П.К. Щебальский.
“Русский Вестник”, No 2–3, 1856
Правление царевны Софии
I.
События, последовавшие за смертью царя Феодора Алексеевича, составляют одну из самых кровавых, и в тоже время самых интересных страниц нашей древней, допетровской истории. Тут есть все, что привлекаете внимание любопытного наблюдателя минувших времен: драматическое движение, игра страстей, зародыш нововведений, борьба партий, первые попытки обширных политических соображений, отдаленные походы посреди безводных, пылающих степей, полузакрытые от нас таинственной завесой…. Царевна София, Голицын, великий министр, и отрок Петр, вот лица, стоящие на первом плане этой картины: их одних довольно, чтобы приковать наше внимание; но позади этих ярко выдающихся фигур мы замечаем достойного и несчастного Матвеева, Милославского, интригующего даже у дверей гроба, Хованского с фантастическими его замыслами, и вдали буйную массу стрельцов с одной стороны, с другой — Депорта, Шереметева, Меньшикова, ряды потешных и флаги первых судов русских: это — панорама всей истории нашего отечества.
Действительно, независимо от собственного обширного интереса, эпоха, к описанию которой приступаем, как грань между допетровской и новою Россией, есть черта где сходятся та и другая, и откуда легко и ясно обозреваем мы то, что лежит позади ее и что перед ней, то есть посадки старины и зачатки нововведений.
Эпоха Петра омрачает эпоху Софии, но в общем движении отечественной истории они нераздельны, и взаимно объясняют одна другую. Как будем мы судить о делах Петра, если сначала не определить со всевозможной отчетливостью того положения, в котором принял Россию этот великий человек, исходного пункта, из которого двинул он ее далее? Стрелецкие мятежи и правление Софии суть вступительные главы в истории Петра.
Нигде не было такого простора действию придворных партий, как в древней России, и этому виной — одной из главнейших, по крайней мере, — был обычай царей вступать в брак с дочерьми своих подданных. Человек, несущий на раменах своих судьбы целого народа, необходимо должен иметь привычных помощников в деле правления, людей, которые применились бы к его правительственным приемам и вдохновились его идеями; когда же он умирает, весьма часто вместе с ним удаляются и его сотрудники, и если не новые идеи, то новые применения их и новые люди вступают на места прежних. Подобное изменение личного состава правительства повсюду более или менее значительно; когда же государя окружают люди, не только доверенностью или милостью его взысканные, но его родственники, как в древней России, и когда вслед за новым царем вторгается на ступени престола готовый уже штат временщиков, родственников нового царя, то происходит весьма часто потрясение в высших правительственных сферах.
В этом отношении особенно несчастливо было то, что оба царя, правившие Россией во второй половине XVII столетия, вступали два раза в супружество, то есть имели вокруг себя двойное число родственников, двойное число претендентов на милость, на почести, на богатство.
Царь Алексей, как известно, имел первой супругой Марью Ильинишну Милославскую. По счастью, об этом браке сохранилось несколько любопытных подробностей, которые дают понятие о происках, сопровождавших избрание царских невест. Когда молодой царь объявил о своем желании вступить в супружество, по старинному обычаю потребованы были ко Двору дочери знатных и незнатных дворян русских. Из большого числа созванных девиц выбор царя остановился на дочери Рафа Всеволожского. Всеволожский был небогат, незнатен, не имел связей и, следовательно, выбор царя не нравился ни одному из сильных людей, окружавших престол. Всех могущественнее тогда при Дворе был боярин Морозов; для него брат царя был особенно важным делом, ибо мог или упрочить или передать в другие руки его могущество. У него была в виду иная невеста для государя, девица замечательной красоты [1], хотя несколько старее царя, и главное — принадлежавшая к преданной ему фамилии Милославских. Но для этого надобно было уничтожить сделанный уже выбор. Отважный временщик не отступил перед этою трудностью; он подкупил царского волосочеса, который убирая к венцу несчастную девушку, затянул ей волосы так туго, что она упала в обморок. Обморок этот представили как припадок падучей болезни, и дочь Всеволожского была отправлена вместе с отцом своим с порога царских чертогов в ссылку[2].
После этого уже не много труда стоило Морозову склонить царя к браку с Милославской. Через несколько времени после свадьбы царской праздновалась свадьба и самого фаворита с сестрой новой царицы.
Таким образом могущество Морозова казалось надолго упроченным; по крайней мере для этого были приняты все позволительные и непозволительный меры. Тем не менее, он пал. Место его занял другой родственник царицы, Иван Михайлович Милославский. Человек этот играл одну из значительнейших ролей в эпоху, к которой мы приближаемся; незнатный по своему происхождению, он умел вкрасться в доверенность к Морозову во время его могущества, был преданным ему человеком и много работал за него. Брак же государя с его родственницей возвысил его до той степени, на которой уже не страшны удары временщиков. Милославский, прочно утвердившись при Дворе, не страшился более гнева, как и не искал покровительства Морозова, и когда тот пал, он заступил его место.
Достигши высокой степени значения при Дворе и могущества, Милославский мог надеяться долго на ней удержаться, потому что Марья Ильинишна даровала царю многих царевен и царевичей. Но в 1669 году Марья Ильинишна скончалась; царь, еще в полном цвете сил и здоровья, мог пожелать вступить во вторичный брак, и положение Милославского, мало любимого и уважаемого царедворцами, сделалось несколько шатким.
Оно сделалось еще более сомнительным, когда стал быстро возвышаться в милости царской Артамон Сергеевич Матвеев. Замечательный этот человек происходил, подобно Милославскому, из незнатной фамилии, но возвысился не придворными происками, не угодливостью любимцам, а личными своими доблестями. Он начал с военного ремесла; являлся исправно на службу, бился бодро, не выпрашивал наград и повышений, и приобрел к себе уважение войска. Царь заметил его, угадал в нем способности гражданские, вызвал в Москву и после смерти знаменитого Ордына-Нащокина, поручил ему Посольский Приказ. С этой поры милость к нему царя ежедневно возрастала и, наконец, обратилась в сердечную дружбу. И Матвеев вполне оправдывал ее, потому что кроме беспредельной преданности особе государя, он был человек строгой честности гражданской и высокой христианской добродетели; вся Москва разделяла в отношении к нему чувства царя[3]. Кроме того он был одним из образованнейших людей своего века в России; не имея близких связей с знатными боярами, он проводил свободное время в занятиях кабинетных, либо в беседах с иностранцами. Он образовал из своих дворовых людей оркестр и труппу актеров, и царь сам часто присутствовал на концертах и драматических представлениях, которые давались в его доме.
После смерти Марш Ильинишны государь стал особенно часто посещать Матвеева; просиживал у него многие часы и запросто разделял с ним трапезу. Известно, что женщины в те времена не участвовали в приеме гостей, но к столу собиралось все семейство и весьма часто вся дворня. Ужиная однажды у своего любимца[4], царь увидел девушку, которая поразила его скромностью своей и красотой; она была высока ростом, стройна, и большие темные глаза ее, опушенные длинными ресницами, дышали душевной добротой[5]. Это была Наталия Кирилловна Нарышкина. Царь сочетался с ней браком в 1671 году, и положение лиц и партий при Дворе мгновенно изменилось; Милославские вынуждены были уступить место у престола Нарышкиным; братья молодой царицы были взяты в комнату, возведены в чин окольничих, в ожидании новых предлогов к повышениям; отец ее, Кирилл Полуектович, в короткое время был сделан боярином, главным судьей в Приказе Большого Дворца и получил от щедрот царских 9000 душ[6]; Матвеев же произведен в течение четырех лет из думных дворян в бояре, а сын его Андрей[7], еще отроком, взят в комнату.
С небольшим через девять месяцев после этого брака царица разрешилась сыном, который был наречен Петром.
О рождении и по случаю рождения этого младенца, которому суждено было наполнить свое время и пространство славой своих дел, существует множество любопытных преданий; современное образование отвергает многие из них; может быть, и даже очень вероятно, большая их часть была придумана впоследствии воображением народным, которое поражено было величием Петра, или угодливостью малопросвещенных историков, но многого невозможно отвергать совершенно. Что гороскопы новорожденного младенца были деланы, это, весьма сходно с обычаями того века и всеобщей тогда верой в астрологию; что гороскопы эти предсказывали будущее величие Петра, весьма согласно с обычаями придворных астрологов и сверх того подтверждается несомненными доказательствами[8]; наконец, не подлежит сомнению, что ранние, необыкновенные способности Петра, его цветущее здоровье и бодрый, пылкий его нрав, с младенчества обратили на него внимание народа и привязали к нему сердца современников. Это предпочтение и эта всеобщая к нему симпатия должны были еще увеличиться чрез сравнение его с братьями, рожденными от покойной царицы. Царевич Феодор был юноша разумный и украшенный многими добродетелями, но болезненный и недолговечный; царевич же Иоанн, кроме слабости физической, был скорбен главою, как выражались в то время, и не представлял довольно тех качеств, которых в праве желать народ от своего правителя.
Немудрено, что царь, задумываясь иногда о будущей судьбе России, желал из троих сыновей своих видеть Петра на престоле. С другой стороны он понимал, что нарушать порядок престолонаследия, основу спокойствия монархии, — не должно без особенно важных причин, да и свойства Феодора представляли все условия и вероятности мудрого правления, не обеспечивая только его долговечия. Итак, когда смерть застигла Алексея Михайловича, по праву первородства вступил на престол Феодор. Это опять дало новый поворот колесу придворной фортуны: те, которые были внизу, поднялись; которые были наверху, опустились. Милославский, родственник молодого царя, занял с своими друзьями первое место у престола. Боярин этот, злой и мстительный, считавший Матвеева своим врагом, направил теперь против него огромную интригу, в которой приняли участие все не желавшие видеть Петра на престоле; Матвеев был обвинен в чернокнижии, и даже в покушении на царскую жизнь, и сослан в Пустозерский острог[9].
Милославский сделался всесильным; его лета, опытность, изворотливый ум и родство с царем давали ему неоспоримое превосходство над прочими приближенными молодого царя, людьми по большей части довольно посредственными, каковы были Хитрово, Волынский[10] и мн. др. Один только из сотрудников царя в последние годы начал становиться опасным Милославскому: это был Иван Максимович Языков. Подобно другим временщикам того века, он вышел из рядов мелкого дворянства, но при покровительстве дядьки государева, боярина Хитрово, в короткое время возвысился до сана боярского, сделался любимейшим советником царя, и далеко обогнал бывшего своего покровителя, которому, говорит один из старинных писателей, “он жестокую бразду или удила в зубы положил”[11].
Однако ж положение всех этих любимцев было сомнительно по причине слабости здоровья государева. Надежда польстила было им, когда царица даровала престолу наследника, но через несколько дней и младенец, и мать скончались, Феодор, не надеясь более иметь детей, не надеясь и сам прожить долго, начал помышлять о назначении себе преемника. Брат его Иоанн хотя и приближался к совершеннолетию, но по-прежнему оставался слаб телом и духом, способности же и бодрый дух Петра развивались с каждым днем. Наставник его, Зотов, умел дать полезное направление порывам его пылкой природы; в народе ходили тысячи рассказов о его ранних способностях и о нежной привязанности к нему вдовствующей царицы, которая в нем одном находила отраду посреди мало расположенного к ней двора, Феодор видел все это и решился назначить Петра своим наследником. Он открылся в этом Языкову: “Брат мой Петр, говорил он, здрав и оделен от Бога всеми достоинствами и достоин наследия державного престола российского. Родитель мой еще имел намерение его наречь преемником, но ради юных его лет назначил меня. По воле его сделаю и я!”[12].
Нам нет нужды знать, был ли Языков злейшим врагом вдовствующей царицы, как говорят некоторые современники, или он доброжелательствовал ей более других придворных, как полагают иные. Языков был честолюбив, и потому уже ему трудно было согласиться добровольно уступить свою власть родственникам вдовствующей царицы. Естественно поэтому, что он старался отклонить царя от его намерения. Он говорил о бедствиях, постигающих государство при малолетних правителях, умолял не нарушать порядка престолонаследия, и советовал лучше самому Феодору вступить во вторичный брак. Царь согласился, и в 1682 году сочетался с девицей Марфой Матвеевной Апраксиной. Но брак этот не обещал престолу прямых наследников; здоровье Феодора Алексеевича с каждым днем становилось хуже, и, наконец, он слег, чтоб более не вставать.
Можно вообразить себе, сколько интриг кипело вокруг одра умирающего царя. Языков и прочие любимцы Феодора, не имевшие прочных связей при Дворе, а следовательно и видов на будущее, скоро исчезли посреди столкновения враждебных интересов Милославских и Нарышкиных, которые одни заняли арену. На борьбу этих двух партий было обращено всеобщее внимание; будущность должна была решиться между ними: от них зависело, Петру ли царствовать, или Иоанну? Милославские выставляли право первенства Иоанна Алексеевича, Нарышкины опирались на намерение, приписываемое обоим царям, назначить себе наследником Петра. Множество бояр и других знатных людей поспешили из своих поместий в Москву и становились под знамена той или другой партии. Нарышкины успели заинтересовать в свою пользу царицу, которая выпросила у супруга своего облегчение участи Матвеева: он переведен был из дальней своей ссылки в город Лух[13] и получил небольшую вотчину в вознаграждение за долгую опалу. Это был важный успех со стороны Нарышкиных: Матвеев был первый человек их партии, и в решительную минуту для них выгодно было иметь его по близости от Москвы. Милославские с беспокойством увидели этот успех своих противников и поспешили противопоставить влиянию царицы Марфы Матвеевны влияние царевны Софии Алексеевны.
Здесь мы приостановимся в рассказе нашем, чтоб ближе ознакомиться с этим новым и главнейшим лицом вновь завязывавшейся драмы. В высочайшей степени было бы любопытно проследить психологически развитие этого сильного и необыкновенно самобытного характера. В настоящее время нелегко постигнуть всю необычайность явления в России политической женщины. В самом деле, теперь женщинам открыты многие поприща; художество, литература, наука, даже политика; целый век могущества женщин во Франции, и несколько раз возобновлявшиеся женские царствования, громкие и славные, приучили нас видеть женщин в высоких политических ролях, а как скоро известность и слава стали доступны им, честолюбие сделалось в них довольно естественным чувством. Но в XVII веке русским женщинам едва ли было возможно мечтать о власти даже в домашнем, хозяйственном быту; дочерям же и супругам царей еще может быть менее, чем в частной сфере. Сочетаться браком с иностранными принцами не позволяли нашим царевнам господствовавшие тогда понятия и нравы; выходить же замуж за простых граждан — считалось ниже их достоинства. Поэтому они обрекались безрадостному и бесполезному одиночеству; жизнь их должна была протекать в тихом уединении; однообразной нитью проходили их грустные дни, посвященные вышиванию шелками и золотом, или ничтожным сплетням с боярынями и сонными девушками, да исполнение внешних обрядов. Они рождались, жили и умирали, не ведая ничего, что вокруг них совершалось, и сами никому неизвестные. Даже в церковь ходили они, говорит современный иностранец Мейерберг, по особой галерее; прогуливаться ездили в плотно закрытых экипажах, окруженные всегда штатом придворных дам и девиц, недоступные даже взору мужчины, так что, добавляет тот же путешественник, из множества придворных сановников, беспрестанно наполнявших дворец, весьма немногим случалось во всю свою жизнь мельком увидать дочь или супругу царя. Стольники, состоявшие при них[14], были отчисляемы в другую службу с наступлением известного возраста. Сам царь, вследствие полувосточных нравов старинной России, редко позволял себе разделять трапезу с супругой своей, с дочерьми же почти никогда того не случалось. Каким же образом, при таком строгом отчуждении от всякого внешнего влияния, могла царевна София войти в сношения с политической партией? Как вообще могли в душе ее родиться властолюбивые помыслы? Откуда могла взяться в ней жажда деятельности? К сожалению, мы имеем весьма мало данных для разрешения этого любопытного вопроса и вынуждены здесь, как и во многих других случаях, ограничиться соображениями и догадками.
При царе Алексее было несколько людей в Москве, которые начинали чувствовать какую-то смутную потребность развития несколько более широкого, чем старинно-русское; которые инстинктивно, скорее, чем по сознанию, сочувствовали глухо достигавшим до них отражениям западных идей. Замечательнейшим из таких людей был Матвеев, поставленный своим положением, как начальник Посольского Приказа, в довольно частые сношения с иностранцами. Доказательством его хоть несколько европейского развития служит то, что он первый в России завел драматические представления и оркестр музыки. Разумеется, и в сочинении, и в исполнении этих пьес было весьма мало художественного; но подобные занятия по крайней мере отнимали время у бражничества, и уже в этом одном отношении приносили свою пользу. Сам царь, как было уже сказано, любил эти забавы, эти западные ухищрения и, не сознавая без сомнения того сам, поддавался влиянию проникавшего в Россию просвещения.
В тоже время был другой человек, едва ли не более еще Матвеева содействовавший успехам начинавшегося движения при московском Дворе. Это был известный Симеон Полоцкий. Уроженец нынешних западных губерний наших, он получил воспитание несколько отличное от того, которое обыкновенно получали русские духовные; его обвиняли в привязанности к латинской церкви; но каковы бы ни были религиозные его убеждения, он принес с собой ко Двору московскому любовь к литературе и учению. Астролог, духовный писатель, поэт и оратор, Полоцкий есть весьма замечательное лицо при дворе Алексея Михайловича. Царь любил его, поддерживал против неприязни к нему других духовных; он приблизил его к своей особе и допустил до короткости, какой не пользовались весьма многие несравненно высшие его именем и званием. Будучи, так сказать, домашним человеком во дворце, он имел случай видеть и короче познакомиться с царевной Софией. Пылкий дух и своеобразный ум этой царевны должны были с трудом умещаться в тесных пределах теремной жизни. Симеон Полоцкий мог открыть, и действительно открыл перед ней обширный мир мысли, и царевна с жаром, свойственным пылкой ее природе, предалась чтению, учению, поэзии. Ее наставник читал ей свои произведения и даже ставил некоторые из них на сцену в собственных ее комнатах. Он представил ей некоторых других людей, занимавшихся тогда в Москве учением и литературой, каков был, например Медведев[15], оставивший нам любопытные записки о первых месяцах после кончины Феодора. Полагают, что царевна и сама сочиняла стихи: достоверно по крайней мере, что первые шаги ее вне стези обыкновенных женщин того времени, имели литературное направление; казалось, она должна была стать Меценатом рождавшегося в России просвещения…
Между тем и образ жизни царевны естественно должен был измениться с изменением ее привычек и занятий. Она позволила себе во многом преступать строгость теремных законов и принимала в своих покоях мужчин, которых общество ей было приятно. Милославский, родной ее дядя, без сомнения был один из людей, имевших к ней доступ. Вслед за ним, и вероятно некоторыми другими, был ею принимаем и князь В. Голицын в минуты, которые деятельная его служба на украинской границе позволяла ему проводить в Москве. Речи этих людей, посвятивших всю свою жизнь политической деятельности, должны были произвести большое впечатление на ум царевны, по природе своей более практический и положительный, чем созерцательный. Чисто кабинетным занятиям притом не благоприятствовал дух времени и общества, отнюдь не направленный к умственным интересам; в деятельности же политической, в управлений массами, в идее власти есть какая-то неотразимая прелесть, столь осязательная, если можно так выразиться, что ни в какую эпоху человек не оставался ей чужд. И теперь много ли есть бескорыстно высоких душ, для которых тихое наслаждение, даруемое наукой, не покажется бледным, безжизненным в сравнении с упоением одержанной победы, с торжеством удавшегося замысла? Многие ли не променяют сочувствие нескольких избранных умов на рукоплескания целого народа, на повиновение миллионов? Царевна отдалась обаятельной прелести честолюбия. Эта новая или доселе таившаяся безвестно в глубине ее души страсть вспыхнула, — и среди жгучих ощущений надежды, страха, забот, среди сильнее и сильнее запутывавшихся отношений, забыты, навсегда забыты были мирные наслаждения, открытые ей Полоцким!..
И выбор лиц, окружавших царевну, и давнишнее нерасположение ее к Наталии Кирилловне, и кровная связь с Иоанном, и, наконец, уверенность во имя его управлять государством, а с другой стороны невозможность одолеть Матвеева и вдовствующую царицу с ее родственниками в уме Петра, все это решило ее политическую роль.
В первый раз является она на сцене политической у постели умирающего царя, и является здесь такой, какой осталась всю жизнь: вкрадчивой, неотразимой для тех, кем она хотела овладеть. Скоро успела она почти совершенно отдалить царицу от ее супруга, который естественно находил более отрады в разумных попечениях своей сестры, нежели в бесполезных рыданиях царицы. Что говорила София Феодору Алексеевичу, склонясь над его изголовьем, — осталось тайной для истории. Смерть поспешила пресечь дело царевны: она не успела склонить царя к назначению себе преемником старшего из двух братьев, но и Петр не был признан наследником. Это был уже важный успех: решение великого вопроса отсрочивалось, — а выиграть время для царевны значило увеличить вероятность победы; отныне вопрос о престолонаследии мог разрешиться не иначе, как борьбой двух партий.
Вникнем внимательнее в состав каждой из них. Приверженцы Петра считали в рядах своих лучшие имена тогдашней аристократий, каковы были Одоевские, Голицыны, Долгорукие, Черкасские, Троекуровы, Ромодановские, Куракины, Лыковы, Урусовы, Рецнины, Шереметевы и многие другие. В старой России, где так строго соблюдались разграничения, где простолюдины кланялись до земли всякому боярину[16], много значило иметь на своей стороне бо?льшую часть родовой и служебной аристократии; духовенство, и во главе его патриарх, было также расположено к Петру, сыну щедрой к церквам, набожной Наталии Кирилловны; к нему же наконец, как уже сказано, было обращено и народное сочувствие. Но многие из партизан Петра и его матери не любили Нарышкиных, и от того партия эта не имела целости; народ, например, преданный молодому царевичу и царице, не любил их родню, неприветливую и надменную; то же самое должны были чувствовать весьма многие вельможи, которые не без основания считали себя выше Нарышкиных как по происхождению, так и по заслугам и живо сохранившимся еще расчетам местничества. Наконец, главным несчастьем партии было то, что она не имела руководителя. Петр был еще почти младенец, дед же и дядья его, как люди слишком посредственные, не могли стать во главе партии, особенно при трудных обстоятельствах того времени. В таком затруднительном положений, надежды партии обратились на Артамона Сергеевича Матвеева, которого и по опытности его в делах, и по любви к нему народной, и по близким отношениям к Наталии Кирилловне все признавали единственным человеком, способным управлять интересами и силами приверженцев Петра. Поэтому, как сказано, важным делом для этой партии было перемещение Матвеева в Лух, откуда он мог при первой надобности явиться в Москву.
Совсем другое зрелище представляла противная партия. В ней насчитывалось мало имен: сама царевна София, Иван Милославский, племянник его Александр да двое других его родственников, Толстых, — и только. Но эта партия имела на своей стороне то важное преимущество, что она была сильно связана единством цели и воли. Притом она опиралась на вооруженную и организованную массу стрельцов. Чтоб хорошенько уразуметь, каким образом София и Милославский могли привить свои интересы стрельцам, необходимо несколько объяснительных слов.
Стрелецкое войско, учрежденное Иоанном IV, много потеряло своей прежней значительности. Сама организация этого войска заключала в себе причины будущего его упадка. Это была первая рать, несколько регулярная и существовавшая на иждивении государства. Стрельцы получали жалованье; но так как тогдашняя Россия была слишком бедна монетой, то жалованья этого было им недостаточно для содержания в постоянной исправности своего оружия и для продовольствия себя с семействами. Поэтому им разрешено было заниматься земледелием и торговлей, в которой даже пользовались они многими льготами. На таком оснований жили стрельцы отдельными слободами в Москве, в некоторых других больших городах и по границам, в крепостях и острогах. Можно вообразить себе, что этим оседлым и осемьянившимся людям не было большой охоты выступать по призыву царскому в поход; война была для них уже не ремеслом, а помехой в главных их занятиях. Поэтому-то они приносили с собой в рать лишь печаль об оставленных ими семействах и равнодушие к славе оружия, а в дома свои, в гражданскую сферу, буйные привычки лагерной жизни.
По всем этим причинам мнение общественное не было в пользу стрельцов; никто из людей несколько значительных не шел даже в начальники стрелецкие[17]; самых полковников надобно было назначать туда силой, либо брать их без всякого разбора. Так действительно и было: командиры стрелецких полков были люди далеко не строгой честности, и поступали на эти места со своекорыстными видами. Они заставляли своих подчиненных работать у себя на огородах, на подворьях[18], позволяли им за деньги откупаться от службы, жестоко наказывали их и даже заставляли на свой счет чинить и строить лафеты артиллерийских орудий, барабаны и т. п.[19]
Если такие злоупотребления совершались в полках московских, то что же должно было происходить на украинской, на сибирской, на шведской границах! И это были злоупотребления не случайные или местные, но всеобщие и давно укоренившиеся[20]. Следовательно, вполне признавая, что между стрельцами царствовал дух буйства и своеволия, что военные доблести их были невелики, нельзя не согласиться, что они со своей стороны имели причины жаловаться на своих начальников.
Приказом Стрелецким управляли в последнее время князь Юрий Алексеевич Долгорукий и боярин Языков. Первый из них, заслуженный воин, был уже слишком стар, чтоб деятельно участвовать в управлений обширным своим ведомством; Языков же был слишком занять сохранением власти своей при дворе, чтоб иметь время заниматься всеми обязанностями, возложенными на него доверенностью царя. За несколько месяцев до кончины Феодора была подана челобитная от стрельцов полка Пыжова на притеснения этого полковника. Государь передал челобитную по принадлежности Языкову, а Языков, не думая долго, велел жестоко наказать челобитчиков, и тем кончилось дело[21]. Разумеется, такое решение не могло удовлетворить стрельцов; начальников же их только поощрило к злоупотреблениям. За несколько дней до смерти Феодора Алексеевича была подана новая жалоба от имени всего полка на полковника Семена Грибоедова. Это упорство стрельцов изумило и обеспокоило Языкова; но царь был тогда при смерти, и как на очереди стояли вопросы гораздо большей важности, то любимцу не достало времени заняться разбором челобитной. Он велел посадить в тюрьму Грибоедова на один день и поспешил к одру умирающего царя.
Такой суд, без всякого разбирательства, приговор на скорую руку раздражал стрельцов, и неудовольствие их готово было обнаружиться каким-нибудь энергическим образом не только против своих полковников, но против самого правительства.
Партия царевны поспешила воспользоваться этим состоянием умов стрелецкого войска. Первоначальные сношения между этой партией и недовольными были открыты посредством Александра Милославского и Толстых, Ивана и Петра. Они обратились к полковникам Цыклеру и Озерову, людям, пользовавшимся влиянием между стрельцами. Склонить их на свою сторону было нетрудно: люди небогатые, незнатные, но честолюбивые, они легко могли податься на приманку повышений, корысти, известности: на обещания же в подобных случаях обыкновенно не скупятся. Цыклер и Озеров охотно приняли сторону царевны и обещали употребить все свое влияние, чтоб расположить и все войско в ее пользу.
Таков был вид, который представляли Двор и Москва вообще, когда 27-го апреля печальный звон большого колокола возвестит о кончине Феодора. По этому сигналу все бросились в Кремль, люди всех званий и всех партий. Умы были полны смущения; всех беспокоила неизвестность будущего, и всякий спешил узнать решение важного вопроса о престолонаследии.
Тело покойного царя было уже выставлено на парадном одре. Богатые и бедные, знатные и черные, все были допущены в чертоги царские. Но пока народ, жадный до всякого рода зрелищ, веселые ли они или печальные, толпился вокруг праха вчерашнего своего владыки и прощался с ним, целуя его руку, — патриарх с духовенством и знатнейшие светские сановники удалились в переднюю палату[22], чтоб совещаться о том, кому быть царем на Руси.
Патриархом в то время был Иоаким. Положив одну руку на святое Евангелие, в другой держа животворящий крест, он сказал собравшимся вокруг него сановникам[23]: “Царь Феодор Алексеевич отошел в вечное блаженство; чад по нем не осталось, но остались братия его, царевичи Иоанн и Петр Алексеевичи. Царевич Иоанн шестнадцатилетен, но одержим скорбью и слаб здоровьем; царевич же Петр девятилетен. Из сих двух братьев кто будет наследником престола российского? Кого наименуем в цари всея Великия и Малыя и Билыя России? Единый, или оба будут царствовать? Спрашиваю и требую, чтоб сказали истину по совести, как пред престолом Божиим; кто же изречет по страсти, да будет тому жребий изменника иуды”.
Невзирая на увещание и угрозу первосвятителя, позволительно думать, что страсти в эту минуту не дремали: для той и другой партии решался вопрос быть или не быть. Поэтому мы не можем допустить, чтоб решение этого собрания было произнесено так единодушно и спокойно, как свидетельствуют дошедшие до нас, большей частью официальные документы. Большинство присутствующих было расположено к Петру, ибо состояло почти исключительно из вельмож и духовенства, и потому весьма понятно, что младший царевич восторжествовал в этом собрании. Но зачем решение первого собрания было потом предложено на утверждение народу? Как известно, обычай совещаний народных давно исчез в России; кто же мог сделать подобное предложение? Очевидно приверженцы Софии, которые, опираясь на расположение некоторой части стрельцов, могли ожидать в приговоре массы народной более благоприятного для себя решения. Заключение наше не опирается, правда, ни на одном слове ни в официальных документах, ни даже в частных известиях; но тогда ни в России, ни в других государствах не существовало обычая обнародовать сами прения, а объявлялся только результат их: так делало правительство в своих официальных актах, того же обычая держались и частные люди, когда вели свои записки. Много любопытнейших подробностей погибло таким образом для нас без всякого следа. Но мы ни чем иначе не можем объяснить намерение собрания подвергнуть новым случайностям утвержденное уже решение, как влиянием партизан Софии. Отважившись на это, патриарх вышел на Красное крыльцо, у которого густой толпой стоял народ. При виде святителя, сопровождаемого важнейшими сановниками духовного и светского чина, смолкнул смутный говор толпы, головы обнажились, и посреди глубокого безмолвия патриарх произнес: “Известно вам, благочестивые христиане, что благословенное Господом царство Русское было под державою блаженной памяти великого государя царя Михаила Феодоровича, а по нем державу наследовал блаженной же памяти царь Алексей Михайлович. По его преставлении был восприемником престола благочестивый государь, царь Феодор Алексеевичу самодержец всея России. Ныне же, изволением Всевышнего, переселился он в бесконечный покой, оставив братьев, царевичей Иоанна и Петра Алексеевичей. Из них, царевичей, кому быть царем всея России? Да объявят о том свое единодушное решение”.
Не без надежды и не без тревоги ожидали обе партии народного приговора. Но еще София не успела преклонить на свою сторону большинства; тщетно некоторые ее агенты, набранные из буйной сволочи, которой обильны всегда большие города, пытались провозгласить Иоанна: из всей этой густой толпы возвысился один голос, один приговор: “Да будет царем Петр!” Патриарх благословил народ и произнес: “Ему единому, или вместе с братом царствовать?” — и шумный голос народа еще раз ответствовал ему: “Да будет царь Петр единым самодержцем всея России!”[24].
С этим решением патриарх возвратился в палаты царские, чтоб волею народа наречь на царство Петра. Благословив его, он стал на колени и сказал: “Престол всероссийский вдовствует по кончине государя Феодора Алексеевича. От имени всего народа православного молю тебя, прими скипетр прародителей твоих и благоволи быть нашим царем!” Петр поднял престарелого святителя, говорил, что чувствует себя еще слишком юным для управления царством, и просил предоставить престол старшему брату. Но патриарх, поддерживаемый присутствующими, повторил, что таково желание народа, и упомянул об умственных и физических несовершенствах Иоанна. “Государь, говорил он, не презри моления рабов твоих! ” И не ожидая ответа, осенил его крестом и нарек царем всея России, а архидиакон возгласил ему многолетие. Весь бывший при этом святительский лик повторил его, а думный дьяк, выйдя на Красное крыльцо, объявил народу о соизволении Петра принять державу и скипетр Мономаха.
В тот же день Москва целовала крест новому царю и во все концы государства были разосланы гонцы с этим известием.
Так совершилось избрание Петра. Возведенный на престол волей народа, он мог ожидать спокойствия и тишины. Нарышкины торжествовали; но партия противная не считала еще своего дела окончательно проигранным. Окруженная своими сестрами, на которых она имела сильное влияние, царевна София в мучительном беспокойстве ожидала решения вопроса о престолонаследии. Пока происходили совещания бояр и духовенства, она не теряла надежды, полагаясь на преданность к ней народа. Но когда до нее долетело имя Петра, произнесенное тысячью уст, тогда, не в состоянии будучи владеть собой, она воскликнула: “Избрание это неправо! Петр еще юн и неразумен; Иоанн же совершеннолетен: он должен быть царем!” Не ограничиваясь этим протестом, невольно вырвавшимся из уязвленной груди, царевна пригласила к себе патриарха и требовала, чтоб он, во имя законности и первородства, уничтожил народное избрание. Пылкая кровь Софии кипела, затмевая рассудок! Патриарх, разумеется, отвечал, что избрание совершено уже, и что изменить его нельзя. — “Пусть по крайней мере оба царствуют!” воскликнула царевна. — “Многоначалие пагубно, отвечал благоразумный старец: да будет един царь: так угодно Богу!”[25]
Но если пылкая природа Софии Алексеевны увлекала ее иногда слишком далеко, то рассудок в ней был довольно силен, чтоб одержать наконец победу: она увидела неблагоразумие и бесполезность своих слов и поспешила загладить их, предложив своим сестрам немедленно идти поздравить нового царя.
Восшествие на престол Петра ознаменовалось обыкновенным в то время возвышением одних царедворцев и падением других. Любимец покойного царя, Языков, должен был сойти с политической сцены. Милославский тоже удалился от дел, за Матвеевым же был послан гонец с приказанием возвратиться в Москву. Это возвращение Матвеева было общим желанием всех Петровых приверженцев, которые на него возлагали главные надежды свои; сам же царь и его родительница спешили уплатить ему старый долг благодарности. Притом, если не все знали тайные замыслы царевны, то ее сопротивление избранию Петра, ее старания в пользу Иоанна, наконец смутные известия о сношениях ее партизан с недовольными стрельцами должны были убедить всех, что опасность еще не миновала и что люди преданные теперь более чем когда-либо нужны у престола. Царевна между тем усилила свои интриги; агенты ее, бродя по слободам стрелецким, воспламеняли недовольных. “Чего, говорили они, ожидать вам в правление младенца, окруженного вашими врагами, когда при покойном царе, который был благ и совершеннолетен, вам чинимы были такие притеснения? Припомните, какой суд, какую расправу дал вам Языков, когда вы жаловались на ваших полковников: Нарышкины сделают хуже! Не так было бы, продолжали возмутители, если б царствовал Иоанн Алексеевич, которого окружают доброжелательные вам бояре! Но злодеи Нарышкины, которые своими бегунами топчут православный народ на улицах, отдалили царевича нашего от законного достояния! Недовольные этим, они только ищут случая, чтоб вовсе извести его, и за малолетством Петра, будут сами управлять государством. Тогда настанут для вас дни, горше прежних!”
Такие речи сильно волновали стрельцов; но не совсем еще отрешившись от повиновения, они попытались еще раз, по прежнему примеру, подать царю новую челобитную на несносные притеснения своих начальников. В то время в Москве было, по официальным документам[26], девятнадцать стрелецких полков, заключавших 14 198 человек, да кроме того несколько регулярных, солдатских полков. Из этого числа весьма немногие, не разделяя общего неудовольствия, не участвовали в челобитной, поданной царю, которая касалась шестнадцати полковников стрелецких и одного солдатского генерала[27].
Новое правительство, надеясь, без сомнения, снисходительностью привлечь недовольных, не исследуя ни вины полковников, ни справедливости челобитчиков, не вникая в дело, которое однако стоило внимания, велело обвиненных выдать головой самим стрельцам[28]. Патриарх, игравший во все это смутное время вполне приличную своему званию роль, почувствовал всю жестокость и неблагоразумие такой меры. Не в состоянии будучи отменить решения, он поспешил послать к стрельцам почетнейших духовных особ, которые наконец уговорили их предоставить наказание обыкновенным властям. Но правительство решилось до конца угождать недовольным стрельцам; немедленно был изготовлен указ, в котором исчислялись все притеснения и неправды, приведенные челобитчиками, исчислялись без исследования, без поверки, и в заключение написан приговор, а именно: отрешить виновных от командования, отобрать чины, жалованные деревни, заставить уплатить челобитчикам по их искам и, наконец, бить публично батогами[29]. Мера и жестокая, и несправедливая! Верим, что жалобы стрельцов имели основание; но челобитная была подана 30 апреля, а в первых числах мая последовало решение. Спрашиваем: могло ли быть в эти несколько дней произведено хоть что-либо похожее на исследование? А между тем дело шло о чести семнадцати человек, людей более или менее заслуженных! Вступительное действие Нарышкиных не обещало много хорошего. Кроме жестокости, в этом поступке было величайшее неблагоразумие. Твердость и справедливость составляют, как известно, главные надежные основания власти; слабость же в отношении одних неизбежно обращается в жестокость и притеснение в отношении к другим, и никому не внушает ни уважения, ни привязанности.
Таков и в самом деле был результат этого приговора. Стрельцы нисколько не преклонились на сторону Нарышкиных, а своевольство их перешло всякие границы. Собираясь многочисленными сходбищами на площадях, в банях, в питейных домах, они громко и дерзко высказывали свое предпочтение к старшему царевичу: “Противников Иоанна всех побьем, говорили они, и его возведем на престол!” Начальников своих они ни во что не ставили, и если кто из них осмеливался унимать их буйство, того они били, увечили, или, втащивши на каланчи своих съезжих изб[30], сбрасывали оттуда “с такой силой”, замечает один из современников, “что никто из тех людей жив не остался”.
Царевна София радовалась этому безначалию и искусно им пользовалась. Все значительнейшие лица стрелецкого войска были ей уже преданы: вслед за Цыклером и Озеровым подполковники Петров, Черный, Одинцов стали в ряды ее приверженцев. Каждую ночь они тайком пробирались в дом Милославского, сообщали ему известия о ежедневных своих успехах, получали новые приказания и возвратившись в полки свои, распространяли клевету против Нарышкиных, возбуждали участие к несправедливо обойденному, будто бы, царевичу Иоанну и искусно примешивали имя царевны. Не довольствуясь этими сношениями через посредство людей ей мало известных, царевна нашла в постельнице своей, украинской казачке, Феодоре, по прозванию Родимице, надежный и прямой путь действовать на умы стрельцов. Через нее царевна имела беспрестанные и верные сведения об успехах своего дела, о состоянии умов, и через нее же пересылала значительные суммы для вручения нужным ей людям. Таким образом, почти все стрелецкое войско было в руках царевны. Из девятнадцати полков, находившихся тогда, как сказано, в Москве, только Полтев, Жуковский и Стремянный сопротивлялись ее влиянию, но, наконец, и они увлеклись примером своих товарищей; один лишь Сухаревский, благодаря влиянию пятисотенного Бурмистрова и пятидесятника Борисова, удержался в границах долга. Зато между солдатскими полками значительно распространился дух мятежа, и один из них, Бутырский, весь пристал к царевне.
План руководителей всего этого движения заключался в следующем: произвести мятеж между стрельцами — что было нетрудно, — обратить этот мятеж против двора, против Нарышкиных и прочих бояр[31], ненавистных Милославскому и Софье, низвергнуть или умертвить Петра и возвести Иоанна… Как видно, Милославский и Софья не останавливались ни перед препятствиями, ни перед преступлениями! Милославский составил список боярам, которых смерть он считал для себя необходимой, и список этот сообщить стрельцам. Все, казалось, было готово; можно было начинать… Одно обстоятельство заставило заговорщиков приостановиться: в Москву должен был прибыть через несколько дней истинный предводитель Нарышкинской партии, Артамон Сергеевич Матвеев: он стоял первым в роковом списке Милославского[32].
Выше сказано было, что по воцарении Петра отправлен был гонец в город Лух с повелением Матвееву спешить в Москву. Радуясь возвышению своих друзей, и оплакивая смерть Феодора (говорят его биографы), пустился он в путь. На дороге его встретил думный дворянин Лопухин[33], который от имени молодого царя объявил ему прежнюю честь боярства; наконец в селе Братовщине, недалеко от Москвы, брат царицы, Афанасий Кириллович, встретил его со здоровьем от Наталии Кирилловны. Таким образом, возвращение Матвеева в Москву имело вид торжественного шествия. Видя изливающуюся на него царскую милость, да и питая в самом деле к нему уважение, власти тех городов, через которые надо было ему проезжать, и настоятели монастырей выходили к нему навстречу, угощали его. Чем ближе подвигался Матвеев к Москве, тем радостнее и торжественнее был его путь. Грустно было ему, конечно, увидеть дом свой, в котором так часто принимал он царя, запустевшим, и двор — заросшим травой, но этот двор, эти давно безлюдные покои скоро опять наполниились посетителями. Колымаги, кареты, верховые кони с целыми эскадронами стремянных, вершников, слуг, необходимая принадлежность при выездах знатных людей, — теснились на дворе; комнаты же были наполнены боярами, окольничими, генералами, полковниками, дворянами, сановниками всех чинов, которые наперерыв спешили приветствовать вчерашнего изгнанника. Между этими людьми было немало таких, которые, принадлежа к партии царевны, находились тут единственно для того, чтоб скрыть свои тайные козни; много отъявленных врагов Матвеева теснилось в его покоях; один из них, однако, самый непримиримый и самый опасный, Милославский, отклонил от себя неприятность подобного притворства, распространив молву о своей болезни[34].
За то тем деятельнее работал он в Стрелецкой слободе. Самый равнодушный глаз мог бы заметить по всей Москве волнение, беспокойство и боязливое ожидание чего-то неизвестного, обыкновенно предшествующие политическим кризисам. У стрельцов лилось вино, и мятежные сходбища шумели среди белого дня. Без всякого приказа со стороны начальства у съезжих полковых изб вдруг слышался барабанный бой или раздавался набат, и стрельцы, схватив бердыши, мушкеты, кто что мог, сбегались слушать возмутительные воззвания, приучаясь вместе с тем быть всегда готовыми по сигналу своих руководителей.
15 мая рано утром грянули барабаны стрелецкие, загудели набатные колокола и вооруженные стрельцы[35] сбежались к своим полковым дворам. Между тем, как они толпились, выстраивались, шумели, — примчались Петр Толстой и Александр Милославский, крича, что Нарышкины удушили царевича Иоанна, и убеждая стрельцов поспешать в Кремль. В то же время с Ивана Великого раздался набат, как будто в подтверждение этих слов. Подготовленные к таким известиям, стрельцы не спрашивали никаких доказательств и кинулись бегом, обрубив древки у копий для облегчения, и влача за собой пушки. “Злодеи Нарышкины, говорили стрельцам агенты Милославского, выбрали для совершения своего преступления тот же день, в который пролита такими же злодеями кровь святого Дмитрия Царевича в Угличе”… И обманутые, раздраженные стрельцы кричали: “Изведем всех изменников и губителей царского рода!”
Между тем со стороны правительства не было принято никаких мер предосторожности или защиты. С утра Матвеев был во дворце; около полудня он собирался домой, ожидая на крыльце людей своих, когда князь Федор Семенович Урусов прибежал испуганный, расстроенный, и объявил ему, что стрельцы взбунтовались и идут к Кремлю. Тотчас было приказано караульному тогда подполковнику Стремянного полка, Горюшкину, запереть все ворота кремлевские. Но приказания нельзя было исполнить: все выходы были заняты стрельцами[36]. Ужас распространился по всему дворцу, со всех сторон туда сбегались царедворцы — одни для того, чтоб защищать престол, другие чтоб найти безопасность на его ступенях. Их испуганные лица, их преувеличенные рассказы только умножали всеобщее смятение, и никто не подал доброго совета, никто не оказал твердости, энергии и благоразумия!.. Возмутившаяся толпа между тем ворвалась в Кремль и залила все улицы и площади. Бердыши, мушкеты сверкали у самых окон Грановитой Палаты; из чертогов царских явственно слышны были неистовые крики стрельцов, требовавших смерти цареубийц, Нарышкиных. “Если не выдадут нам Нарышкиных, кричали они, всех перебьем!”
Судя по этим крикам, вся причина мятежа заключалась в мнимой смерти Иоанна. Ближайшие советники царицы предложили ей показать народу обоих царевичей: можно было надеяться, что вид их обоих, здоровых и невредимых, обезоружит мятежников. Царевичей действительно вывели на Красное крыльцо, и волнение несколько успокоилось. Некоторые из стрельцов, желая удостовериться, что их не обманывают, всходили наверх, чтоб ближе рассмотреть того, в смерти которого их уверяли. Они спрашивали его: “Ты ли царевич Иоанн, и кто из бояр изменников тебя изводит?” Ответ Иоанна, разумеется, был такого рода, что отнимал, по крайней мере, предлог к мятежу. Обманутые и пристыженные стрельцы начинали уже переглядываться между собой; шум утихал, только изредка слышались отдельные, неповторяемые крики о выдаче Матвеева и Нарышкиных; крики эти были, очевидно, последними раскатами народной грозы. Понимая, что настала минута, когда толпа делается чувствительна к голосу убеждения и рассудка, Матвеев, изможденный долгими страданиями, поседевший в ссылке, но сохранивший еще величавые и приятные черты лица[37], вышел к народу, чтоб несколькими словами возвратить мятежников к долгу. Он говорил стрельцам о прежних их походах, которые он делал с ними, говорил о долге верноподданничества, о святости присяги, и убеждал прекратить мятежное дело, которым помрачают прежние заслуги. Многие, слышавшие слова Матвеева и видевшие его почтенные седины, были тронуты; некоторые даже просили его заступления и ходатайства пред царем. Мятеж близок был к окончанию, и Матвеев, возвратившись во дворец, объявил радостную весть, что народ успокоился и начинает расходиться.
Но противная партия не дремала. По распоряжению Софии выкачено было на площадь несколько бочек вина[38], и умы, едва начинавшие успокаиваться, снова стали приходить в брожение. В это время вышел к стрельцам князь Михайло Юрьевич Долгорукий, назначенный, после падения Языкова, управлять, вмести с отцом своим, Стрелецким Приказом. Уже само появление его не могло произвести благоприятного впечатления: оно напомнило стрельцам начальство, которым они имели может быть справедливые причины быть недовольными; — к довершению несчастья князь Долгорукий заговорил тоном повелительным, стал угрожать, бранить, приказывать… Стрельцы вспыхнули: кинулись на него и сбросили с крыльца вниз, где другие, подхватив его на копья, в одно мгновение растерзали на части.
Это было сигналом к страшным убийствам и насилиям, который не прекращались целые три дня и распространились на весь город. Наклонив копья, с неистовыми криками бросились стрельцы на царское крыльцо, ворвались в чертоги и стали бить и ломать все попадавшееся им, требуя ненавистных им бояр. Смятение придворных было неописуемо. Не думая о сопротивлении, они искали где бы только укрыться. Семья царская с немногими истинно преданными ей боярами удалилась во внутренние покои. Но разъяренная толпа не пощадила и этого убежища. Увидев Матвеева, стрельцы кинулись на него; царица хотела защитить своего воспитателя, но он был силой вырван из ее рук. Почтенный князь Михайло Алегукович Черкасский, намистник казанский, старый и мужественный воин, не щадя себя, закрыл Матвеева своей грудью, но и то не помогло: сам благородный князь едва не лишился жизни; Матвеев же был схвачен, приведен на Красное крыльцо и при радостных кликах народа сброшен вниз.
Содрогаясь от ужаса, плача от скорби, царица с сыном своим вынуждена была искать спасения в Грановитой Палате. Стрельцы “как львы рыкающие”, тайно подстрекаемые агентами Милославского, продолжали бегать по дворцу, требуя выдачи Нарышкиных. От их насилия не избавились самые отдаленные внутренние покои, тихие терема царевы, даже молельни и церкви, которыми так обильны были тогдашние дворцы. Окровавленными своими копиями они шарили под престолами, ища там своих жертв. В слепом исступлении они, наконец, никого не узнавали и убивали одних вместо других; так был умерщвлен стольник Салтыков, которого приняли за Афанасия Нарышкина. Но эта жестокая ошибка не усмирила убийц и не спасла брата царицы, увидев карлу его, по прозванью Хомяка, они заставили его указать, где скрывается его господин. Неверный раб, взятый Нарышкиным из богадельни и спасенный им от нищеты, выдал своего благодетеля; стрельцы вытащили его и на паперти той же церкви умертвили, а труп выбросили вниз.
Между тем как это происходило внутри дворца, другие толпы бегали по всему Кремлю, по церквам, по соборам, взбирались на колокольни, спускались в погреба, везде ища обреченных на гибель бояр. Так был схвачен между патриаршим двором и Чудовым монастырем престарелый полководец князь Григорий Григорьевич Ромодановский, и после многих поруганий поднят на копья; так были пойманы и убиты дьяк Ларион Иванов, подполковники Горюшкин и Юренев и многие другие, менее известные и менее значительные люди. Но счет убийц был еще далеко не полон; ни во дворце, ни в Кремле им не удалось отыскать многих бояр, внесенных в список Милославского. И действительно некоторые не успели приехать во дворец[39], некоторые были удержаны нездоровьем, страхом возмущения; иным удалось пробраться и уйти из Кремля. Поэтому толпы стрелецкие рассыпались по всей Москве, и в предместьях, слободах, на улицах и в собственных домах ловили тех, кого им было надобно. В Замоскворечье жил тогда один из Нарышкиных, Иван Фомич, стольник, человек не весьма значительный; но он носил фамилию, указанную народному мщению: стрельцы ворвались к нему в дом и убили его. Подобным же образом убит был Языков, любимец покойного царя, найденный на Хлыновке, где он спрятался у священника. Сильный временщик недолго пережил свое политическое падение!
День уже склонялся к вечеру. Стрельцы были утомлены своими неистовствами. Одна толпа их, проходя мимо дома князя Юрия Алексеевича Долгорукого, вздумала извиниться пред ним в убиении его сына[40]. Было ли это действительно раскаяние с их стороны, произведенное видом восьмидесятилетнего и разбитого параличом старика или ухищрение самого лютого зверства, — не беремся решать: разъяренные массы столько же способны к утонченным злодействам, как и мгновенным переходам от жестокости к состраданию и великодушию… Какова бы ни была, впрочем, тому причина, стрельцы скромно повинились пред старым князем в своей запальчивости, оправдываясь грубостью выражений князя Михайлы. Старец благоразумно скрыл свое негодование и отпустил с миром убийц своего сына. Но оставшись один, он дал волю своему чувству, горько оплакивал свою потерю и, предвидя, что торжество мятежников будет непродолжительно, воскликнул: “Добро, щуку они съели, но зубы ее остались!” Эти слова погубили князя. Один из слуг его передал их стрельцам, которые было мирно возвращались домой. Бешенство овладело ими: они кинулись назад, вломились в дом в самую опочивальню старого князя, стащили его с постели и, влача по комнатам, крыльцам, вытащили наконец на двор, где рассекли его на части бердышами и растерзали копьями.
Среди подобных сцен кончился кровавый день 15 мая.
Соображая события этого дня, нельзя не признать, что партия злонамеренных показала несравненно больше искусства, нежели та, к которой естественно обращается наша симпатия. Милославский и София, как видно, хорошо знали свойства народных масс. Толпа в спокойном положении гнушается зла, но она легко поддается обману, и уловить ее всего легче со стороны добрых ее инстинктов; взволнованная же, она быстро увлекается страстями слепыми и свирепыми. На этих расчетах и ведена была вся интрига. Разжегши в стрельцах неудовольствие против нелюбимых ими начальников, агенты Милославского указали им на беззаконное будто бы отстранение от престола царевича Иоанна, взывающего к ним о помощи; известие об убиении его решило начало мятежа. Была минута, когда толпа, образумленная видом здравствующего царевича и словами Матвеева, готова была успокоиться, но неблагоразумие Долгорукова и коварное искусство Софии поправили дело: первая капля крови была пролита, страсти забушевали и подстрекать их уже было не нужно более.
Совсем другое вынуждены мы сказать о партии Нарышкиных. С их стороны не было выказано ни малейшего благоразумия, ни малейшей энергий. Невозможно предполагать, чтобы явное волнение стрельцов не было известно двору: “Для настоящей безопасности царя Петра, — говорит Матвеев, — собрались его приверженцы”. Да и как было им не знать того, что знала вся Москва! Царствование Феодора закатилось в тучах, и немного нужно было проницательности, чтоб угадать бурю к утру нового царствования. И что же было сделано для предотвращения этой бури? Какие меры были приняты, какие средства приготовлены в течение двух с половиной недель? Никаких совершенно. Матвееву, который был душей партии, правда, приказано было поспешить в Москву, но и это было кажется более делом доброты царицы, чем предусмотрительности со стороны политических ее друзей. Мы знаем, что немедленно по представлении царя были посланы гонцы во все города с этим печальным известием[41]: почему же через них в то же время не было приказано собираться ратным людям и вооруженным слугам верных бояр? После мятежа раскольников, как мы увидим ниже, подобная мера принесла быстрые и решительные результаты, — а с 27-го апреля по 15 мая сколько защитников престола могло бы собраться в Москву! Каких-нибудь пятнадцать тысяч мятежников были бы легко усмирены, вероятно они и не решились бы начать мятежа; в самой Москве, наконец, было множество детей боярских, жильцов, дворян, которых обязанность состояла в охранении Двора; собрать их никто не позаботился; почему? — нельзя понять. Почему также никто не подумал препятствовать сношениям Милославского со стрельцами? Почему этот боярин не был заключен или хоть выслан из Москвы, прежде чем он успел сделаться слишком опасным и неприкосновенным, тем более что ссылка и опалы были тогда очень обыкновенным делом!.. Ничего этого не было сделано, — и вот как объясняет это бездействие Матвеев, орган нарышкинской партии: “Хоть о всем том (т. е. волнении стрельцов), говорит он, не безызвестно было при царском дворе, однако же за мнимым нечаянием того бунта на самом деле и не усматривая важной быть причине, за что бы оный бунт начаться мог, надлежащей своей предосторожностью от себя тогда не упредили”. Слепота непонятная! Итак, единственное дело Нарышкиных было приглашение Матвеева в Москву, да и это было сделано уже через несколько дней по кончине Феодора[42].
Осмелимся ли высказать здесь наше мнение об этом муже, прославленном историками, воспетом поэтами?.. Нам кажется, что Матвеев был решительно ниже роли, которую ему указывали надежды его друзей и важность настоящих обстоятельств. Что он мог быть и был хорошим министром при царе Алексее во времена порядка и мира, — признаем вполне, но в минуту столкновения партий, при ниспровержении порядка, предводительствовать одной из этих партий он был не в состоянии. Для начальника партии нужно более быстроты и энергии, чем спокойной мудрости; более смелости, чем правоты чувства, а этих именно свойств ему и не доставало. Человек, рожденный для действия посреди политических бурь, не стал бы дожидаться приказания ехать в Москву. Узнав от гонцов, разосланных после кончины Феодора о воцарении Петра, Матвеев мог бы тотчас же пуститься в путь, поспеть в Москву 1 или 2 мая[43] и приняв решительные меры, вероятно успел бы еще предупредить мятеж. Но он, как видно, не очень торопился с приездом. Тут он останавливался, чтоб принять приготовленный для него обед, там чтоб отслушать обедню или отдохнуть с дороги[44]… Так ли должно ему было спешить!.. Знаем, что ни хороших дорог, ни исправных почт не было тогда в России, знаем, что Матвеев был немолод[45] и очень истощен лишениями и страданиями последних годов; но если не было почт, то были ямы, ехать было можно безостановочно, а энергия души дает бодрость и дряхлому телу! Таким образом, боярин этот, на которого возлагала свои надежды вся партия, прибыл в Москву только 12 мая[46], когда мятеж готов был вспыхнуть. Но и тогда неужели ему уже ничего нельзя было сделать, чтоб обезопасить, по крайней мере, царскую фамилию? Мы знаем, какое множество бояр, по большей части преданных Петру, было тогда в Москве; число их слуг, по словам одного из летописцев[47] превосходило вдвое число стрельцов: отчего они не были тотчас же собраны и вооружены? Мятеж мог бы тогда быть потушен в самом начале. Почему, наконец, если уже ничего другого не было сделано, вместо ненадежного Стремянного полка, не был введен в Кремль верный Сухаревский полк, который в этой старинной цитадели мог бы без сомнения выдержать первые удары мятежников? А между тем собрались бы ратные люди из окрестностей и, соединившись с частью, и едва ли не значительнейшей, московского населения, преданной Петру, предупредили бы злодеяния и перевороты, ознаменовавшие 1682 год. Милославский и София, отделенные таким образом от своих приверженцев, заключенные одни в Кремле посреди своих неприятелей, не осмелились бы снять маску и не могли бы действовать тайно, и восстание успокоилось бы само собой за недостатком руководителей. Мы видели, что Петру преданы были почти все светские и духовные сановники; большинство народа тоже было на его стороне, это доказано избранием, — каким же образом могла победить противная партия? В чем заключалась ее сила? В беспрерывных ошибках, ознаменовавших правление Нарышкиных.
Нет, как ни расположены мы сочувствовать несчастьям Нарышкиных, добродетелям Матвеева — мы не можем не высказать их ошибок, так же как не можем повторить столь часто произносимых проклятий против честолюбия царевны и интриг Милославского, не отдавши справедливой дани искусству и твердости, с которыми стремились они к своей конечно преступной цели. Нет, против этих двух борцов, тайно, но сильно поддерживаемых Голицыным, Матвееву устоять было трудно, хотя люди даже противной партии говорят, что он был “остр в разуме и гражданским делам искусен зело”[48].
Еще один вопрос рождается при внимательном соображении всех обстоятельств. Не могла ли царевна, которой цель нам теперь известна, не могла ли она в один день окончить всего переворота, вместо того чтоб допускать трехдневное кровопролитие! Как не подумала она, что стрельцы могут быть, наконец, отвлечены от служения ее делу мыслью о собственных выгодах, добычей, буйством? Толпа забывчива, часто неблагодарна и всегда впечатлительна. Подобные перевороты тем более представляют вероятность успеха, чем они быстрее совершаются. Если б к вечеру 15 мая, когда Двор погружен был в оцепенение, один из руководителей движения выступил перед торжествующей толпой и провозгласил царем Иоанна, а царевну правительницей, можно ли предполагать, чтоб кто-нибудь воспротивился этому решению? Едва ли: тогда, по крайней мере, все было бы кончено вдруг, и не было бы нужно ни двух лишних дней кровопролития, ни новых интриг; само же правительство избавилось бы от деспотизма стрельцов, слишком привыкших властвовать среди трехнедельной анархии. Но кому было это сделать? Голицын во все время смут не принимал в них явного участия, Милославский имел многие качества предводителя партии, был неутомим, неразборчив на средства для достижения цели и, поседев в борьбе и интриге, знал лучше всех, как управлять страстями толпы и интересами царедворцев, но у него не было ни личной смелости, необходимой вождю народного движения, ни того орлиного взмаха крыл, который одним ударом решает дело; самой же Софии вдруг явиться перед народом значило бы уже слишком выйти из круга женских понятий и обычаев того времени…
Поэтому на другой день надобно было ожидать возобновлена кровавых сцен 15 мая. Действительно, все предвещало грозу на утро. У всех ворот и выходов из Кремля, Китая и Белого города стояли крепкие караулы стрелецкие, которые не позволяли никому ни входить, ни выходить. Москва казалась пуста, все двери, все окна были заперты, народа нигде не видно; только гонцы и агенты, через которых пересылались Милославский и царевна со стрельцами, беспрерывно носились взад и вперед: для них караулы расступались и ворота растворялись настежь. Скоро опять грянули стрелецкие барабаны, опять загудели набатные колокола, и мятежники снова вступили в Кремль. Но в этот день в действиях их незаметно более ни плана, ни цели; это и естественно: ими руководили издали, заочно; никто из их главных начальников не хотел показываться. Стрельцы окружили дворец, требовали выдачи Ивана Нарышкина и разошлись, снова обещая возвратиться на другой день и все перебить, если им не выдадут его головой. Очевидно, им надоело повиноваться невидимым начальникам и работать для них: они рассудили лучше заняться собственными делами. Действительно они рассыпались по Москве, побили некоторых ненавистных им людей, как например дьяка Аверкия Кириллова, которого они считали сообщником в притеснениях своих начальников, но преимущественно занялись грабежом богатых боярских домов, опустошением их кладовых и погребов, а к вечеру возвратились восвояси, довольные этим днем вероятно более, чем вчерашним.
Но таким оборотом дела не могли быть довольны главные действующие лица. Поэтому сильнее прежнего, в течение ночи, было подтверждено стрельцам не оставлять требования о выдаче Нарышкиных, и употреблены новые усилия, чтоб разжечь их ненависть против приверженцев Петра. Царевна понимала, что надобно было ковать железо, пока еще кипели народные страсти. Кроме того, видя что Милославский продолжает хитрить, сказываясь больным, она решилась сама принять деятельное участие в деле, которое и должно было интересовать ее более, чем всех других. С этого часа она делается вполне главой своей партии.
Когда 17 числа утром многочисленнейшие прежнего толпы нахлынули в Кремль, она находилась при царице, выжидая случая содействовать стрельцам. Исполняя вчерашнюю угрозу, мятежники начали настойчиво требовать выдачи Нарышкиных. “Не выйдем отсюда, — кричали они, — пока не выдадут нам изменников!” Особенно казались они озлоблены против брата царицы, Ивана, которого обвиняли в том, что он надевал на себя корону царскую, как будто давая этим знать, что она в его руках. Видя твердую решимость стрельцов, бояре, совершенно обессилевшие духом от трехдневной опасности, от этого заключения во дворце, решились наконец высказать давнишнее свое тайное желание, и приступили к царице, умоляя ее пожертвовать братом для спасения царской фамилии, себя и, прибавляли они с цинизмом малодушия, “нас всех, преданных и верных слуг”. Царевна София, находившаяся во весь этот день посреди врагов своих, чтоб вызывать их на ложные меры, стала горячо поддерживать это предложение. “Видите, — говорила она, — стрельцы озлоблены: они сделают, как говорят! Должно или немедленно исполнить их желание или ожидать, что они всех нас истребят”.
Несчастная царица была в жестоком положении: у окон ее чертогов сверкало оружие, бесновался раздраженный народ; бояре преследовали ее своими мольбами тем с большей настойчивостью, чем сильнее становилось их смятение. Она видела справедливость их опасений, но как было решиться пожертвовать братом и может быть отцом! Она обливалась слезами и не знала, что делать. Хитрая София посоветовала царице перейти вместе с братом в церковь Нерукотворного Спаса, уверяя, что мятежники не осмелятся порушить святыни, хотя бы им и отворили двери храма. Бояре с жаром одобрили это лукавое предложение; царица приняла его с радостью, как удалявшее хоть на несколько мгновений опасность.
Все эти дни Иван Нарышкин с отцом своим Кириллом Полуектовичем, с некоторыми другими своими родственниками, с семнадцатилетним сыном Артамона Сергеевича Матвеева[49], скрывался в разных потаенных местах собственных покоев царевны Натальи Алексеевны. Но не считая жилище своей дочери достаточно надежным убежищем, царица упросила свою золовку Марфу Матвеевну[50] укрыть у себя этих несчастных. Вследствие этого, они все были тайно переведены в отделение царицы, и скрыты верной ее прислужницей, Клушиною, в отдаленных покоях. Там проводили они ночное время; утром же, как скоро звон набата возвещал приближение стрельцов, их прятали в тайный чулан, между перинами, где они сидели, и по счастью не были открыты, хотя слышали яростные вопли мятежников, слышали шум их шагов, звук их оружия, видели, наконец, этих людей, неоднократно пробегавших мимо их убежища. Некоторые из этих несчастных успели уйти; молодой Матвеев, например, был спасен царским карлой, Комарем, который, одев его в платье своего конюха и приказав ему следовать за собой, благополучно провел его сквозь толпы стрельцов; другие родственники и меньшие братья царицы тоже нашли средство пробраться тайно из Кремля. Но некоторые, боясь быть узнанными, или не имея довольно отважных доброжелателей, оставались в дворце. В числе их был и Иван Нарышкин.
По совету Софии был он проведен в церковь Нерукотворного Спаса, куда, как сказано, пришла царица, окруженная своими приближенными. Нарышкин, не обманываясь относительно своей участи, приготовился к смерти принятием святых тайн и спокойно вступил в храм, осажденный разъяренной чернью. “Государыня царица, — сказал он, — иду на смерть без страха, и желаю только, чтоб кровь моя была последней, пролитою ныне”. Все присутствующие были тронуты или пристыжены. Царевна тоже изъявляла сожаление, но настаивала на необходимости удовлетворить стрельцов; бояре скоро присоединились к ней, а несчастная царица увидала, что святость места не спасет ее брата. Она не решалась отпустить его, но София Алексеевна и тут нашла средство облегчить развязку: она предложила дать в руки обреченной жертве образ Пресвятой Богородицы, ручаясь, что стрельцы не осмелятся возложить руку на человека, охраняемого этой святыней. Между тем клики мятежников становились грознее и настойчивее. На минуту тронутые бояре приступили снова к царице, торопясь кончить сцену, которая и ужасала и пристыжала их. Князь Яков Никитич Одоевский, старый и честный боярин, но слабый и робкий духом, обнаружил при этом замечательный цинизм[51]. “Сколько вам, государыня, — сказал он, — ни жалеть, отдать его нужно будет, а тебе, Ивану, скорее отсюда идти надобно, чем нам всем погубленным быть!”
Царица с несчастным братом своим приближалась уже к порогу храма… в эту минуту дверь с шумом растворилась, и толпа хлынула на паперть. Увидев перед собой того, чьей смерти они так давно желали, стрельцы кинулись на него, ухватили за волосы, стащили вниз по ступеням и влекли по всему Кремлю до Константиновского застенка, где его жестоко пытали. Еще недовольные этим, они повлекли его опять, полуживого, измученного, на Красную площадь и там, при радостных криках подхватили его на копья, высоко вскинули наверх, и бросив на землю, отрубили ему руки, ноги и голову, а туловище иссекли в куски.
Отец этого несчастного, Кирилл Полуектович, тоже обреченный на смерть ненавистью Милославского, не был умерщвлен, но пострижен в монахи, под именем Киприана, и на другой же день отправлен в Кириллов монастырь, на Белоозеро.
Кремль после этого, вздохнул свободнее: стрельцы оставили его, но рассыпались по Москве и совершили еще несколько жестокостей, которые, впрочем, мы не станем описывать, спеша заняться результатами этих кровавых трех дней.
Петрова партия была если не вовсе истреблена, то совершенна обессилена. Матвеев, который был признан ее главой, был убит; Ромодановские, Долгорукие также убиты; отец царицы пострижен против воли и сослан; двое братьев ее умерщвлены, остальные ее братья скитались в окрестностях Москвы, ежеминутно дрожа за свою жизнь. Множество других людей, менее значительных, тоже или были побиты, или принуждены скитаться в предместьях, в окрестностях, и скрываться по погребам и чуланам. Наконец, те из преданных Петру бояр, которых миновала буря, были так оглушены ею, что едва ли могли сделать что-либо для восстановления своего дела.
Стрельцы же восторжествовали вполне. Зато не было жестокостей, не было неистовств, которых бы они не совершили: когда народ присваивает себе расправу, — он не наказывает, не карает, как правильное правосудие, но становится бичом и истребляет, отдаваясь слепым и неумолимым страстям. С лютой радостью губили стрельцы врагов своих, терзали их, мучили, сопровождая свои действия насмешками; они восклицали, таща на заклание свои жертвы: “Се едет Долгорукий, се боярин Матвеев! Дорогу, дорогу!”[52]. И безумствующая толпа оглашала воздух криками, ругательствами, хохотом. “Любо ли?” — спрашивали палачи, обращаясь к народу, и народ, хлопая в ладоши, отвечал: “Любо, любо!” А кто не разделял этой бешеной радости, кто молчал, кто взором или наклонением головы или невольным содроганьем осмеливался не одобрять этих кровавых сатурналий, того не только били, но часто и убивали. Тела несчастных жертв валялись кучами, обезображенные, истерзанные; тление довершало над ними то, что случайно пощадило железо, и нестерпимый смрад носился над Красной площадью. Горестно подумать, что все эти знатные и богатые люди, эти князья, эти бояре, еще недавно окруженные толпами родственников, друзей, внимательных прислужников, оставались так на поругание черни, на добычу псам и коршунам; и никто из этих друзей и родственников не думал укрыть их трупы от поругания. Но на что не отваживался ни один из кровных и близких людей, то совершил ничтожный черный раб. Мы говорим об арапе Матвеева, которого имя сохранила история к вечному утешению человечества. Раб этот, Иван по имени, пробрался на Красную площадь, не страшась ни отвратительного зрелища, ни крепкого караула, которым стрельцы оберегали свои жертвы: он отыскал между грудами тел труп своего несчастного господина и отнес его домой. Там, в присутствии немногих родственников, которым ужас не помешал собраться для отдания последнего долга некогда знаменитому боярину, останки его были отпеты и преданы земле в приходе Николая Столба, на Покровке[53]. Благодаря преданности черного раба, Матвеев один, из всех жертв стрелецкого мятежа, получил честное погребение.
Стрельцы не только удовлетворили своему мщению, но и награбили богатую добычу. Серебряная и золотая посуда, заграничные ткани, драгоценные камни, иностранные вина, сокровища частные и царские наполнили их сундуки, клети, появились на столах их, украсили их жен. Но что гораздо важнее, стрельцы разбили также приказы Холопий и Судный. Они перервали и сожгли крепостные записи, уничтожили тяжебные дела, освободили содержавшихся преступников и объявили волю холопам. Какие неисчислимые последствия могли произойти из всего этого! — Все современники, однако, единодушно утверждают, что бывшие в то время в Москве слуги боярские не только не воспользовались предложенной им свободой и не присоединились к мятежникам, но, напротив, укоряли и останавливали их: чувство справедливости иногда сильнее говорит в простых сердцах, и подобные случаи не беспримерны в нашей истории[54]. Впрочем, мы должны заметить, что в продолжение мятежа к стороне Софии пристали также и многие московские жители, одни, увлеченные успехом стрельцов и всегда готовые поддерживать победителей, другие, подвигнутые к тому же их угрозами. По крайней мере все свидетельства соглашаются в том, что мятеж был начат лишь несколькими полками стрельцов и солдат, а меньше чем через три недели после возмущения, именно 6-го июня, была подана царям челобитная о поставлении на Красной площади триумфального столба от имени не только стрельцов и солдат, но и гостей, посадских людей и ямщиков: новое доказательство, как много потеряла партия Петрова в течение этих немногих дней.
София могла быть довольна своим успехом: враги ее были низложены, Москва в ее власти, ступени престола перед ней расчищены… Мечтала ли она тогда уже о короне, не знаем; не беремся также решить, в состоянии ли бы она была в то время исполнить подобный замысел. Но если она могла, то конечно горько сожалела впоследствии, сидя в печальной келье Новодевичьего монастыря (как справедливо замечает Миллер), что не обеспечила своей будущности!.. По-видимому, в настоящую минуту у нее была одна только цель возвести на престол брата своего, Иоанна. По окончании кровопролитий, именно 18 числа, стрельцы собрались в Кремль и стали требовать его избрания[55]. Но царевна не хотела, чтоб он принял корону из рук мятежников; она желала, по крайней мере, наружной законности. Для этого нужно было содействие бояр, — они должны были произнести избрание Иоанна, — и патриарха, который бы благословил его на царство. Почему этого не было сделано тогда же, нелегко себе объяснить. Были ли еще люди непреклонные и бесстрашные, которых ничто не могло заставить изменить своей присяге? Или Дума Боярская была так оглушена недавними потрясениями, что не была способна даже к предусмотрительной покорности, и София сочла за нужное дать им время собраться с мыслями?..
В это время из толпы обыкновенных царедворцев вдруг выступают вперед Хованские, князь Иван Андреевич и сын его Андрей. Современники должны были немало этому удивиться: никто не ожидал видеть их в славе и могуществе. В самом деле Иван Хованский, благодаря значительности своего происхождения и, так сказать, в очередь, был воеводой, боярином; но ни особенного ума государственного, ни доблестей воинских в нем никто не замечал; напротив, многие считали его храбрость весьма сомнительной; в народе знали его между прочим под насмешливым прозванием Тараруя, которым называл его в дружественной своей переписи сам покойный царь Алексей Михайлович[56]. Участие его в мятеже стрелецком и приверженность к Софье Алексеевне или Милославскому могли бы объяснить внезапное его возвышение, но ничего подобного не было, по крайней мере не было известно. Тем не менее после убиения Долгоруких, старый Хованский был сделан начальником Стрелецкого Приказа, а во время суматохи, последовавшей за мятежом, он был органом воли стрельцов, или посредником между ими и боярами. Когда толпы беспокойных людей врывались в Кремль, крича и угрожая, Хованский выходил к ним, выслушивал их и передавал их слова и требования Думе Боярской.
Главнейшее из этих требований было возведение на престол Иоанна, как было сказано; Дума Боярская была готова исполнить волю победителей, которые в сущности могли обойтись без ее согласия, но как было это сделать? Устранить Петра от престола казалось невозможными ему целовала крест Москва и вся Россия. Вручить скипетр обоим братьям вместе, иметь двух царей в одно время было делом неслыханным в нашем отечестве… Между тем, толпы стрелецкие ежедневно шумели под окнами Грановитой Палаты, грозя своим мщением; страшные дни 15, 16 и 17 мая готовы были повториться… Наконец 26 числа патриарх, сопутствуемый духовенством и боярами, отправился в чертоги царские умолять Иоанна Алексеевича разделить престол с братом своим. Царевич этот, чуждый всех потрясений и черных дел, совершенных во имя его, не думавший искать власти, набожный и хворый, подчинился в этом, как и во всех других случаях своей жизни, постороннему влиянию и согласился принять корону совокупно с Петром для усмирения народного. Царевне же положено было предоставить, за слабостью одного и молодостью другого царя, управление делами. Но и этого было еще недостаточно для честолюбивой Софии. Она настояла, чтоб Думой было определено и формальным актом объявлено о первенстве Иоанна пред Петром. В тоже время этой Думой, сделавшейся послушным орудием царевны, разграничены власть и принадлежности обоих царей, а именно Иоанну предоставлено было внутреннее управление государством, ведение же войн и прием послов Петру. Это определение было поднесено патриархом от имени всего духовенства, царевичей[57], бояр, и всего народа русского царевне Софии: власть, таким образом предлагаемую, она согласилась принять, и не стесняясь более ложным смирением, взяла твердой рукой кормило правления.
Немедленно была определена форма царского титула; Иоанн должен был писаться прежде Петра, после имен же царских следовало имя царевны-правительницы. Затем началась раздача награждений людям, содействовавшим этому перевороту. Близкий любимец царевны, человек, о котором впоследствии будем часто говорить, князь Василий Голицын был сделан наместником новгородским, начальником Посольского Приказа и государственной большой печати оберегателем. Кроме значительных окладов, соединенных с этими должностями, и значение и деятельность Голицыну предоставлялись обширные; Новгородское наместничество искони считалось одним из почетнейших, место же начальника Посольского Приказа делало его как бы представителем России перед целой Европой, одним из первых придворных сановников, главным дипломатическим лицом, и подчиняло ему в некоторых отношениях все пограничное управление России. Иван Милославский получил Приказ Большой Казны, то есть заведывание всеми доходами государства; князь Иван Хованский назначен управлять, как сказано Стрелецким Приказом, то есть регулярными войсками, главной военной силой России, а старший сын его, Андрей, Приказом Судным. Не только такие значительные люди, но и второстепенные сотрудники царевны не были забыты ею при раздаче милостей; так, например расторопная ее прислужница, Феодора Родимица, выдана была с большим приданым замуж за подполковника Озерова.
На стрельцов, разумеется, щедрой рукой посыпались милости. Они получили почетное название надворной пехоты; к обыкновенным их денежным окладам сделана была прибавка; кроме того, выдано им значительное единовременное награждение и уплачено недоданное жалованье с 1673 года. Для покрытия всех этих издержек конфискованы были имущества людей, погибших в мятеже, и, следовательно, признанных виновными. Но, не довольствуясь всем этим, стрельцы хотели, чтоб правительство еще более торжественным образом признало их заслуги. С этой целью подана была царям 6-го июня челобитная, в которой сказано[58]: “В нынешнем году в Московском Российском государстве учинилось побиение за Дом Пресвятой Богородицы и за вас, великие государи”, — и затем исчислялись преступления умерщвленных бояр, а именно: притеснения и неправды некоторых, злоумышления и измена других, в том числе Матвеева, против царей и царского дома. Оклеветав таким образом вернейших слуг царских, стрельцы просили выдать им похвальные грамоты за усердную их службу, чтобы никто не смел и думать укорять их за нее; а сверх того они изъявляли желание, чтоб в память этой службы на Красной площади был воздвигнут каменный столб с изображением на нем имен умерщвленных бояр и преступлений каждого из них. В ответ на эту дерзкую челобитную, последовал царский указ, который возбуждает еще сильнейшие чувства сожаления. Он начинается также словами: “В нынешнем году в Московском Российском государстве учинилось побиение за Дом Пресвятой Богородицы” и пр., потом повторены те же клеветы про Матвеева, Долгоруких, Ромодановских и пр., и в заключение повелено имена этих несчастных изобразить для поругания на столбе… Дальше этого унижение не могло простираться! Каково было Петру, хотя еще и отроку, подписывать этот жестокий указ! Сама царевна едва ли могла простирать свое мщение до того, чтоб предавать поруганию нестрашных ей более врагов. Она была честолюбива и без сожаления разрушала преграды, которые были у нее на пути, но зла без пользы для себя она не делала. Напротив, мы думаем, что это было первым проявлением того насилия, которое она сама начинала испытывать со стороны стрельцов, и что она должна была согласиться на их требование, потому что не имела силы не исполнить его. Действительно, скоро пришлось ей вступить в борьбу со вчерашними своими союзниками, которые сделались слишком сильными, слишком самовластными, из этой борьбы, как увидим ниже, она вышла победительницей. Но на этот раз ей надлежало покориться. Столб был воздвигнут на Красной площади, и стрельцы получили похвальные листы за красными печатями, которые с торжеством и музыкой они носили по улицам устрашенной и опечаленной Москвы.
Видя возрастающие требования и самовольство стрельцов, которые показывали много преданности новому своему начальнику, Хованскому, и не давались ей в руки, царевна, опасаясь новых переворотов, начала торопиться совершением обряда венчания над обоими царями. При этом еще раз нельзя не подивиться той редкой энергии, которую выказывала эта необыкновенная женщина, когда желала чего-нибудь достигнуть. При венчании русских царей искони употреблялись, как известно, одни и те же регалии, получившие священную ценность по своей древности и историческим воспоминаниям. Но регалий этих было по одному экземпляру. Много корон, например, заключалось в сокровищнице царской, но шапка Мономаха была одна, и она казалась священнее всех прочих. Это обстоятельство могло затруднить, но не остановило царевну; она приказала немедленно изготовить корону, скипетр и прочие регалии новые, но совершенно подобные старинным, и все это было сделано с поспешностью и совершенством, которым, как справедливо замечает Миллер, нельзя не удивляться. В месяц все приготовления были окончены.
Всю ночь, предшествовавшую дню венчания, патриарх и почетнейшее духовенство молились в Успенском Соборе. С утра загудел большой колокол, и Москва, забывая недавние смятения, радостно поспешила в Кремль. Рано утром, вкусив лишь несколько часов отдохновения, патриарх, сопутствуемый духовенством, вступил в храм. Потом с большой церемонией были принесены туда царские регалии. Бояре Шеин и князь Троекуров несли венцы, окольничьи Пушкин и Чаадаев — скипетры, казначей Толочанов и печатник Бошмаков — державы; шествие это открывал оберегатель государственной печати князь Василий Голицын. Звон всех кремлевских колоколов потрясал воздух во время этого шествия[59]. Депутация духовенства встретила и приняла от бояр регалии и отнесла в собор. Затем князь Голицын пошел известить царей, что все готово к их принятию. Тогда с Красного крыльца начала спускаться торжественная процессия. Шествие открывали стольники, стряпчие, дворяне, потом, по старшинству, окольничие, думные дьяки и комнатные ближние люди, которые окружали царей. Наконец, шествовали цари, в золотых одеждах с меховыми шапками на головах, украшенными драгоценными каменьями. Позади их шли бояре и прочие знатные светские сановники. При вступлении царей в храм патриарх благословил их, после чего они вошли на приготовленное для них возвышение, на котором стоял трон, общий для них обоих. Царя Иоанна при этом поддерживали ближние бояре князь Прозоровский и Юшков, Петра — ближний боярин и окольничий Стрешневы.
Затем начался обряд венчания, и потом обедня, по окончании которой цари вышли из храма уже в царских одеждах. При выходе сибирские царевичи осыпали их золотой и серебряной монетой, после чего цари продолжали свое шествие в церковь Михаила Архангела, оттуда к Благовещенью и, наконец, через Красное крыльцо возвратились во дворец. В этот день патриарх, знатнейшее духовенство, бояре и окольничие обедали: у царей в Грановитой Палате. В этот же день были дарованы многие милости, которыми по большей части воспользовались друзья или друзья друзей царевны: один из Милославских и князь Андрей. Хованский, сын князя Ивана, Плещеев, Соковнин и знаменитый впоследствии Борис Петрович Шереметев произведены в бояре…
Двор и Москва ликовали, и казалось, что ни в чьем сердце не оставалось места печальным воспоминаниям.
[1] Судя по портрету в путешествии Мейерберга.
[2] Об этом происшествии есть несколько отечественных и иностранных известий.
[3] В “Истории о невинном заключении А. С. Матвеева” есть рассказ всеми повторяемый о случае, который, если он вполне справедлив, красноречиво говорит о любви народной к Матвееву: когда по настоятельному желанно царя он приступил к постройке хором, сообразных с его званием, оказался в Москве недостаток в строительном материале; народ и стрельцы, узнав об этом, разобрали могилы своих предков и ударили ими челом почтенному боярину.
[4] Опыт обозр. жизни сановн., Терещенко.
[5] Collins (The present state of Russia) говорить о красоте царицы, о чем также свидетельствует ее портрет в Эрмитаже.
[6] История Петра Великого, Бергмана.
[7] От него остались записки, которые были нам часто полезны в предлагаемом труде.
[8] Переписка иностранцев современников Гревиуса и Гейнзиуса, в которой об этих предсказаниях упоминается.
[9] Епископ Залюсский, в Epistolae historico-familiares обвиняет его в умысле овладеть престолом в пользу Петра; обвинение это ни чем не подтверждается, но весьма может быть, что оно было одной из главных причин опалы Матвеева.
[10] О последнем вот что говорится в “Истории о невинном заключении А. С. Матвеева”: “который управление оных государственных и политических дел так остро знал, как медведь на гуслях играть”.
[11] История о невинном заключении боярина А. С. Матвеева.
[12] Крекшин, в Записках Русск. люд., изд. Сахаровым, и многие другие русские писатели. В “Письме английского дворянина, имевшего обхождение с российскими послами” (Собр. разн, записок Туманского), об этом упоминается не только как о намерении, но как о факте совершившемся.
[13] Костромской губернии.
[14] Кошихин, о России в царствование Алексея Михайловича, стр. 25.
[15] Чт. Имп. Общ. Ист. и Древн. 1846 г. No 4, стр. 7.
[16] Полное Собрание Законов Российской Империи, царствования Феодора Алексеевича, т. I.
[17] Челобитные Акимея Данилова и Никиты Глебова, сообщенные во многих сочинения, о непоставлении им и их родственникам в укор и поношение их полковничьей в стрелецком войске службы.
[18] Акты Археогр. Экспедиции, том IV, стр. 355.
[19] Там же, стр. 359.
[20] Акты Археогр. Экспед. Т. IV, стр. 359.
[21] Записки Медведева, изд. Сахаровым.
[22] Принимаем в руководство рассказ Крекшина, как более прочих подробный, исключая те места, где он противоречит официальным документам.
[23] Избрание Петра рассказано иначе в Записке Посольского Архива, но против этого сказания свидетельствуют Записки Разрядного Архива, царские грамоты в Полном Собрании Законов и Записи современников (изданные Сахаровым).
[24] Многие современники не упоминают об этом вторичном вопросе патриарха; но не сделав сего, он подал бы повод к большим недоразумениям: такую опрометчивость трудно предполагать.
[25] Крекшин, стр. 32.
[26] Акт. Арх. Экспед., т. IV, стр. 409.
[27] Акт. Археогр. Экспед., и. IV, стр. 357.
[28] Медведева, стр. 7.
[29] Акт. Археогр. Экспед., т. IV, стр. 357.
[30] То есть полковых дворов.
[31] Мы чувствуем, что часто неправильно употребляем слово бояре, но не знаем чем его заменить: вельможи? это слово вернее передает мысль, но оно слишком ново для той эпохи; впрочем сами современники, — смотри Записки русских людей, — без разбора называют боярами всех знатных светских людей.
[32] Матвеев, стр. 18.
[33] В “Истории о невинном заключении” сказано Лутохин.
[34] “Тот вышеупомянутый боярин (Милославский) под вымыслом якобы приключившейся ему самой жестокой болезни, но больше для молвы той в народе о себе, горячими отрубями и кирпичами жег себя”… Матвеев.
[35] Бутырские солдаты тоже.
[36] Стремянный полк при том, как было сказано, и сам был да стороне мятежа.
[37] Таков портрет его, приложенный к “Истории о невинном заключении боярина Матвеева”.
[38] Крекшин, стр. 33.
[39] Царедворцы и сановники обязаны были ежедневно являться во дворец. Коших. стр. 22.
[40] Матвеев относит это убийство к 16 числу, но против него свидетельствуют Крекшин и Медведев.
[41] История о невинном заключении боярина А. С. Матвеева.
[42] История о невинном заключений боярина Матвеева.
[43] Лух от Москвы по Дорожнику 466 верст.
[44] История о невинном заключении боярина Матвеева.
[45] “В 1638 году был он пожалован в житье (смотри “Опыт обозрения жизни сановников, управлявш. иностранными делами”) за заслуги отца тринадцати лет от роду” — значит в 1682 году ему было не больше 58 лет.
[46] В записках Матвеева показано 10 число: думаем, что это ошибочно, тем более что на памятнике, воздвигнутом ему графом Румянцевым, сказано, что он пробыл в Москве три дня с 12 по 15 мая. Если же он приехал 10 числа, то ему оставалось два лишних дня для принятия мер против мятежа; так или иначе, а все нельзя не обвинить Матвеева.
[47] Крекшин.
[48] Медведев.
[49] Автор Записок, которыми мы руководствуемся.
[50] В Записках Матвеева сказано: “Царицу Марфу Алексеевну”; была царица Марфа Матвеевна, а царевна Марфа Алексеевна: о которой из двух здесь говорится? Думаем что о первой, зная ее расположение к Наталье Кирилловне. Вот имена тогдашнего царского дома. Иоанн и Петр Алексеевичи, вдовствующие царицы Марфа Матвеевна, вдова Феодора, и Наталия Кирилловна, царевны: Анна Михайловна и Татиана Михайловна, Евдокия, Марфа, София, Мария, Феодосия и Наталия Алексеевны, последняя от второго брака.
[51] Матвеев.
[52] Медведев.
[53] Бедный раб был впоследствии положен в одну могилу с знатным боярином. Памятник, воздвигнутый над ними, поставлен графом Н. П. Румянцевым.
[54] Во время беспокойств, в Новгородских поселениях бунтовщики отворили двери арестантам, которые содержались в поселениях, предлагая им свободу, но большая часть их не тронулась с места, говоря: “Кто посадил нас, тот и выпустит”. Это слышали мы от очевидцев.
[55] О времени и подробностях воцарения Иоанна существует множество различных и противоречивых известий — доказательство страшной суматохи в то время. Матвеев говорит, и Крекшин повторяет за ним, что 18 числа было провозглашено двуцарствие. В грамоте царей об их восшествии на престол это отнесено к 25 мая; в 5-м томе Сборника Туманского приведено известие будто бы из записок Матвеева (чего впрочем нет в издании Сахарова), что стрельцы провозгласили Иоанна царем 23 мая; что и было утверждено приговором бояр и согласием царей; 25-го же числа вторично приступили они требуя, чтоб Иоанн был первым, а Петр вторым царем, известие, которое отчасти подтверждается предшествующими. Далее же (5 том) Туманский приводит выписку из Арх. Кол. Ин. Дел, где сказано что 26 мая патриарх с боярами и духовенством упросили Иоанна разделить престол с братом, на грамоте же царской, писанной к полковнику Горленко, командиру Прилуцкого полка в Запорожье, выставлено 27 число. Полн. Собрание Законов выводит нас, наконец, из этого лабиринта противоречий и определяет день вступления царей на престол — 26 мая.
[56] Письмо царя к стольнику Матюшкину в Актах Археогр. Экспед. т. III.
[57] Касимовских, Сибирских и Грузинских, проживавших тогда в большой чести, но без всякой власти в Москве.
[58] Акты Арх. эксп. том. IV. 358.
[59] Описание этой церемонии взято из выписки, заключающейся в сборнике Туманского, и из Полн. Собр. Законов Российск. Импер., том II, стр. 4–12.
II.
Вступлением на престол Иоанна не окончились смуты: семена зла и беспорядка были слишком многочисленны. Мы видели, какой взрыв произведен был духом придворных партий, соединившимся со строптивым духом дурно организованного, дурно-управляемого войска; но это были не единственные плевелы, возросшие на старшиной русской почве: были еще и другие, которых корни разрослись, может быть, еще глубже. Мы разумеем расколы.
Еще в весьма отдаленные времена находим мы грамоты епископов и митрополитов наших[1] к людям, которые, имея может быть справедливые причины неудовольствий против священников, начали громко вооружаться против них. Некоторые, восходя от результатов к причинам, стали находить, что самое звание священства установлено произвольно, что оно не необходимо, и наконец, как ненужное, вредно. Обратившись таким образом от лиц к самим догматам, люди эти основали целое учение, коего последователи известны под именем стригольников. Стригольническая секта возникла в Новгороде и мало-помалу усилилась до такой степени, что великие князья нашлись принужденными употребить против нее силу. Имя этой секты исчезло, но от нее наверное остались в народе семена, давшие впоследствии сильные ростки.
При общем неустройстве и бедствиях народных, во времена княжеских междоусобий и татарщины, конечно не могло быть удовлетворительного порядка в отношениях церкви к обществу. Не всегда строгая жизнь и недостаточное образование духовных особ, их произвольные толкования священных книг[2], наконец эта мистическая экзальтация, которая овладевает племенами утесненными и страдающими[3], все это вместе имело следствием то, что многие стали отвергать духовную пищу, предлагаемую местным священством, и искать утешений в собственных созерцаниях и вдохновениях посреди пустынь и дебрей. И не должно думать, чтоб люди эти были бродяги, принужденные бедностью или преступлением оставлять общество: может быть были и такие, но со стороны многих это было делом убеждения. Так один из членов старинной и некогда знатной фамилии князей Мышецких удалился, в царствование царя Василия Шуйского, в мрачные леса нынешней Архангельской губернии, и потомки его были одними из главных вождей раскола.
При этом надо принять в соображение еще одно обстоятельство: с самого начала нашей церкви существовал обычай испрашивать рукоположения русскому митрополиту у константинопольского патриарха. Когда же Царьградом овладели турки, церковь наша получила независимость, благодетельную может быть в некоторых отношениях, но вредную с одной стороны: на престоле первосвятительском чаще стали восседать лица недостаточно образованные, которые мало-помалу допустили в обряды и в книги духовные вкрасться ошибкам, ежедневно усиливавшимся от невежества священников и от безграмотности переписчиков.
Когда Россия отдохнула от долгих своих страданий, а в администрации как политической, так и духовной учредилось более правильности и порядка, стала ощутительна необходимость преобразования в делах церковных. При царе Василии Иоанновиче прибыл из Греции ученый монах, Максим, которому поручено было заняться исправлением духовных книг, на оснований старинных славянских и греческих подлинников. Дело, возложенное на Максима Грека, как его называют летописи, не имело следовательно необыкновенной важности, но оно показалось тогдашнему духовенству посягательством на святыню; к этому присоединились некоторые придворные происки, и ученый Максим обвинен в искажении текста и сослан в заточение, где пробыл слишком тридцать лет, до самой смерти своей.
При Грозном возобновлены были попытки исправления духовных книг. Но сличая книги, предложенные к исправлению, не с древними оригиналами, а со списками, во многих местах неисправными, лица, созванные для этого дела, не только не искоренили, а напротив утвердили некоторый ошибки, как например двуперстное знамение[4]. На составленные тогда постановления, известные под именем Стоглава, впоследствии и опирались люди, отвергавшие исправления, произведенным Никоном.
После смерти Иоанна IV смуты, как известно, в течение полувека обуревавшие Россию, отвлекли внимание государей от духовных реформ, так что не ранее как при Михаиле Феодоровиче за них принялись снова. По приглашению Алексея Михайловича составился в 1654 году новый собор, на котором председательствовал за два года перед тем возведенный в патриаршее достоинство знаменитый Никон.
Много было высказано различных мнений об этом замечательном человеке, но, кажется, до сих пор история не произнесла над ним окончательного приговора. Юность его протекла в глубоком уединении. Он жил на диком острове, окруженный водами пустынного озера, и только три раза во время долгого своего отшельничества, и то против воли, имел сообщение с людьми. Ревность его к вере доходила до фанатизма и, может быть, беспрестанное напряжение одной мысли, восторженные созерцания и совершенное одиночество, дали бы, наконец, одностороннее направление его уму; может быть он умер бы безвестным схимником, если б царь не вызвал его на поприще положительной деятельности. В короткое время он достиг сана архиепископа и потом митрополита новгородского. На этом возвышенном посту имел он случай обнаружить всю силу своего характера: известно, какую высокую гражданскую доблесть обнаружил он во время бывшего при нем в Новгороде возмущения. Смелый дух этого человека не знал страха, также как упорный его ум не знал уступки; невозможно далее Никона простирать непреклонность убеждений. Он имел нечто напоминавшее Иннокентия III, Григория VII, этих великих типов Латинской церкви, именно — глубокое убеждение в бесконечном величии своего сана и своего назначения. Никона упрекают во властолюбии: это справедливо; но он желал все окружающее подчинить не особе своей, а своему званию; его упрекают в безмерной строгости, — и это справедливо: но возвышая духовный чин, он желал, чтоб лица, к нему принадлежащие, были его достойны.
Будучи новгородским митрополитом, Никон ярко выказал все эти свойства. Он карал беспощадно недостойных священников и возвышал духовенство, подвергал себя добровольным лишениям, требовал того же от других, и в то же время наполнял храмы великолепием, завел искусных певчих и всему служению церковному придал торжественность, порядок и величие, каких не было в других митрополиях. Это скоро обратило на Никона всеобщее внимание. Одни порицали и горько осуждали его, другие ему удивлялись. Царь видимо ему покровительствовал, зато патриарх тогда бывший, Иосиф, столь же явно недоброжелательствовал ему. Впрочем, престарелый святитель руководился в этом не столько своими собственными убеждениями, сколько внушениями его окружавших, особенно священников Аввакума и Никиты, впоследствии весьма известных. По их настоянию повелел патриарх напечатать несколько книг, направленных против нововведений Никона и произведших на умы печальные следствия, — недоумение, сомнение и раздор.
В 1653 году скончался Иосиф, и царь пожелал видеть на патриаршем престоле Никона. Сказывают, что Никон долго отказывался от этой чести; весьма верим: при своих непреклонных убеждениях, при крутом своем нраве, он должен был предвидеть ожесточенную борьбу на патриаршем престоле. Но царь настаивал; Никон согласился и с первого же шага пошел навстречу опасности.
Он начал с того, что подверг строгому наказанию людей, участвовавших в сочинении книг, о которых мы выше говорили; потом приступил к великой реформе духовной, столько раз безуспешно предпринимаемой. Он озаботился достать сколь можно более и сколь можно древнейших рукописей, по которым предполагал сделать поверку церковных книг; по его просьбе константинопольский патриарх снабдил собор, созванный в Москве, подлинниками, из коих некоторые относились к первым векам христианства, числом до пятисот. Тогда, с полной надеждой на достижение истины, собор приступил к своим действиям.
Все действия этого собора совершались с большой торжественностью; определения его были обнародуемы по всей России. Можно было надеяться, что шаткие умы утвердятся, а строптивые принуждены будут покориться. Раскольники преданы были анафеме и подвергнуты преследованиям светской и духовной власти[5]; главные же их учители потерпели жестокое наказание; Аввакум и Никита были заключены. Собор действовал быстро и решительно. Но зло было глубоко вкоренено, и вырвать его было трудно. Многие все еще с сомнением взирали на определения нового собора, который опровергал постановления Стоглава. К неосновательным, но добросовестным сомнениям примешивались другие, менее честные чувства; люди, нерасположенные к Никону, который между тем пал, перенесли это нерасположение и на его дело. Особенно между духовными весьма многие, раздраженные его суровостью, переходили под знамена раскола; лесные чащи наполнились хижинами и шалашами этих отщепенцев. Жители окрестных мест слышали вдруг, в необитаемом дотоле месте, звон колокола[6], спешили на этот приятный звук, встречали старца, молящегося в чаще дебри, с участием внимали его рассказам о преследованиях, которым будто бы подвергалась вера праотцов, о пришествии Антихриста, о близком конце мира. Имена Никона и никонианцев произносимы были с проклятиями, сетования об утрате православия сопровождались слезами, и простодушные поселяне с благоговением взирали на отшельника, потом возвращались к нему, чтоб слушать его поучения, приносили ему посильные дары, требуя за то только его благословения, и понемногу обращались к расколу. Иные поселялись вокруг своего учителя, оставляя вместе с жилищами своими семейства, имущества, все обольщения житейские. Так образовались во многих местах монастыри или скиты раскольничьи, центры учений, направленных против господствующей церкви. Естественно, что эти скиты основались преимущественно в отдаленных от Москвы местах; низовья Дона и Днепра, берега Волги, страны пограничные с Литвой, Ливонией и Швецией, даже отдаленная Сибирь, наполнились раскольниками. Но главным центром их было так называемое поморье за-Онежское, те суровые и печальные страны, где некогда поселился фанатик Мышецкий. Здесь живее сохранились предания старинных стригольников, страна была мало доступна надзору, все благоприятствовало сильному развитию отделившейся секты. Влияние ее простерлось далеко. Соловецкий монастырь, одна из значительнейших обителей в России, был потрясен расколом и предался ему, отвергнув в одно и тоже время господство духовной и светской власти.
Удар этот был чувствителен. Монастырь Соловецкий обладал таким богатством, что было время, когда царь Алексей, истратив всю казну свою на войны с поляками, принужден был прибегнуть к Соловецкой братии, и получил весьма значительное пособие[7]. Понятно, какую власть могли придать мятежникам столь великие богатства, доставшиеся в их руки. Правительство и патриарх увещевали, грозили, — напрасно; наконец было послано сильное войско под начальством воеводы Мещеринова, которыми взял приступом воинственную обитель.
Таким образом, материальное развитие власти раскольников было приостановлено, но раскол по-прежнему, и еще сильнее стал похищать не только граждан у государства, но и у церкви ее служителей. Поп Никита, некогда заточенный Никоном, покаявшийся в своей ереси, отвергший ее и прощенный, “возвратился, — говорит Крекшин, — как пес на свои блевотины”. Несравненно важнейший еще успех одержал раскол, когда ему предался один из значительнейших духовных сановников, епископ коломейский, Павел, сам заседавший в соборе Никоновом. Напрасно новые соборы, председательствуемые восточными патриархами, подтверждали постановления Никона и обличали ересь раскольников; раскол гордо поднял голову и в последние годы царствования Алексия ни лжеучители, ни их последователи, не скрывались.
В чем состояло учение раскола, мы считаем себя обязанными упомянут только в общих чертах. Самое название старообрядцев, принятое последователями этой секты, указывает на основания ее. Действительно, отвергая исправления, утвержденные последним собором, раскольники признавали истинными и священными только старые книги и старые образа; писали Исус вместо Иисус, крестились двумя перстами, служили на семи просфорах и покланялись только восьмиконечному кресту[8].
Старые книги, чтимые ими, они приобретали не щадя ни денег, ни трудов; употребляли подкупы и обманы, чтоб добывать старинные образа, и чем живопись была на них чернее, чем лики святых были удаленнее от естественных лиц человеческих, тем драгоценнее и святее казались они необразованным изуверам. Отвергаемые церковью, преследуемые правительством, они, так сказать, заключились в самих себя; считали осквернением всякое сношение с никонианцами, не хотели ни пить, ни есть из одних посудин с ними, очищали молитвами припасы, которые необходимость заставляла их покупать вне своего общества, церкви православные называли амбарами и хлевами, а священников хищными волками[9].
В таком духе нетерпимости и исключительности был написан ими катехизис, служивший основанием их учению. Различествуя от православия собственно в том, что есть осязаемого и символического в религии, учение это, проповедуемое по большей части безграмотными фанатиками, развило символизм и какую-то чувственную мистику до невероятных безрассудств[10]. Так картины, всегда духовного содержания, которыми облепляли они стены своих изб, еще более нелепы по содержанию, чем по исполнению: на них изображается то какая-нибудь чудовищная птица, под которой церковными буквами и рифмованной прозой подписано, что когда эта птица закричит и размахнет крыльями, тогда настанет страшный суд; то представлен сам Антихрист со своими ангелами (которые все поименованы), воюющий против святых и архангелов. Все эти странные исчадия грубо мистической экзальтации были чествуемы, почти обожаемы староверами, и как были за двести лет, так и теперь все те же неизменно.
Упорная, злостная неподвижность и неисчерпаемая бездна предрассудков были результатами этого учения, освящавшего старинность и обоготворявшего символ. Потому что Спаситель изображается с бородой, они считают неискупимым грехом бритье подбородков. Один из духовных писателей, бывший сначала раскольником, уверяет, что для лучшего очищения покупаемых ими у никоанцев съестных припасов, они просверливали в печах дыры, чрез которые удобнее может проникать, полагали они, благодать…[11]. Убежденные, что Антихрист действительно пришел на землю и что царствование его началось, они томились мыслью о близости страшного суда и во многих местах — это не вымысел романиста — одевались в саваны, зажигали свечи и ложились в гробы, в ожидании трубы архангела[12].
Все эти нелепые понятия получили главное свое развитие в за-Онежском поморье, то есть в нынешней Олонецкой и Архангельской губерниях.
Там находился монастырь, чтимый всеми староверами и называемый, по имени реки, на которой был построен, Выгорецким. Во второй половине XVII столетия проживали здесь потомки упомянутого выше князя Мышецкого, давно забывшие свое первоначальное происхождение. Старцы Андрей и Симеон Денисовы, как их называли, кое как и в совершенных уже летах научившись грамоте, написали несколько книг, которые с катехизисом и небольшим числом других духовных сочинений, составляют пандемониум старообрядческой мудрости.
Но воображение, приведенное однажды в движение и не управляемое благоразумием или наукой, не находить пределов своему разгулу. Всяк думал и задумывался между раскольниками о близком конце мира, о пришествии Антихриста. Об этом мечтал и старец, удрученный веригами и успевший умертвить свою плоть, мечтал и здоровый молодой отшельник, кровь которого громко вопияла; мечтал наконец безграмотный пастух, пасший монастырские стада среди лесного уединения[13]. Каждый из них провозглашал результаты своих созерцаний, и так как между раскольниками не было центральной духовной власти, то каждый принимал то из этих толкований, которое более согласовалось с его образом мыслей, наклонностями, темпераментом. Таким образом, раскол скоро разветвился на множество отраслей. Явились секты, которые в том убеждении, что жизнь обречена греху и что искушение сильнее человека, провозгласили самоубийство святым делом; явились такие, которые умели обоготворить самый необузданный разврат; наконец некоторые, все больше и больше восходя к старине, дошли до сближения с иудейскими началами[14].
Все эти секты, которых число безмерно увеличилось впоследствии, презирали и ненавидели друг друга; но у них было общее одно — заклятая вражда против православной церкви и против признающего ее правительства. Понимая в буквальном смысле беспрестанно повторяемые возгласы о воцарении Антихриста, они полагали его олицетворенным в особе то царя, то патриарха. Впоследствии за то, что поморские раскольники согласились поминать царскую фамилию на ектенье, от них отложилась часть братии и образовала отдельную секту[15].
И не должно думать, чтоб раскол заключался только в стенах скитов; он проник во все классы русского народа и во всех областях, городах, в самой Москве имел весьма большое количество адептов, которые таились во времена гонений, но при благоприятных обстоятельствах гордо подымали голову. В особенности много было этих сектаторов между стрельцами. Таким образом, когда царевна вступила в сношения со стрелецким войском, она должна была неизбежно встретиться с расколом. Вступила ли она в союз с ним? Это еще один из тех пунктов, на которые не существует неотразимых доказательств; но многие соображения заставляют нас отвечать на это утвердительно.
В самом деле, можно ли думать, чтобы питая свой властолюбивый замысел, имея против себя при том большую часть аристократии, да и мнение народа вообще, как бы оно ни мало ценилось, можно ли думать, говорим, чтоб умная царевна, чтоб осторожный Милославский, чтоб Голицын, не предприняли всевозможных мер для обеспечения успеха и не озаботились приискать себе союзников везде, где только могли их найти? А в этом смысле чьего расположения было ближе искать, как не целого сословия людей, для которых все существующее по благословению патриарха, все правительственное было ненавистно? Правда, нигде незаметно прямого участия раскольников в переворотах, предавших власть в руки царевны; но ей и не нужно было, — напротив, ей было опасно приводить в движение всю эту фанатическую массу; для нее достаточно было, чтоб главные предводители сект изъявили свое сочувствие ее предприятию и благословили на оное покорных им стрельцов. Есть повод думать, что такие сношения и действительно существовали между Софией и главными лицами раскола. Автор “Исторических известий о стригольниках” и пр., долго живший между раскольниками, говорит, что между ними есть предание о существовании и доселе в выгорецких скитах писем царевниных. Каким важным приобретением для истории было бы открытие этих писем!..
Наконец, весьма сильным намеком на связь между раскольниками и партией царевны должно считать возвышение Хованских. Мы видели выше, что князь Иван пользовался не слишком выгодным мнением со стороны как своих воинских доблестей, так и способностей гражданских. Правда, происхождение его было знатно, он считал многих польских и венгерских королей между своими предками, но во-первых, о знатности родов в древней России существовали понятия, не совсем сходные с понятиями западными, нынешними; во-вторых, знатность рода нам кажется весьма недостаточным объяснением столь быстрого возвышения: много было в России имен не менее древних и не менее славных, чем род Хованских. Но князь Иван, долго будучи воеводой во Пскове, где, как и во всех пограничных областях, сильнее гнездился раскол, стал его последователем; а как его имя, богатство и связи должны были давать ему важность между врагами православия, то София, возвышая его, льстила всей массе его единомышленников и приобретала их расположение. Так в нашем понятии объясняется внезапное величие Хованских, и так в свою очередь оно подтверждает догадки о союзе царевны с раскольниками.
Но союз этот едва не сделался ей столько же опасным, может быть еще более опасным, чем подобный же союз со стрельцами; она раздула пожар, и пламя стало грозить ей самой. Ободренные возвышением Хованских и унижениями, которые претерпел патриарх в последнее время, считая притом царевну своей жаркой покровительницей, раскольники гордо воспрянули. Политическую интригу, для успеха которой нужно было их случайное торжество, они приняли в своем фанатическом ослеплении за первый шаг к полной победе, за первый удар владычеству Антихриста. Нетерпеливые довершить начатое дело, учители и проповедники раскола явились в Москве, где Хованский и большая часть стрельцов с радостью их приняли,
Хованский, придерживавшийся раскола секты монаха Капитона, издавна держал у себя попов старообрядческих и имел молельню; но прежде он делал это тайно, теперь же перестал таиться. Молельня наполнялась единомышленниками; попы его, соединившись с вновь прибывшими в Москву, между которыми был известный Никита, стали явно совершать свои обряды, бродили по слободам стрельцов, по улицам московским, и открыто проповедовали свое учение. Толпы стрельцов и других раскольников следовали за ними, народ из любопытства увеличивал эти сходбища, так что столица православия представляла зрелище странного соблазна. “Постойте, кричали проповедники, постойте, православные, за истинную веру, которая тонет и у нас на Руси, и у греков, и во всей земле!” — “И кто, — говорит патриарх Иоаким, — в своем Увете, кто не содрогнется от таких слов!”
Действительно сердца многих простодушных и набожных людей, слышавших эти проповеди, содрогались, а в чем не успевало красноречие проповедников, то довершал грозный вид стрельцов, готовых вмиг унять всякое возражение и заставить покориться всякого неверующего.
Правительство, со своей стороны, не предпринимало никаких мер против такого беспорядка. Это было время страшной анархий в Москве; царевна еще не успела, так сказать, осмотреться; дума же боярская была морально уничтожена майскими потрясениями и не только не искала какими-нибудь энергическими действиями возвратить потерянное значение, но, напротив, как будто нарочно старалась заставить себя забыть, находя безопасность в своем унижении. Поэтому дерзость и буйство раскольников возросли до того, что стали грозить новым возмущением. Не далее как через три недели после первого мятежа, когда все умы еще были полны опасения, а именно 5-го июля[16], толпа этих безумцев вломилась в самый Кремль. Там под окнами царских и патриарших палат, у самой паперти Успенского собора, лжеучители расставили свои аналои, зажгли свечи, развернули свои книги и стали проповедовать ненависть к православию, ругать исправленные образа и проклинать патриарха.
Патриарх в это время находился в соборе, возгласы лжеучителей и клики народа раздавались под сводами храма и мешали богослужению. Первосвятитель выслал священника, чтоб усовестить безумцев и убедить их, по крайней мере, перенести в другое место свое заседание. На слова этого посланного разумеется не было обращено внимание, а напротив клики усилились, я сам священник едва не был побит камнями.
Между тем князь Иван Хованский во все это время разыгрывал, и довольно искусно, лукавую роль посредника между двором и народом. Сам подвигнув народ на какое-нибудь мятежническое движение, он ехал потом ко двору и вероломно оплакивал буйство черни, преувеличивал ее ожесточение и силу, и устрашив таким образом правительство, побуждал его принимать иногда ложные меры, которые в свою очередь увеличивали волнение. Точно так же поступил Хованский и в настоящем случае; он говорил, что так как народ волнуем разномыслием религиозным, и как вся Москва принимает живейшее участие в этом деле, то лучшей мерой было бы повелеть патриарху с духовенством с одной стороны, старообрядческим попам и учителям с другой, войти в публичное состязание, которое, наконец, решить, кто прав, кто ошибался[17]?
Естественно, что в состязании между ученейшим духовенством московским и безграмотными попами раскольничьими, победа должна была остаться за первыми. Но Хованский и не рассчитывал на диалектику; он надеялся, что стрельцы, слишком сильные и своевольные, не потерпят противоречия, примут участие в диспуте и прибегнут к силе против патриарха и духовенства. Поэтому он также желал, чтобы царская фамилия не присутствовала при этом, полагая, что ее присутствие удержит народ в пределах порядка. Но лукавая мысль Хованского была проникнута, и в публичном состязании ему было отказано, а предложено состязание в Грановитой Палате, в присутствии царской фамилии, двора и выборных людей всех чинов и сословий. Это предложение не соответствовало намерениям Хованского. Особенно присутствие царей и правительницы, любимой еще стрельцами, его затрудняло. Он убеждал не подвергать главы венценосцев опасности. Раскольники, говорил он, злы на патриарха; стрельцы и часть народа их поддерживают: что если прение ожесточит сердца до того, что произойдет смятение? что может случиться с царями и со всем домом царским? Но Хованский имел дело с царевной, которую нелегко было обмануть. Она проникла тайную цель лицемера и надеялась, что присутствие царей и ее собственное будет в состоянии предотвратить грозу. На убеждения Хованского она отвечала решительно, что во всяком случае она намерена разделить судьбу патриарха и православия; и так как во время этих переговоров обедня кончилась, то послано было к святейшему Иоакиму приглашение поспешить в Грановитую Палату.
Видя неудачу всех своих затей, Хованский отважился на последнее средство. Он отправился сам к патриарху, чтоб передать ему приглашение, и прибавил, что цари желают, чтоб он вступил во дворец чрез Красное крыльцо.
Таким образом, патриарху надлежало проходить сквозь толпу раскольников, которые, рассчитывал Хованский, увидев посреди себя главного сановника церкви, по первому сигналу могут его растерзать. Но и этот замысел разрушила София, приказав провести патриарха по тайной лестнице[18].
Множество знатного духовенства собралось в Грановитую Палату: восемь митрополитов, пять архиепископов и два епископа и большое число игумнов, священников и пр. явились вслед за патриархом. Со своей стороны царевна сдержала свое слово и прибыла сама вместе с обоими царями, царицей Натальей Кирилловной, и царевнами Татьяной Михайловной и Марьей Алексеевной. Потом были введены знатнейшие светские сановники и выборные от всех полков. Когда все заняли следующие им места, повелено было впустить раскольников.
По большей части это были люди самой мелкой черни, — бродяги, беглые холопы; многие были нетрезвы. Они вломились беспорядочной, буйной толпой, таща с собой скамейки, аналои, и радостно помахивая своими тетрадками. Не ожидая ничьего разрешения, они зажгли свечи, разложили свои иконы и книги, и начали говорить тоном людей, приглашенных не для прения, но для поучения и обращения присутствующих. “Мы пришли утвердить, говорили они, старую веру, без которой нельзя спасти души своей”. И вслед за тем подали они царям челобитную, которую немедленно начали громогласно читать. Во время чтения этой челобитной, в которой излагалось требование восстановления старой веры, — Никита, получивший название Пустосвята, усиливал действие письменного красноречия восклицаниями и прибавлением к грубым выражениям челобитной ругательств против патриарха.
Один из присутствовавших, архиепископ холмогорский: Афанасий, заметил Никите неприличность его поступков. Никита, который, подобно Хованскому, также немного надеялся на силу своих доводов, и искал только случая произвести схватку, кинулся на пастыря с поднятой дланью. По счастью, выборные люди оттащили злого изувера, и спокойствие восстановилось.
Тогда патриарх приступил собственно к прению. Он начал объяснять справедливость поправок, произведенных последним собором, и доказательства свои приводил из книг, в большом количестве принесенных в Грановитую Палату; отыскивал в них спорные места, указывал их и давал читать своим противникам. Но все эти убеждения были бесполезны; раскольники не хотели быть убежденными; они прервали патриарха и, поднявши руки, со сложенными по их правилам перстами, стали кричать: “Так креститесь! Так веруйте!”
Цари, убедившись, наконец, в бесполезности этого собрания, хотели выйти из Грановитой Палаты; но патриарх и все присутствовавшие уговорили их еще остаться несколько времени. Прение продолжалось, но без цели, без пользы, не только не примиряя, но еще более ожесточая партии, и наконец было прервано звоном вечернего колокола.
Раскольники вышли из царских палат еще шумнее, чем вступили в оные. Высоко поднявши свои иконы и книги, они кричали ожидавшему их народу: “Победили! Победили! По-нашему веруйте, по-нашему креститесь!” И расположившись на лобном месте, по-прежнему стали проповедовать и возмущать народ.
Если, как замечает сам патриарх Иоаким, слова лжеучителей и прежде западали в сердца слушателей; то какую силу должны были получить они теперь, после торжественного прения, когда на пороге царского дома раскольники провозглашали победу; когда почти под окнами патриарших палат они публично проповедовали свое учение!.. Но одна ошибка влечет за собой другую, один шаг в сторону с прямого пути приводит со временем к совершенно ложным результатам. Царевна, чтоб достигнуть власти, возбудила дух мятежа в стрельцах и раскольниках, — и вот недавние ее союзники уже обнаружили неповиновение ее власти. Хованский сделался сильнее Милославского, и начинал быть опасным самой правительнице! Чтоб одолеть его, надлежало усмирить стрельцов и раскольников, на которых он опирался, а кого противопоставить стрельцам и раскольникам? Приверженцы Петра не были приверженцами Софии; преданность России к ней была довольно сомнительна. Правительство, которому угрожали вчерашние его союзники, увидело себя без опоры. Из этого положения надлежало, однако, выйти во что бы то ни стало: необходимо было обнаружить смелость, чтоб заставить предполагать силу на своей стороне. Никита, с некоторыми другими проповедниками, был схвачен и казнен без суда и разбирательства, другие лжеучители отданы под духовное начало или заключены. Это устрашило раскольников и заставило их притихнуть.
Но победа правительства была далеко не решительна. Хованский не упал духом и продолжал завязывать интригу за интригой. Сила его в Москве была велика. Раскольники, злые и упорные враги престола, считали его своим представителем и политическим главой. Последняя его попытка, хотя и не удачная, естественно должна была еще более привязать к нему этих людей. Стрельцы были ему преданы безусловно. Они не иначе его называли, как “батюшкою”, и когда он выезжал, они бежали за ним толпами, крича: “Большой, большой едет!”[19].
Чтоб поддержать эту популярность, которая столько же льстила его самолюбию, сколько соответствовала гордым его замыслам, Хованский употреблял всевозможные, позволительные и непозволительные средства. Все было дозволено стрельцам их “батюшкою”. Стоило стрельцу пожаловаться на своего начальника, начальника этого сменяли, били, бесчестили; стоило объявить какую-нибудь претензию, ей спешили удовлетворить; спешили исполнить или даже предупредить малейшее желание стрельцов. Имущества убитых во время мятежа были давно отобраны в их пользу; с той же целью обыватели Москвы, как какого-нибудь покоренного города, были обложены контрибуцией; сами имения духовенства и монастырей, доселе неприкосновенные, не были избавлены от поборов…[20] (20) Как, при нынешних понятиях вообразить, чтобы такие самовольства совершались частным человеком в самой резиденций царей?
Народ, даже значительные люди ежечасно дрожали за свое имущество, за саму жизнь свою, потому что при этом необузданном своеволии стрельцов воскресли давно уснувшие или таившиеся вражды. Старый заслуженный полковник Янов, например, прогневавший некогда своих подчиненных, во время украинских походов большой строгостью, был по их требованию взят с пограничной службы, привезен в Москву, жестоко пытан и казнен. Другие два полковника, Барсуков и Кравков, подобным же образом, без разбирательства и суда, были выданы головами стрельцам, которые их жестоко истязали.
После этого никто не мог считать себя безопасным. Дома в Москве казались необитаемыми, окна и двери были заперты. На улицах никто не смел показываться, боясь встретиться с каким-нибудь забытым врагом и разбудить его злобу. Когда буйные толпы стрельцов, взявшись за руки и распевая песни, гуляли по городу, ругая врагов Хованского, всяк прятался и молил Бога пронести мимо его эти ватаги, равно страшные и в злобе, и в веселии.
С негодованием, но и с чувством своего бессилия взирало правительство на эти бесчинства. Хованский никогда не был близок к царевне, как например Милославский или Голицын; он не принимал деятельного участия в успехе партии, к которой присоединился случайно и с совершенно своекорыстными видами, и между тем лучшая часть добычи — военная сила — досталась на его долю! Это одно уже могло не расположить к нему царевну и ее близких людей. Но когда он явно стал действовать против правительства, прежние его союзники поклялись погубить его. В сущности, Хованский был не так силен и не так страшен, как казалось. Значение его между стрельцами опиралось не на великом его превосходстве, не на заслугах, не на способностях или характере, а на случайных отношениях и на лести, которую расточал он перед своими подчиненными. Это была не преданность к нему народа, не власть его над ним, а простая популярность, — нечто весьма ненадежное. Притом Хованский был слишком тщеславен, слишком заносчив в счастье, и потому не мог быть серьезно опасным. Прогуливаться по Москве посреди трепещущего населения и ликующих стрельцов, кидать им мелкие деньги горстями, в награду за их приветствия, упиваться зрелищем своего торжества, словом, поддаваться тщеславию, значит, не быть предназначенным к разыгрыванию важных политических ролей. Истинно великий ум, великий характер, не ищет нравиться, а покоряет себе умы. Но Хованский не полагал меры своему могуществу. Давно не считая для себя нужным содействие прежних своих политических друзей, он, наконец, явно рассорился с Милославским. По-видимому, он точно одолевал этого последнего. Недавно еще любимый стрельцами, главный их руководитель, боярин этот скоро услышал имя свое, произносимое с угрозами и проклятиями. Нерасположение стрельцов распространилось и на все правительство. При малейшем противоречии со стороны правительства Хованский возбуждал против него стрельцов: “Дети, говорил он им, я желаю вам добра, — за это бояре угрожают мне; я ничего не могу для вас, — действуйте сами как хотите!”
Милославский, никогда не блиставший отважностью, поспешил удалиться в одно из своих подмосковных имений. Но он не дремал там: ястребиный его взор следил за каждым движением врага, в неосторожном поведении которого нетрудно было отыскать предлог к его гибели. Тщеславие Хованского и гордые мечты сгубили его. Милославский сделал их орудием своего мщения. “Хованский питает, — писал он царевне, — опасные замыслы. Он не без цели ласкает стрельцов, привязывает их к себе всевозможными снисхождениями и в то же время восстановляет против правительства. Он замышляет, — продолжал старый кознодей, истребить знатнейших бояр, духовенство и самый дом царский, и сделаться царем русским”[21].
Впрочем, не нужно было всех этих, основательных или нет, внушений, чтоб раздражить царевну против Хованского; она никогда не была близка к нему, а теперь к личным чувствам ее присоединялись и расчеты государственные: Хованский был главой анархистов, которые могли навести Россию на нескончаемый путь потрясений и переворотов. Поэтому твердо решено было погубить Хованского; ожидали только благоприятного случая.
Случай этот не замедлил представиться. Распространился слух, что Хованский замышляет истребить весь царский дом во время крестного хода, ежегодно совершаемого 19-го августа в Донской монастырь[22]. Справедлив или нет был этот слух, царевна постаралась придать ему большую гласность и поспешила оставить Москву вместе со всем домом и двором царским. Внезапный отъезд этот, как и надо было ожидать, встревожил всех; всякий старался узнать причину его и, узнав, торопился в свою очередь выехать из Москвы, так что в короткое время в ней не осталось почти никого из лиц сколько-нибудь знатных и богатых. 1-го сентября при церемонии, которой праздновался новый год, находился всего один только окольничий[23].
Такое удаление двора и опустение Москвы должно было бы встревожить Хованского, но он был слишком упоен своей популярностью и не думал об опасности, которая, однако, была близка.
Царская фамилия прибыла в Коломенское по отъезде своем из Москвы. 2-го сентября полковник стрелецкийй Данилов, проходя мимо ворот дворцовых, заметил на них какую-то бумагу. На ней было написано: “Вручить государыне царевне Софье Алексеевне”. Данилов так и сделал: это был донос на Хованского от имени двух посадских людей и одного стрельца, которых будто бы призывал старый князь, вместе со многими другими, чтоб предложить им помогать ему в достижении московского престола. Для этого предполагалось, по словам доноса[24], произвести мятеж в Москве, и истребить знатнейшее духовенство, бояр и царскую фамилию, исключая Екатерину Алексеевну, которую Хованскийй прочил за своего сына. Мятеж этот надеялись распространить и вне Москвы, и произвести повсеместное избиение наместников, воевод и проч. Когда же государство замутится, писано в этом известном письме, тогда сделать царем князя Ивана, патриархом же поставить такого, “кто б старые книги любил”.
Был ли справедлив этот донос, был ли даже он действительно написан двумя посадскими и одним стрельцом, — не знаем; что Хованский имел большие замыслы, — это более чем вероятно, но план, сообщенный в доносе, был слишком обширен, и главное, слишком необдуман, и едва ли можно считать его за дело серьезное. Мы скорее готовы думать, основываясь на этих соображениях и на мнении Матвеева, что весь этот донос был делом Милославского и царевниной партии, которой нужна была погибель Хованского. Дальнейшее развитие этой истории подтвердит наше мнение.
Двор обнаружил при этом известии большое смятение и немедленно выехал из Коломенского в другое подмосковное, Воробьево; но считая это местопребывание не довольно безопасным по причине соседства с Москвой, переехал в Павловское и оттуда, наконец, в Саввин Сторожевский монастырь[25]. За стенами этой обители наконец, по-видимому, успокоились. Немедленно послана была от имени царей грамота в ближайшие места, чтоб все ратные люди, дворяне, бояре со своими слугами, спешили на защиту царского дома[26]. На этот раз возмущение стрельцов уже не называли “заступлением за дом Пресвятой Богородицы”, но изменой, бунтом, воровским делом; эпитеты: “воры, изменники”, стояли неотлучно при слове стрельцы; бояре же и другие люди, побитые во время мятежа, которых имена недавно еще были преданы публичному поруганию, на этот раз сделались предметом симпатии. Всех этих смут виной признан был Хованский, и против его прежних злодейств и новых замыслов приглашалось в сильных выражениях содействие всех верных слуг царских. Как ни странен должен был показаться смысл этой грамоты, опровергавшей сначала до конца грамоту, за три месяца пред тем написанную, — призыв царей не остался, однако, безответен. Вооруженные люди всякого звания и чина немедля поспешили в Воздвиженское село, куда между тем переехал двор. Но нельзя было надеяться одолеть Хованского посреди преданных ему стрельцов: надо было его вызвать из Москвы. Какими средствами была достигнута эта цель, нам трудно понять. Неужели, если он в самом деле имел замысел против царской фамилии и престола, неужели он послушался простого повеления и оставил стены московские и преданных ему стрельцов? Или, неужели он поддался на льстивое письмо, которым его приглашали в Воздвиженское для торжественной встречи гетманского сына[27]? Трудно поверить такому простодушию, такому легковерному тщеславию? Как бы то ни было, Хованский с сыном выехали из Москвы.
Они ехали медленно, с большой пышностью. Стрелецкие выборные, многочисленные слуги, домочадцы, знакомцы — окружали его. В патриаршем селе Пушкине весь поезд этот расположился отдохнуть. Слуги разбили великолепные шатры для князя и для его свиты между крестьянскими гумнами, недалеко от большой дороги[28].
Тщеславный старик упивался своим могуществом, глядя на этот многочисленный поезд, на золото и серебро, которым было убрано оружие окружающих и сбруя их коней… а гроза уже висела над его головой.
Узнав о его выезде из Москвы, царевна, — и можно вообразить с какой радостью она об этом узнала! — царевна приказала князю Лыкову не медля ни минуты взять достаточное число вооруженных людей и захватить Хованских отца и сына. Лыков отправился; впереди его ехало несколько человек, которые от проходящих наведывались о Хованском; узнав, что он беспечно отдыхает, Лыков окружил его бивак и захватил его без сопротивления вместе с тридцатью семью человеками стрелецких выборных. Князя Андрея не было с отцом; он ехал отдельно и находился в это время неподалеку, в одном из своих имений. Лыков поспешил туда и точно также легко захватил и его. 17 сентября, в самый день именин царевны, привезены были оба Хованские в Воздвиженское. Судьба их была уже решена, и кажется даже приговор приготовлен заранее: по крайней мере, так можно думать, основываясь на слишком коротком промежутке между отправлением Лыкова и казнью Хованского. Да это и весьма вероятно: Хованский был во многом виновен, смерть его была нужна для торжества царевны и для успокоения государства, и он находился во власти врагов своих! Семнадцатого же числа был исполнен приговор: сначала отсечена голова князю Ивану; потом князь Андрей, поцеловав труп отца своего, склонил голову на плаху; наконец казнены и все тридцать семь человек, в том числе подполковник Одинцов, взятые князем Лыковым[29].
Смерть Хованских есть одна из великих юридических неправд; в этом нет никакого сомнения. Обвинение его основано на безыменном доносе, взят он был обманом, приговорен за вины, ничем не доказанные по большей части, или даже вовсе вымышленные. Так думали и многие современники. Если Хованский был действительно виноват, почему его не судили правильным судом? Бояться стрельцов было нечего; в руках правительства было уже в то время значительное число ратных людей. Почему в самом приговоре его и в грамотах, которыми объявлялось о его казни, сказано о замысле его против царской фамилии и спокойствия государства коротко, вскользь, в общих только выражениях, очевидно на основании одного только вышеприведенного безыменного доноса? Хованский требовал суда, просил очных ставок, предлагал объявить имена настоящих виновников стрелецкого мятежа: это было отвергнуто, и без сомнения только ускорило исполнение приговора. Казнью его поспешили так, что даже не хотели подождать прибыли палача из Москвы, а заставили принять эту обязанность одного из стрельцов стремянного полка[30].
Не оправдываем Хованского; множество бесчинств, страшное своеволие стрельцов, жестокие утеснения, даже кровавые неправды лежат на его памяти; может быть, в чаду своего тщеславия, он и в самом деле мечтал — но только мечтал — о престоле, и во всяком случае страшная цепь переворотов и грозных потрясений ожидала Россию, если б, что впрочем невероятно, он одолел. Тем не менее, утверждаем, что смерть его была великой юридической неправдой, и он пал жертвой отчасти жестокой необходимости государственной, но еще гораздо более жертвой того кровавого фатализма, который присутствует при борьбе политических партий. Если б Хованский восторжествовал, Милославскому не было бы пощады.
Между тем Иван Хованский, второй сын казненного князя, ушел из Воздвиженского и распространил между стрельцами весть о страшной участи их “батюшки”. Стрельцы вспыхнули; ударили в барабаны, схватили оружие, и когда прибыл в Москву стольник Зиновьев с царской грамотой, он едва спасся от смерти. Некто Языков распустил между стрельцами слух, что двор, собрав большое число ратных людей, хочет идти на Москву с тем, чтоб истребить все войско стрелецкое[31]. Этот слух произвел совершенный мятеж. Раздраженные толпы кинулись на оружейную и пороховую казну царскую, захватили пушки и снаряды, и требовали, чтоб их самих вели против двора, который между тем переехал в Троицкий монастырь. Но двор в это время действительно был защищен сильной ратью. Дворяне и другие вооруженные люди, се большой готовностью собравшиеся на призыв царский, выказывали столько усердия к престолу и столько злобы против врагов его, что правительство само принуждено было их удерживать[32].
Все это узнали стрельцы, и гнев их превратился в страх и смятение. Они прибегли к патриарху, прося его ходатайства. Почтенный пастырь, занимавшийся все это время сочинением своего “Увета духовного” для вразумления раскольников, поспешил оставить ученые труды, чтоб заняться бедствиями своей паствы[33]. Немедленно написал он царям грамоту, в которой молил о пощаде кающихся, и отправил с этой грамотой Иллариона, митрополита суздальского. По ходатайству патриарха, через несколько дней было получено в Москве известие, что цари соглашаются принять покорность стрельцов. Тотчас же была изготовлена челобитная[34], в которой, сваливая всю вину на Ивана Ивановича Хованского и на Языкова, мятежники объявляли, что они взялись за оружие из страха замышляемого будто бы боярами истребления их, что они готовы смириться и принести государям повинную. Излишняя строгость со стороны правительства была бы бесполезна да и не благоразумна. Стрельцам объявлено было прощение, с тем чтобы они возвратили по принадлежности захваченные ими орудия, порох и снаряды, и выдали главных виновников восстания боярину Михаилу Петровичу Головину, которому после казни Хованского поручено ведать Москвой.
Условия эти объявлены стрельцам через патриарха и приняты ими немедленно и беспрекословно: мятежникам не оставалось более никаких надежд, и в виду Москвы стояла сильная рать… В силу приведенных условий надлежало выдать главных виновников мятежа. Не менее 2700 человек, по свидетельству Крекшина, а по некоторым другим известиям гораздо большее число, выступили из рядов, исповедались, причастились, простились с семействами своими и, надев петли на шеи, взяв с собой плахи и топоры, отправились в Троицкий монастырь.
Печальна была эта длинная процессия осужденных, провожаемая плачущими женами и детьми!.. Из монастыря выехал при их приближении отряд ратных людей, который, осмотрев стрельцов, не имеют ли при себе оружия, и окружив их со всех сторон, ввел наконец в монастырскую ограду. Там трижды поклонились они перед царским домом, сложили свои плахи и униженно склонили на них свои головы[35]. Семейства этих несчастных, ни на минуту от них не отстававшие, теснясь вокруг стражи, простирали руки к окнам царских покоев, умоляя о пощаде… Много решимости нужно было, чтоб разом истребить такое множество народа! Да и было ли бы это благоразумно? Правительство было еще слишком слабо, чтоб отважиться на такие крутые меры. Победа же была полная, покорность стрельцов безусловная: — прощение им было даровано.
Все эти пересылки между столицей и временной резиденцией двора заняли с лишком полтора месяца, считая со дня казни Хованских. Наконец, 6-го ноября был назначен торжественный въезд всех особ царского дома в Москву; ночь с 5-го на 6-е проводили они в Алексеевском селе, все охраняемым многочисленной земской ратью.
Это известие обрадовало многих, надеявшихся на водворение порядка с прибытием двора, но многих и встревожило. Полному прощению не осмеливались доверять, боялись новых исследований, новых наказаний. Стрельцы, разумеется, трусили больше всех; не зная чем доказать свое раскаяние, они просили разрушить столб, воздвигнутый несколько месяцев тому назад, как бы отрекаясь тем от своего прошедшего[36].
Правительство со своей стороны тоже, по-видимому, не вполне доверяло быстрой покорности стрельцов. В день въезда в Москву им запрещено было надевать оружие; рати же, следовавшей за двором из Троицкого, велено ходить вооруженной. Еще более устрашенные этим повелением, особливо видя перед собой бесчисленных вооруженных людей, недружелюбно на них взиравших, — стрельцы совершенно упали духом и во все время шествия царского от Алексеевского до Москвы не поднимали голов своих от земли. Вскоре после вступления своего в Москву, Петр со своим семейством и двором уехал в Преображенское; Иоанн же, заключившись в своем дворце, передал всю власть в руки царевны Софии.
Расположив рать, с помощью которой она вступила в Москву, в окрестностях столицы, царевна смело и твердо взялась за кормило правления.
В следующей главе мы займемся обзором главнейших сторон внутренней администрации и внешней политики нового правительства.
[1] Историч. известия о древних стригольниках и проч.
[2] История Российской церкви, стран. 407. — “Ин бо учить сице, ин сице” говорить Св. Димитров Ростовский в Розыске о расколе брынской веры.
[3] История Российской церкви, том III стр. 63.
[4] “Наставления правильно состязаться с раскольниками”, сочин. еписк. рязанского Симеона.
[5] Жезл правления.
[6] Ист. изв. о Стригольн. и проч.
[7] А. Арх. Экс. т. IV No 149.
[8] Розыск. о расколн. Брынск. веры, Св. Димит. Ростов.
[9] Увет духовный стр. 13.
[10] Пишущему эти строки случалось слышать от гребенских казаков, усердных староверов, что чай, кофе и табак потому прокляты, что родились от блудницы.
[11] Истор. Известия о Стригольн.
[12] Там же.
[13] Истор. известия о Стригольн.
[14] Наставление правильно состязаться с раскольниками.
[15] Истор. известие о Стригольн.
[16] Увет духовный. Матвеев. Крекшин.
[17] Медведев.
[18] Медведев.
[19] Матвеев 37.
[20] Корекшин 44. Матвеев 38. Медведев 31.
[21] Матвеев 42.
[22] Медведев 32.
[23] Медведев.
[24] Акты Археогр. Эксп. Т. IV. No 258.
[25] Крекшин 45.
[26] . Акты Археогр. Эксп. Т. IV. No 262.
[27] Крекшин 47.
[28] Матвеев 44.
[29] Матвеев 45. Крекшин 47.
[30] Матвеев 45.
[31] Акты археогр. Эксп. Т. IV. No 264.
[32] Крекшин 51.
[33] Акты Археогр. Эксп. Т. IV. No 260.
[34] Там же, No 264.
[35] Крекшин 57.
[36] Акты Археогр. Эксп. Т. IV. No 270.
III.
По-видимому, правительство царевны не обещало быть долговечным. Возникши вдруг в вихре мятежа, оно, казалось, должно было также и исчезнуть. В самом деле, чем оно держалось? На какую партию, на какую часть народа оно опиралось? Аристократия, как мы уже видели, была почти вся предана Петру, и хотя она понесла жестокие потери, однако могла еще быть опасна и положительной своей силой, и чувством законности, которое было на ее стороне, и наконец именем венчанного царя, которое было на ее знамени. Войско, московские стрельцы, по крайней мере, и многочисленный секты старообрядцев, недавно еще усердные союзники царевны, стали, как это нам также известно, открытыми врагами ее. Наконец память о правах местничества была так еще свежа и корни ее в русской почве так глубоки [1], что вид Голицына, стоявшего в первых рядах царевнина правления, должен был не располагать к нему весьма многих.
Кто же следовательно оставался на стороне нового правительства? В чем состояла его сила? Вопросы эти, весьма естественно приходящие в голову человеку, освоившемуся с нынешним состоянием политики, разрешатся без большого затруднения, если мы вникнем глубже в дух и обычаи старинной России. Давно уже прошло для нее то время, когда народ имел хотя некоторое участие в правлении. Вечевые собрания, города, приглашавшие к себе или изгонявшие князей, давно перестали существовать; самодержавие сильно укоренилось к концу ХVII столетия в русской почве, и народ привык смотреть на судьбы московского престола, как на непосредственные действия Провидения.
Те, которые видять в думе царской нечто подобное палатам представительных монархий, силу, поставленную для уравновешения исполнительной власти, весьма ошибаются[2]. Если это бывало, то только во время смут государственных и слабости правителей, при Шуйском, например. Насмешливый тон, которым говорит Кошихин об этой думе в царствование Алексия[3], уже доказывает ее незначительность при управлении государя деятельного и твердого. Недаром разные области России назывались отчинами царскими, а первейшие вельможи холопами его: царь был полный и единственный господин в своем царстве. При дворе его все должности, от дворецкого до истопника включительно, были исправляемы людьми более или менее родовитыми[4]; важнейшие государственные сановники кланялись ему в землю. Произвола его достаточно было, чтоб последнего между его подданными сделать первым, беднейшего сделать богатейшим; за исключением земель, укрепленных за некоторыми лицами, городами, монастырями и проч.[5], все остальное находилось в непосредственном распоряжении правительства, которое по своему усмотрению раздавало поместья и потом могло обращать их в наследственные вотчины. Но если царь был вполне неограниченный господин в своем государстве, он был еще более патриарх своих подданных; сытный двор ежедневно выдавал до 100 ведер вина, а пива и меду от 400 до 500[6]; до 3000 яств выдавалось ежедневно из кормового двора, а в праздничные дни число этих подач увеличивалось в четыре, пять и более раз. На конюшнях царских содержалось до 40 000 лошадей, которые служили не только для особ придворного штата, но выдавались неимущим ратникам, драгунам и возили снаряд (артиллерию)[7]. Семейные праздники царя были праздниками общественными: в эти дни богатым и бедным раздавались именинные калачи[8], рассылались милостыни в тюрьмы, а с другой стороны подданные приносили государю подарки, которыми главнейше и наполнялся казенный двор[9]. Известно, что какой-то купец, вероятно незначительный, потому что имя его не упоминается, поднес младенцу Петру в день его рождения саблю, которая сделалась любимой игрушкой будущего героя Полтавы.
Таковы были патриархальные отношения царей русских к своим поданным, отношения равно удивляющие людей XIX века и неограниченностью произвола и простодушием. Все привязывало русских к своим государям: и эти так сказать семейственные узы, вследствие которых царь был как бы главой великой русской семьи, и неограниченное право его над имуществом и самой жизнью подданных, и наконец твердая вера в участие небесного Промысла в судьбах московского престола.
При таком моральном состоянии народа, при этой полной централизации всякой власти в особе государя — царевна София могла смело выдерживать неудовольствия и нерасположение нескольких, хотя бы и знатных фамилий, московских стрельцов и поражаемых церковью раскольников. Важнейшим делом для нее было тесно и неразрывно связать судьбу свою с судьбой престола венчанных государей. Так она и сделала. Когда замыслы Хованского стали угрожать Москве и правительству новым переворотом, она умела представить их делом опасным для всей царской фамилии; вместе с обоими царями удалилась она в Троицкую Лавру; их именем повелела собираться рати, и как ни чудно было видеть две главы под шапкой Мономаха, а двадцатипятилетнюю девицу у кормила правления, народ выслал беспрекословно лучших сынов своих для защиты столь необыкновенно организованного правительства.
Следовательно, положение царевны не было еще так неверно и безнадежно, как это можно бы думать по нынешним политическим понятиям, и ей не было необходимо поддерживать ту или другую партию, чтоб опираясь на одну, господствовать над другой.
Первым делом нового правительства по прекращении вышеописанного мятежа, естественно, было желание предупредить подобные попытки на будущее время. Поэтому с самой казни Хованского началась реакция против стрельцов. Мы видели, как быстро перешли эти мятежники от заносчивого буйства к покорности и уничижению. Несмотря на торжественно обещанное им прощение, они не считали еще себя вполне безопасными. Но правительство в самом деле не имело в виду дальнейшего их преследования: это значило бы уже не наказывать, а мстить; оно желало только привести их в невозможность нарушать общественное спокойствие.
Поэтому у стрельцов отнято было право носить оружие, иначе как на службе; разрушен был бесчестный столб[10], воздвигнутый на Красной илощади в воспоминание майских неистовств, и наконец стрельцам возвращено было это прежнее наавание, вместо пышного наименования надворной, то есть придворной пехоты[11].
Все эти распоряжения, произведенные в присутствии сильной рати, расположенной внутри и в окрестностях Москвы, при всеобщем одобрении московского народонаселения, по крайней мере здравомыслящого большинства, — должны были смирить стрельцов; но на долго ли? Останутся ли они спокойны, когда будет распущена земская рать? Сохранится ли на будущее время эта покорность со стороны многочисленной, вооруженной, организованной, недовольной массы? Этого нельзя было ожидать и правительство должно было против этого принять решительные меры.
С этой целью издан был в декабре того же 1682 года указ[12], которым определялось: из девятнадцати полков, бывших в столице, оставить только семь, по выбору, надежнейших, остальных же послать на украинскую, польскую и шведскую границы, на службу. А дабы и Москва не оставалась без войска, то из числа стрельцов, размещенных на пограничных пунктах, предписывалось выбрать, под ответственностью полковых командиров, воевод и проч., пять полков, которые и направить к Москве. Весьма многие из полковых командиров были сменены, заменены новыми и управление стрелецким приказом было поручено Шакловитому, человеку безусловно преданному царевне.
Все это должно было жестоко поразить стрельцов; они были люди семейные, имели хозяйства, дела, связи торговые и промышленные; оставить Москву было для них большой расстройкою, не говоря уже о множестве различных преимуществ жизни в столице. Но многочисленная рать царская стояла еще в виду Кремля, сопротивление было невозможно, и с горьким чувством бессилия в назначенный день угрюмыми, молчаливыми толпами выступили они из застав московских и направились в разные концы обширного русского царства: кто на север, кто на ют, кто на запад, среди глубоких снегов и рождественских морозов.
В сущности, однако же, эта мера была справедлива, не говоря уже о том, что она была необходима: за что в самом деле одни полки несли тяжелую пограничную службу, а другие проживали в Москве, обязанные только занимать несколько караулов в Кремле и уворот? Подобная привилегия не была определена, сколько нам известно, никаким постановлением, а учредилась сама собой, обычаем, может быть для избежания издержек при передвижении. Справедливость допускала, следовательно, а общественная польза требовала уравнения службы по всему стрелецкому войску.
Впрочем правительство озаботилось о дальнейшей судьбе высылаемых стрельцов; им были выданы деньги на подъезд и первоначальное обзаведение, и семейства их вывезены на места нового жительства.
Указ, определявший все эти меры, замечателен по изложению, резко отличающему его от указов предшествующих царствований ясностью, точностью и необыкновенной предусмотрительностью мельчайших подробностей. Так, например, каждой колонне, идущей как в Москву, так и из нее, назначены маршруты, которые, равно как и время выступления каждой из них, рассчитаны так, чтоб колонны эти не могли встретиться и следовательно стеснить одна другую в квартировании и продовольствии. Эта предусмотрительность была распространена даже на перевозку семейств стрелецких, которым, для избежания встреч и столкновений, тоже определены маршруты. Мера и способ взимания для переселенцев корма с обывателей, надзор, который долженствовали иметь за стрельцами местные власти, порядок, в котором они должны были размещаться, отстраиваться, все было обозначено с чрезвычайной отчетливостью и определительностью.
В настоящее время трудно представить себе беспорядки, существовавшие по всем частям управления в эпоху, о которой говорим; в стрелецком приказе, например, не было ведомостей и списков большей части полков[13]; от этого происходило, что многие служилые люди отлучались, бродяжничали, занимались промыслами, не думая о службе; другие, напротив, беглые холопы, разночинцы, люди задолжавшие, преследуемые правосудием, приставали к стрельцам, поселялись в их слободах, и не неся их службы, находили возможность пользоваться их привилегиями. Нельзя было позволить, чтоб стрелецкие полки превращались в притоны бродяг и преступников; тем же указом от 30 декабря 1682 года повелевалось произвести переписи наличным стрельцам, также как их семействам; списки людям, состоящим на действительной службе, вести постоянно; стариков же, выслуживших срок, отчислить от службы, а малолетков, по мере достижения законного возраста, зачислять на действительную службу; остальных, наконец, затем бродяг, людей, произвольно приставших к стрельцам, разобрав какого они звания и из каких мест, рассылать по принадлежности.
Такая мера, распространенная на будущее время, обращенная в постоянный закон, должна была произвести радикальное улучшение в администрации войска и в самом его духе. Нельзя не отдать справедливости правительству, так скоро и ясно уразумевшему источник зла и так решительно приступившему к его искоренению.
Но в таком неустроениюм обществе, каково было русское в XVII веке, преследование одного зла часто вело к открытию многих других, спокойно гнездившихся в неизвестности; проникать все дальше и дальше в этот лабиринт беспорядков и искоренять их требовало большой энергии со стороны правительства. Правительство слабое не решилось бы на такой подвиг. Перепись стрелецкая показала, что бродяг всякого рода было в России весьма много, что они проживали не только в отдаленных областях, но и в самой Москве, не только на землях частных владельцев, но и в дворцовых имениях. Частые вторжения иностранцев, утеснения, малолюдность страны, дремучие леса, пространные степи развили наклонность к бродяжничеству, к переселению с места на место, и вкоренили эту наклонность в народные нравы[14]; она играла, без сомнения, важную роль в образовании козачества, явления единственного в истории народов, и конечно этому желанию простора, этой любви к бродячей жизни, разгульной и свободной обязаны мы многими и блистательными, и несчастными страницами нашей истории: завоеванием Сибири, первыми столкновениями с Китаем, подвигами Хабарова на Амуре, разбоями Стеньки Разина, Хлопки и может быть многочисленностью и успехами самозванцев[15]. Наконец, бродяжничество, не говоря о том, что оно льстило духу народному, представляло многия выгоды как бедным людям, которые избавлялись от кабалы, так и богатым, хоторые за ночлег, за кусок хлеба, добывали руки для обработки своих земель. Но не вдаваясь в предположения, мы можем на оснований официальных распоряжений царя Алексея и его преемника, направленных против бродяг[16], заключить, что зло это было старинное, вкоренившееся. Итак, правительство, вооружась против него, должно было ожидать упорного сопротивления, а разграбление холопьего Приказа во время стрелецкого мятежа, истребив многие крепостные записи[17], должно было увеличить его затруднения.
Тем не менее оно на это отважилось. От помещиков и вотчинников потребованы были объяснения, сколько за кем из них числилось душ по последней переписи (1678 года) и, в случае несогласия с оной, почему произошло это увеличение или уменьшение[18]. Принимая в расчет, что много документов погибло во время майских смут, владельцам было дано два года срока для отыскания и предъявления своих прав[19]. Вместе с тем строго запрещено было кому бы то ни было в городе или в своем имении держать людей без видов[20], а немедленно представлять их местным властям; воеводам же и наместникам вменено в обязанность всеми силами содействовать отыскиванию бродяг и рассылать их по принадлежности. Наконец, присоединяя к повелениям самое действие, правительство разослало во все концы сыщиков для поимки беспаспортных[21].
Нет сомнения, что все эти крутые и решительные меры произвели много частных злоупотреблений, что сами сыщики, равно как воеводы и другие начальные люди, преследуя виновных, утесняли и правых; тем не менее всякий здравый ум должен согласиться, что мысль правительства была вполне благонамеренна, и согласна с выгодами народа.
Распространяя далее эту меру, увидели, что самые права людей вольных, или объявлявшие себя такими, следует подвергнуть строгому контролю, ибо кроме многих подложных документов оказалось, что холопы, пользуясь последними смутами, часто вынуждали своих господ угрозами давать себе отпускные[22]. Оказалось также, что множество людей всякого звания проживало в разных местах с незапамятных времен, не имея на то никакого положительного права. Но поднимать такие стародавние споры значило принимать на себя бесконечный и бесполезный, может быть даже опасный труд; поэтому впоследствии решено было, — покрайней мере касательно дворцовых имений, — людей, проживших не менее двадцати лет на одном месте, считать крепкими тому месту[23].
Углубляясь все далее и далее в сложный механизм государственного управления, правительство открыло новый источник злоупотреблений, и с прежней решимостью приступило к его отвращению. Поземельная собственность была в величайщем беспорядке в России. В западной Европе, где она проистекала из феодального права, владение передавалось от отца к сыну в виде майората, не изменяя ни названия, ни границ, и таким образом могло переходить в течение нескольких поколений. В России было совсем другое; у нас при каждом переходе от отца к детям имение делилось, дробилось и изменялось как в названии, так и в границах своих. Это относится собственно к вотчинам, то есть к владениям наследственным; но в России были еще поместья, то есть земли, принадлежавшия казне, даваемые частным людям в пожизненное владение с обязанностью нести государственную службу. Поместья эти по смерти владельца переходили отчасти к детям его в виде награды, отчасти же возвращались в казну для передачи опять другому служилому человеку. При повышении его в чин за какую-нибудь заслугу, оклад, то есть пожизненное владение, увеличивался при перемещении помещика из новгородских, например, дворян в московские, следовала новая дача, новое движение поземельной собственности. Понятно, какая страшная путаница должна была при этом происходить, особенно если принять во внимание, что границы и межи обозначались (как это видно из старинных жалованных грамот) ручьями, которые могли переменить течение или высохнуть, рощами, которые могли быть вырублены или сгореть, пашнями, которые могли обратиться в выгоны. Поэтому земский судный и поместный приказы постоянно бывали завалены жалобами, тяжбами, из которых многие невозможно было решить. Кроме страшных беспорядков, которые такое положение дел представляло, оно должно было питать и огромные злоупотребления: при этой неопределенности границ сильный человек мог очень легко притеснить слабого; сама казна бывала обманываема: случалось, что помещик, получивший уже один оклад, просил и получал его во второй раз.
Все это требовало исправления. Еще прежние правительства делали некоторые попытки к размежеванию земель и учреждение порядка в поземельной собственности[24], но неискусство межевщиков и сопротивление владельцев не дали развиться этому начинанию, которое было предпринято без общего плана, и делалось по частям, местами. Правительство царевны принялось за межевание и деятельнее, и в более обширных размерах. В начале 1683 года во все концы государства были посланы межевщики[25], которых снабдили подробной инструкцией; они должны были, соображаясь с жалованными грамотами, купчими записями и другими документами, обозначать границы владений как частных лиц между собой, так и с имениями монастырей и казенными[26].
Эта мера естественно встретила самое сильное сопротивление; в обществе неустроенном и непросвещенном всякое злоупотребление, — особенно такое, где больше всего теряет казна, — выгодно для многих частных лиц. Поэтому определены строгие взыскания за сопротивление межевщикам[27], а для предупреждения подобного сопротивления сим последним приданы команды вооруженных людей[28].
Не можем с определительностью сказать, до какой степени успех увенчал эти начинания; но находя в течете всех семи лет правления царевны подтверждения, распространения как этой, так и других вышеприведенных мер, мы считаем себя в праве заключить, что эта замечательная женщина действовала по крайней мере последовательно, твердо, неуклонно, по однажды принятым ею началам достоинство весьма великое. В семь лет трудно привести к концу размежевание земель как частных, так церковных и казенных, разобрать права владельцев на эти земли, права и взаимные отношения граждан различных классов между собой, истребить бродяжничество, это зло, проникшее в самый дух народный; но царевна упорно преследовала все эти цели, и мы не можем не признать великой ее заслуги.
В отношении к религии правительство обнаружило небывалую дотоле в России и примерную для целой Европы терпимость. В то самое время как Людовик XIV, глава образованнейшего народа, объявил жестокое религиозное гонение, когда последовало отменение Нантского эдикта, когда толпы преследуемых протестантов принуждены были оставлять Францию, — Россия объявила, что она готова дать приют этим несчастным изгнанникам[29]. Как им, так и другим иноверцам, находившимся в России, разрешено было свободное отправление их богослужений; духовенству строго было воспрещено обращать их силой в правовославие[30], также как с другой стороны объявлено было иноверцам, что обращение не спасет их от наказания за совершенные ими преступления, и что люди, пользующиеся покровительством русских законов, совершенно равны перед ними, будут ли то православные католики или протестанты, идея следовательно столько же справедливая, сколько светлая, мудрая, просвещенная и далеко опережавшая дух современного общества. Зато немало протестантов, изгнанных из Франции, переселилось в Москву, в Немецкую Слободу, принеся с собой много просвещения, правда неуспевшего расцвести при Софии, но которым без сомнения воспользовался наш великий преобразователь. К концу правления царевны в Москве было пять иноверческих церквей, в числе которых одна каменная: явное доказательство покровительства иноверцам со стороны правительства.
И не в отношении только католиков и протестантов, немногочисленных, полезных и спокойных людей, — правительство явилось великодушным; оно было кротко и терпеливо в отношении к раскольникам, этим заклятым врагам своим, врагам церкви и общественного порядка. Преследовать их значило бы наполнить всю Россию кострами, орудиями пытки, навлечь на себя проклятия и даже деятельную ненависть значительной части народонаселения. Сам Петр I, тридцать лет правивший государством, совершиший так много не только государственных, но даже общественных преобразований, он, истребивший стрельцов, не решился предпринять истребления раскольников, предоставив это времени и успехам просвещения!.. Без сомнения подобным же образом понимало раскол и правительство царевны; оно строго поступило с ним, когда он, в лице Хованского и Никиты, посягнул на спокойствие государства, но потом его не преследовало, а только подтвердило против него прежние узаконения[31], и результаты оправдали эти меры; лжеучение не остановилось, правда, но оно таилось, и только однажды, в последнее время правления царевны, обнаружено было некоторое стремление к пропаганде, и то на отдаленных границах государства, на оконечности Донской земли, — но без большого усилия было прекращено самими же донцами, которые рассеяли проповедников раскола и принудили их скрыться в безлюдных степях между Доном, Камой и Волгой[32].
Рисуя характер царевнина правительства, мы не станем исчислять всех постановлений касательно судопроизводства, разъяснения многих затруднений при передаче наследств, продаже имений, узаконений касательно чистоты улиц в Москве, предупреждения от пожаров и т. п.: мы предполагаем ограничиться только главнейшими чертами, мерами чисто государственными; таковы, кроме упомянутых выше, некоторые указы, касавшиеся торговли.
В старинной России, как это было некогда и во всей Европе, внутренняя торговля была стесняема множеством привилегий, особых прав на взимание пошлин, которыми пользовались не только казна, но отдельные области, города и даже частные люди. Судоходные реки, большие дороги не были, как теперь, достоянием государства; но частных людей, монастырей или городов, через земли которых они проходили. Таким образом, эти пути сообщений были на каждом шагу перерезаны заставами, на которых владельцы собирали пошлины с проходящих товаров: за переправу через мост, за паром, за проезд через город, за все бралась пошлина. Торговля от этого жестоко терпела, но владетели застав упорно стояли за свои права, и цари находили их справедливыми и подтверждали подобные привилегии: Феодор Алексеевич, например, на жалобу путивльцев, что купцы, дабы не платить пошлины при проезде через их город, возят товары проселками, — определил взыскания за минование застав[33].
Очевидно, что такое невежественное понятие о собственности было повсеместным в России; что это была одна из тех ложных идей, одно из тех фальшивых учений, которые в разные времена у всех народов замедляли ход общественного благосостояния. Невозможно следовательно требовать, чтоб правительство царевны возвышалось над своим веком до попрания всеобщего заблуждения; и действительно, оно отдавало, особенно в последние годы, когда по причине войны с Крымом деньги сделались нужнее, разные статьи народной промышленности на откуп частным людям[34]; но с другой стороны, перебирая указы, изданные при Софье, встречаем много таких, которые оказывают покровительство торгующим людям и определяют некоторые их права.
Между множеством постановлений, касающихся торговли и торговых людей, внушенных истиной и случайными, минутными потребностями, частью отмененных царевной, остановимся на одном ее действии, заслуживающем полного нашего внимания; это уничтожение томожен между Великой Россией и Малороссией[35]. Меньший результат этого постановления состоял в приобретении и великорусской, и малороссийской промышленностью, весьма незначительной конечно в то время, новых рынков, и следовательно поощрения к сильнейшей производительности; другой результат, гораздо более важный и убедительнее доказывающий глубину политических соображений царевны, заключался в неминуемом сближении с нами Украины.
Подобная же мера употреблена правительством отношении и к другой вновь приобретенной провинции, — Смоленской. Смоленск, уступленный Польше во время самозванцев, был вновь приобретен Россией вследствие славного Андрусовского перемирия, но приобретен не навсегда, а на время перемирия. Внутренние смуты Польского государства, о которых скоро будем подробнее говорить, подавали однако России надежду удержать за собой и навсегда это старинное ее достояние. Имея это в виду, царевна старалась привлечь к себе смоленское народонаселение, связать его выгоды с выгодами России. Она подтвердила права шляхетства вообще и раздала поместья беспоместным или малопоместным дворянам; даровала привилегии самому городу Смоленску[36] и всеми этими мерами, без сомнения, уравновесили влияние России с польским влиянием, так что в случай разрыва с Польшей часть народонаселения, можно было надеяться, примет нашу сторону; в случай же окончательного упрочения за нами Смоленска, мы приобретали область уже на половину обруселую.
Теперь перейдем к обозрению действий правительства в отношении к иностранным государствам.
До Петра ╤ сношения наши с западной Европой представляют мало интересного, как известно. Франция, Испания и Португалия были знакомы нам почти только по имени; с частью германских государств, Данией, Голландскими Штатами и Великобританией хоть и учреждались то торговые, то дипломатические сношения, но и те и другие бывали временные, случайные, до такой степени поверхностные, что царь Алексей, прогневавшись на англичан, одним словом своим расторг всякую связь своих подданных с ними, и этот разрыв не произвел потрясения в промышленности ни того, ни другого народа.
Таковы были торговые связи наши с Западом. Что касается до отношений дипломатических, то за исключением нескольких случаев, как например предполагаемого брачного союза при Годунове с Датским двором, или деятельного участия Пап в наших делах при самозванцах, дипломатическая переписка наша не имела никаких важных следствий.
С азиатскими государствами мы имели более древние, но разве мало чем более тесные связи, нежели с западноевропейскими. Правда, с Персией, с Китаем вели мы издревле торговлю; от первой получали ковры и шелковые ткани, из второго вывозили еще при Иоанне Грозном чай[37]; но все эти торговые сношения были непостоянны, недеятельны, не были жизненной необходимостью народов, также как отношения дипломатические были по большей части только этикетные: длинные грамоты, которыми от времени до времени обсылались государи русские с персидскими и китайскими: они состояли на половину из титулов, другая же половина их была наполняема высокопарными вежливостями…
Но из этого еще не должно заключать, чтоб Россия жила совершенно отдельной, уединенной жизнью между европейскими государствами, которых интересы в эпоху, нами описываемую, уже значительно обобщились. Напротив, была сфера, в которой Россия постоянно обнаруживала свое влияние; в кругу государств Европы восточной она имела свое значение, свою степень; интересы Швеции, Польши и Турции (с Крымом) часто сталкивались с интересами России, и мы то воюем с Польшей за Ливонию при Грозном, то заключаем договоры с Швецией при Шуйском, то сажаем на московский престол польского царевича, то протягиваем руку к короне польской. С половины ХVII века история России тесно связывается с историей государств восточной Европы. Присоединение Малороссии сильно столкнуло интересы России, Польши и Турции, и длинная цепь переговоров, войн и перемирий связывает судьбы этих трех государств в продолжение полувека, до тех пор, пока Петр I не дал другого направления силам и политики России.
Чтоб яснее уразуметь политику царевны в отношении к соседственным государствам, обратимся несколько назад и разберем обстоятельства, давшие основания этой политике.
Основанием сношений наших с Швецией в ХVII веке был договор, заключенный с ней Шуйским, по которому Россия уступала ей часть прибрежья Финского залива в уплату за помощь против самозванцев и поляков. В то время как Шуйский покупал столь дорогой ценой союз Швеции, самозванец расплачивался за пособие Польши Смоленской и Северской областями. Царь Михаил, чтоб умирить и успокоить свое государство, принужден был подтвердить уступки, сделанные его предшественниками, Польше и Швеции. Алексей Михайлович вступил, следовательно, в управление государством, потерявшим старинные свои области, отрезанным от морей, и имевшим границу в 4-5 переходах от столицы. Между тем Россия оправилась, окрепла и стала обнаруживать ту, если можно так сказать, стальную упругость, вследствие которой она при первой возможности стремилась раздвинуться и захватить пространство, некогда ею занимаемое. Малороссия изъявила желание вступить в подданство Алексея. Предложение было заманчиво, но принять его, значило начать упорную борьбу с Польшей и Турцией, потому что оба эти государства считали Украину своей добычей и достоянием. Подданство Хмельницкого было после долгих колебаний наконец принято и война с Польшей и Турцией началась. Успех, однако, был по большей части на нашей стороне, вследствие чего и был заключен с Польшей Ордыном-Нащокиным славный Андрусовский договор, который возвращал России, только на время перемирных лет, большую часть уступленных незадолго перед тем земель.
В то время, как царь Алексей так счастливо вознаграждал Россию за недавние ее потери со стороны Польши, он вознамерился возвратить от Швеции прибрежье Финского залива или даже может быть Балийского моря[38]. Но под стенами Риги счастье, сначала благоприятствовавшее русским, оставило их. Царь заключил мир, которым прежние уступки наши Швеции были подтверждены.
Что же касается доТурции, то война с ней за Малороссию продолжалась, то приостанавливаясь, то снова вспыхивая, и Феодор Алексеевич наследовал ее вместе с престолом отца своего; она кончилась наконец Бахчисарайским договором, заключенным в 1681 году на двадцать лет Тяпкиным и Зотовым (учителем Петра Великого), вследствие которого признано было бесспорное господство России надь Украиной (до Днепра). С Польшей, с другой стороны, было возобновлено перемирие еще на тринадцать лет на прежних же условиях, исключая некоторый против прежнего уступки с нашей стороны.
Таковы были отношения наши к соседям при вступлении на престол царей Иоанна и Петра. Как к соседним дворам, так и к дворам западной Европы посланы были любительные грамоты, на которые с большей или меньшей поспешностью последовали ответы. Прежние договоры и трактаты были подтверждены со всеми как потому, что мы со всеми были в мирных отношениях и не было причины нарушить их, так и потому, что сомнительное в начале положение правительства принуждало его обратить все свое внимание на внутренние дела.
Но в этой восточной Европе, в которой с половины XVII столетия интересы так обобщились, не замедлили обнаружиться признаки близких потрясений. Султан Магомет IV и знаменитый визирь его, Купроглы, являются последними представителями энергии, буйной отваги и славы Османов. Турция оживилась при них. Сухопутные ее войска, покинув вследствие Бахчисарайского договора берега Днестра, обратились на Польшу и Австрию и принудили одну к уступке Каменца с Подолией, другую к невыгодному для нее Темешварскому миру. Флот Турции между тем, после двадцатилетней осады Кандии, отнял этот важный остров у Венецианской республики. Это встревожило европейских государей, тем более, что в будущем можно было предвидеть новые враждебные вмешательства со стороны Магомета.
Приобретение Венгерского королевства австрийскими эрц-герцогами, без сомнения, возвысило их в глазах Европы, но в сущности оно было для них весьма часто отяготительно. Народ венгерский не сливался с прочими подданными австрийского государя, ревниво дорожил своей национальностью и не раз уже со времени своего присоединения до исхода XVII века обнаруживал энергические попытки к восстановлению своей независимости. В последней четверти этого века венгерские дела приняли для Австрии весьма неблагоприятный оборот. Венгерцы взялись за оружие, по всему государству быстро распространилось возмущение, и главой его является молодой, отважный, предприимчивый Текелий. Чувствуя однако неравенство сил между Австрией (поддерживаемой Германией) и Венгрией, он воззвал о помощи к Турции и отдал отечество свое под ее покровительство. Турция с радостью воспользовалась случаем сделать зло давнишней своей сопернице, и восстание Венгрии, руководимое Текелием, подстрекаемое французской политикой, поддерживаемое Турцией, обнаружилось с ужасающей силой и бистротой[39].
Поставленный между этим восстанием и неутомимой враждой Людовика XIV. император Леоподьд заботливо стал изыскивать себе союзников. В это время королем польским был Ян III Собесский, знаменитый победительТурок, возведенный на престол признательностью сограждан. Он имел двойную причину желать союза с императором: государственную и личную, династическую. Возвратить Каменець и Подолию было единощушное желание государства, весь народ скорбел об этой утрате[40] и негодовал на мир с Турцией, обложившей Польшу унизительной данью[41]. С другой стороны Ян стремился к утверждению престолонаследия в своем семействе, и в этом отношении содействие императора могло быть ему весьма полезно, поэтому-то император и послал своих агентов в Польшу с полной надеждой на успех. Между тем Людовик XIV, которого политической системой было противодействие Австрийскому дому, стал заискивать дружбы воинственного Яна. Варшава сделалась театром ожесточенной дипломатической борьбы между Францией и Австрией. Последняя однако же превозмогла наконец, как потому что она предлагала деньги на военные издержки, в которых Польша имела крайнюю нужду[42], так и потому, что император изъявил согласие на брак старшего сына Якова с одной из эрц-герцогинь, между тем как Людовик XIV имел несчастье вооружить против себя супругу польского короля, пользовавшуюся в государственных делах большим влиянием[43]. Итак, предложение Леопольда было принято и договор заключен на следующих условиях: императору выставить 70 тысяч войска, королю 40 тысяч, не мириться одному без другого и стараться приобретать новых союзников общему делу.
Вследствие этой последней статьи император обратился к венецианскому правительству и при помощи Папы Иннокентия XI, лично ему преданного, при помощи напоминания о потерянной республикой Кандии, успел склонить ее к войне. Ян III со своей стороны обратился к России; после многих намеков и полуслов об обязанностях всех христианских государей действовать сообща против врагов креста, он наконец решился формально пригласить царей к союзу, 21 апреля 1683 года[44]. Предложение это было получено в Москве через несколько месяцев после возвращения царей из Троицкого похода, когда еще волнение, произведенное стрелецким бунтом и замыслами Хованского, не успело совершенно утихнуть, когда правительство было слишком озабочено у себя дома, и когда, следовательно, вдаваться в какие-либо предприятия внешней политики было бы с его стороны и неблагоразумно и неосторожно. Поэтому предложение польского короля было отвергнуто на том основании, что Турция не подала повода к нарушению с ней мира. В самом деле, в первые месяцы правления Софии прибыл из Константинополя посол наш, Возницын, с ратиикацией Бахчисарайского трактата, который Магомет медлил подписывать, пока наконец не узнал о союзе императора с польским королем и о домогательствах их обоих склонить к тому же союзу и Россию.
Зато с другой стороны вмешательство Дивана в дела Венгрии приняло решительный характер, между тем как Текелий, прокламациями своими и личным примером возбуждая венгерское народонаселение, проник в Силезию[45], а будинский паша овладел Токаем, на берегах Савы и Дуная собрались огромные полчища nурок, и в начале весны 1683 года хлынули наконец на владения Австрии, гоня перед собой ее войска. Император, не имея в готовности сил, чтоб противостоять этому страшному вторжению, не считая себя безопасным в своей столице, оставил ее, и за ним до шестидесяти тысяч жителей поспешили выехать из Вены[46], которая и была обложена турками 14 июля. В этой крайности Леопольд потребовал от Яна III исполнения договора. Бодрый король поспешил со совим дворянством сесть на коня, явился под стенами Вены и после жаркого боя принудил турок поспешно отступить. Через несколько дней прибыл в лагерь победителя и император, но вместо благодарности за спасение своей столицы, оказал ее освободителям надменный и холодный прием. Это естественно оскорбило и самого Яна и еще больше его дворянство, которое неохотно шло биться против венгерцев, чувствуя к ним более симпатии, нежели к австрийцам. Но делать было нечего: мириться с турками уже поздно было, и потому король польский обратился с новыми убеждениями к русскому двору.
Он поспешил известить царей о поражении турок: “Мнится, — писал он, — что только гордый и дедичный (древний) креста святого неприятель и все войско потерять принужден был, если б для толико великой победы и день был большой; но ночь наступила и он ушел[47], однако же идем за ним, гоняясь и уже наши передовые поезды на шеях их подлинно сидят”. С естественным и понятным удовольствием распространившись в описании своей победы, он прибавляет: “Надежда в крепком Боге, что тот народ бусурманский, когда ни есть рукой христианской, при благословении Высочайшего укротится и преломится, токмо б все христианские государи восхотели”. Затем прямо обращаясь к царям, он убедительно приглашает их соединить свои силы с силами победителей и пригласить персидского шаха к союзу. Император со своей стороны, извещая о поражении турок, убеждает: “Совокупив сердца, руки и оружие”, — положить конец общему врагу христианства.
Надеясь новыми известиями о победах возбудить бранный дух в русском правительстве, Ян не допускал случая писать в Москву. “Дунай, — писал он из-под Буды, на треть версты пространства кровью плыл”; он извещал и о помощи, которая стекалась к нему со всех концов Германии: “Приходит, — говорил он, — время на изгнание из Европы врагов святой веры”, — и не получая удовлетворительного ответа, удивлялся равнодушию России в деле общем всему христианству, грозил гневом небесным…
Действительно, трудно было найти более удобное время для начала войны с Турцией, ослабленной и устрашенной целым рядом неудач. Герой Собесский уже создавал в уме своем целый план похода против турок: австрийцы должны были действовать со стороны Дуная, поляки в Подолии, русские против Крыма, персидский шах, наконец, к которому посланы были гонцы из Варшавы[48], со стороны Малой Азии. Много было вероятностей успеха, даже не рассчитывая на содействие Персии; но правительство русское не решилось еще употребить сил своих и деятельности на отдаленные предприятия.
Между тем, в отношении к иностранным дворам оно находилось в прекрасном положении. Польский король в частых своих посылках хотя и выказывал иногда неудовольствие на холодность нашу, старался однако всячески угождать царям, вызывал их на полюбовное решение пограничных споров, посылал в Москву листы за листами, послов за послами; император Леопольд, надменный и гордый человек, непреклонный в отношении к этикету в лагере Собесского, под стенами униженной Вены, — хвалился дружбой своей с Россией, благодарил за хороший прием, оказанный в Москве его послам[49]; султан Магомет, наконец, поспешил сменить “холопа и работника своего крымского хана” вследствие неудовольствий против него России[50]. В столь выгодном и почетном положении относительно соседних государств мы едва ли когда-либо доселе были. Надлежало наконец им воспользоваться; иначе война с Турцией могла окончиться, а мир естественно отнимал у России выгодное ее положение.
Но так как участие царевны в турецкой войне нашло много порицателей между современниками, а вслед за ними и между историками, то постараемся вникнуть, до какой степени эти порицания справедливы; действительно ли были безумным делом эти крымские походы — значительнейшее явление в правление Софии? Выгоднее ли было бы сохранение нейтралитета? Или, наконец, лучше ли было бы, вступив в борьбу со Швецией, обратить все силы и все внимание на приобретение берегов Балтийского моря, как это дает чувствовать Голиков?
Вопрос о нейтралитете падает сам собой. Государство нейтральное играет значительную роль только до тех пор, пока длится ожидание, что оно пристанет к той или другой стороне; следовательно Россия не могла долго сохранить свое выгодное положение относительно воюющих держав; без сомнения всего полезнее было бы ей преследовать внутреннее свое развитие; но она не могла с желаемым успехом этим заняться до тех пор, пока границы ее были далеко от Черного и Балтийского морей, когда единственные ее порты были на Северном океане, когда наконец дремучие леса и болота Литвы отделяли ее от Европы. Это географически безобразное государство, прижатое к полярным льдам, границы которого проходили почти в виду столицы, и между тем безмерно растянутое от запада к востоку, открытое наконец вторжениям диких крымцев, не обезопасенное ни со стороны Швеции, ни Польши, должно было прежде всего создать себе правильное очертание, приобрести более надежные и выгодные границы: следовательно дальнейший нейтралитет не обещал ни внешнего величия, ни значительного развития внутренних сил государства.
Итак, оставалось выбирать между войной со Швецией или Турцией. С XVI века внимание царей наших преимущественно обращено было на север; это вошло как бы в предание русской политики. Но надо принять во внимание, что во все это время крымцы и турки были слишком могущественны, и мы не могли думать о приобретении берегов Черного моря, а потому Иоанн Грозный, Годунов и Алексей не имели выбора, и желав добыть моря, должны были искать обладания балтийскими берегами. Во время этих войн наших со Швецией, она была всегда развлечена другими войнами, обеспокоена другими врагами, и мы однако постоянно не имели успеха. В настоящее же время Карл XI мог располагать всеми силами своего государства; он был монарх самодержавный, более нежели кто из его предшественников, и хотя его дворянство, особенно лифляндское, было недовольно крутым его правлением, но к России расположено оно было еще менее. При том шведское войско менее полвека тому назад прошло с победой всю Европу и еще недавно громило Польшу, несравненно превосходившую нас в военном отношении. Сам Петр, обладавший уже значительным регулярным войском, великий воин сам, гений могущественно владычествовавший над умами своего народи — и он счел не лишним вооружить против Швеции Польшу и Данию, следовательно не безрассудно ли было бы царевне, не располагавшей ни одним из средств Петра, вступить в борьбу с государством, не подавшим сверх того никакого повода к серьезному неудовольствию?
В отношении к крымцам мы были совершенно в других отношениях, правда, Черное море было не столь выгодно для нас, как Балтийское, и берега его были дальше от наших границ, нежели берега Балтийского. Но в случае успешной войны с Турцией мы могли достигнуть двойной выгоды: добыть себе море и, если не истребить вовсе, то значительно ослабить, заключить в Таврический полуостров заклятых врагов наших, несравненно опаснейших и беспокойнейших, нежели шведы. Если же бы удалось вовсе изгнать татар, что считали возможным некоторые беспристрастные современники[51], то какие огромные богатства нашли бы мы в Крыму, куда в течение нескольких веков стекались сокровища Польши, венгрии, Дунайских Княжеств и наши русские! Турция была бы нам не страшна. Может быть, не было бы ни прутской кампании, ни всех войн на берегах Дуная, славных без сомнения, но стоивших России много крови, обезопасились бы и процвели бы богатые области Курская и Воронежская, Украина и Запорожье надежнее утвердились бы за Россией. Напоследок положено было бы окончание двухсотпятидесятилетней борьбы нашей с татарскими ордами завершено было бы дело обоих Иоаннов! К этому едва ли когда мог представиться удобнейший случай. Турция была сильно озабочена действиями поляков и австрийцев и, давно отказавшись от содействия Венгрии, с трудом отбивалась на своей собственной земле. Доказательством, как дорог для нее был нейтралитет России, служит низложение крымского хана. С другой стороны, Ян III, более герой, чем политик, с такой настойчивостью приглаша Россию к союзу, был так уступчив в мелких недоразумениях, естественно встречающихся между соседями, что можно было надеяться на хорошую плату за нашу помощь. Сколько выгод, следовательно, казалось, обещала война с Турцией.
Но был ли законный или хоть благовидный повод к началу этой войны? Такой необузданный народ, как татары, даже при самом миролюбивом расположении своего правительства, не в состоянии были строго сохранять договоры. “Вы не будете первыми зачинщиками, — говорит Гордон[52] в официальной своей записке Голицыну, — татары нападали в разные времена на вашу землю, увлекали пленников, превращали смысл и содержание мирного союза, бесчестили наших гонцов”. И действительно, они мучили и ругали нашего посланника, стольника Тараканова. Гетман Самойлович слал одно за другим донесения в Моску о разорении крымцами наших границ. В то время как правительства считались в мире между собой, пограничные начальники продолжали вести открытую войну. Азовский паша не давал покоя нашим донцам, грозил вторжением в их земли. Вот что писал бодрый атаман донского войска Фрол Минаев к крымскому хану[53]: “Если ты, хан Мурод Гирей, азовского Сюина-бея не уймешь, то и мы молчать не будем же; а и сам ты хочешь идти под наши городки; и наши городки не корыстные, оплетены плетнями и обвешаны тернами, а надо их доставать твердо головами. Даром вам в дальний путь забиваться!” При таких отношениях не надо было долго искать предлога к войне.
Итак, остается только решить: можно ли было надеяться на успех в войне с татарами? Если когда-нибудь он был вероятен, то именно в настоящую минуту. Султан, занятый собственными делами, не в состоянии был оказать им помощи и, следовательно, нам предстояло разделываться с ними один на один. К концу XVII столетия крымцы не имели уже в глазах наших ореола непобедимости. При Алексее и Феодоре мы терпели от них поражения, но и сами бивали их. Кавалерия их была лучше нашей, но со своей пехотой мы смело могли их встретить. “Московский народ очень стоек в защите”, — сказал о нас гетман Жолкевский в начале XVII[54], так же, как сказал это два века спустя Наполеон, иностранец, бывший в русской служби, Шлейсинг[55], хвалить нашу пехоту (в отношении к войне с татарами); следовательно, при столь благоприятных политических условиях вопрос и в военном отношении представлял вероятность успеха. Гордон, образованный военный человек, долго служивший на украинской границе, знавший, следовательно, хорошо и наши средства и силы татар, не сомневался в успехе. Только театр войны был неблагоприятен: прежде чем добраться до Крыма, надлежало проходить пустыми степями. По предусмотрительности можно было до некоторой степени предотвратить неудобства следования по безводным пустыням: можно было держаться Днепра, так что без воды пришлось бы идти не более двух дней. Местоположение было открытое, допускавшее везде боевой порядок; трудных мест, — лесов, болот, переправ не было вовсе; так по крайней мере уверяли специальные люди, вызванные и спрошенные правительством[56]. Все, следовательно, убеждало его на подвиг, которого последствия могли быть огромны.
В самом дели, какой толчок, какое развитие могло бы дать нашему отечеству взятие Крыма, овладение берегами Черного моря, — а это считалось возможным для людей, повторяем, которых нельзя подозревать в угодничестве сильному любимцу! Нет, крымские походы были не прихотью Голицына, не капризом царевны, не затеей без основания и результатов, как это представляют многие историки! Исполнение их было дурно, и мы покажем и докажем это в свое время с полным беспристрастием; но мысль их была великая, плодовитая. Ее выполнила Екатерина столетие спустя. Сам Петр, наконец, не обратился ли он прежде к Черному, нежели к Балтийскому, морю? А Петр не был в столь благоприятных условиях относительно татар, как царевна, поддерживаемая Польшей, Австрией и венецианским флотом. Взятие Азова Петр торжествовал конечно не как победу над ничтожною крепостцой, но как первый шаг к великому будущему. Это будущее должна была иметь в виду и царевна: если предполагалось ее правительством завести флот на Каспийском море[57], пустынном море, уединенном, мало посещаемом и в настоящее время, то неужели того же не предполагалось относительно Черного моря, этого естественного пути восточной торговли, этой открытой и прямой дороги к самому сердцу Турецкой империи?
Итак, война с Крымом была решена в Москве; но это решение должно было скрывать от Польши, чтоб принудить ее к жертвам и уступкам за наше содействие. Поэтому послам императора Леопольда, бывшим в Москве в 1684 году, сказано, что начать войну с турками Россия не может, не обеспечив себя прочным образом со стороны Польши. Обьяснение это было очень искусно сделано: оно ставило императора в положение посредника, которого выгоды были, однако, на нашей стороне и который, следовательно, должен был действовать в нашу пользу на польского короля.
Началась переписка между московским и варшавскими дворами. Назначено было съехаться уполномоченным, прения должны были происходить в Москве. Ян III прислал сенатора Гримультовского, двух князей Огинских и Потоцкого. Царевна со своей стороны уполномочила начальника Посольского приказа князя Вас. Вас. Голицына и придала ему ближних бояр Бор. Петр. Шереметева и Ив. Вас. Бутурлина, ближних окольничих П. Д. Скуратова и И. Ив. Чаадаева, да думных дьяков Украинцова, Бобинина, Посникова, Возницына и Волкова; мы выписали имена всех участников одного из славнейших наших дипломатических подвигов[58].
Два трактата могли служить основанием при предстоявших переговорах: Андрусовский и трактат 1678 года. Условия первого были следующие: Днепр назначался границей между Россией и Польшей; Украина по левую сторону сей реки утверждалась на веки за Россией; Киев, хотя и на польском берегу стоящий, предоставлен России на два года; на все время перемирных лет уступались Польшей: Смоленск, Дорогобуж, невель, Себеж, Красный Велиж, Чернигов, вся Северская земля со многими городами; Запорожье должно было оставаться под обороной и послушание. Таково содержание Андрусовского договора. Договор 1678 года подтвердил те же самые условия, то есть Днепр границей между обоими государствами, двухлетнее владение Киевом и тринадцатилетнее (срок перемирия) Смоленской и Северской областями, за исключением Невеля, Велижа и Себежа, уступленных на этот раз Россией Польше. Сверх того в оба эти перемирия уплачено с нашей стороны 400 тысяч злотых.
Из приведенных договоров, разумеется, выгодне для нас было бы принять в основание первый: кажется так и было сделано. По крайней мере без уважения к уступкам, сделанным в 1687 году статьи андрусовские были приняты во всех их обширности и утверждены навеки, а именно: Северская земля со всеми городами и Смоленская отходили навсегда к России; Киев с несколько большим против прежнего округом также навеки уступлен был Польшей, равно как и Запорожье, признанное нераздельным и бесспорным достоянием России. Таковы были статьи относительно границ наших с Польшей. Другими статьями определялись титулы государей, права взаимной торговли, свобода вероисповеданий, пограничные отношения и, наконец, оборонительный и наступательный союз против турок. Положено в текущем же 1686 году России открыть военные действия, направляя их против Крыма. В случае же окончательного успеха с этой стороны обратить свои войска для содействия полякам, — помощь, выговоренная и Россией от Польши; мира не заключать отдельно. Король польский обнадеживал, что условия этого союза будут приняты во всей их силе императором германским и Венецианской республикой, и что он становится общим делом между всеми четырьмя поименованными государствами.
В каком отношении мы не стали бы рассматривать этот договор, везде интересы России торжествуют. Утверждение за Россией Киева — матери городов русских — было со стороны царевны данью народной гордости, данью, которую домогались и не в состоянии были принести царь Алексей и Феодор. Приобретение Смоленской и Северской земли с линией Днепра доставляло нам естественную границу и отдаляло ее от столицы, возвращало в лоно отечества похищенных у него чад, начиная таким образом великое слияние славянских ручьев в русском море[59]. Исключительное владение Запорожьем приближало нас к Черному морю, приводило Россию с ним в соприкосновение, отнимало у польских интриг вход в Русскую землю, окончательно разрешало вековой спор между московским, варшавским и цареградским дворами и обещало значитеьлные выгоды при предстоящей войне с Турцией. Сколько выгод постоянных, вечных, сколько плодовитых семян за единовременную уплату ста сорока тысяч рублей! И выгоды эти приобретены не усилиями, не войной, но одной искусной политикой, умением воспользоваться счастливыми обстоятельствами! Если б предполагаемая война с Крымом не принесла никаких результатов, то уже один этот договор заранее выкупал все, и кровь русская проливалась бы не даром.
Желая приобрести новых союзников и еще более вступить в новые связи с европейскими государями[60], царевна отправила посольство в Голландию к бранденбургскому, датскому, шведскому, также к французскому и испанскому дворам в Вену же за ратификацией договора и для окончательных совещаний касательно предстоявшей войны послан был дипломат и воин, уже начинавший свою знаменитость Борис Петрович Шереметев. Между им, имперскими министрами и послом польского короля, князем Любомирским,были определены время открытия военных действий, число войска, которое должна была выставить каждая из договаривающихся держав и прочие подробности. Шереметев пробыл довольно долго в Вене с многочисленной свитой. Наконец он возвратился в Россию, а окольничий Чаадаев, также один из участников последнего договора, отправился далее, в Венецию, для подобных же совещаний. “Итак, видно, — говорит автор, у которого заимствуем мы эти известия[61], что не одна Польша спасала Венгрию и Европу от турок”.
Договор 1686 года был принят, как и следовало ожидать, московским и варшавским дворами с весьма различными чувствами. Ян III подписал его со слезами на глазах. Царевна же осыпала милостями Голицына и его сотрудников, и с торжеством обнародовала о блистательных приобретениях, сделанных ею.
Славным этим договором мы заключим главу, посвященную обзору действий царевнина правительства, — действий, ознаменованных духом последовательности, порядка и несколькими великими, плодовитыми предположениями. Царевна возвысилась неправдой и была низложена во имя законности; за кратковременным ее правлением последовало долгое, блистательное правление гениального человека. Современники, пораженные величием Петра, пропустили без внимания его сестру; может быть в этом равнодушии к падшей партии играло не малую роль желание угодить партии торжествующей. Но если все эти причины могли существовать для современников, — для нас, людей XIX столетия, они существовать не могут. К Милославскимь и к Нарышкиным мы равнодушны: и для тех, и для друтих мы потомство; дела Петра должны внушать нам удивление, но не ослеплять нас, и во всяком случай этот великий человек не имеет нужды, чтоб к его подвигам историки прибавляли обрывки посторонней славы.
Что большая часть рассмотренных нами правительственных действий принадлежат самой царевне, что она была душой тогдашнего правительства, в этом не оставляют сомнения единогласные свидетельства современников. А как эти современники выставляют вперед правительницу чаще для порицания, чем для похвалы,то свидетельства их не подозрительны: некому было прославлять ее, все друзья ее погибли. Итак, мы считаем обширное личное влияние Софии Алексеевны на управление Россией за факт, не требующий новых доказательств; но нам хотелось бы знать, кто из приближенных к ней людей и в какой мере разделял с ней правительственные труды? С кем она должна разделить, следовательно, и славу, и ответственность перед потомством?
Мы знаем, что она приступила к правлению в сопровождении Милославского и Голицына; знаем также, что впоследствии Шакловитый пользовался большой ее доверенностью; какова же была доля каждого из них в трудах и подвигах государственных? О Милославском, которого имя беспрестанно встречается в современных записках во время переворотов, изложенных в двух первых главах, после смерти Хованского, почти вовсе не упоминается теми же современниками. Это заставляет нас думать, что он пользовался небольшим влиянием у царевны, когда она достигла власти, и мы объясняем себе это тем, что он вообще выказал мало характера и недовольно привязанности к делу, которое, однако, должно было его интересовать. Правда, в первое время после смерти Феодора, он работал много, может быть, больше всех, но тайком, сказывался больным, сидел дома, как будто придумывая для себя отступление в случае неудачи? Такое двусмысленное поведение во время опасности припоминается после победы, и вот почему, думаем мы, он потерял расположение и доверенность правительницы. Притом же он не более трех лет пережил свое возвышение. Наконец, нигде не видим мы, чтоб ум его, впрочем тонкий, оборотливый, неутомимый и проницательный, имел те обширные размеры, которые нужны были для сотрудника царевны.
В отношении к умственным средствам тоже почти можно сказать и о Шакловитом; но он был молод, был безусловно предан царевне, и не отступал ни перед каким злодеянием, чтоб угодить ей. За то в интригах придворных, в кознях против Петра, Шакловитый играл первую роль, a как эти козни и интриги были доступнее взорам современников, чем соображения политические, созидавшиеся в тишине кабинета, то и понятно, что этот второстепенный клеврет мог легко показаться ближайшим наперсником царевны (63).
Итак в наших глазах делается ясным, что истинно правительственные труды делил с нею один Голицын. Да если бы мы не были приведены к этому заключению цепью вышеприведенных доводов, имя этого министра так часто произносится современниками, встречается в оффициальных бумагах и наконец впереди всех выставляется иностранными писателями, что мы необходино и на этом основании должны прийдти к тому же убеждению.
Обозрение предшествующей жизни Голицына, мы надеемся, додтвердит высокое мнение, высказанное нани о нем. Он лишился отца на тринадцатом году (64); но его мать озаботилась дать ему воспитание, какое редко получали русские того времени: он знал греческий, латинский и немецкий языки и был хорошо знаком с историею. Служба его началась при дворе, где его имя и связи, равно как образованность, должны были держать его на виду. В 1676 году, тридцатисеми лет от роду, былуже он возведен в сам боярина и послан царем Феодором на службу, на украинскую границу. Там бушевал Дорошенко. Князь Григорий Григорьевич Ромодановский (убитый во время Стрелецкого мятежа) командовал русскою армиею. Он вел войну вяло, без энергии, неискусно; Голицын немногому мог научиться в его школе, но за то он успел здесь выказать свои дипломатические способности: по его убеждениям сдался неугомонный Дорошенко, засевший насмерть в Чигирине, за что и была пожалована царем Феодором Голицыну гетманская булава, которую мятежник подожил в знак покорности (65).
Так началось политическое поприще будущаго министра царевны. Окруженный ореолом молодой своей славы, он возвратился в Москву, и острый взор Софии Алексеевны не замедлил отличить его в сонме царедворцев. Царь с своей стороны был к нему милостив, и, надо думать, допускал его свободно говорить с собою о государственных делах, о последней войне. Голицын, который не выказал, по нашему мнению, особых военных способностей, не мог следовательно обнаружить стратегических ошибок Ромодановскаго, его непонятной медленности, его неопределенных движений; но обладая обширным административным умом, онмог лучше, нежели кто либов то время, понять недостатки в организации нашего войска. Вероятно царь в беседах своих с Голицыным коснулся этого предмета, потому что сему последнему поручено было сделать преобразования в составе и управлении войска. Преобразования, совершенныя им, впрочем незначительны, и мы не считаем нужным даже упоминать о них; за то углубляясь своим проницательным взором в пружины слабой дисциплины, худого управления и недостаточных успехов нашего войска, он дошел наконец до вопроса о местничестве.
Мы не будем распространяться о свойствах и сущности этого важного явления в истории нашего отечества, во-первых потому, что вопрос о местничестве не входит в предположенный нами круг исследований; во-вторых потому, что не надеемся ничего прибавить к открытиям, сделанным на этом поприще до нас. Местничество вытекло из родовых начал, которые господствовали также и в отношениях удельных князей; удельныя владения уничтожились, но понятия о старшинстве как городов, так родов и наконец лиц в одном роде, сохранились; члену старейшего рода не доводилось сидеть за столом царским ниже чина одного из младших родов; старшему родичу нельзя было находиться в войне под командою родича младшаго. A кто по ошибке, нерадению или недостатку твердости уступал свое место младшему, тот унижался, делал потерку не только себе, не только прямому своему потомству, но всему своему роду, так что раз обойденный навсегда был унижен. Поэтому понятно, отчего предки наши так дорожили старшинством своим, своим местом, почему они, будучи не соответственно понятию о старшинстве назначены в войско, убегали с поля сражения, почему сказывались больными, чтоб не сидеть за царским столом ниже некоторых фаворитов, а когда их приводили за стол силой, то вырывались, со слезами протестовали, прятались под лавку и т. п.
В придворных церемониях этот счет старшинством и местами мог подать повод только к неуместным и смешным сценам, но в государственной службе следствия его были несравненно важнее. Воевода, назначенный в какой-нибудь город, отказывался от назначения, если в другом каком-нибудь городе, на противоположном конце России, был воевода моложе его родом, или если город, в который он назначался, был моложе другого, управляемого воеводой, равным с ним по роду, ибо и города имели свою иерархическую лестницу, и не только города, но и различные пункты в одном и том же городе[66]! Сколько мелких, ничтожных, отнимающих только время расчетов должно было государю брать в соображение при каждом назначении к гражданской, военной или придворной должности!
Прибавим к этому, что не одни только знатные роды, но и роды простых дворян, детей боярских считались между собой старшинством: тот, чей отец был головой, не мог принять места под командой того, чей отец был только сотником. Соображая это, соображая разветвление родов, сутяжничество и юридические уловки для добывания себе чести, наконец многосложность обширной государственной машины, можем понять, какие страшные затруднения встречались на каждом шагу. Разрядные книги составили наконец такую многосложную, запутанную иерархическую сеть, которую становилось безмерно трудно разбирать, а ее приходилось прикладывать к такой же сети, составленной из должностей военных, гражданских и придворных, и требовалось, чтоб обе эти сети совпадали во всех пунктах! Это становилось невозможным: чтоб прибавить или убавить или только переменить одну единицу в этой огромной двойной мозаике, должно было разбирать и снова собирать ее всю!
До подобных выводов дошел Голицын, рассматривая недостатки в организации русского войска. Местничество давно было противно царям; и не находя выхода из лабиринта они прибегали иногда к маленьким coup d’Etat, приказывая быть без мест. Поэтому когда Голицын предложил Феодору уничтожить местничество, то есть обратить в постоянный закон, в нормальное состояние эти службы без мест, то государь с радостью одобрил эту мысль, и соборным деянием, ознаменовавшим последние дни его царствования, положено было сжечь разрядные книги, и местнические расчеты предать навсегда забвению.
Истребление местничества есть один из великих фактов нашей истории. Оно было не просто учреждение, вредное и потому в свое время отмененное одним словом царским — это была вековая идея, возникшая в народе, им взлелеянная, крайнее развитие родовых начал, все та же гидра, которую встречаем в княжеских межусобиях, потерявшая часть своей силы, но еще живая, ядовитая, противообщественная, противогосударственная. Поразить ее окончательно, значило довершить дело обоих Иоаннов, привести к концу вековечную борьбу в России родового начала с государственным. И как облегчался, благодаря этой великой государственной победе, путь будущим преобразованиям Петра! Стоило ему только заметить способности, и он делал Меньшикова федьдмаршалом, Лефорта адмиралом, Шафирова министром; Одоевские, Трубецкие, Голицыны забыли свои старинныя права, свои местничесше расчеты!
Не полагаем, чтоб советник царя Феодора предвидел неисчислимые последствия соборного деяния, но без сомнения высокие мысли теснились в голове его, когда пламя обхватило разрядные книги! Никто не может предсказать, бросая семя в землю, сколько зерен оно принесет: будущее в руце Божией; но одно уже уразумение лживости понятия повсеместного, столь древнего, что начало его теряется от взоров изыскателя, понятия, которое всасывалось каждым русским с молоком матери, одно уже уразумение, говорим, этого предрассудка, обличает в Голицыне необыкновенно глубокий, сетлый и независимый ум, также, как добровольное его отречение от выгод, представляемых ему, как члену одного из лучших родов, местническими понятиями, заставляет в нем предполагать душу, способную возноситься до высокого бескорыстия.
Таково наше мнение об этом сотруднике царевнином. Но современники не любили его. Почему? На это может быть много причин. Во-первых, все современные записки до нас дошедшие, писаны людьми неприязненной ему партии. Один Медведев мог бы сказать о нем доброе слово, но он не успел довести своих записок до эпохи, когда князь Василий выдвинулся вперед. Во-вторых, могли ли современники оценить его труды? Голицын трудился в кабинете, значит тайно от толпы, и покровительствовал иностранцам, значит, не располагал к себе русских. Наконец, он истребил местничество — этого одного было достаточно, чтобы восстановить против него современников. Зато каких нелепых обвинений не было выведено на него угодничеством, пристрастием или невежеством. Говорили, что он получил деньги от поляков при заключении договора 1686 года[67], договора, который отчуждал от Польши Запорожье, Киев, Смоленскую и Северскую земли? Если кто-нибудь был подкуплен, то конечно скорее польские, чем русские уполномоченные. Говорили, что он тайно благоприятствовал местничеству, он, который по всем официальным и частным документам был главным двигателем соборного деяния! И на чем основывалось это обвинение? На том, что в 1683 году было разрешено и потом подтверждено через несколько лет заводить родословные книги. Но еще царь Феодор вслед же за сожжением разрядов позволил завести родословные книги, да эти книги и теперь ведутся, а конечно смешно было сказать, что местничество существует в настоящее время.
Любопытно бы было с определительностию знать, до какой степени должно лечь на память Голщына единственное обвинение, в котором оправдать его нельзя:– участие в переворотахъ, возведших царевну на ступени престола и потом в замыслах ее против Петра? О последних будем говорить ниже; что же касается до стрелецкого мятежа, то Голицын был ему не чужд, это несомненно; но почему же современники, так часто выствляющие имя Милославского, почти не упоминают о Голицыне? Не потому ли, что сей последний, не желая выказаться, только тайно руководил своей партией? Думаем, что отчасти так и действительно было. Но говоря дальше об интригах царевны против Петра, которые решили ее падение, мы увидим, что и здесь Голицын играл второстепенную роль, роль модератора, роль отрицательную. Пылкая София хотела действовать решительно, готова была на все отважиться, не отступала и пред братоубийством; Шакловитый готов был предупредить ее желания. Но Голицын удерживал, укрощал, отсоветывал. Припоминая, что этот же самый человек пожертвовал для государственной пользы выгодами, которые предоставляло ему местничество, что он продал одну из деревень своих для того, чтобы оказать помощь несчастным жителям Чигирина, разоренным войной[668] — припоминая все это — не справедливее ли будет думать, что не одна осторожность, но природное отвращение от насилия, крутых мер и крови удерживали Голицына от слишком деятельного участия как в стрелецком бунте, так и в замыслах против Петра? По нашим понятиям Голицын именно не имел той страстной энергии, которая ставит ни во что преступления, которая все сокрушает для достижения предположенной цели, — и это, с одной стороны, спасает его память от слишком сильного участия в обвинениях, лежащих на Милославском, Шакловитом и Софии, с другой — делало его мало способным преодолеть труды Крымского похода, быть вождем, полководцем — пост, на котором решительность и энергия нужны в высшей степени. Голицын был великий ум, ум твердый и неуклонный, и из своего кабинета с неослабной последовательностью и постоянством мог стремиться к административным или политическим своим целям; но своим словом или примером увлечь армию, господствовать над ней среди труда и опасностей, он не мог, также, как не был он в состоянии вести стрельцов в Кремль или поднять руку на царственного отрока. По этому самому во время разгара страстей он незаметен, выставляются же на вид пронырливость Милославского, слепая решимость Шакловитого: но когда волнение утихает, когда интриги и страсть уступают место разуму, тогда выказывается Голицын и становится у кормила правления рядом с царевной, с которой он один по справедливости и должен делить перед судом истории и ответственность и славу.
[1] Во время правления Софии князь Козловский, будучи посажен за царским столом ниже Нарышкина, не хотел являться во дворец, был привезен и посажен силой (Синбир. Сборник.)
[2] Юридич. Запис. Редкина 1842 года, Т. 2.
[3] Кошихин 19.
[4] Кошихин 26.
[5] Москвит. 1848 года No 5 (стат. г. Беляева, по поземельном владении).
[6] Кошихин 60.
[7] Кошихин 66.
[8] Кошихин 25.
[9] Кошихин 57.
[10] Акты Археогр. Эксп. Т. IV, No 270.
[11] Полн. Собр. Зак. т. II. No 975.
[12] Акт. Арх. Эк. Т. IV, No 280.
[13] Акт. Арх. Эк. Т. IV, там же No 19 и 20… “выписки учинить… а ныне из них выписки учинить не по чему, для того что тех полков росписей, оприч Борисова полку Головина, в стрелецком приказе нет”.
[14] Пишущему эти строки случалось самому видеть стариков в Кавказской области, которые переселились туда из внутренних губерний, потому что там просторнее. — Как же уживаются в своей тесноте германцы?
[15] Обзор Событ. Рус. Истор.; Современник 1848 г. IV, 2, 78.
[16] Полн. Собр. Зак. Т. I и II.
[17] Говорим многие, потому что часть их должна была сохраниться в поместном и земском приказах.
[18] Полн. Собр. Зак. т. II, No 973.
[19] Там же, N1073. Впрочем это было впоследствии еще отсрочено на два года No 1246.
[20] Там же No 972, 985, 1230 и мн. др.
[21] П. Собр. Зак. т. II, No 997 и др.
[22] Там же, No 992.
[23] Там же, No 1147.
[24] Об успехах межевания и пр. в акге С.-Петербургск, университета 1847 года.
[25] П. С. З. т. II. No 1005.
[26] Там же, NN 1013, 1074, 111, 1178, 1301 и др.
[27] Там же, No 1192.
[28] Там же, No 1201.
[29] Полн. Собр. Зак. т. III, No 1331.
[30] Полн. Собр. Зак. т. III, No 1117.
[31] Ак. Арх. Эксп. т. IV, No 284.
[32] Полн. Собр. Зак. т. II, No 1310.
[33] Полн. Собр. Зак. т. II, No 693.
[34] Полн. Собр. Зак. т. II, No 1300, 1034.
[35] Полн. Собр. Зак. т. II, No 1036.
[36] Полн. Собр. Зак. т. II, NN 935, 962, 1299.
[37] Чтения Имп. Общ. Ист. и Древн. Росс. 1846. No 3.
[38] Нынешние остзейские губернии уступлены Польшей Швеции по Оливскому миру.
[39] Hist. d’Emeric Tekeli.
[40] Возвращевие Каменца было одним из условий, которые должен был подписать Август II, чтоб получить польскую корону.
[41] Zielinsky, Hist. de Pologne. Т. II. 973.
[42] Тот же Зелинйский говорит, что предшественник Яна, Михаил Вишневецкий, будучи избран царем, нашел двор в такой бедности, что принужден был несколько дней обедать у друзей своих.
[43] Niemccewivtcz, 544.
[44] Туманск., т. IV, 78.
[45] Hist. d’Emeric Tekeli. 132.
[46] Ibid. 148.
[47] Туманск., т. IV. 100.
[48] Туман. 163.
[49] Туман. 175.
[50] Туман. 151.
[51] Tagebuch des G. Gordom t. II. 5.
[52] Там же.
[53] Собр. Грам. и догов.
[54] Обзор Соб. Р. И. Совр. 1849 г. No 3. 32.
[55] Die beiden Zaaren, Schleissing.
[56] Tagebuch dee G. Gordon t. II. 5.
[57] Сахарова Зап. Р. Люд., в примеч. 23 к Запис. Мат.
[58] Полн. Соб. Зак. Т. IV. No 1186.
[59]
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
Оно ль иссяскнет? Вот вопрос. А. Пушкин.
[60] Вся Западная Европа был в то время озабочена четолюбивыми замыслами Людовика XIV, гораздо для нее опаснейшего, чем Магомет IV, поэтому не надо было надеяться, что приглашение наше к союзу против турок было принято. Гораздо вероятнее, что царевна воспользовалась этим случаем, чтоб войти в сношения более тесные с западной Европой,– желание, которое не раз она обнаруживада. Какой в самом деле интерес могла иметь отдаленная Испания, Бранденбург, Дантя въ войне с Турциею? Но въ 1685 году русское правительство разрешило датскому резиденту закупить 100 т. четвертей хлеба (Деяния Петра Ведикого, т. 1. 195). Въ 1683 году была переписка объ открытии въ Коле торговой датской конторы, a въ 1688 году состоялся указъ о даровании права бранденбургским подданным торговать въ Архангельске (П. С. З. т. II. No 13271). Намъ кажется вероятным, что царевна желала и отчасти успела чрез свои посольства открыть подобные сношения, и завести оные съ другими государствами. Открыты были сношения и переговоры съ Китаем, окончившиеся торговым договором (Пол. Собр. Зак. т. III. 1346 No.). Имеретинск╕й царь Арчилл принят в русское подданство (Соб. Гр. и Дог. т. IV. No 159). Но есть и более важный памятник дипломатических действий: это основанная на прошении молдавского господаря Контакузена грамота, обнадеживающая его, что он принят будет в подданство России. Эта надежда не исполнилась, но замечательно, как мысль правительницы обнимала и теснила Турцию со всех сторон.
[61] Обозр. Совр. извест. Тургенева в Ж. М. Н. Пр. 1844 XII.
[62] Обозр. Совр. извест. Тургенева в Ж. M. H. Пр. 1844 XIX.
[63] Матвеев 50.
[64] Сахаров Записки Р. июд. Примеч 25 к Запискам Матвеева.
[65] Др. В. Вивл. Т. XVII. 25.[66] Симбир. Сборник.
[67] Желябуж. 8 (Запис. Р. Люд.).
[68] Опыт Обозр. Госуд. Санов. Терещенко.
IV.
Прежде нежели приступим к описанию походов в Крым, постараемся познакомиться с тогдашним состоянием военной силы и военного искусства в России.
У нас, как и в Западной Европе, поземельное владение обязывало, по требованию государя, надевать доспех и идти на войну. Поземельные имения назывались поместьями, если владение землей было пожизненное, и вотчинами, если оно было наследственное[1].
Вслед за объявлением войны, разрядный приказ рассылал к помещикам и вотчинникам распоряжения, кому к какому времени, в каком вооружении надлежало явиться; для этого последнего соображения принималась в расчет величина оклада, а именно: верстанный значительным окладом должен был явиться с значительным числом слуг; кто имел меньший оклад, являлся с меньшей свитой и в менее сложных доспехах; наконец самые бедные приходили без слуг, пешком, и в самом простом вооружении. Немало времени должно было уходить на всю эту работу в разрядном приказе и на рассылку распоряжений; не менее терялось его в приготовлениях, в сборах окладчиков к походу и наконец в следовании с разных концов России к сборному пункту[2]. По сборе рати, начиналось ее формирование; при этом наблюдалось, чтоб ратники одного города или области находились в одном десятке, сотне или полку. Обычай без сомнения сохранившийся со времен удельных, когда областная милиция приходила и становилась каждая в свое место под знамена великого князя, почему и в последствии сохранились названия полков по областям: Севский, Рязанский и проч.
Полков этих было постоянно шесть: Большой, которым командовал сам царь, или главный воевода; Передовой, или Новгородский разряд; Сторожевой, или Рязанский разряд, полк Правой руки, или Севский разряд, Левой руки, или Низовский разряд, и Эртоуль, состоявший из легкоконных войск, казаков, калмыков, и проч. Любопытно было бы знать состав этих полков, в отношении ко всем трем родам оружия, а также в какой пропорции находились в них земские ратники к стрельцам, солдатам, прочим регулярным ратникам; но все это пока еще не разыскано.
Итак вот каков был общий состав старинной нашей армии, которую по нынешним понятиям справедливее будет назвать земским ополчением. Кроме того мы имели войско стрелецкое, простиравшееся до 40 000 человек при царе Алексее, полки солдатские (пешие), рейтарские, драгунские и гусарские (конные), и довольно многочисленную артиллерию. Все эти последние роды военной силы были более или менее регулярно организованы, вооружены, обучены и продовольствованы однообразно, попечением казны, и потому составляли лучшую часть нашей рати; но вместе с тем они составляли и весьма малую часть ее, тем более, что не все стрельцы и другие регулярные полки были выводимы каждый раз в поход, между тем как земское ополчение простиралось, по свидетельству Шлейссинга, служившего в России при царевне[3], до 400 т. ратников. А каковы могли быть эти ратники, собранные с разных концов государства, из людей всех классов и состояний, из владельцев земли, из холоп, из горожан, и даже иногда из церковников, обязанные сверх того и сами продовольствоваться, какова долженствовала быть эта огромная неустроенная масса, — вообразить себе не трудно, да притом самые современники оставили нам ее оценку: “Учения у них к бою не бывает, говорит Кошихин, и строю никакого не знают”. — “Все они, отзывается стольник Чемоданов[4], бьются разными обычаи: лучным и огненным боем, кто которому навычен”. Наконец Шлейссинг свидетельствует и о духе этой рати: по его словам, русские бросались на неприятеля бодро и с криком, подражая татарам; но за то “испугавшись, пускались назад как зайцы…”
Не станем обижаться этим насмешливым отзывом иностранца, а рассмотрим, справедлив ли он.
Русский народ всегда отличался отвагой, предприимчивостью и равнодушием к опасности: это блистательно доказано и в былые времена подвигами Ермаков, Хабаровых, не уступающими по отваге подвигам рыцарей западной Европы, так же как морские наезды наших запорожцев едва ли менее изумительны, чем предприятия старинных норманнов. Наконец природная отважность русских не подвержена сомнению для того, кто видал наших звероловов, мореходов, даже кровельщиков и каменщиков. Тем не менее мы готовы думать, что Шлейссинг не клевещет, отзываясь насмешливо о нашей армии, и что она по духу своему была несравненно ниже средневековых западноевропейских армий. И вот почему мы так думаем. Военную силу западной Европы, в средние века, составляли рыцари. Но одно происхождение никому не давало еще права на ношение рыцарского меча; право это приобреталось заслугой, и оружие вручалось новому рыцарю с торжественными религиозными обрядами; рыцари были воинами, избранными церковью. В уставах рыцарских, рядом с обязанностями духовными, и неразлучно с ними, стояли доблести военные; последние казались рыцарю столь же священными, как первые, и отказаться от вызова, побежать перед неприятелем, считалось для него столь же постыдным и преступным, как изменить религии отцов своих.
Ничего подобного не было в России; у нас под одни знамена становились и князья, и их холопы (а не вассалы, что большая разница); ни той страсти к оружию, ни того искусства владеть им, которыми гордились рыцари, не было между нашими предками, а главное не было в русской армии никакой одинаково понимаемой всеми ее членами идеи военной чести, как на Западе, которая, равно проникая все ряды воинства, давала бы ему связь и целость, заменяя таким образом до некоторой степени дисциплину регулярных армий. Поэтому-то русские, будучи воодушевлены примером предводителя, “кидались с воплями и бодро на неприятеля”; поэтому же, ожесточившись, “они резались как звери и были стойки в защите”, как в этом признается гетман Жолкевский, шедший разорять православие и сажать на московский престол королевича… Но когда ни одно из этих чувств не действовало на русских — “они бежали как зайцы”.
Предки наши имели натуральную храбрость, те же свойства, которыми отличаются арабы и наши кавказские горцы. Они тоже нападают на неприятеля стремглав, не просят пощады, когда ожесточены, но часто также пускаются на уход, не видя в этом бесчестия, и никто конечно не назовет ни черкесов, ни кабилов народом не храбрым, потому только, что храбрость их не имеет условных качеств храбрости рыцарей. При этом не надо забывать, что все выше приведенные не лестные отзывы относятся собственно к земской рати, ибо тот же Шлейссинг оказывает больше уважения к стрельцам и говорит, что они часто выручали ее. Без сомнения солдатские и рейтарские полки были еще лучше, но они составляли лишь малую часть всей нашей вооруженной силы.
Таковы были устройство и дух старинной нашей рати; из сказанного можно угадать, что и военное образование полководцев наших было не высоко; но чтоб точнее определить современное Голицыну состояние стратегии в России, расскажем в нескольких чертах поход князя Ромодановского в 1678 году.
Утвержденная за нами Андрусовским договором левая сторона Днепра и прилежащая к ней Украйна были довольно спокойны; но Украйна заднепровская была раздираема поляками и турками, которым поочередно поддавался гетман Дорошенко. Царь Феодор, находясь в мире с Польшей, по приглашению ее короля, выдвинул свою рать для укрощения непокорного Дорошенко, который, увлекая своих единоземцев приманками своеволия, надеждой на добычу и примером собственной отваги, смущал и казаков русской Украйны. Князь Ромодановский командовал русской ратью. Он взял Чигирин, главный город Дорошенко, и оставив в нем пятнадцатитысячный гарнизон под начальством воеводы Ржевского, отступил с приближением зимы за Днепр.
Весной 1679 года, Дорошенко кликнул своих новых союзников турок и татар громить русские границы[5]. Вероятнее было ожидать, что неприятель кинется на Чигирин, но были однако слухи, заставлявшие опасаться за Киев. Поэтому воевода наш благоразумно расположился на левом берегу Днепра, между обоими этими городами, так что мог, смотря по надобности, подать помощь тому или другому. У него было до ста тысяч войска, и притом еще следовали к нему на усиление донские казаки и калмыки. Между тем турки от Днепра, татары от Перекопа медленно двигались равнинами заднепровской Украйны, и наконец 10 июля появились в виду Чигирина, в числе свыше ста тысяч человек. Гарнизон же наш хотя и получил подкрепления от Ромодановского, но едва ли насчитывалось в нем войска больше 15 т. человек.
В таких обстоятельствах простой здравый смысл указывал, что надлежало делать нашему воеводе: не медля ни минуты перейти Днепр и кинуться на неприятеля, пока он не успел еще укрепиться в своем лагере, причем незначительный перевес турецких сил с лихвой вознаградился бы содействием гарнизона. Князь Ромодановский однако поступил иначе. Замечательно при этом, что он исполнил труднейшую половину задачи, переправился вблизи неприятеля через большую реку; но ударить на неприятеля не отважился; для этого он считал необходимым прибытие донцев и калмыков. По-видимому наши войска в старину не могли вступить в бой с турками и татарами иначе как в равных или даже превосходных силах.
Между тем гарнизон начинал бедствовать. Осаду неприятель повел круто; громил беспрерывно своими пушками укрепления, жег гранатами город, кидался в проломы. Ржевский просил у князя помощи, указывал на возможность падения Чигирина, но он не двигался. Против него конечно выслана была некоторая часть войск, но это было или просто обсервационный отряд, или хотя и корпус более самостоятельный, но во всяком случае значительно уступавший нашей рати силой; тем не менее, только по присоединении к себе давно ожидаемых донцев и калмыков, и именно 31 июля, воевода наш решился двинуться вперед. Это “внезапное и отважное”, как замечает Бантыш-Каменский, наступление русской рати, разумеется, принудило отделенный против нее отряд отступить, и Ржевский увидел наконец 4 августа, после почти четырехнедельной тесной осады, с высоты полуразрушенных стен Чигирина, стан князя РомодановскогО, а с тем вместе и близкую минуту освобождения. Визирь же напротив готов был отвести свои войска. И тот и другой разумеется ожидали, что князь, дав отдохнуть войску, стремительно ударит на осаждающих. Но наступил и прошел следующий день, князь не трогался с места. Гарнизон смутился духом, неприятель же напротив с новой яростью полез на полуразрушенные стены. Прошло еще несколько дней, и Ржевский получил 8 августа повеление оставить Чигирин, а укрепление взорвать… Так вел войну в исходе XVII века полководец, считавшийся современниками знаменитым[6].
Некоторые из писателей, у которых почерпаются известия об этой осаде, свидетельствуют, что гарнизон при этом напился пьян, и что неприятель, ворвавшись в город, резал русских почти без сопротивления, кроме небольшой кучки людей, которая оружием открыла себе путь до стана князя Ромодановского. Генерал Гордон, участвовавший в обороне Чигирина, не упоминает об этом; но он горько жалуется на неповиновение и беспорядки, господствовавшие при отступлении от Чигирина. Весьма может быть, что эти беспорядки и неповиновение произошли от нетрезвости гарнизона; если вино было в крепости, то более нежели вероятно, что оно было при этом случае выпито, и следовательно единства действия при отступлении не было.
Мы не без намерения распространились в описании чигиринского похода: в нем заключаются образчики и свойств и духа русской рати того времени, и мера военных понятий наших полководцев. Ничтожный гарнизон в течение месяца отбивается за своими разрушенными стенами, против в семь раз сильнейшего неприятеля, а потом этот же гарнизон. в решительную минуту, напивается пьян; стотысячная русская армия не решается атаковать равносильного неприятеля, дает погибнуть крепости и гарнизону, и небольшая кучка людей пробивается сквозь полчища турок! Все, что сказано было нами выше, лестный отзыв Жолкевского и насмешливое замечание Шлейссинга, все это заключается в чигиринском походе Ромодановского.
Итак мы знаем, какой ратью должен был командовать Голицын в предстоящем походе и у каких учителей учился он военному искусству: мы считали не излишним коснуться всего этого, чтобы сделать беспристрастную оценку крымским походам; теперь приступим к самому их изложению.
3 сентября 1686 года обнародован указ готовиться к походу против Крыма[7]. Постигая важность предпринимаемого дела, правительство взяло меры, чтобы армия, которую оно собиралось двинуть, была как можно сильнее; помещикам, которые по болезни и старости не могли явиться в рать, велено было передавать свои поместья сыновьям или ближним родственникам, так чтоб комплект армии во всяком случае не уменьшался[8]. Ратным людям были даны отсрочки для уплаты разных лежавших на них повинностей, тяжебные дела их велено приостановить и не принимать от них новых жалоб[9], словом, все затруднения и отговорки, могшие задерживать или уменьшить сбор ратников, устранены, все прочие второстепенные, частные соображения подчинились приготовлениям к походу в Крым. При таких энергических мерах правительства мы готовы согласиться, что армия, собравшаяся к предстоявшему походу, состояла из 200 т., как полагают некоторые писатели, хотя другие не возводят ее выше 100 т., а другие даже 40 т. человек.
Видно однако, что работа разрядного приказа шля медленно, и что медленны были сборы старинной русской рати, потому что, невзирая на условие договора с Польшей, ратным людям велено было собраться только к 25 числу февраля 1687 года[10]. Но в этот срок приготовления не были еще кончены: медленность есть отличительная черта военного искусства в старину и не у нас одних; а между тем, по окончании кампании, ратные люди получили похвалу[11] за то, что они шли на сбор с поспешением.
Крымцы были проворнее нас. Пока армия русская собиралась на границы Украйны, многочисленная их партия вторглась в окрестности Изюма, но была однако сильно отбита воеводой князем Козловским, который гнался за ней двадцать верст[12]. Другие более или менее сильные партии татар, одна за другой, тревожили наши границы: некоторые из них были отбиваемы с уроном, другие разоряли наши села, уводили пленных, угоняли табуны. Война началась, но воеводы наши, по крайней мере главный, еще находился в Москве. Наконец он выехал из Москвы вместе с генералом Гордоном 4 мая.
Армия русская была уже в сборе. Большим полком начальствовал сам главный воевода, князь В. Голицын, а под ним ближний боярин князь Конст. Осипович Щербатов, окольничий Венед. Андр. Змиев, генерал Аггей Алекс. Шепелев, да думный дьяк Украинцев; Новгородским разрядом: боярин Алексей Семен. Шеин и окольничий князь Дан. Афан. Барятинский; Рязанским: боярин князь Влад. Дмитр. Долгорукий и окольничий Скуратов; Севским окольничий Леонт. Ром. Неплюев; Низовским: думный дворянин Иван Юрьев. Леонтьев и Вас. Мих. Мамонов-Дмитриев; Белгородским боярин Бор. Петр. Шереметев; наконец в Эртоуле был сам гетман Самойлович с своими казаками[13].
Вся эта пестрая и не весьма стройная масса пехотинцев, конных воинов, артиллерии, повозок, вьючных лошадей, слуг и холопов тронулась наконец широкой степью с украинской границы нашей. Крымцы не показывались, по крайней мере в значительных силах, но зорко сторожили русскую армию: мохнатые их шапки выглядывали на высоте степных курганов между высокими травами, и мгновенно исчезали, как скоро войска начали к ним приближаться.
Что-то недоброе, зловещее чувствовалось в этом невидимом, скрытом, но бдительном надзоре неприятеля: мы шли, подвигаясь медленно, осторожно, как бы чего-то опасаясь, и вот скоро открылось, что это невольное смущение, это ожидание чего-то недоброго были не напрасны. Степной ветер стал иногда приносить какой-то запах гари; днем с южной стороны на горизонте стали замечать облака черного дыма, а ночью весь край небосклона освещался заревом… 12 июня, подойдя к Конским водам, убедились, что степь горит!..
Пишущий эти строки имел случай видеть горящую степь; трудно вообразить себе зрелище более грозное и ужасное. Пламя стелется по земле, и так сказать подрезает злак у самого корня; пожар ползет как стадо змей, только клубы дыма да валящиеся ряды травы обнаруживают присутствие страшного бича, а позади стелется черная, обгоревшая, чуть дымящаяся равнина. Но при малейшем порыве ветра огненные змеи вскидываются, поднимаются столбами, кружатся, перекидываются, перебегают поверх высоких трав и мелкого степного кустарника; черные облака клубятся, летят предвестником разрушения, обдают горьким запахом, осыпают пеплом. Звери, стаи птиц, испуганные приближением страшного врага, с криком несутся во весь дух; но огненная лава, не зная ни устали, ни отдыха, иногда нагоняет и истребляет их, и все что ни встречает она, все исчезает при ее прикосновении: одинокое ли дерево, забытый ли курень, богатый ли хутор. все гибнет без следа; ручьи пересыхают; болота сравниваются со степью.
Таково было зрелище, представившееся русскому войску, и таков неприятель, с которым должно было ему бороться. 13 числа собран был военный совет, чтоб решить: идти ли далее, или возвратиться. Решено было идти. Не зная близко всех подробностей и обстоятельств, предложенных рассмотрению этого совета, не довольно близко зная и самую местность, простиравшуюся по пути следования, мы затрудняемся, через двести почти лет, сказать, основательно или нет было это решение совета. Кажется благоразумнее было бы приостановиться, чтобы дать пожару потухнуть, пожрать самому себя, а между тем запастись провиантом, в котором скоро, как увидим, оказался недостаток. Но если и необходимо было решиться идти немедленно, то следовало держаться Днепра, через что войско избегло бы страдания от жажды, а фураж всегда можно было бы добывать с противоположного берега; у Каховки должно было оставить Днепр и пуститься голой степью, там где нынче идет дорога из Екатеринославля в Перекоп: но здесь всего семьдесят верст, и на этом расстоянии, почти на половине его, протекает речка Чаплынка, на которой армия могла бы иметь ночлег.
Свойства местности не представляли, следовательно, таких преград, которых не мог бы преодолеть полководец с хорошими военными способностями, с энергией и с познаниями в военном искусстве; но ни теорий, которыми бы можно было руководствоваться, ни примеров не существовало для Голицына, как и для всякого русского полководца того времени; армия его была тяжела, медленна, обременена обозом, и конечно не в состоянии была бы в два дня перейти семьдесят верст; поэтому решение — идти вперед, должно считать делом весьма отважным, но едва ли благоразумным, тем более, что Голицын повел свое войско не берегом Днепра, а, сколько можно судить по довольно смутным известиям, прямо степью, вероятно желая сократить дорогу: но этим путем он выигрывал не более пятидесяти верст, а между тем лишен был воды, едва отыскивая для ночлегов гнилые, болотистые степные ручьи, “от пыли же пожарной людям и лошадям чинилась тягота”.
Так шли два дня, пробираясь иногда по тлеющим корням трав, ступая по распаленной почве. 16-го июня пролился сильный дождь, который несколько освежил воздух, но с другой стороны сделал переправы через некоторые болотистые ручьи довольно затруднительными и не прекратил пожара, не возбудил растительности в пожженной почве; армия проходила в день от пяти до десяти верст, задыхаясь от дыма, едва волоча орудия и повозки на отощалых лошадях, поминутно опасаясь, чтоб не взорвало порох от искр, носившихся в воздухе и тлевших под ногами.
В этом бедственном положении она добралась до днепровских заливов пониже Рогачина; но здесь остановилась, потому что Голицын объявил, что в провианте начинает оказываться недостаток. Это показалось, и действительно могло показаться странным: если его было мало взято с собой — ошибка непростительная, если же он израсходован не в надлежащей мере, то это преступление. Составился вторичный совет, который, осмотрев наличный провиант, нашел, что его взято слишком мало и не достанет для обратного следования, если армия будет продолжать подвигаться к Перекопу. Поэтому тем же советом определено начать отступление, отправив на противоположную сторону Днепра окольничего Неплюева и генерала Косогова с 20 т. войска для действия против турецких крепостей, на нем расположенных, и для удержания их гарнизонов от преследования главной нашей армии.
Этому недостатку провианта многие из позднейших писателей приписывают неудачу похода, и следовательно возлагают всю ответственность на Голицына, но замечательно то, что Гордон, записывавший малейшие подробности похода в своем дневнике, вовсе не упоминает об этом обстоятельстве, что заставляет сильно подозревать, не было ли известие о недостатке провианта одной из многочисленных клевет, распущенных на главнокомандующего? И в этом последнем случае беспристрастное потомство должно найти Голицына виновным только в том, что он избрал длиннейший, но безопаснейший и удобнейший из двух предстоявших его армии дорог: ошибка, весьма извинительная при тогдашнем состоянии военного искусства в России.
Есть другое обвинение. гораздо более серьезное и важное, лежащее на памяти Голицына, как военачальника, обвинение в том, что он дал ослабнуть повиновению и порядку, что он выпустил из рук своих власть, которая тем сильнее и нераздельнее должна быть сосредоточена в руках главного вождя, чем затруднительнее окружающие его обстоятельства. Думая отклонить от себя часть ответственности, он беспрестанно собирал военные советы. Что ж вышло из этого? Сначала второстепенные начальники, а за ними и все войско стали рассуждать о стратегических целях, и единоначалие, душа армии, исчезло. Повторяем, Голицын не мог быть хорошим полководцем: у него недоставало для того ни энергии, ни твердости характера.
Сознавая вероятно свои ошибки, горько размышляя о торжестве врагов своих в Москве, неспокойный может быть и насчет милости к нему самой правительницы, печальный и раздраженный посреди ропщущей армии. Голицын придумывал, как отвратить собиравшуюся над ним грозу. В это время дошел до него слух, ходивший в войске, что не татары, а сами казаки, по тайному повелению Самойловича, запалили степь…
Кто распространил этот слух? Положительно неизвестно, но догадываться и предположить с большой вероятностью — нетрудно. Между людьми, имевшими по своему положению возможность видеть довольно близко затруднительные обстоятельства главнокомандующего, был один хитрый человек, умевший из всех положений извлекать личную пользу, человек, некогда преданный Дорошенко, в настоящее время пользовавшийся полным доверием Самойловича, служивший поочередно Турции, Польше и России, и поочередно всем им изменявший: человек этот был Мазепа. Честолюбие снедало Мазепу: он достиг своими способностями и происками значительного между казаками сана генерального есаула: ему оставался один шаг до гетманских клейнод, и этот-то шаг надо было ему сделать.
Еще со времени похода Ромодановского, Голицын и Самойлович находились в неприятных между собой отношениях[14]. Предположение первого из них начать войну с Крымом встретило противоречие и неодобрение второго[15]; когда же война эта пошла неудачно, то гетман не мог отказать своему самолюбию в удовольствии громко и горько порицать неодобренное им предприятие. К несчастью, между казаками у него много было недоброжелателей, отчасти вероятно завистников, а отчасти недовольных его правлением, людей обвинявших его за скупость, потворство родне, лихоимство и за введение откупов на водку[16], а потому слух, ловко пущенный в ход, быстро распространился.
Кем он был выпущен, повторяем, положительно неизвестно; но падение гетмана было так выгодно Мазепе, он так искусно воспользовался этим падением, что трудно предполагать кого-нибудь другого творцом всей этой огромной интриги; во всяком случае он первый, вместе с некоторыми войсковыми сановниками, подал донос главнокомандующему[17]. Верил ли сей последний этому доносу? Сомнительно, но измена Самойловича спасала репутацию главнокомандующего, и он решился принять и отправить в Москву челобитную недовольных казаков, а между тем к гетману приставлен был караул под предлогом его охранения.
Армия русская между тем совершала обратное движение почти не тревожимое татарами и вступила 11-го июля в русские пределы, где и расположилась в ожидании дальнейших повелений из Москвы. Убыль ее была не весьма велика, судя по крайней мере по тому, что в дивизии Гордона, выступившей в числе 5902 человек, по возвращении оказалась на лицо 5326 человек.
Наконец 22 июля приехал гонец с решением на челобитную против Самойловича; решение это состояло в том, чтобы сменить его, “буде он казаком не годен, и сослать куда пристойно”[18]. Немедленно были потребованы к главнокомандующему русские полковники, приставленные к гетману (в числе двух) для охранения его против буйства казаков и для надзора за ним; им велено было усугубить бдительность, а с наступлением ночи приняты были новые меры против покушений как преданных ему людей, так и против его врагов. Все это делалось сколь возможно тише, чтоб не произвести в войске беспорядков и даже не дать о том заметить гетману[19].
В полночь Кочубей, бывший в числе подписчиков доноса, уведомил Голицына, что все нужные предосторожности взяты, что карулы вокруг ставки гетмана расставлены; на рассвете приказано было схватить пленника, вместе с его сыном; но его не было уже в палатке, он слушал заутреню в походной церкви. По окончании божественной службы гетман был арестован. Между тем сын его Яков, который, узнав еще ночью об опасности гетмана, тщетно старался предупредить его о ней, бродил всю ночь вокруг плотно сдвинутой цепи часовых и только на рассвете успел пробраться между повозками; но тут же был схвачен и вместе с отцом привезен в стан главного воеводы под крепким караулом стрельцов.
Немедленно приглашены казачьи полковники и важнейшие сановники украинского войска; по требованию Голицына они повторили обвинения против своего гетмана, изложенные в доносе, жаловались на его притеснения, и обвиняли в измене. Приглашен был и Самойлович; он явился полуодетый, в том виде, как был захвачен за утренней молитвой, но с булавой, символом своего достоинства; голова его была повязана платком, по случаю глазной боли. Воевода объявил ему о взведенном на него обвинении. Самойлович начал оправдываться, объяснять дело; но буйные враги его зашумели, схватились за сабли; главнокомандующий удержал их и, не продолжая исследования, передал гетмана оберегавшим его стрельцам, которые и увели его, а собранию прочитан был царский указ об отрешении Самойловича и об избрании на его место нового гетмана.
Весть об этом, как должно было ожидать, произвела волнение между казаками, волнение однако не в пользу отрешенного гетмана, а вызванное напротив радостью о его падении и еще более чувством дикой необузданности, полного безначалия. Для предупреждения беспорядков нашлись вынужденными послать отряд войска в казачий лагерь и отложить избрание нового гетмана не далее 25 числа.
В следующий день, 24 июля, сильно работали головы знатнейших чиновников казачьего войска; составлялись сходки, совещания; каждый старался приобретать голоса в свою пользу; выведывали мнение главного воеводы; второстепенные лица делили между собой полки, заранее устраняя приверженцев Самойловича… Наконец наступило 25 число. На равнине, между главным и казачьим лагерем, разбита была церковная палатка; вокруг нее с раннего утра толпились казаки верхом и пешком. В 10 часов приехал Голицын; толпа расступилась перед ним; сопровождаемый знатнейшими казаками, он направился в церковь, молился там в продолжение четверти часа, и потом подойдя к гетманским клейнодам, разложенным близ ставки, пригласил казаков по старому обыкновению избрать себе гетмана вольными голосами. Глубокое молчание воцарилось при этих словах, потом начали собираться кружки, кучки; в разных местах послышалось имя Ивана Мазепы, в других имя генерального обозного Барковского; голоса становились шумнее: имя Мазепы произносилось громче и чаще, и наконец вся толпа провозгласила его. Тогда главный воевода еще раз спросил казаков: “Кого они желают?” и получив ответ: “Мазепу”, — передал ему бунчук, булаву и царское знамя. Потом прочитаны в слух договорные статьи и клятвенное обещание, которые новый гетман и знатнейшие сановники подписали при громких криках толпы, всегда обольщающейся новизной…
В это время несчастный Самойлович, вместе с меньшим сыном своим, в простой телеге, закрытой, чтоб избавиться от поруганий, медленно подвигался к месту ссылки, лишенный всего своего имущества, разлученный с семьей, запятнанный подозрением в измене… В какой степени можно верить этому обвинению? Вообще все это дело не довольно раскрыто, но из того, что в настоящее время известно, конечно нельзя произнести приговора над Самойловичем; его обвиняли в измене, но представили ль хоть один документ? Говорили, что по его приказанию подожжена степь: но представлена ли улика? Другие обвинения: в лихоимстве, пристрастии, несправедливости, не входят в наш предмет; но, как кажется, они не лишены основания: чем иначе объяснить всеобщее нерасположение к гетману, простиравшееся до того, что ни один голос не возвысился в его защиту? Неужели одним страхом разделить его судьбу, малодушием, моральным унижением целого народа, — не лишенного впрочем доблестей?.. Наконец, как согласить в этом деле действие прославленного героя верности, мученика правды, Кочубея, с невинностью гетмана?.. Во всяком случае отрешение Самойловича, лишенное всякой законной формы, лежит черным пятном на памяти Голицына, и история должна осудить его за это строже, нежели за казнь Хованского, потому что оно не оправдывается государственной необходимостью, а объясняется доходящим в честолюбцах до свирепости желанием удержать за собой колеблющуюся власть. История представляет много подобных примеров, от Октавия Августа, жертвующего Цицероном своему честолюбию, до Наполеона, расстреливающего герцога Ангиенского!..
[1] Дополн. к Деян. Петра В. Голикова, т. III. Труды Вольн. Общества (статьи Миллера о Дворян.) — О России и проч. Кошихина. — Ратн. дело до Петра В. Устрялова (Библ. для Чт. 1834 г.). — Синбир. Сбор. (ст. Валева о местничестве). — Истор. опис. вооруж. и одежд. — О русском войске Беляева. — Русские солдаты и проч., в Современнике 1848 года.
[2] Распоряжения эти объявлялись по принадлежности на торгах, бирючами: могло ли это быть скоро?
[3] Die beiden Zaaren.
[4] Письмо Чемод. в Истор. описан. вооруж. и одежд и пр.
[5] При описании этого похода мы, кроме сочинения Бантыш-Каменского, имели в виду Ист. Рус. Конисского; Geschichte d. Ukraine, v. Engel; Hist. de l’Emp. Ottom., p. Hammer, и Tagebuch v. Gen. Gordon. Писатели эти довольно значительно разноречат между собой; Гордон сам участвовал в защите Чигирина и потому во всем, что касается до гарнизона и крепости, мы принимаем его за авторитет.
[6] Матв. 24.
[7] Полн. Собр. Зак., т. II, No 1205.
[8] Там же No 1200.
[9] Там же No 1226.
[10] Георг. Конис., Ист. Рус. — Engel, Geschichte d. Ukraine. — Бант-Кам., Ист. Малой России.
[11] Полн. Собр. Зак., т. II No 1258.
[12] Крект. 76.
[13] Акт. Археогр. Эксп., т. IV, No 292.
[14] Tageb. d. G. Gord. II, 180.
[15] ист. Малой Рос. Бант-Кам. т. II. 167.
[16] Там же 175.
[17] Полн. Собр. Зак. т. II No 1252.
[18] Полн. Собр. Зак. т. II No 1254.
[19] Tageb. d. G. Gord. II, 186 и след.
Совершив избрание нового гетмана, воевода занялся сооружением на реке Самаре укрепления, названного Богородицким, которое должно было служить оплотом против набегов татар и складочным местом в случае возобновления военных действий против Крыма. Часть армии была оставлена для охранения границы; остальная распущена по домам.
Каковы бы ни были действительные результаты похода в Крым и каково бы ни было народное о нем мнение, царевна сочла нужным объявить торжественное одобрение своему любимцу; он и главнейшие его сподвижники были осыпаны щедротами, и все войско получило награды даже до последнего стрельца[1]… Старший царь не возражал против действий сестры своей, но Петр не скрывал своего неудовольствия; он громко говорил, что поход этот только раздражил татар[2], и, сказывают, не хотел видеть Голицына; он начал ходить в думу и принимать участие в правлении, которым был недоволен… Царевна увидела и поняла, что гроза собирается над нею. Необходимо было, чтоб громкий подвиг придал блеск ее правлению, и возвратил ему прочность; таковым казался новый поход против Крыма.
Обстоятельства на этот раз еще более прежнего благоприятствовали предположению правительницы. Никогда еще турецкая империя не находилась в столь опасном положении. В то время как Россия так неудачно ратовала против Крыма, Собесский овладел почти всей Подолией и проник в Молдавию; имперские войска с своей стороны очистили Венгрию и жестоко разбили турок при Могаче, а венецианский флот овладел почти всеми приморскими городами Мореи и многими островами в Архипелаге, возбудив Майнотов к восстанию[3]. Знаменитого визиря Магометова, Ахмета Купроглы, уже не было в живых; преемниками его были люди невысоких способностей; султан беспрестанно сменял их в угоду войскам и наконец безрассудной своей слабостью довел янычар до бунта, который кончился собственным его низложением (1687).
Но беспорядки этим еще не ограничились. Возведенный на престол Солиман II не мог унять ни войска, привыкшего к неповиновению, ни пашей, которые ссорились и воевали между собой и возмущались против правительства. Славянские племена, покоренные турками, последовали примеру греков и подняли оружие; вся Морея была покорена знаменитым Морозини; войска же турецкие, вместо того чтоб защищать границы империи, самоуправствовали в Константинополе: дорога к этой столице была открыта!
Рассчитывая по этим данным вероятности успеха и горячо поддерживаемая Голицыным, горевшим смыть неудачу своего похода, царевна объявила к началу 1689 года вторую кампанию против Крыма[4]. На это раз воеводы наши, наученные опытом, какое важное влияние имеют самые мелкие подробности на исполнение обширных предприятий, занялись придумыванием и обсуждением всех тех мер военной администрации, которые могли облегчить следование по ногайским пустыням. Решено было[5] идти не удаляясь от Днепра; от места до места, на удобных пунктах, строить легкие укрепления для оставления в них больных, излишнего багажа, изнуренных лошадей, а также для заготовления на этих местах фуража, дров и проч. на случай обратного шествия армии; для исправления этих обязанностей и охранения операционной линии почиталось достаточным человек сто пехоты при одном или двух орудиях на каждом пункте. Предполагалось взять некоторые из турецких крепостей, расположенных по Днепру, чем ограждались сообщения армии с Россией, и для этого приготовлены были и розданы войскам лодки и особые паромы с высокими парапетами, которые должны были заменять бруствера… Везли штурмовые лестницы, заранее приготовленные; предполагалось испытать метание ручных гранат из гаубиц, словом, придумано было множество мер, конечно странных по большей части или незначительных при настоящем состоянии военных наук, но доказывавших очевидный успех в сравнении с походом Ромодановского, а еще более доказывавших, что приготовления ко второму крымскому походу привели умы наших военачальников в большое движение.
Еще снег лежал на полях, когда разные отряды нашей армии начали вытягиваться к Ворскле. Голицын, следя за их движениями из Москвы, торопил их, слал к ним гонцов за гонцами, желая пройти степь пока трава молода еще и не может быть подожжена[6].
В исходе апреля все сборы кончились. Голицын собрался ехать к армии. В день отправления его, Москва огласилась воскресным звоном. Весь царский дом и придворные присутствовали при напутственном молебне[7]. Патриарх кропил святой водой знамена и образа, предназначенные в поход, и государи, проводив их до Никольских ворот, допустили к руке как главного, так и прочих воевод.
Между тем получено было известие, что значительное татарское войско выступило из Крыма в Волынь; обстоятельство это было весьма благоприятно для открытия кампании, и Голицын, чтоб им воспользоваться, поспешил двинуть войско[8]. Оно следовало двумя отдельными колоннами для облегчения в продовольствии; предосторожности были строго соблюдаемы: казачьи разъезды посыпались во все стороны для собирания сведений. Захватываемые ими пленные подтверждали, что действительно хан с большими силами находится в отсутствии. Это обстоятельство заставляло ускорить движение русской армии, которая могла подступить к Крыму, как полагали, врасплох, и может быть по этому самому отменено было первоначальное предположение овладеть Аслак-и Кизи-Кирменем. К первому из этих укреплений направлен был отряд, скорее, кажется, для рекогносцировки, чем для овладения им. Но заметя сильную партию татар, следовавшую к Перекопу, армия наша пошла далее, — все еще, по-видимому, питая надежду неожиданно явиться под Перекопом.
Надежда эта и действительно могла бы исполниться, если б старинные наши рати были удобоподвижные; но следуя по пяти, много дести верст в день, трудно было налететь врасплох на крымцев; уже мелкие их отряды стали кружиться вокруг нашей армии, не нанося ей конечно вреда, но доказывая, что следование ее открыто. При движении передового полка через так называемую Зеленую Долину 15-го мая, довольно сильная партия татар неожиданно и стремительно ударила на него и произвела минутное замешательство. Нападение это было само по себе ничтожно, но тот, кто знаком с духом неприятеля подобного крымцам, угадал бы, что где-нибудь недалеко, позади этой малой шайки, следуют большие силы. И точно, не успела улечься пыль после рассыпавшихся по степи татар, как с другой стороны поднялось облако пыли и показались страшные массы неприятеля: это был сам Селим-Гирей; получив известие о движении русских, он без отдыха, без усталости, прилетел с пятьюдесятью тысячами лучших своих наездников из глубины Бессарабии.
С этой минуты русские, хотя и не встречали решительного отпора, но не могли ступить шага без того, чтоб не слышать дикого гиканья татар. При переправе через Черную Долину (в сорока пяти верстах от Перекопа) татары в больших силах и с ожесточением кинулись на передовой полк. Шеин, командовавший им, остановился, сдвинул повозки, оградился рогатками и дал отпор. Тогда татары обратились на Севский разряд (правая рука), предводимый Неплюевым и на казаков. Неплюев выдержал нападение и отбил его, но казаки замешались, потеряли несколько орудий, и только сердюки (гетманская стража), подоспевшие им на помощь, предупредили дальнейший беспорядок.
После этой сшибки татары удалились в Перекоп, который был наскоро укреплен, сожгли его предместья и приготовились твердо удерживать этот вход в свой полуостров. Русская армия наконец достигла его и расположилась. Стан наш занимал обширное пространство, примыкая правым флангом к морю, и имел позади себя небольшую речку, на ту пору пересохшую.
Голицын счел более выгодным штурмовать Перекоп, нежели добывать его осадой. К этому и действительно было много причин: и незначительные оборонительные средства укрепления, и затруднительность продовольствовать нашу кавалерию (не иначе как фуражировками), и опасение насчет провианта в этих местах, пустынных, лишенных всяких жизненных потребностей. Решение Голицына было следовательно весьма благоразумно и тем более замечательно, чем менее подобные быстрые действия были в обычаях старинной русской тактики. Узнав о намерении главнокомандующего нашего, хан послал к нему гонца с мирными предложениями. Голицын имел неосторожность согласиться на переговоры; он, со своей стороны, послал в Перекоп свои условия; начались переговоры; гонцы следовали за гонцами, время уходило, и в русском лагере стал оказываться недостаток в провианте и фураже, появились болезни, послышался ропот, а с тем вместе и хан становился все менее сговорчивым, и наконец объявил, что он не иначе намерен договариваться, как с тем, чтобы мы заплатили ему дань за прошедшие года. Обман татар и ошибка Голицына обнаружились, но поправлять ее уже не было возможности, потому что с одной стороны Перекоп был приведен в хорошее оборонительное положение и огромные толпы защитников успели собраться в нем, а с другой недостатки ослабили русскую армию и распространили в ней ропот и неудовольствие. Не оставалось более ничего, как отступить во второй раз — во второй раз претерпеть стыд неудачи.
Мы рассказали поход этот на основании всех справок, какие только могли собрать о нем: теперь выскажем о нем собственное наше мнение. Как министр, вступивший в союз против Турции, с тем чтобы завладеть Крымом, или по крайней мере запереть в нем татар, Голицын прямо устремился к Перекопу; но по недостаточности сведений в военной науке, он не в состоянии был расчесть план действия. Политическая цель войны достигается иногда посредством предварительных, сложных, медленных действий стратегических. Положим, мы дошли бы до Перекопа, может быть взяли бы его, и сильно укрепившись там, замкнули бы выход татарам из их полуострова, но было ли бы прочно такое положение дел? При тогдашней изменчивости политики, достаточно было на престоле польском сесть кому-нибудь другому, вместо Собесского, чтоб турки помирились с поляками, и владея рядом крепостей по правому берегу Днепра, отрезали всякое сообщение покоренного нами Перекопа с Россией. Поэтому, прежде чем безрассудно устремиться к вратам Крымского полуострова, необходимо было прочно утвердиться на Днепре, совершенно обезопасить себя со стороны Турции и надежно упрочить за собой Запорожье, и тогда уже сказать крымскому хану: покоряйся, или ты не выйдешь из своего полуострова! Но спрашиваем: кто из русских полководцев XVII века мог задумать такой сложный план кампании? Светлый взгляд политики мог указать крайнюю цель войны, но привести ее в исполнение, конечно, никто не мог в тогдашней России.
С другой стороны, можно ли винить Голицына за то, что он не предвидел всех затруднений совершенно нового рода войны, доверился мнению опытных иностранных офицеров и повел русских в Крым? Нет, по справедливости, потому что противники этого похода не могли указать его трудностей.
Современники обвиняли Голицына в измене, говоря, что он был подкуплен ханом; за ними некоторые новейшие писатели, серьезные и добросовестные, как Энгель, повторили это обвинения: Желябужский например определяет даже количество золота, за которое Голицын продал славу России и собственную честь, присовокупляя между прочими подробностями, что большая часть татарских червонцев оказалась фальшивыми. Подробности эти до такой степени странны и невероятны, что не заслуживают серьезного опровержения, и наводят подозрение и на все обвинение в измене. В самом деле, неужели “бочонок золота” мог быть таким сильным соблазном для первого сановника в государстве, для человека, на которого сыпались щедроты правительницы, и который, как мы видели, помогал жителям Чигирина из собственного кошелька?.. Притом же взятие Перекопа доставило бы ему больше от царевны, нежели сколько мог заплатить ему хан за измену; не говоря о том, что в одной чашке весов были для него слава, честь, а в другой презреннейшее преступление! Но во времена грубости и невежества “измена” есть слишком обыкновенное объяснение неудач; еще в эпоху, не так отдаленную от нас, озлобленный неудачами народ пятнал подозрением в измене один из самых возвышенных характеров; Голицын же, еще более несчастливый, был обвиняем в подкупе поляками, тогда когда он заставлял их подписать вечно славный для России трактат 1686 года.
Как историческое лицо, Голицын имел странную и несчастную судьбу; он является пред судом потомства без друзей, без клиентов, без заступников: всех их умчала и разметала буря, низвергшая царевну. Места Софии и ее любимца заступили люди нерасположенные к прежнему порядку дел, может быть и имевшие причины быть им недовольными; явились новые делатели, совершены были новые, успешные, громкие подвиги, и недавняя старина была забыта; а кто и помнил, тот, подделываясь под новый дух времени, старался ее забывать, или вспоминал, чтоб пустить про нее клевету: таков был например Желябужский, нашедший средство сказать ядовитое слово про Голицына, подписывающего договор, которым возвращались отечеству области северская и смоленская, Киев и Запорожье.
Но каков бы ни было мнение потомства о Голицыне, в Москве ожидала его гроза, уже готовая разразиться.
Царевна и теперь, как после первого похода, вознамерилась щедрой наградой и публичным одобрением обуздать выражение общего неудовольствия; но на этот раз она встретила сильное сопротивление со стороны царя Петра. Ему было тогда уже семнадцать лет, и как телом, так и духом он был близок к полной возмужалости. Он был уже обвенчан с Евдокией Федоровной Лопухиной, и ожидал в непродолжительном времени и сам сделаться отцом; в душе своей он глубоко сознавал величие, и щедрой к нему природой, и правами рождения ему дарованное; он любил власть, и с нетерпением сносил зависимость от сестры, которую любить не научился ни из собственных воспоминаний, ни из чувств к ней окружавших его лиц. Молодой любимец его, Лефорт, участвовавший в последнем походе[9], и имевший довольно просвещенные понятия о ведении войны, конечно не в блестящем виде представил ему по возвращении действия главного воеводы и войск посланных царевной. И царь не скрывал своего неудовольствия; он не хотел согласиться на награды и похвалы, которыми правительница намеревалась прикрыть вторую неудачу своего любимца и свою собственную, так что ей нужно было в этот раз употребить много просьб и ласкательств, чтоб победить сопротивление молодого царя. Но наконец он согласился, и 27 июля была обнародована похвальная грамота начальнику и участникам экспедиции против Перекопа, и все от первого до последнего щедро были награждены[10]. Однако Петр не согласился допустить к себе тех из воевод, генералов и вообще начальствующих лиц, которые по окончании похода возвратились в Москву[11]. Разрыв между младшим царем и правительницей, бывший и прежде этого не тайной для Москвы, стал теперь очевидным.
Такое разделение верховной власти не могло долго существовать: или царевна должна была покориться Петру, или ему надлежало осудить себя на неопределенно долгое политическое младенчество. Кто знал смелый нрав и молодую, но уже твердую волю Петра, тот не мог ожидать, чтоб он добровольно подчинился сестре своей; с другой стороны, царевна так пламенно добивалась власти, что невозможно было предположить, чтоб и она без сопротивления выпустила ее из рук. Россия в течение семи лет ее правления привыкла видеть в ней олицетворение правительства; из ее воли истекали и щедроты и наказания; все высшие должности в государстве были замещены по ее избранию, следовательно людьми ей преданными, или по крайней мере связанными с ней своими интересами.
В таких обстоятельствах затруднительно было положение царедворцев. Но затруднительнее всех было положение самой царевны. Уступить Петру не допускали ее ни страсть, ни привычка властвовать, а между тем она не могла не видеть, что в лице этого юноши, пылкого, смелого, своеобычного и уже властолюбивого, во многом на нее похожего, возникает сила, которая должна одолеть ее. Его военные игры, которые, сказывают, она поощряла как бесполезную трату времени, не могли более казаться ей пустой забавой, когда не только Преображенское село, но и Семеновское едва вмещало всех его потешных, и когда при этих стройных, дисциплинированных зачатках пехотных ратей, было приступлено к образованию регулярной кавалерии; когда под руководством иностранных офицеров воздвигались близ Москвы укрепления, и молодой царь то защищал, то атаковал их против своих учителей; когда наконец он начал вводить новое образование войск и между стрелецкими полками[12]: конечно, царевна могла еще не угадывать и малой доли преобразований, совершенных после в России Петром, но в этих, постепенно развивавшихся и расширявшихся занятиях нельзя было уже не видеть системы, какого-то предначертанного плана. Конечно на эти немецкие ухищрения недоверчиво и недружелюбно смотрело огромное большинство старинного боярства; но мы замечаем однако в числе приближенных Петра в это самое время князя Бориса Алексеевича Голицына, двоюродного брата царевнина любимца, князя Прозоровского, Стрешнева, Бутурлина, людей именитых. Знаем, что патриарх был душевно предан вдовствующей царице, да и Нарышкины были не все истреблены в 1682 году. Из этого с полным убеждением должно заключить, что молодой царь хотя и продолжал жить в подмосковных селах своих, но перестал уже быть более удаленным, чем удалившимся от двора отроком, и что в эпоху окончания второго крымского похода он сделался властью, с которой правительница вынуждена была очень осмотрительно обращаться, властью, которая долженствовала возрастать с каждым днем.
Тогда-то, повествуют современные летописцы, родилась в уме царевны мысль отделаться от угрожавшей опасности братоубийством… Не смеем отвергать этого почти всеобщего свидетельства, не имея на то основательных доказательств, но не решаемся и признать безусловно преступления, далеко не утвержденного внимательным исследованием. Процесс царевны и Шакловитого еще не открыт историческим изысканиям; в официальных же, обнародованных документах о покушении Шакловитого, имени царевны не находим. Не имея следовательно возможности исследовать самого, так сказать, дна дела, мы ограничимся кратким изложением последующих событий; мы поступим так и потому еще, что некоторые обстоятельства, их сопровождавшие, хотя и довольно единогласно современниками рассказанные, и подкрепленные отчасти официальными документами, оставляют однако много вопросов, на которые разрешения не находим.
Несомненным кажется то, что в ночи на 8 августа Шакловитый, с несколькими сообщниками своими из стрельцов, покушался проникнуть в Преображенское село, где находился Петр со своим семейством. Но царь был вовремя предупрежден и успел ускакать верхом от угрожавшей ему опасности, а потом укрылся в Троицко-Сергиевской лавре, куда вскоре прибыли и семья царская и некоторые приближенные ее лица.
Узнав о случившемся, Москва пришла в ужас и недоумение: чему, какому тайному побуждению приписать преступный замысел Шакловитого? На чью сторону наклониться, на сторону ли венчанного царя, Богом спасенного, невинно угрожаемого, но почти одинокого, едва не изгнанника, или на сторону царевны, запятнанной покровительством человеку, покушавшемуся на цареубийство, но раздавательнице милостей, облеченной властью карать, и при которой находился другой царь, равно венчанный и старший?.. Неудомение это было непродолжительно. Из среды преданнейших доселе царевне людей подан был сигнал против нее. Полковник Циклер тайно доставил Петру донос на Шакловитого и через несколько дней сам прибыл к царю[13]. Из стрелецкого войска Сухаревский полк остался верен Петру, да и вообще много стрельцов, — обстоятельство довольно замечательное, — изъявляли желание последовать за Циклером, и были удержаны лишь угрозами Шакловитого и страхом наказания. Наконец смелые, решительные действия Петра и смущение противной партии дали окончательный толчок колебавшимся умам.
Петр громко кликнул к себе защитников, откровенно и с гневом указывая на покушение против себя Шакловитого, и на голос его начали мало-помалу стекаться и московские люди, и жители окрестных мест. Царевна напротив не обнаружила в эти последние дни своего правления ни малейшей доли той энергии, которую обнаружила в первые. Чему приписать это? смущению ли, почти всегда неизбежному в неправом деле, или влиянию той исторической судьбы, того зловещего призрака, который как будто возникает пред очами правительств, обреченных падению, помрачает самые светлые умы, смущает самые решительные характеры, разрушает в прах самые обдуманные планы: явление, которое замечаем мы в нашей истории при Годунове, в английской при Карле I, во французской при Людовике XVИ?.. Как бы то ни было, действия царевны представляются нам в эти минуты бессвязными, нерешительными, противоречащими одно другому.
Сказано выше, что Шакловитый угрозами и страхом наказания удержал многих стрельцов от перехода на сторону Петра; но между тем к нему был отправлен для переговоров князь Троекуров, который кажется и не возвратился в Москву. Петр не принял ни объяснений, ни предложений сестры своей, и отвечал на них требованием, чтобы к нему явились выборные люди от стрелецких полков. В ответ на это был отправлен князь Прозоровский с духовником старшего царя просить примирения; между тем распространяли слух, что не царь сам, а злонамеренные люди, пользуясь его именем, стараются поселить раздор в семье царской… К таким-то ничтожным средствам прибегали царевнины советники в эти решительные минуты! Между тем время шло и работало за Петра. Софья, все еще не теряя по-видиму надежды на силу убеждений, уговорила тетку свою, царевну Татьяну Михайловну, и сестер Марфу и Марию Алексеевн отправиться к Троице; но они, вероятно убежденные в правоте негодования Петрова, не возвратились более в Москву[14]; так же поступил и патриарх.
По мере успехов своих, Петр становился настойчивее и наконец потребовал, чтоб Шакловитый, Медведев и их сообщники были ему выданы. Это требование взволновало пылкий дух Софии, и она приказала казнить гонца, привезшего это требование. Но скоро однако передумала. Это было 1-го сентября, в день празднования нового года. По этому поводу много людей всякого звания собрались в Кремль. Царевна вышла к ним, милостиво их приветствовала и сказала, что люди злонамеренные ссорят ее и царя Иоанна с меньшим братом, стараясь в то же время очернить в глазах сего последнего полезных отечеству людей; что желая разъяснить недоумение, она сама ездила к брату, но не была допущена[15], что семь лет она правила государством при трудных обстоятельствах и успела усмирить врагов Св. Креста, с другими же соседями заключить славный для России мир, и наконец обещала милость свою тем, кто останется ей верен, и жестокое наказание ослушникам. Царевна говорила прекрасно, замечает Гордон[16]; но что значат слова в подобных обстоятельствах, прибавим мы. Не дальше как на другой день весь полк Гордона оставил Москву.
Это был первый полк, в полном составе передавшийся Петру: обстоятельство это довольно замечательно.
Еще 2-го сентября, пишет тот же Гордон, несколько человек из Немецкой Слободы отправились к Троице. Кто были эти несколько человек? Стрельцы? Солдаты? не думаем, потому что так было бы конечно и сказано. Вероятнее кажется нам, что это были сами жители Немецкой Слободы, то есть немцы или вообще иностранцы. Мы допускаем это предположение и по тому еще соображению, что Гордон поручил им извиниться за себя пред царем и объяснить, что он не знает, угодно ли будет государю его прибытие. Подобное поручение можно передавать только через людей очень близких, каковы иноземцы между собой на чужбине.
Сближая с этим то обстоятельство, что из числа стрелецких полковников первый вступил в сношения с Петром Циклер, тоже иностранец, и наконец, что по совершении уже казни над изменниками, иностранцы были особо допущены целовать руку царя[17], сближая, говорим, и соображая все это, мы приходим к двум заключениям: во-первых, что иноземное народонаселение Москвы и число иностранных офицеров в наших войсках было вообще предано Петру, что и весьма естественно, если припомним милости его к Лефорту и Тиммерману, и упоминаемые некоторыми иностранными писателями, частые его посещения Немецкой Слободы. Во-вторых, мы заключаем, что в это время иноземный элемент был в Москве далеко не ничтожен. В самом деле, еще царь Алексей набирал за границей офицеров; боярин Матвеев, как мы видели, ласкал иностранцев; правительство царевны им покровительствовало. Таким образом, Немецкая Слобода населялась и обогащалась торговлей и промышленностью, которые многими отраслями своими находились исключительно в руках иностранцев. Шлейссинг, издавший свою книгу[18] в 1693 году, и следовательно писавший ее в эпоху, которой мы занимаемся, упоминает о двух прекрасных аптеках, содержимых немцами, и о значительном числе иноземных медиков, из коих некоторые пользовались большой репутацией (как например Блументрост); а как Петр не только покровительствовал подобно своим предшественникам, но и лично ласкал иноземцев, то не мудрено, что с одной стороны они поспешили передаться ему, а с другой, что их пример имел немаловажное влияние и на Москву в подобных обстоятельствах, и на самое течение дел, ибо переход целого полка, которым командовал притом генерал, отличенный правительством от царевны, и донос, поданный одним из полковников стрелецкого войска, некогда главной опоры этого правительства, суть обстоятельства значительные, которые в минуту шаткости и колебания умов должны были сильно подействовать в пользу Петра и против царевны.
В самом деле, с этой минуты дело прежнего правительства можно считать проигранным. Князь Борис Алексеевич Голицын, продолжавший и в эти минуты сохранять родственные связи с князем Василием, убеждал его не медлить принесением покорности; Петр требовал к ответу Шакловитого. Несколько дней тому назад царевна на подобное требование отвечала угрозами, теперь она смутилась; старший царь объявил, что он поддерживать ее против брата не станет; окружающие молили ее не раздражать Петра (так как некогда они убеждали царицу Наталью Кирилловну выдать Ивана Нарышкина), и судьба Шакловитого, злодея, положим, но преданного, но верного царевне, была решена: он был выдан на очевидную смерть. Какого еще доказательства смирения можно было ожидать? И кто из преданных прежнему правительству людей мог после этого считать себя безопасным? Не думая более искать покровительства у царевны, так очевидно сознавшей свое бессилие, лучшие слуги ее, воеводы крымской армии, еще недавно публично осыпанные похвалами и милостями, Неплюев, Змиев, Косогов, участник славного договора с Польшей, Украинцев, и наконец сам Голицын, решились отправиться в Троицкий монастырь по приказанию молодого царя, которого преобладание над сестрой не оставляло более и тени сомнения. Правление ее, можно сказать, кончилось.
Два дня жил могущественный любимец Софии в слободе монастырской, ожидая приговора и возлагая всю надежду на заступление и ходатайство своего двоюродного брата, человека близкого царю Петру, князя Бориса Алексеевича. 9-го сентября, вечером, его и других прибывших с ним воевод потребовали в монастырь. Они пришли пешком с поникшими главами; в тесной избе (кельи?), куда Голицын вступил, и которая была полна народа, ему приходилось проталкиваться, говорит Гордон; на него уже никто не обращал внимания, никто не хотел замечать его, а если кто и замечал, то разве для того, чтоб оскорбить словом или хоть взором. Наконец было прочтено царское решение: за то что они, то есть князь Василий и его сын Алексей, докладывали царевне “о всяких делах мимо их”, и писали имя ее обще с именами государей, да за неудачу похода против татар, оба они, отец и сын, лишены были боярского сана и приговорены к ссылке; имение же их отбиралось в казну[19]. К такому же наказанию приговорен был Неплюев. Змиев ссылался на вечное житье в свое костромское имение, Косогов и Украинцев были освобождены от всякого взыскания.
Не зная в подробности, что было раскрыто в деле Шакловитого, не можем сказать, в какой мере все лица, подвергшиеся наказаниям, и в чем именно, были найдены виновными: вышеприведенные обвинения не довольно определенны. Но приближенные к Петру лица были недовольны слишком снисходительным приговором Голицыну; говорили, что брат его, князь Борис, скрыл часть его преступлений, и сей последний едва не лишился милости царской[20]. Поспешим однако прибавить, что он успел без труда оправдаться в глазах царя, и не усомнился приехать утешать пораженного несчастьем своего родственника, которого он даже провожал несколько верст, к великому соблазну новых приверженцев возникавшего правительства: черта великого благородства, делающая столько же чести самому князю, сколько и царю, который не оскорбился его участием в любимце царевны.
11-го числа казнены Шакловитый и многие из его сообщников; другие сосланы в сибирские города на вечное житье[21]. И долго еще — даже в следующем году — грозные указы, поражавшие лица, более или менее замешанные в соучастии с Шакловитым, поддерживали в народе пугливое о нем воспоминание!..
Через несколько времени после казни Шакловитого был привезен в Троицкий монастырь и казнен смертью посланный в Смоленскую область монах Селиверст Медведев, записки коего нам бывали часто полезны при изучении описываемой эпохи, “чернец великого ума и остроты”, как выразился о нем один из современников, человек неприязненной ему партии.
Наконец очередь дошла и до самой царевны. 7-го сентября последовал указ[22] об исключении ее имени из царского титула. Она была исключена из участия в правлении и наконец удалена в Новодевичий монастырь, где в последствии приняла чин инокини под именем сестры Сусанны и после пяти лет унылого заключения скончалась, как гласит надпись на ее гробнице, сорока шести лет, девяти месяцев и шестнадцати дней от рождения, 4-го июля 1704 года.
С тех пор прошло слишком полтораста лет; далеко ушла с того времени Россия на поприще и гражданского устройства и просвещения, а с тем вместе почувствована была потребность отдать себе отчет во всем совершившемся; судьбы отечества сделались предметом горячего изучения сначала небольшого числа избранных людей, потом и всего образованного большинства в России. Преобразование, совершенное Петром, плодовитые царствования Иоаннов, смутное время самозванцев, тяжкое иго татар, темные годины распрей удельных, отдаленнейшая древность нашего отечества, домашний быт наших предков, судьбы диких и давно исчезнувших племен, соприкасавшихся с народом русским, — подвергались изучению внимательному, глубокому, терпеливому; но о семи годах правления царевны Софии упоминалось только вскользь, мимоходом, в учебниках; отдельного же изучения их никто не предпринимал до сего времени.
Это образовало пробел в нашей исторической литературе, а с тем вместе и в наших исторических понятиях. Царствование Петра представляется нам без всякой почти связи с предшествующими; мы слишком буквально приучились понимать слова: Петр создал Россию. Петр произвел в ней огромную реформу, — переворот, готовы мы сказать, государственный и общественный; но в истории нет скачков и перерывов, и при внимательном изучении предшествующей Петровым преобразованиям эпохи, при более глубоком исследовании самого царствования Петрова, без всякого сомнения откроется связь, соединяющая так называемую древнюю, допетровскую Русь с Россией новой, европейской.
Укажем например на местничество, истребленное за несколько лет до воцарения Петра: не было ли соборное деяние царя Феодора явным переходом от понятий о старшинстве родов к понятию о старшинстве чинов, от заслуги рода к заслуге лица? Да и не видали ли мы во время крымского похода, при царевне, в числе воевод, вслед за Шеиным и Долгоруковым, Леонтьева, человека хотя и родовитого, но принадлежавшего к роду, в то время захудалому? Петр, говорят, первый открыл доступ иностранцам: мы думаем, что он только шире своих предшественников открыл иностранцам двери в Россию, настойчивее вызывал их, но мы видели выше, что и прежние правительства не были им враждебны, а царевна им покровительствовала даже в отношении к их вероисповеданиям. Прибавим к этому, что Петр приобрел три немецкие провинции, которые разумеется значительно усилили немецкий элемент, существовавший, как было замечено, и прежде в нашем войске. Петр конечно более прежних царей ласкал иноземцев, сближался с ними, быстро возвышал тех из них, которых считал достойными (не всегда однако справедливо, как например дюка де Кроа); но мы не думаем отвергать мысли, что он далеко опередил своих предшественников: мы только говорим, что он во многом нашел более или менее явные начатки нововведений.
Не менее ощутительна связь древней России с новой и в отношении к внешней политике. И царь Иоанн IV и Годунов стремились к Балтийскому морю, к старинным вотчинам своим: Юрьеву, Копорью, Ижорской земле. Царь Алексей, не успев в войне со шведами, сделал первый шаг к югу приобретением Украйны. Царевна укрепила за собой Запорожье, то есть устья Днепра и привела Россию в соприкосновение с Черным морем, к которому она и устремилась, как мы видели, всеми силами. Преобладание России над Польшей началось Андрусовским миром и сильно утвердилось договором 1686 года. Наконец первая наша наступательная война против Турции, так же как первый обширный европейский союз, суть явления, относящиеся к эпохе правления Софии. Конечно Петр в долгое царствование свое далеко оставил за собой слабые и часто неуспешные попытки прежних правлений, — но эти попытки были: вот на что стараемся мы указать, не думая тем умалить заслуг великого государя, но отстаивая историю нашу от довольно общего поверья о нелогичности ее течения, от обвинения в скачках.
Поверью этому дали, кажется нам, повод общественные преобразования, введенные Петром. Женщина введена была в жизнь общественную… Этот радикальный глубокий переворот сильно поразил умы иностранных писателей, говоривших о нашей истории, равно как поразила их внешняя сторона нововведений Петровых: европейский костюм, наружная обстановка общественной жизни. Да и сами мы, видя на стенах наших дворцов, архивов, библиотек, портреты предков наших, изображенных столь различно в эпохи столь между собой близкие: одних в полуазиатских костюмах с бородами, других в париках и орденских лентах, — мы сами допускаем воображению нашему представлять слишком резким различие внутреннее, существовавшее между Петровской эпохой и эпохой предшествовавшей. Только одно внимательное, добросовестное, беспристрастное изучение той и другой может нам дать о них верное понятие и поставить на истинную точку зрения как правление Петра, так и правления, ему предшествовавшие, его породившие, и восстановить в науке связь, существующую в действительности между древней и новой Россией.
[1] Полн. Собран. Закон. т. II No 1258.
[2] Крекш. 76.
[3] Hammer. Hisct. de l’Emp. Ottoman. Liv. LVIII.
[4] Полн. Собр. Закон. Т. II. No 1224, 1280, 1320.
[5] Tageb. de G. Gordon. T. II, 249 и след.
[6] Крекш. 76.
[7] Древ. Русс. Библиотек т. XI, 163.
[8] Ист. Мал. России, III гл. XXIV. Георгия Конисского, в Чт.
[9] Tageb. d. G. Gordon, t. II. 263.
[10] Полн. Собр. Зак. Т. III. No 1343.
[11] Tageb. d. G. Gordon, t. II. 266.
[12] Деян. Пет. Вел. Голикова, т. I, 178 и след.
[13] Tageb. d. G. Gordon, t. II, 267.
[14] Деяния Петра В., Голикова, т. I, 215.
[15] Голиков говорит, т. I, 217: Троекурову приказано было сказать ей, чтоб она возвратилась, или в противном случае с ней “будет поступлено нечестно”.
[16] Tageb. d. G. Gordon, t. II, 271.
[17] Tageb. d. G. Gordon, t. II, 278.
[18] Die Beiden Zaaren, 25.
[19] Полн. Собр. Зак. Т. III, No 1348.
[20] Tageb. d. G. Gordon, t. II, 278.
[21] Полн. Собр. Зак. Т. III. No 1349.
[22] Полн. Собр. Зак. Т. III. No 1347.