момент и с самим Павлом, она забыла о законе престолонаследия, установленном при ее же содействии.

“В ней не было, говорит Чарторыйский, ничего такого, что увлекает, что возбуждает энтузиазм и добровольное самопожертвование. Может быть, этому способствовал и немецкий акцент, сохранившийся у нее, когда она говорила по-русски. В противоположность Екатерине, она действительно осталась настоящей немкой и до последнего дня не переставала прельщать Павла, называя его Paulchen. Беннигсен, Пален и Елизавета, с которой Александр расстался очень неохотно, напрасно испробовали все средства, чтобы ее успокоить, уверяя ее, что доступ в комнату покойного будет ей скоро открыт. Они советовали ей последовать пока за сыном в Зимний дворец. Император этого настоятельно требовал.

— Император? Какой император?

И, тряся Беннигсена за руку, она приказывала ему ее пропустить.

— Мне странно видеть вас неповинующимся мне.

Так как он упорствовал, она возобновляла свое хождение, перемешивая мольбы с бранью, то падая на колени перед часовыми, то бессильно опускаясь на руки какого-нибудь офицера. Видя ее почти готовой упасть в обморок, один гренадер, имя которого сохранено историей, — это был Перекрестов, — предложил ей стакан воды; но, гордо выпрямившись, она его оттолкнула. Ей нужен был трон!

Так терзалась она почти до семи часов утра, среди беспорядка, дошедшего до того, что один раз, когда Елизавета обняла свою свекровь, чтобы поддержать ее, она почувствовала, что кто-то крепко жмет ей руку и покрывает страстными поцелуями. Обернувшись, она увидела совершенно незнакомого ей офицера, который был пьян!

Только в семь часов утра, когда туалет покойного был окончен, двери его комнаты открылись. Мария Федоровна вошла туда вместе со своими детьми, выказала, хотя и несколько аффектированно, сильную скорбь и, наконец, согласилась отправиться к сыну, ожидая, если верить Беннигсену, еще и в дороге движения войск или народа в ее пользу.

VIII

   По приезде в Зимний дворец с Александром был новый обморок. По словам императрицы Елизаветы, “он был положительно уничтожен смертью отца и обстоятельствами, ее сопровождавшими. Его чувствительная душа осталась растерзанной всем этим навеки!” Он снова говорил о передаче власти тому, “кто захочет ее принять”, потом заявил, что только в том случае согласится взять на себя это бремя, если условия и границы власти будут точно установлены авторами государственного переворота. По свидетельству П. А. Валуева, двое из них составляли в это время проект конституции: Платон Зубов, изучавший книгу Жан-Луи Делольма об английской конституции (Женева, 1787 г.), и Державин, взявший за образец испанские кортесы. Панин тоже, со своей стороны, пытался применить английскую конституцию к русским нравам и обычаям. “Который (из этих проектов) был глупее, прибавляет автор заметки, трудно сказать: все три были равно бестолковы”.

По некоторым свидетельствам, Петр Новосильцев, а по другим — генерал Клингер или Талызин, отговорили Александра принять эти предложения. Другие более неотложные заботы несомненно сильнее привлекли его внимание. Оказывалась крайняя необходимость в полицейских мерах и в распоряжениях военного характера. Обезображенный труп надо было привести в порядок, и, прежде всего, по обычаю, твердо установившемуся, немедленно привести всех к присяге новому государю. Это было обязательное начало всякого нового порядка вещей. Но в Михайловском дворце преображенцы все еще продолжали выжидать, и в казармах Конного полка, когда Саблуков объявил о смерти Павла, солдаты отказались кричать ура! Один из них, Григорий Иванов, выступив вперед, спросил полковника, видел ли он усопшего императора и убедился ли он в том, что последний скончался? Помощник командира полка, генерал Тормасов, впоследствии один из храбрейших героев 1812 года, сам обнаруживал нерешительность. Саблуков вспомнил, что для принесения присяги полк должен явиться со своими знаменами, хранившимися по уставу в Михайловском дворце. Он послал за ними несколько человек и поручил сопровождавшему их корнету, некоему Филатьеву, настоять на том, чтобы им показали Павла живого или мертвого. Беннигсен ответил сначала категорическим отказом.

— Это невозможно! Он изуродован, расшиблен! Как раз начинают его приводить в порядок.

Но так как Филатьев уверял, что полк не принесет присяги новому государю, пока не уверится, что его предшественник действительно скончался, то две шеренги солдат были введены в ту самую комнату, куда не могла еще проникнуть Мария Федоровна. Григорий Иванов был в числе их. По их возвращении Саблуков расспрашивал его перед фронтом.

— Ну, брат, видел ты императора Павла Петровича? Правда ли, что он умер?

— Так точно, ваше высокоблагородие; крепко умер!

— Присягнешь ты теперь Александру Павловичу?

— Да, ваше высокоблагородие, хотя не знаю, лучше ли он покойного. Ну да не наше это дело.

Составленная таким образом уверенность в действительной кончине повлекла за собой подчинение и преображенцев. В то же время последовало распоряжение о нескольких арестах. Но они не были продолжительны. Вместе с генералами Малютиным и Котлубицким генерал-прокурор Обольянинов получил свободу через несколько дней. Кутайсову удалось, неизвестно каким образом, скрыться при первой же тревоге, и он нашел убежище в доме своего друга, Степана Ланского, отца будущего министра внутренних дел. На другой день он мог спокойно вернуться в свой дом на Адмиралтейской набережной. Г-жа Шевалье отделалась домашним обыском и конфискацией нескольких бумаг. Когда она через несколько дней попросила заграничный паспорт, Александр любезно велел ей передать, что “он сожалеет о том, что здоровье артистки заставляет ее покинуть Россию, куда, он надеется, она скоро вернется, для украшения французской сцены”.

В Зимнем дворце неизменный Трощинский составил другой манифест, — простое перефразирование нескольких слов, сказанных новым государем семеновцам. Возобновить правление Екатерины — вот программа, на которой окончательно остановился ее внук. Он недолго оставался ей верен. Он позаботился с самого начала отменить некоторые из последних постановлений своего отца, изменив состав высших служащих, начиная с Обольянинова, который был уволен за очищение тюрем. Одной из первых его мыслей было потребовать к себе военного министра, только что уволенного Павлом. Он, рыдая, бросился ему на шею:

— Мой отец! мой бедный отец!

Потом сейчас же спросил:

— Где казаки?

Он хотел сказать: “Орлов и его товарищи”, плутавшие по дороге в Индию. Немедленно был отправлен курьер с приказанием вернуть их назад. Этот Индийский поход был в связи с безрассудной враждой к Англии, и со дня на день победоносная эскадра Нельсона могла появиться у русских берегов. Но Александр и его советчики, по-видимому, беспокоились о ней не более самого Павла. Это была война покойного государя, и не должна ли она окончиться с его смертью? Пален ограничился тем, что уведомил Лондон о перемене главы правительства, не обмолвившись ни одним словом, которое можно было бы счесть за извинение или попытку примирения, и это высокомерие имело полный успех. В феврале Питт вышел в отставку, и ни его преемник Аддингтон, ни Гауксбюри, заместивший Гренвиля, не были способны проявить суровость там, где он выказал столько умеренности. И тот и другой предугадали неизбежное примирение, послав командирам английских эскадр приказ прекратить все враждебные действия и объявив о скором отправлении в Петербург посла, который постарается восстановить прежние отношения между обоими государствами. Нельсон, правда, так разлетелся, что остановился только на Ревельском рейде, после чего выказал намерение подойти к Петербургу “чтобы лучше доказать, говорил он, свое мирное расположение и наполнявшее его чувство глубокой дружбы”. Эту демонстрацию те, к кому она относилась, нашли излишней, даже совершенно неуместной, но она не повлекла за собой никаких осложнений.

Приехав в Зимний дворец, Ливен был неприятно поражен: приближенные нового государя дышали весельем и надменностью. Среди людей всецело, отдавшихся восторгам достигнутой победы, один великий князь Константин казался заплаканным. На другой день Санглен заметил то же самое. В нескольких шагах от великого князя офицеры громко и весело разговаривали: можно будет одеваться как угодно, носить фраки и круглые шляпы, как прежде! В другой группе Николай Зубов, разговаривая с князем Яшвилем, обсуждал события истекшей ночи:

— Жаркое было дело!

Константин лорнировал тех и других и в момент, когда все стихло, произнес, как будто про себя, но так, чтобы его все слышали:

— Я велел бы их всех повесить.

Несколько дней спустя он сказал Саблукову:

— Мой друг… после всего, что произошло, мой брат может царствовать, если ему угодно, но если когда-нибудь престол должен будет перейти ко мне, я, конечно, от него откажусь.

Как известно, он действительно сделал это.

Однако даже среди лиц императорской фамилии только он и Мария Федоровна проявляли такое настроение. Александр, правда, имел вид виноватого, которого мучит совесть. Возвратясь в Петербург, несколько месяцев спустя, Адам Чарторыйский нашел его все еще погруженным в уныние и, стараясь его развлечь, получил следующий ответ:

— Нет, это невозможно, против этого нет средств. Как вы хотите, чтобы я перестал страдать? Это не может измениться.

С другим другом он говорил будто бы более определенно:

— Все неприятности и огорчения, какие мне встретятся в жизни моей, я буду носить, как крест.

Тем не менее, чтобы известить о своем вступлении на престол Берлинский двор, он избрал сына красавицы Ольги Жеребцовой, хотя не мог не знать, какую роль сыграла в заговоре его мать!

Что касается Елизаветы, то через три дня после катастрофы она писала своей матери, что теперь “она вздохнула вместе со всей Россией” И что было необходимо, чтобы эта страна “какой бы то ни было ценой” освободилась от крайнего деспотизма, от которого страдала.

Россия действительно дышала свободно, — по крайней мере то, что тогда называли Россией. По свидетельству разных очевидцев, на улицах столицы плакали от радости. Прохожие, не знавшие друг друга, обнимались и поздравляли со счастливой переменой. На Московской дороге содержатели почтовых дворов даром отправляли курьеров, которые несли “эту радостную весть”. Вечером, без всякого на то распоряжения, весь город был иллюминован. “Восторг был всеобщий и переходил даже границы приличия”, говорит один из летописцев.

Но люди уже не помнили себя. Императрица Елизавета говорит о “почти безумной радости, объединившей все классы общества, от последнего мужика до представителей высшей знати”. То же самое наблюдала и г-жа Виже-Лебрён. Вернувшись из Москвы через несколько недель после катастрофы, она нашла еще Петербург “сумасшествующим от радости. Люди пели, танцевали, обнимались на улицах”. И провинция подражала столице.

Если верить графине Головиной, сама Мария Федоровна быстро забыла про свою грусть. Когда она встретилась со своим сыном в Зимнем дворце, и он хотел броситься в ее объятия, она остановила его.

— Саша? виновен ли ты?

Так как Александр уверил ее в своей невинности, она нежно его поцеловала и поручила ему своих младших детей. Теперь ты их отец!

Но, несколько недель спустя, она вела будто бы в Павловске и Гатчине жизнь более рассеянную, чем прежде, давала завтраки, обеды и ужины, устраивала прогулки верхом, в которых сама принимала участие, занималась посадкой растений и постройками, как и прежде, и напоминала о постигшем ее несчастье только портретами в глубоком трауре, которые, раздавала своим друзьям. Графиня представляет собой в этом отношении свидетельницу, на которую не вполне можно положиться. Обе женщины были в ссоре, а разные другие лица, вместе с Саблуковым, командовавшим в это время эскадроном, которому была поручена охрана Павловска, дают по этому поводу совершенно другие показания, согласующиеся с тоном писем, адресованных вдовою Нелидовой к Плещееву: “Мое сердце иссохло, моя душа удручена”. Однако, продолжая переписываться с матерью, императрица Елизавета, в письме от 25 апреля (7 мая) 1803 года, находила у своей свекрови “необыкновенно счастливый” характер, и делала это открытие вследствие замечания маркграфини Баденской, которая, увидев Марию Федоровну через четыре месяца после катастрофы, не могла придти в себя от изумления, найдя ее “такой веселой и радостной”.

Нежная и чувствительная, по моде того времени, вдова Павла слишком любила жизнь, чтобы не отдаться ей. Этому способствовала и окружающая ее среда. Отец Александра не оставил после себя ни сожаления, ни жалости. На его похоронах вовсе не было пролито слез. Те, кого называли тогда публикой, — придворные, офицеры, чиновники всех классов буквально ликовали, не чувствуя более над собой гнета тяжелых указов и стеснений, нагромождавших в предшествующее царствование. Круглые шляпы, высокие галстуки и фраки вновь появились во множестве. Кареты мчались со страшной быстротой по мостовой. Графиня Головина видела, как один гусарский офицер скакал верхом по тротуару набережной и кричал: “Теперь можно делать все, что угодно!” Так понимал он свободу.

Во время банкета, устроенного на сто персон князем Зубовым, чтобы отпраздновать вступление на престол нового государя, было выпито пятьсот бутылок шампанского! Придворный траур стушевался перед этой безумной радостью, которая не пощадила даже памяти покойного. Рассказывали, что, находясь в руках своих палачей, он просил их дать ему срок написать церемониал для своих похорон. Сочиняли стихи:

 

Que la bonté divine, arbitre de son sort,
Lui donn le repos que nous rendit sa mort![*]

 

[*] — Пусть благость Божия, властительница его судьбы,

Даст ему покой, который нам возвратила его смерть!

 

А между тем Александр не замедлил обмануть и расчеты, доставившие ему власть, и надежды, пробужденные в первый момент его вступлением на престол.

IX

   В известных пределах он бесспорно старался исправить ошибки предшествующего царствования. Но если, поступая таким образом, он вдавался во внутреннем управлении в противоположную крайность, в смысле покровительства тенденциям к анархии, пугавшим некоторых наблюдателей, то во внешней политике, приведя свои отношения с западными соседями к более нормальному виду, он тоже не мог не прельститься рыцарской ролью спасителя Европы, ради которой Павел принес в жертву жизненные интересы своего государства. За исключением неистовств и грубости своего предшественника, — он тщательно сохранил также весь созданный им военный механизм. На другой же день после своего, вступления на престол он появился на утреннем разводе, по-прежнему робкий и тревожный, как будто гневная тень Павла еще руководила ученьем, но озабоченный сохранением его сурового устава. Он оставался “милым другом” Аракчеева, а тех, кто только что доставил ему корону, не жаловал ни своей дружбой, ни доверием.

Он лично не хотел, или не смел, что-либо предпринять против авторов государственного переворота, его сообщников. Конечно, это был бы большой риск. Не написал ли ему один из них, князь Яшвиль, письмо, в котором, начав с оправдания насилия, совершенного над личностью “несчастного безумца”, он кончал высокомерным выговором, сопровождавшимся плохо скрытой угрозой: “Будьте на престоле, если возможно, честным человеком… не забывая, что безнадежному всегда остается исход!..” Подобно тому, как в день совершения преступления Александр позволил себя сопровождать по дороге к Зимнему дворцу Николаю Зубову и Уварову, на другой день, на разводе, он опирался на руку князя Платона, что позволило г-же де Бонейль написать Фуше: “Le jeune empereur marche, précédé des assassins de son grand-père, siuvi des assassins de son rère et entouré des siens”. Осенью того года Лагарп еще напрасно побуждал его предать суду цареубийц. Между тем, тот же князь Платон Зубов счел себя вынужденным сказать Чарторыйскому, конечно, для того, чтобы он это передал дальше: “Государь приводит в уныние своих истинных друзей”. Мария Федоровна пуская уже в ход, со свойственным ей порывом, не рассуждая, все средства для требования возмездия, успела кое-чего добиться. Она по-прежнему присваивала себе право повелевать сыном и при случае принудить его подчиниться ее решению.

Покидая Михайловский замок, она также не отказалась опереться на руку Беннигсена; в следующие дни, по некоторым более или менее точным свидетельствам, она ожесточилась против ничтожного Татаринова, которого потом долго преследовала своей ненавистью. Вскоре она стала метить выше, но всегда руководствуясь неожиданно пробужденным раздражением, получавшим не менее неожиданное удовлетворение, благодаря слабости или двоедушию Александра.

Случай еще помогал ей быстро удалить со сцены некоторых главных действующих лиц драмы, о которых можно было подумать, что они в свою очередь делались жертвами какого-то мстительного рока. И, быть может, действительно в их судьбе следует признать вмешательство таинственного мщения, впрочем совершенно естественного порядка.

Талызин умер через два месяца, а Николай Зубов через семь после катастрофы. Валерьян Зубов прожил еще два года и четыре месяца. Однако более виновные, как Марин, Уваров, Волконский и еще другие продолжали жить и пользоваться почестями. Немезида, вмешавшаяся в дело, была близорука, подобно Марии Федоровне. В первый момент вдовствующая императрица примирилась как с Беннигсеном, так и с самим Паленом и Паниным, из которых один сохранил все свои обязанности, другой был призван руководить иностранными делами, как вице-канцлер, так как Пален оставался президентом коллегии. Беннигсен не получил другого возмездия, кроме четвертого и позднего брака с молодой полькой, Екатериной Андржейкович, которая, по преданию, взяла милую привычку часто обращаться к нему со следующими словами:

— Мой друг, ты знаешь новость?

— Что такое?

— Император Павел скончался!

Пален сначала думал, что осуществил свои мечты, которые, как говорит госпожа Ливен, бывшая с ним в большой дружбе, заключались в том, чтобы “управлять государством”. Однако Панин был не таков, чтобы дать кому-нибудь себя вытеснить, и в области внешней политики оба вчерашних союзника вовсе не сходились во взглядах, будучи сторонниками один сближения с Францией, являвшегося до некоторой степени его творением, другой — союза с Англией, за которой стояла, вместе с Зубовым, вся русская аристократия. Александр скоро уничтожил эту рознь. Как и предполагал хитрый курляндец, молодой государь оказался неспособным ему противиться; но, против его предположений, он ускользал из его рук, выжидая случай, чтобы окончательно освободиться от гнета. Проявив не более проницательности и рассудительности, чем при других обстоятельствах, Мария Федоровна пришла на помощь сыну.

В церкви одного из учреждений, состоявших в ее ведении, она велела поставить икону, на которой совершенно случайно, по уверению г-жи Нелидовой, была надпись, позволявшая угадывать в ней намек на событие 11-го марта и на роль, сыгранную в нем Паленом: “Мир ли Замврию, убийце государя своего?” (Четвертая книга Царств, гл. IX, ст. 31). В комментариях недостатка не было. Пален приказал снять икону, произнеся при этом несколько непристойных выражений. Панин и Нелидова подливали масла в огонь, и ссора разгорелась. 12-го июня 1801 г. Александр отправился в Гатчину, чтобы наладить дело. Он имел бурное объяснение с матерью и услышал от нее, что ее ноги не будет Петербурге, пока там останется Пален. Тогда он решил выиграть время, удовлетворив императрицу наполовину.

Вернувшись в Зимний дворец, он все следующее утро проработал со своим первым министром, не проронив ни слова о происшедшем. Но тотчас же после того, вызвав к себе нового прокурора, Беклешова, он сказал ему, что считает необходимым, чтобы Пален совершил инспекционную поездку по Лифляндии и Курляндии. Беклешов должен был ему посоветовать немедленно выехать.

Пален понял, что это означало. Возведенная им постройка рушилась. Выехав в тот же день, он послал государю из Стрельны просьбу об отставке, которая и была принята. До самой своей смерти, в феврале 1826 г., пережив Александра только на несколько недель, он больше не покидал своего Курляндского имения, которое он назвал Paulsgnade и где, по свидетельству г-жи Ливен, он аккуратно в каждую годовщину 11-го марта напивался допьяна и спал, отуманенный вином, до следующего утра.

Панин одержал верх, но не мог даже три месяца наслаждаться своей победой. После его возвращения в Петербург Александр принял его с распростертыми объятиями, поднял его в тот момент, как он бросился перед ним на колени, и с жаром его поцеловал. “Увы! просто сказал ему император, все повернулось не так, как мы предполагали!”. Мария Федоровна не выказала сначала желания тоже принять участие в этих сердечных излияниях. Прежде она была очень дружески расположена к молодому государственному деятелю, даже с оттенком материнского чувства, теперь же, не имея, впрочем, никаких указаний на участие в заговоре своего любимца, она подозревала кое-что. Когда он приехал к ней представляться, она отняла руку, которую он собирался поцеловать, и осыпала его вопросами. Он ответил без всякого видимого замешательства:

— Ваше величество, я был в четырехстах верстах от Петербурга!

Она казалась удовлетворенной, и ряд писем, написанных ею к вице-канцлеру, с апреля по сентябрь 1801 года, позволили ему думать, что он всецело сохранил ее благосклонность. В июне история с иконой еще более сблизила их отношения, и опала Палена, казалось, окончательно повысила кредит его соперника. Однако в мае месяце Семен Воронцов в письмах к нему выражал сожаление, что он не пользуется в полной мере доверием, которого заслуживает, и уже распространялся, слух о скором назначении канцлера, которым будет не Панин. По разным вопросам внутренней или внешней политики государь расходился во взглядах с вице-канцлером. Панин восставал против возвращения в Россию Лагарпа, а Александр не обращал на это внимания. Но их несогласие распространилось даже на такой вопрос, который, по-видимому, должен бы их скорее всего соединить. 28-го мая Панин послал следующие строки государю:

“То, что Вы, Ваше Величество, сказали мне вчера вечером по поводу события, доставившего вам престол, пронизало меня самой острой болью. Если Вы считаете меня виновником такого дела, которое предосудительно для Вашей славы, то мое присутствие здесь может быть только неприятным. Я готов Вас от него избавить… Но я унесу с собой и в могилу убеждение, что, осмелившись первый развернуть перед Вашими глазами картину тех ужасных опасностей, которые грозили гибелью России, я послужил моему отечеству”.

При этих условиях разрыв был неминуем. Однако один незначительный инцидент еще более его ускорил. Александр узнал о письме Панина к Воронцову, в котором вице-канцлер сокрушался о легкомыслии молодого государя, заботившегося более об успехе у женщин, нежели об управлении государством. Следствием его было увольнение в отставку, объявленное 3-го октября 1801 года и сопровождавшееся повелением путешествовать за границей в течение трех лет. Письмо было отправлено с курьером, и Панин, не без основания, подозревал Воронцова в предательстве. Несмотря на то, что он желал прекращения царствования Павла, он осуждал, конечно, средства, пущенные в ход, чтобы ускорить конец, и мстил теперь по-своему за своего государя. Далеко не сочувствуя этой опале, Мария Федоровна протестовала и негодовала. Александр выслушал ее, не сказав ни слова, но на другой день послал матери, вместе с объяснительной запиской, другое письмо вице-канцлера. Последнее было адресовано Витворту и устанавливало участие автора в заговоре. Панин написал слишком много. В один миг гнев вдовствующей императрицы вырвался на свободу, и она, никогда уже не смягчившись, хотя многие другие участники преступления были пощажены, заботилась о том, чтобы этот человек, еще такой молодой и полный жизни, был упрятан в могилу. Разлученный с семьей и друзьями, осужденный на прозябание в бездействии, он оставил эту могилу в 1837 году лишь для того, чтобы перейти в место вечного упокоения.

“Нужно было, чтобы эта смерть наступила, — заметил один французский писатель, говоря о кончине Павла, — но горе тем, через кого она наступила”.

Быть может, сам того не подозревая, он произносил и приговор Александру. Среди всякого рода побед, сменивших неудачи первых лет его царствования, сын убитого не мог обрести счастья, и его, хотя и неуверенную, совесть, по-видимому, никогда не успокоило то соображение, что это было нужно. И было ли действительно нужно, чтобы судьба отца была предоставлена сыном в распоряжение горсти молодых людей без нравственных понятий и оказавшихся в решительный момент под предводительством двух бессовестных иностранцев? Если та доля безумия, которую Павел вносил в свои действия, делала неизбежным его удаление от власти, то еще не доказано, чтобы форма, приданная этому способу народного спасения, являлась необходимостью.

Она была следствием крайне революционного характера, который уже в течение двух веков носили в этом государстве перемены правительства или династии. Но двадцать четыре года спустя Николай I должен был доказать, что ценой некоторой твердости, даже при явных колебаниях, возможно в этом отношении порвать с традицией. Слабость Александра таким образом лишний раз выдвинула несомненное участие личных перемен, на вид хотя бы и случайных, в развитии исторических законов.

Отдельные темпераменты и их влияние на нашу судьбу, конечно, тоже не что иное, как равнодействующая тех же сил, от которых зависит жизнь коллективов. Но принцип этих частных комбинаций, не поддаваясь по большей части никакому анализу, должен на практике вызывать пред нами представление о случайности.

Заключение

   Раньше, чем пасть под ударами своих убийц, Павел был уже жертвой целой совокупности обстоятельств, которые обусловливали и его темперамент, и его судьбу. Прежде всего, он был жертвой непосильной задачи, выпавшей ему на долю, или взятой на себя им самим, и горделивой самонадеянности, позволившей ему думать, что он способен эту задачу выполнить. Но эта гордость, достигшая в нем чрезвычайных размеров, происходила от самой чудовищности доставшейся ему роли и власти, которую он должен был при этом проявить.

Далее, он был жертвой своего более чем на три четверти немецкого происхождения, своего французского воспитания, русской среды, в которой тонуло и то, и другое, и смеси разнородных, несогласующихся между собой элементов, — рыцарских или гуманных идей, заимствованных на латинском Западе, и восточной грубости, прусского формализма и азиатского сумасбродства, утонченности и варварства, — введенных таким путем не только в его духовную индивидуальную природу, но в природу всего народа, которым он должен был управлять.

Наконец, он был жертвой болезненных наклонностей, являвшихся неизбежным следствием этой неправильной обстановки и усиленных влиянием, которое политическая и нравственная ненормальность эпохи должна была оказать на воображение, от природы восприимчивое к такого рода впечатлениям. Урок якобинцев Запада сталкивался и смешивался с революционной традицией Петра Великого, и это не могло не привести к болезненному состоянию.

Читатели этой книги, вероятно, сумели найти связь между тем, что пытался сделать Павел, и тем, что он сделал. Об его усилиях и их осуществлении нельзя составить себе одинаково невыгодное понятие. К сожалению, реакция, несомненно чересчур насильственная и плохо проведенная, хотя и благородно направленная против возмутительных злоупотреблений, оказалась самой недолговечной. Злоупотребления устояли, и в коалиции, восставшей против реформатора, интересы этого порядка послужили главной связующей нитью. Панин, помимо расчетов, которыми могло руководиться его личное честолюбие, имел несомненно в виду спасение государства; но для его обеспечения он должен был согласиться на сообщничество с каким-нибудь Рибасом, а также на более или менее прямое содействие “раззолоченной толпы” развратных циников, которых он ненавидел не менее, чем сам Павел, и шайки отважных преторианцев, которых он готов был назвать, вместе с Ланжероном, позором армии.

Реформа, начатая Павлом, однако, не совсем погибла вместе с ним. Среди победителей в ночь на 11-го марта, лентяи и взяточники всех слоев общества могли надеяться первыми извлечь пользу от этой победы. Однако торжествовавшая гвардия не получила возможности снова подняться после пережитого унижения, и некоторые хорошие заимствования из устава Фридриха II, перемешанные с крайностями унизительной солдатчины, прочно сохранились в военной организации страны.

Законом о престолонаследии, обнародованным сразу после вступления на престол, Павел надеялся положить конец периодическим кризисам верховной власти. Сохраненный в целости принцип самодержавия делал, впрочем, эту гарантию очень хрупкой, и Павел, по-видимому, сам был готов от нее отказаться. Однако она стойко выдержала испытание времени и обеспечила политическому режиму государства прочность, в чем следует признать заслугу за реформатором 1801 года.

Даже в сфере социальных и экономических интересов, несмотря на неловкое и непоследовательное проявление инициативы государем, некоторые из посеянных им семян избежали гибели, постигшей его гуманные мечты, чтобы принести впоследствии плод и избавить его народ от самого тяжелого рабства, пережитого в минувшие годы.

Наконец, быть может, было нужно, чтобы Павел так жил и царствовал для того, чтобы из раздраженного и раздражающего характера, приданного им форме управления, которое он унаследовал и осудил с самого начала, выделилось, путем другой реакции, освободительное направление близкого будущего. Александр, сам втянутый туда вместе с Новосильцевыми и Строгановыми, бессознательно увлек за собой цвет своих подданных. Этим путем, среди препятствий, неизбежных столкновений и отступлений, продолжали с тех пор следовать, и чтобы найти объяснение такому направлению истории, надо обратиться к эпохе Павла.

 

При перепечатке просьба вставлять активные ссылки на ruolden.ru
Copyright oslogic.ru © 2022 . All Rights Reserved.