Главная » Замечательные и загадочные личности в русской истории » Михаил Александрович Бакунин. Тарле Е. В. 1907 год

📑 Михаил Александрович Бакунин. Тарле Е. В. 1907 год

   

М. А. Бакунин.

Тарле Е. В.
Галлерея Шлиссельбургскихъ узниковъ
Подъ редакц╕ею: Н. Ѳ. Анненскаго, В. Я. Богучарскаго,
В. И. Семевскаго и П. Ф. Якубовича

 

Бакунин М. А.

 

Немного произвела русская история на свет таких людей, как М. А. Бакунин. Герцен в блестящей своей характеристике личности Бакунина говорит: “К страсти проповедывания, агитации, пожалуй, демагогии, к беспрерывным усилиям учреждать, устраивать комплоты, переговоры, заводить сношения и придавать им огромное значение у Бакунина прибавляется готовность первому идти на исполнение, готовность погибнуть, отвага принять все последствия”. Но не в “Галлерее шлиссельбургских узников”, говорить об этом качестве Бакунина, как об исключительно-редком явлении.

У Бакунина характерен весь тот комплекс нравственно-интеллектуальных свойств, который позволил ему стать одним из самых глубоких и значительных философских пророков всеевропейской революции до 1848 года, выделиться среди самых активных практических революционеров в 1848–49 гг. и сделаться теоретиком и душою всеевропейского анархического течения в последний период своей жизни. Смелость и размах теоретической мысли в нем сливались как-то гармонически и художественно-законченно с личною отнагою и полнейшим пренебрежением к собственной сохранности и, вообще, к каким бы то ни было своим интересам. Это была, прежде всего, чрезвычайно сильная интеллектуальная организация.

Те, которые повторяют старые, изъезженные слова, что Бакунин любил брать “готовые мысли” и только доводить их до крайности, доказывают неопровержимым образом свою полную неосведомленность относительно того, какия мысли Бакунин в самом деле застал “готовыми” в европейской общественно-философской жизни, и какия — он сам “изготовил” и пустил в оборот. Мы совершенно отказываемся, например, назвать, кроме Лоренца Штейна, хотя бы одного только мыслителя периода до 1848 года, который бы дал такое проникновенное, философски-выношенное и философски-выраженное предсказание общего революционного катаклизма, как то пророчество, которое представляет собою статья “Реакция в Германии”, напечатанная им в журнале Руге “Deutsche Jahrbucher” осенью 1842 года и подписанная псевдонимом “Жюль Элизар”. И таких случаев в умственной жизни Бакунина было не один и не два; по всем своим привычкам мышления он дальше всего был от типа компилятора.

Эта полнейшая умственная самостоятельность сама по себе не могла бы однако объяснить того огромного влияния на среду, которым в течение всей своей жизни пользовался Бакунин, — и от которого в большей или меньшей степени, на более или менее продолжительный срок — не ускользал почти никто из имевших с ним дело (Маркс является одним из немногочисленных в этом смысле исключений). Достаточно вспомнить Герцена, который такими любовными, но вместе с тем тонко-юмористическими штрихами охарактеризовал своего друга: даже Герцен, отлично понявший широкую, беспорядочно-порывистую, слишком импульсивную натуру Бакунина, смотревший на 9/10 всех планов, программ, политических соображений и увлечений Бакунина как на нечто либо вовсе несбыточное, либо неосуществимое в ближайшем будущем, даже этот аналитик и скептик, всю жизнь гордившийся больше всего отсутствием у себя “шишки почтительности” — поддался влиянию Бакунина, когда тот приехал в начале 60-х гг. в Лондон и принялся “революционизировать Колокол”.

И что характернее всего, — поддался этому влиянию, продолжая сомневаться в рациональности бакунинской программы, а по умственной своей самостоятельности, между тем, Герцен уж ни в каком случае Бакунину не уступал. Цельность и сила бакунинских увлечений захватывали и покоряли. В каждый данный миг — он весь без остатка принадлежал тому делу, которое делал или о котором говорил. Никто, хорошо знающий биографию Прудона, не скажет, что в существовании этого мыслителя, типичного французского мужика не только по происхождению, но и по складу жизни, — повторился хотя бы только один еще раз случай, о котором повествует Герцен: “В 1847 году Карл Фогт, живший тоже в rue de Bourgogne и тоже часто посещавший Рейхеля и Бакуинна, наскучив как-то вечером слушать бесконечные толки (Прудона с Бакуниным. Е. T.) o феноменологии, отправился спать. На другой день утром он зашел за Рейхелем; им обоим надобно было идти в Jardin des Plantes; его удивил, несмотря на ранний час, разговор в кабинете Бакунина; он приотворил дверь, — Прудон и Бакунин сидели на тех же местах перед потухшим камином и оканчивали в кратких словах начатый вчера спор”.

Он оттого и увлекал собеседника, что для него говорить о “феноменологии духа” являлось в тот момент, когда он о ней говорил, — таким же делом, как оборона Дрездена от прусских войск, или святодуховское восстание в Праге, или поездка с целью помочь польским повстанцам, или организация восстания в Лионе в 1870 году. По способности к возбуждению он оставался и в теоретических, и в практических вопросах всегда одним и тем же. Люди теории и люди непосредственной политической деятельности слишком часто не понимают друг друга, обнаруживают известный антагонизм, — даже если принадлежат к одному и тому же лагерю: тут сказывается больше всего неодинаковая природа импульсов, которым те и другие привыкли подчиняться.

В Бакунине заключен был и сильный теоретик, и неукротимый активный революционер, но ни малейшего раздвоения в его жизни от этого не замечалось. Для него теория и практика сливались во-едино, и это было не только единство, выработанное рассудочно, но и вошедшее в его натуру, ставшее содержанием всей его духовной жизни. Эта-то цельность и давала ему силу, от которой даже броня герценовского скептицизма не всегда могла защитить душу человека, приходившего с Бакуниным в соприкосновение; эта цельность и сделала его, по выражению его друга, “одною из тех индивидуальностей, мимо которых не проходит ни современный мир, ни история”.

Бакунин родился в 1814 году, а в 1840-м уже уехал за границу. Первые двадцать шесть лет своей жизни он провел в николаевской России, и можно сказать, что по непосредственным, живым впечатлениям он уже никакой другой России никогда не знал, ибо при Александре II он мог изучать только шлиссельбургскую крепость и восточную Сибирь. Кроме ненависти и омерзения русская действительность никаких других чувств в его душе не возбудила, и притом, в противоположность всем без исключения людям своего поколения, он вовсе не делал крепостное право фокусом своей “аннибаловой” ненависти: он возненавидел, как это ясно из позднейших его работ, политическое рабство России в его целом, ненавидел и презирал прежде всего самодержавие, которое рассматривал, как одно из коренных бедствий не только для России, но и для всего европейского человечества. Расставшись двадцати лет от роду с офицерской службой, он приобщился к умственной атмосфере московских интеллигентных кружков и увлекся гегельянством, сблизившись со Станкевичем, Белинским, а с 1839 года впервые сошедшись с Герценом.

Но он как бы предчувствовал, что “примиряющие” мотивы гегельянства долго не продержатся при более пристальном и широко поставленном изучении этой системы, — и со специальною целью основательного изучения философии Бакунин в 1840 году выехал на взятые у Герцена деньги за границу, откуда ему суждено было вернуться в отечество спустя и лет в сопровождении австрийского военного караула. Нужно сказать, что пред отъездом у Бакунина с его друзьями произошло охлаждение, вызванное его личным столкновением с Катковым, который тогда вращался в одном с ним кругу. Но все эти неприятные впечатления сразу изгладились, когда в России была прочтена первая заграничная статья Бакунина, уже упоминавшаяся нами (о “Реакции в Германии”) и когда узнали, что сотрудник Руге Jules Elysard — не кто иной, как М. А. Бакунин. Эта статья была и философским предсказанием европейской революции, и как бы призывом к ней.

Революционные выводы из философии Гегеля были сделаны, и Бакунин окончательно стал тем, чем он уже до конца дней своих не переставал быть: убежденным революционером, ничуть не пугающимся ни слов о разрушении всего существующего уклада жизни, ни самого этого разрушения. Революционнее этой статьи левое гегельянство в Европе ничего уже никогда не произвело. Статья эта была написана в 1842 году. После этого еще два года скитался он по Германии и Швейцарии, сталкиваясь с радикальными литераторами в роде Руге и Гервега, с коммунистами, в роде последователей Вейтлинга, жадно ловя впечатления этой предрассветной (для средней Европы) эпохи.

С 1844 года он поселяется в Париже. Русские шпионы, которых николаевское правительство содержало в чрезвычайно больших количествах и в Германии, и в Швейцарии, и в Париже уже с первых годов его пребывания за границею обратили на Бакунина полное свое внимание, и российския посольства вели о нем, повидимому, довольно прилежную переписку как с местными полицейскими властями, так и с Петербургом. Но вынудить Гизо предпринять какие-либо решительные шаги против Бакунина русской дипломатии удалось лишь в конце 1847 года: за речь на польском банкете 29 ноября 1847 году в которой содержалось прямое оскорбление Величества, Бакунин был выслан из Франции.

В этой речи содержались первые горячие призывы Бакунина к братству между двумя народами, угнетенными петербургским самодержавием. Изгнание Бакунина продолжалось всего три месяца: разразилась февральская революция, — и он тотчас же вернулся в Париж из Брюсселя, где проживал со времени высылки. Первые золотые дни французской республики, оказавшиеся такими скоротечными, Бакунин провел в обществе Коссидьера и других революционеров и конспираторов времен Луи-Филиппа, ставших теперь правительственными лицами и вершителями судеб Франции, — правда, на очень недолгий срок. Но уже в средине апреля он выехал из Парижа в Германию, полный самых бурных и пламенных надежд. Германия его расхолодила.

Своим революционным инстинктом он угадывал, к чему поведет тот (впрочем, исторически совершенно неизбежный) привкус национализма и шовинизма, который так явственно давал себя чувствовать во всем немецком движении. Так увлечение “освобождением” шлезвигь-гольштейнских “братьев” он считает чисто-реакционным. Но все-таки он увлекался перспективами якобы еще ожидающей Германию бурной общей революции и т. д. Спустя двадцать два года он в этом смысле в Германии совершенно разочаровался и склонен был считать сервилизм и угнетение чужих национальностей чуть ли не главными двумя чертами германской истории.– Планы за планами роились в этом “безумном” году в голове Бакунина, метавшагося по всей Европе.

Побывавши в разных городах Германии, он явился в Бреславль с какими-то (совершенно неосуществившимися) надеждами завести, пользуясь близостью русской границы, какия-то сношения с “поповичами”, которых, по уверению Руге, он считал благоприятною почвою для революционного посева. Что это за “поповичи” решительно неизвестно. Но революционный инстинкт Бакунина, очевидно, указал ему все-таки на тот слой русского общества, который в следующем поколении выдвинул из своей среды столько деятелей русской оппозиции и русской революции. Бакунин ошибся всего на несколько лет: “поповичам” суждено было при Александре II причинить много затруднений и неприятностей правительству, показателем чего могло бы (помимо прямых фактических данных) послужить и необычайное обилие ругани, направленной в 60-х г.г. против семинаристов, — в реакционной публицистике и беллетристике.

Но в 1848 году Россия была еще, по словам Щедрина, пакетом, сданным на почту для вручения адрессату, которого наперед предположено было не разыскивать. Все было там еще глухо и немо, сковано николаевским морозом. И Бакунин мчится в Прагу, на славянский съезд, где сильно радикализирует общую атмосферу этого весьма пестрого (по своему племенному и политическому составу) — собрания. Протест против всегерманских и мадьярских аггрессивных тенденций под несомненным воздействием Бакунина отдалился от славянофильских мотивов и принял радикально-демократическую окраску. Но съезд не занимался делами и двух недель, ибо 12-го июня в Праге вспыхнул бунт.

Дело началось с попытки студентов устроить манифестацию против Виндишгреца. Первые столкновения привели к баррикадам и к бомбардировке города. Бакунин принимал участие в организации борьбы (уже после того, как она началась), и после подавления восстания бежал из Праги. Уже находясь в Германии, он издал воззвание к славянам, в котором заклинал их не поддаваться австрийской политике — натравливанья однех наций на другия во имя сохранения габсбургского деспотизма. Считаясь с теми упованиями на Россию, которые были так характерны для славян 1848-го года, Бакунин говорит: “Но различайте хорошо, братья славяне! Если вы ждете спасения от России, то предметом вашего упования должна быть не порабощенная, холопская Россия с своим притеснителем и тираном, а возмущенная и восставшая для свободы Россия, сильный русский народ”.

Спасение и России, и всего славянского мира он усматривает в русской революции и с обычным своим бурным оптимизмом пророчит её близость, а Николаю I — гибель.– Реакция с лета, а особенно с осени 1848 года уже торжествовала в главных пунктах всеевропейского только-что пронесшагося революционного движения, но у Бакунина было свойство — не замечать или, вернее, не считаться с начинающимися отливами и всегда сражаться при революционных отступлениях до последней минуты — в арьергарде. Во время восстания в Дрездене 3– мая 1849 года — последней вспышки замиравшей революции, — Бакунин принимал руководящее участие в управлении военными силами инсургентов и в организации отчаянного сопротивления пред лицом подавляющих сил аттакующей прусской армии.

После гибели восстания Бакунин, едва успевший выехать из Дрездена, был арестован (10-го мая 1849 г.) в Хемнице и засажен в тюрьму. Разумеется при добрососедских и родственных отношениях, существовавших между “восточными державами”, могло быть ясным с самого начала, что рано или поздно после всех мытарств по немецким тюрьмам Бакунин будет возвращен, в конце концов, Николаю Павловичу, которого он, конечно, интересовал больше, нежели саксонское, или прусское, или австрийское правительство. Так и случилось. После двухлетнего пребывания в тюрьмах (сначала саксонской, потом пражской и ольмюцкой), после долгих издевательств (в роде приковыванья цепью к стене в Ольмюце), после двукратного присуждения к смертной казни, — сначала в Саксонии, а потом, после передачи в Австрию, — в Ольмюце, Бакунин был выдан России и засажен в Петропавловскую крепость, а оттуда спустя три года — в Шлиссельбург.

Член Интернационала, нежно любивший Бакунина и передающий о нем много любопытного, Жемс Гильом говорить о шлиссельбургской жизни Бакунина следующее (со слов самого Бакунина) {См. “Былое”, Август 1906 г., стр. 237.}: “Жестокий крепостной режим совершенно испортил его желудок; в конце концов он получил отвращение ко всякой пище и питался исключительно только щами из кислой капусты. Если тело его и ослабело, то дух оставался непоколебимым. Он больше всего боялся ослабления умственных способностей под влиянием расслабляющего действия тюрьмы, известным примером чего может служить Сильвио Пеллико; опасался потерять чувство ненависти и страсть бунтовать, которая его поддерживала, и дойти до состояния всепрощения своим палачам, покориться своей судьбе. Но страх этот оказался преувеличенным; его энергия не оставляла его ни на один день, и он вышел из тюрьмы таким же человеком, каким вошел в нее.

Чтобы развлечься от скуки долгого одиночества, он любил, по его словам, воспроизводить в своем уме легенду о Прометее, титане-благодетеле людей, прикованном к скале Кавказа по приказу царя Олимпа. Он намеревался написать драму с этим сюжетом, и нам помнится составленная им мелодия, нежная и жалостливая, которую поет хор нимф океана, несущих успокоение жертве злобы Юпитера”. Бакунин ненавидел и Николая I, и Александра II (и последнего считал хуже отца);– оба государя, с своей стороны, считали Бакунина человеком опасным и нераскаянным, — так что только с очень большими трудностями, после долгих, малоуспешных хлопот матери Бакунина, Михаил Александрович в 1857 году был из ИИИлиссельбурга выслан в Сибирь.

Из крепости он вышел, потерявши зубы, перенесши цингу, претерпевши тяжелое и нездоровое заключение, но таким же бодрым и алчущим новых увлечений и новых трудов, каким был всегда. Напрасно он боялся стать вторым Сильвио Пеллико; Николай I, как о том сохранились известия, ощутил полное удовольствие, прочтя “Мои тюрьмы”, когда эта книга появилась: ему именно понравилось смирение пред судьбою, всепрощение и пр., сказывающияся в произведении итальянского страдальца. Бакунин этого удовольствия никому не доставил. Шлиссельбург не сделал с ним того, что Шпильберг с Пеллико: он вышел ни на иоту не изменившись в убеждениях и в “боевой готовности”. До лета 1861 года он пробыл в Сибири, — сначала западной, потом восточной.

В Сибири он и женился на польке Антонине Квятковской. Здесь он, между прочим, попал под покровительство приходившагося ему родственником генерал-губернатора Восточной Сибири Муравьева-Амурского, — и, с своей стороны, искренно увлекшись размашистою и несколько фантазерскою натурою Муравьева, оказал ему “протекцию”, защищая его в герценовском “Колоколе” от нападок, которым тот подвергался. В июле 1861 года, пользуясь весьма значительною свободою передвижения, он проплыл (под “легальным” предлогом) по Амуру до Николаевска, а оттуда без особых приключений на американском судне уехал в Японию, из Японии же в Америку. Герцен выслал ему в Нью- Иорк денег на проезд в Лондон, — и Бакунин в конце 1861 года был уже в кругу своих друзей. Он еще до приезда оповестил их о своих ближайших намерениях.– “Друзья!” писал он еще из Сан-Франциско, с пути: “всем существом стремлюсь я к вам и, лишь только приеду, примусь за дело, буду у вас служить по польско-славянскому вопросу, который был моей idée с 1846 года и моею практическою специальностью в 48 и 49 г.г.

Разрушение, полное разрушение Австрийской Империи будет моим последним словом; не говорю — делом, это было бы слишком честолюбиво; для служения ему я готов идти в барабанщики, или даже в прохвосты, и, если мне удастся хоть на волос подвинуть его вперед, я буду доволен”. Началась самая кипучая его деятельность по части славянских сношений, переговоров о новых организациях в славянских землях и т. д. Но славянский вопрос, который в эти годы был дальше, нежели когда-либо от чего бы то ни было, напоминающего вступление в революционный фазис, Бакунина надолго занять теперь уже не мог. Зато русская действительность, переживавшая тогда знаменательный кризис, привлекла все его внимание.

В брошюре: “Народное дело. Романов, Пугачев или Пестель” он указывает на необходимость немедленного созыва “земского всенародного собора” для “разрешения земского народного дела”, т.-е. для широчайшего политического освобождения русского народа и проведения социальных реформ. Ему хочется верить, что мирный исход еще возможен. “Скажем правду: мы охотнее всего пошли бы за Романовым, — если бы Романов мог и хотел превратиться из петербургского императора в царя земского. Мы потому охотно стали бы под его знаменем, что сам народ русский еще его признает, и что сила его создана, готова на дело, и могла бы сделаться непобедимою силою, еслиб он дал ей только крещение народное. Мы еще потому пошли бы за ним, что он один мог бы совершить и окончить великую мирную революцию, не пролив ни одной капли русской или славянской крови.

Кровавые революции, благодаря людской глупости, становятся иногда необходимыми, но все-таки они — зло, великое зло и большое несчастье, не только в отношении к жертвам своим, но и в отношении к чистоте и к полноте достижения той цели, для которой они совершаются. Мы видели это на революции французской. Итак, наше отношение к Романову ясно. Мы не враги и не друзья его, мы друзья народно-русского, славянского дела. Если царь во главе его, мы за ним. Но когда он пойдет против него, мы будем его врагами”. Впрочем, Бакунин бестрепетно смотрит на возможность кровопролития для осуществления его программы: “Ни для него (царя) и ни для кого в мире мы не отступимся ни от одного пункта своей программы. И если для осуществления её будет необходима кровь, да будет кровь”.

Бакунин страшно преувеличивал революционизм тогдашнего настроения в русском народе и предрекал (в 1862 г.) большую беду, если царь не созовет в 1863 году земского собора. И. С. Тургенев, которого Бакунин давно уже раздражал своими увлечениями, — даже пари предложил ему чрез Герцена, что царь в 1863 году ничего не созовет и что 1863-ий год пройдет “преувеличенно-тихо”.

1863-ий год, однако, “преувеличенно-тихо” не прошел, хотя никакой революции в коренной России не случилось: он принес польское восстание. Бакунин всегда склонен был гораздо более горячо сочувствовать полякам, чем всем прочим не-русским славянам. Отчаянные революционные усилия Полыми его привлекали и пленяли. Он весьма существенно способствовал тому, что “Колокол” отказался от той сдержанной ноты, которая в нем сначала была слышна относительно польского дела, — и перешел решительно на точку зрения, практически весьма близкую к точке зрения повстанцев. У Бакунина были широкия (и вполне фантастическия) надежды, что польское восстание даст непосредственный толчек самостоятельным восстаниям в западно-русских областях, а также в Украйне, на Дону, на Волге.

Склонен был он также не замечать действительно существующих националистических тенденций (в роде претензий на восстановление “исторической Польши” и т. п.) и мечтать о том, чего вовсе не существовало, — о демократическом единении всех элементов восстания, о “крестьянской земле”, как об одной якобы из целей восстания и т. д. Жажда непосредственной деятельности овладела им. Ему не удалось пробраться в Польшу для вступления в ряды инсургентов; препятствия не дали ему поехать дальше Швеции, где он повел горячую агитацию в пользу поляков, считая существенным сочувствие этой страны и питая несбыточную надежду на шведское вмешательство.

Но его единение с поляками не могло бы быть продолжительным, даже если бы восстание восторжествовало: слишком разительны были коренные различия между убеждениями Бакунина, с одной стороны, и всех без исключения активно выступавших тогда фракций польского общества — с другой стороны. Революционное движение само по себе, независимо от внутреннего содержания выдвигавшейся программы, могло приковывать его всецело к польским делам только пока оно еще длилось. После 1863 года жизнь Бакунина окончательно уходит на дело подготовления того всеевропейского “социального переворота”э в неизбежность и, главное, близость которого он верил самым безусловным образом. Еще в 40-х гг. и, в частности, в 1848 году он выдвигал социальные задачи грядущей революции на первый план. Идея социалистического переворота теперь, в 60-х гг., овладевает им окончательно.

С 1863 года он живет то в Лондоне, то разъезжаеть по Италии, по Швейцарии, всюду — материально — либо прямо бедствует, либо, во всяком случае, нуждается в деньгах, и всюду деятельно хлопочет над созданием тайного общества (по его словам, 1864–66 гг. всецело ушли у него на это дело). Это тайное общество революционных социалистов, по мысли Бакунина, должно было заняться дальнейшей агитацией и пропагандой для численного увеличения своих кадров и подготовки к решительному выступлению, когда придет срок. Называлось это общество “Союзом революционных социалистов”. И во Флоренции, и в Неаполе, где Бакунин в эти годы подолгу живал, ему приходилось вести ярую полемику против старых республиканцев-маццинистов.

Нужно заметить, что после первых решающих шагов, сделанных итальянским объединением, маццинисты, естественно, утратили былой революционизм настроения и, к тому же, в полном согласии, впрочем, со своею всегдашнею программою, повели во имя деизма борьбу против позитивистских увлечений итальянской молодежи 60-х гг. Бакунин во всем этом усмотрел реакцию и чуть не клерикальные наклонности. Он увлекся острым тогда во всей романской Европе чувством ненависти к Пию IX и к папству, как принципу и политическому факту, — и стал самым пылким и решительным борцом против всего, что так или иначе казалось ему отступлением человеческого разума пред мистическими тенденциями. Таким-то образом и оказалось, что такие вековечные смертельные враги, как Маццини и папство приобрели одновременно одного и того же общего противника…

Беспокойное внимание широких слоев европейской буржуазии в первый раз Бакунин привлек в 1867 году, когда он воспользовался конгрессом “Лиги мира и свободы”, собранным в Женеве, чтобы выступить там с чисто-социалистическою декларациею. Он поставил торжество антимилитаризма и идеи всеобщего мира в прямую связь с грядущим социальным переворотом, который изменит все людския отношения. В безобидный праздник буржуазно-демократических разглагольствий на филантропическия темы Бакунин внес тревожную и как бы угрожающую ноту. Окончательно “Лига” разобрала, в чем дело, лишь год спустя, на втором конгрессе, когда Бакунин вздумал заставить “Лигу” формально примкнуть к социалистическим принципам.

Конечно, Бакунин и его товарищи потерпели неудачу и основали тогда же “Интернациональный союз социалистической демократии”, с целью борьбы за полное социально-экономическое и политическое освобождение и уравнение людей, за переход земли и всех без исключения орудий производства в коллективную собственность всего общества, за превращение человечества в союз трудящихся ассоциаций, где государственная власть была бы совершенно ненужна в том смысле, как ее теперь понимают.

С этого времени анархистская нота звучит у Бакунина все сильнее и сильнее. К проповеди анархии, как идеала общественного устройства в будущем, у Бакунина присоединялась готовность признавать неизбежною и ту бурную, разрушительную анархическую эру, которая может, по его соображениям, сменить буржуазный порядок вещей и расчистить место для нового, идеального, безгосударственного уклада. Вот это обстоятельство и сделало Бакунина самым ненавистным и “страшным” из всех теоретиков анархии, — в глазах Лавелэ и других буржуазных критиков. Союз, основанный Бакуниным, примкнул к “Интернационали”, руководящим деятелем которой был Маркс. 1868–1869 гг. прошли для Бакунина в самой оживленной деятельности, прежде всего в агитации между швейцарскими рабочими, среди которых ненавистный Бакунину мелко-буржуазный тип упорно боролся с типом революционно-пролетарским.

Бакунин именно и видел задачи “Интернационали” в организации и всяческой поддержке рабочих второго типа. В эти же годы начались или, вернее, возобновились неприязненные отношения менту Бакуниным и Марксом. Между этими двумя деятелями с давних пор отношения не налаживались. То они ссорились, то мирились. Еще в 40–50-х гг. Марксу случалось возводить на Бакунина (или, чаще, повторять за другими) разные неосновательные обвинения, которые потом брались назад, когда Бакунин или (во время заключения и ссылки) его друзья приводили доказательства ложности предъявленных обвинений. Слишком неодинаковые были у них натуры; а, кроме того, оба были инициаторы, оба были лишены и тени способности подчиняться кому бы то ни было, оба, начиная дела, ни у кого никаких благословений не спрашивали. К этому прибавились и теоретическия, и организационные разногласия.

Бакунин усматривал в социализме Маркса авторитарность, Маркс и его последователи могли не любить в социализме Бакунина преобладание анархистских принципов.– Нужно, впрочем, отметить на ряду с этой враждой, что Бакунин питал огромное почтение к гигантской умственной работе, совершенной Марксом на пользу всемирного пролетариата, — и к результатам этой работы; а Марксу тоже случилось оставить несколько теплых отзывов о Бакунине. Так, он печатно называл его своим другом; печатно же с большим уважением отозвался о его деятельности в качестве одного из начальников обороны восставшего Дрездена от прусских войск.

Теперь, в 1868–9 гг., вражда вспыхнула из-за вопросов организационных и тактических. Маркс потребовал, чтобы бакунинский “Международный союз социалистической демократии”, если желает быть в связи с “Интернациональю”, — прекратил бы самостоятельное существование и стал, просто, секциею “Интернационали”. Летом 1869 года это и случилось, как желал Маркс; спустя полгода окончило свое существование и другое бакунинское общество — тайное — революционных социалистов, о котором мы уже говорили, и которое было основано Бакуниным еще в 1864 году. Но чем ярче оттенялось течение в сторону анархистских принципов, под прямым влиянием Бакунина, — тем хуже должны были делаться отношения между Марксом и Михаилом Александровичем.

Опять пошли третейские суды (в 1869 г. между Либкнехтом, обвинявшим Бакунина, что он русский провокатор, — и оклеветанным), примирения, новые ссоры и недоразумения и т. д.– Дело окончилось расколом сначала в романской федерации, причем Бакунин стал на сторону отколовшейся фракции, решительно отрицавшей какую бы то ни было тактику рабочего пролетариата, кроме той, которая способствует подготовлению сил для революционной борьбы и приближению момента этой борьбы. Эта фракция считала вредной и реакционной политическую деятельность рабочего класса на почве существующих в буржуазном обществе законодательных учреждений. После этого, в августе 1870 года, Бакунин был исключен из числа членов женевской секции “Интернационали”.

Но в этот момент все внимание Бакунина привлечено было завязавшейся франко-прусской войной и её возможными последствиями для пролетариата Европы. Он всею душой желал поражения Пруссии, в победах которой усматривал залог прочной и жестокой всеевропейской реакции на много лет. В близость русской революции он в это время уже меньше верил, чем прежде. Быть может, разрыв с Нечаевым, которым он вначале страшно увлекся и от которого так много ждал, — быть может, этот разрыв, вызванный горьким разочарованием в молодом революционере, — повлиял на Бакунина в данном случае.

Бакунин всячески поддерживал Нечаева, помогал, насколько мог, затеваемым в России Нечаевым предприятиям, — и горько потом каялся, убедившись в том, что Нечаев ему далеко не все говорил и не так говорил, как было согласно с истиною. Нечаевское дело, бесспорно, не принесло пользы Бакунину ни в России, ни в Западной Европе, хотя в действиях, которые Нечаеву ставились в вину (радикальным) общественным мнением, Бакунин никакого участия не принимал. Замечательно, что именно со времени разрыва с Нечаевым мы уже не встречаем ни в писаниях Бакунина, ни в воспоминаниях о нем следов прежней его бодрости и уверенности касательно близости революционной бури в России.– Но с тем большим волнением следил он за событиями войны, принимавшей такой ужасный для Франции оборот.

Для Бакунина уже осенью 1870 г. судьбы революции неразрывно связались с судьбами Франции. Пруссию и прусский дух, и юнкерство, бранденбургския традиции и культ казармы, монархизм не за страх, а за совесть — все это Бакунин ненавидел уже давно и вся эта “кнуто-германская” — как он тогда же выразился — сила ликовала и провозглашала свое полное торжество. План Бакунина спасти Францию отличался, конечно, утопизмом и схематичностью, двумя чертами, свойственными, между прочим, вообще его мышлению.

Ему казалось возможным повторить 1792 г. всенародный отпор революционных сил Франции неприятельскому нашествию, но только объединяющим и одушевляющим лозунгом должен на этот раз послужить призывный клич пролетарской революции и пр. и пр. 15-го сентября 1870 г. он приехал в Лион, где затевалось революционное восстание против правительства национальной обороны, — восстание в духе позже последовавшей попытки 31 октября в Париже или 18 марта 1871 г. Сейчас же Бакунин поместился в центре действия и подписал прокламацию о созыве революционного конвента.

Вспышка произошла (26 сентября), инсургенты овладели зданием думы, и переполох был наделан во всей стране, но этот успех оказался эфемерным. Начались репрессии, Бакунину удалось спастись и, побывши некоторое время в Марсели, ему пришлось уехать в Швейцарию. В эту страшную зиму и весну он неустанно работал пером, написал яркий памфлет “L’empire knouto-germanique et la révolution slave”, защищал потом парижскую коммуну от свирепой ругани и клевет буржуазной прессы, а также от нападений ничего даже приблизительно в коммуне не понявшего старика Маццини.

После усмирения коммуны преследования против “Интернационали” начались во всех странах, где только существовали её секции, — кроме Англии и Швейцарии. Несмотря на это Бакунин продолжал вести деятельную пропаганду. В конце 1871 г. образовалась “Юрская федерация”, составленная лицами, недовольными централизацией власти над “Интернациональю” в руках главного Совета. Бакунин фактически стал главным руководителем и вдохновителем новой федерации, которая, заявляя себя принадлежащею к “Интернационали”, не скрывала в то же время намерений бороться против попыток центральной организации присвоить себе безусловную власть. Вражда между “Главным Советом” и Бакуниным возгорелась с новою силою, и на гаагском конгрессе делегатов “Интернационали”, 7 сентября 1872 г., Бакунин был исключен из числа членов “Интернационали”, причем между прочим против него выставлено было обвинение, пятнающее его репутацию.

Обвинение это (совершенно вздорное) было опровергнуто тотчас же Огаревым, Ралли, Зайцевым и другими выдающимися русскими эмигрантами в торжественном и негодующем протесте, напечатанном за полными их подписями. Но уже все равно ничто не могло спасти “Интернациональ” от раскола. Спустя несколько дней после гаагского конгресса (в том же сентябре 1872 г.) “Юрская Федерация” собрала свой конгресс; к ней примкнули все итальянския, испанския и значительное число французских и американских секций “Интернационали”.

Этот юрский конгресс объявил, что не признает гаагских решений и, значит, считает Бакунина членом. В 1873 г. собрался в Женеве общий конгресс, чтобы окончательно установить порядок в* “Интернационали”; конгресс этот высказался в пользу автономии, т.-е. организационного принципа, отстаивавшагося Бакунинымь. Но, все равно, “Интернациональ” уже никогда не оправилась от последствий раскола, ничего этот Женевский конгресс, в сущности, не упорядочил, и никакого примирения фактически не произвел. “Интернациональ” в эти годы вообще утрачивает былое значение, которое переходит к отдельным национальным социал-демократическим и социалистическим организациям.

Последние годы Бакунина прошли на даче итальянского друга Бакунина Кафьеро в итальянской Швейцарии. Он долго и трудно болел. Невесело было и на душе у него, если судить по вырвавшимся у него за десять дней до смерти словам, что “народы всех стран утеряли революционный инстинкт”.

1-го июля 1876 г. Бакунина не стало.

Долгое время самое имя этого замечательного человека было под запретом. Интерес к нему оживляется теперь, когда настала русская революция, которую он так ждал и призывал. Кончая эту беглую заметку, напоминающую главные факты жизни Бакунина, нам хотелось бы выразить надежду, что недалеко то время, когда Бакунин дождется полной, всестороные освещающей биографии, — исчерпывающей историю порывов его мысли и его революционных метаний. Когда такая работа будет сделана, заполнится немаловажный пробел в истории общественных движений средины XIX века.

Е. Тарле.

Похожие статьи
При перепечатке просьба вставлять активные ссылки на ruolden.ru
Copyright oslogic.ru © 2024 . All Rights Reserved.