Главная » Древнейшая история Руси » Древнейшая история Руси по И.Е. Забелину » Русская летопись и ее сказания о древних временах. Забелин И. Е.

📑 Русская летопись и ее сказания о древних временах. Забелин И. Е.

   

Русская летопись и ее сказания о древних временах

История Русской жизни с древнейших времен.
Сочинение Ивана Забелина. Часть 1. Глава 8.

Происхождение и первые начатки Русского Летописанья. Повесть Временных Лет. Общественные причины ее появления. Основной характер Русского Летописанья. Оно составляется людьми городскими, самим обществом. Печерский монастырь, как святилище народного просвещения. Последующая история Русского Летописанья. — Летописные предания о расселении Славян. Круговая европейская дорога мимо Киева. Основатели Киева. Первоначальная жизнь родом. Различие быта патриархального и родового. Род — колено братьев. Состав рода. Миф Трояна. Городок, как первоначальное родовое-волостное гнездо. Происхождение города, как дружины. Первоначальный городовой промысл. Богатырские былины воспевают древнейший городовой быт. Стольно-Киевский князь Владимир есть эпический образ стольного города.

 

Подробные исследования над составом наших летописей привели наших уважаемых ученых {Срезневского: Чтения о Древних Русских Летописях. Обзор других трудов см. у Сухомлинова: “О Древней Русской Летописи, как памятнике литературном”, и у Бестужева-Рюмина: “О составе Русской Летописи до конца XIV века”.} к тому очень основательному и вполне достоверному убеждению, что первое начало летописных русских показаний относится, если не к 9, то по крайней мере к 10 веку, и стало быть восходит к началу самой Русской Истории. Первые летописные свидетельства появляются у нас в одно время или вслед за первыми героями нашей исторической жизни.

Явственные следы таких свидетельств сохраняются не только в древнейших, но и в поздних списках, почерпавших свон известия из древних хартий, до нас не дошедших. Свидетельства эти очень кратки и отрывочны, иногда состоять из двух–трех слов или из двух–трех строк, и потому прямо указывают, что это были простые годовые заметки, которые, как уже доказано, вносились для памяти, напр., в пасхальные таблицы, или же могли для памяти вписываться при святцах, в синодиках или поминальниках, вообще в книгах церковного круга.

Стало быть, они впервые появились в самой же церкви, в общине первых на Руси христиан, первых грамотников и первых людей, которые, по самому уставу своей жизни, необходимо сохраняя писанием же память о событиях и лицах христианской церкви, тем самым научались хранить память и о событиях своего времени и своей земли. Припомним, что еще в первые века христианской церкви существовал благочестивый обычай отмечать события и дни кончины христианских мучеников для ежегодного празднования их святой памяти. Это послужило основанием христианской святой летописи, которая была потом собрана в Месяцеслов или по обычному русскому выражению в Святцы.

Помянутый обычай сохранялся в каждой церкви и в каждой приходской общине во всех странах, куда только достигало Христово учение. Он был естественным и необходимым явлением в христианской жизни, которая вся утверждалась вечною памятью о своих святых людях и их деяниях. Очень понятно, что такие памятные отметки впоследствии не ограничивались одними сведениями о первомучениках, но касались и других случаев и событий, почему-либо важных для местной церкви или местной общины.

Неизменным оставался лишь самый обычай записывать все достойное христианской памяти, как в частном домашнем быту, так и в общем, политическом. Естественно также, что вместе с Христовою верою этот обычай, как неизменное ее предание, был принесен и в Русскую землю. И нет никакого сомнения, что первыми летописными свидетельствами о Русских событиях, восходящими к самому началу нашей истории, мы обязаны первой христианской общине, водворившейся в Киеве. Известно, что Русь Киевская, хотя бы в малом числе была крещена вскоре после первого похода на Греков Аскольда и Дира, около 864 г.

Если с этого времени в Киеве было достаточно христиан и существовали христианские церкви, то нет причины сомневаться, что тогда же в церковных книгах, где помещались пасхальные таблицы, появились и памятные отметки о случаях и лицах, почему либо важных для церковной общины, которая к тому же несомненно состояла из лучших передовых людей городского населения, знавших дела своей земли лучше других.

Вот почему об Аскольде и Дире мы имеем больше сведений, чем о знаменитом Рюрике и его братьях. Вот почему напр. такое одинокое летописное свидетельство, как убиение от Булгар еще в 864 г. Аскольдова сына, старательно сохранено, быть может, по той причине, что это был христианин и во всяком случае потому, что он был сын христианина Аскольда. Самый год нашествия на Киев Олега мы получили, без сомнения, по случаю убиения Аскольда и Дира, отмеченного в начале кратко и потом уже распространенного эпическим преданием. На могиле Аскольда была после поставлена церковь св. Николы; церкви же христианами ставились обыкновенно на гробах мучеников. По летописи Иоакима Аскольд прямо именуется блаженным.

Собранные вместе эти древнейшие летописные отметки рассказывают следующее:

“В лето 6372. Убиен бысть от Болгар Осколдов сын. Того же лета оскорбишася Новгородци, глаголюще: “яко быти нам рабом, и много зла (пропуск) всячески пострадати от Рюрика и от рода его”. Того же лета уби Рюрик Вадима Храбраго, и иных многих изби Новогородцев съветников его. В лето 6373 воеваша Асколд и Дир Полочан и много зла сътвориша. В лето 6375 бысть в Киеве глад велий. Того же лета избиша множество Печенег Осколд и Дир. Того же лета избежаша от Рюрика из Новогорода в Киев много Новгородскых мужей”.

Не смотря на то, что эти отметки находятся только в переработанном Летописном Сборнике 16-го века, они заключают в себе столько достоверности, что нет и малейших оснований отвергать их глубокую древность. Они нисколько не противоречат другим известиям; не замечается здесь никакого намерения выставить эти показания в связи с предыдущим или с последующим для какой-либо особой цели. Они напротив стоят одиноко и вполне сохраняют характер независимых, отдельных заметок, собранных только хронологически, под года.

И так как они больше всего поминают дела Аскольда и Дира, то и указывают, что происходят они из Киева, что даже и свидетельства о Новгородских делах с Рюриком заимствованы не из Новгородских отметок, а записаны тоже в Киеве, по рассказу прибежавших туда Новгородцев, которые к тому же могли прибежать еще в первое время их скорби, вслед за убийством Вадима. Тоже можно сказать и о самом начальном показании, которое мы сюда не включаем: “Въсташа Словене рекше Новогородци и Меря и Кривичи на Варяги и изгнаша их за море, и не даша им дани”…

Затем: “Идоша за море к Варягам… и придоша Рюрик”… Эти свидетельства, достаточно распространенные преданием, вначале могли заключаться тоже в коротких словах. В самом распространении примечается эта краткость, ибо приставлены только эпические рассуждения и разговоры, только приставлены слова, но не приставлены новые дела, которые остаются в нетронутом виде.

Как бы ни было, но наиболее достоверные сведения о самых первых годах нашей истории мы находим именно в киевских отметках.

Записывать эти сведения по горячим следам событий никто другой не мог как грамотники-христиане, жившие в Киеве. К началу 10 века их там находилось столько, что в греческой росписи митрополий, зависевших от Царьградского патриарха, числилась уже митрополия Русская, и потому очень естественно встретить вслед затем домашнее летописное показание, что при Игоре, в первой половине 10 века, существовала в Киеве даже соборная церковь св. Ильи, в которой киевские христиане-Варяги приносили тогда присягу в утверждение договора с Греками. И вот по какой причине о 10-м веке мы находим еще больше коротких летописных отметок, указывающих несомненно, что они делались современниками событий.

В руках позднейших летописцев одни из этих отметок распространены преданием эпическим, другие, начиная от Владимира, материалом книжным. Но их основы и там и здесь обнаруживаются очень явственно.

Кроме пасхальных таблиц и святцев, много способствовавших появлению этих коротких памятных отметок, у первых русских христиан, в книгах той же соборной церкви, по всему вероятию, находились и краткие летописцы, обозначавшие перечнем последовательное время владеющих лиц, живших не только в христианстве, по и до Христа, начиная от Адама, в роде напр. Летописца вскоре, то есть скорого или краткого, который приписывается цареградскому патриарху Никифору.

Для церковного домашнего употребления такие летописцы были также необходимы, как и таблицы Пасхалии. Они должны были разрешать хронологические вопросы, кто когда жил, и когда что происходило в христианском мире. С этою целью они помещались даже в Номоканонах, или в книгах церковных Правил, обнимавших порядок христианской жизни. В конце 13 века русский переписчик Никифорова Летописца дополнил его последовательно и Русскими именами и событиями, а это показывает, что подобные летописцы и в более древнее время служили также поводом и весьма удобным началом к последовательному дополнению их такими же скорыми или краткими известиями о современных или недавних русских событиях.

Тот же Летописец по Никоновскому списку оканчивается указанием: “а в Руси поча княжити Игорь, а Олег умре” и тем свидетельствует, что он списан с древнейшего, чем тот, который внесен в Несторову Повесть временных лет. Это вполне подтверждается и приведенными отметками об Аскольде, Вадиме и пр., которые могут свидетельствовать, что у собирателя Никоновской Летописи находились в руках древнейшие подлинники подобных кратких летописцев.

Не говорим о том, что иные показания отмечались для памяти на порожних листах в конце или в начале какой либо книги и даже на переплетных досках, как это повсюду в каждой почти и древней и новой рукописи встречаем и теперь.

Таковы могли быть первые начатки нашего летописного дела. Они состояли из кратких памятных заметок, какие даже и теперь делаются домашним порядком в календарях. Они стало быть имели все свойства именно таких календарных заметок.

Но появлялись они в первое время исключительно в церковном кругу, записывались в церковных книгах церковными людьми, ибо в первое время только в церкви находились и грамотники и книги, только в церкви потребно было знать время той или другой христианской памяти о св. событиях и св. людях, и потому посреди безграмотного язычества только в церкви могла родиться мысль сохранять память и о значительном событии текущего дня. Заметим главное: Христианское богослужение совершает свои празднования, посты и весь церковный обиход по годовому кругу, определяемому днем Пасхи, следов. счисление времени и по годам и по дням месяца (святцы) составляет для церкви необходимую и существенную статью в устройстве ее порядков {Припомним, как в 15 веке Тверич Афанасий Никитин, заехавши далеко в Индию, сетовал, что позабыл он веру христианскую и праздников никоторых не помнит, потому что были пограблены у него книги, взятые со собою из Руси. Промежду поганых, говорит он, молился я только Богу Вседержителю, Творцу неба и земли, и иного никоего не призывал.}.

Отсюда важное значение в церковном кругу годовых и месячных чисел. Ими устраивался и определялся церковный быт и его отношение к быту мирскому, а потому каждое значительное и незначительное мирское событие, как скоро оно заслуживало памяти, необходимо вносилось в тот же годовой круг, необходимо определялось известным годом и даже числом месяца. Другого способа для обозначения событий церковными людьми не могло и существовать.

Годовое число для церковника было первым делом при обозначении летописного показания. От этого и собрание таких показаний именовалось описью лет, Летописью, в которой первое главнейшее место занимало именно лето, годовое число, почему оно ставилось даже и в таком случае, когда самой описи не оказывалось, но ставилось для соблюдения порядка в главном, т. е. в течении друг за другом годовых чисел, и с намерением когда либо пополнить записями пустые года.

Но что же побуждало первых грамотников-Киевлян записывать на память дела своей земли? Их побуждали самые эти дела, сама жизнь, которая в 9 и 10 веках действительно ознаменовала себя славными и чрезвычайными делами и потому народная мысль не могла оставаться без отзыва к своей же славе.

Если первичные наши летописные показания 9 и 10 века явились только памятными календарными отметками в церковных книгах, записывались в самых церквах, вставлялись в пасхальные таблицы, в святцы, или на пустых местах церковной книги, и т. п., то этим самым уже достаточно определяется и характер этих отметок. Место где впервые записывалось людское событие, была страница святой книги — ясно, что марать такую страницу народными сказками, преданиями, народными песнями и тому подобными сказаниями не представлялось возможным благочестивому уму первых церковников и первых грамотников.

На такую страницу надо было заносить такую же святую правду, какою была исписана вся книга. Вот почему летописные отметки не могли иначе явиться, как в образе полной правды и полной достоверности. К тому же они, как мы говорим, были делом первых русских христиан в Киеве, сближавшихся между собою посреди язычества в тесный церковный круг, который тем особенно и отличался от язычества, что он исповедывал, по человеческим силам, святую и высокую правду и в мыслях и поступках.

Одной правде учили все книги, хотя бы и немногие, какими обладала тогдашняя церковь, а потому и на самую книгу, как и на всякое книжное писание тогдашние христиане смотрели как на святыню и касались книги и книжного писания не иначе как с мыслью о св. правде. Припомним, что в древнее время самое слово книга означало только святое писание. Таким образом, войдя в этот круг представлений и понятий, мы легко поймем, что по убеждению наших первых христиан, никакой лжи или выдумки вписывать в книгу было невозможно.

Эти первородные мысли о значении книги и книжного письма к нашему счастью остались надолго в Русской земле и управляли летописным делом до последних его дней.

Само собою разумеется, что правда и достоверность летописных показаний вполне должна была зависеть от источников. Когда источники были самостоятельны, как напр. рассказ самовидца или участника в событии, то и правда памятной отметки является несомненною.

Таковы все короткие своерусские свидетельства 9 и 10 века. Неточная правда стала обнаруживаться уже после, при разработке этих первых свидетельств, и главным образом, от участия в летописном деле литературных приемов и свидетельств, приходивших из пятых-десятых рук, след. достаточно затемненных неправдою. Но и в таких случаях неправда могла явиться только по неведению, но отнюдь не по намеренно, ибо мысль о правде жила неразлучно с мыслью о книжном писании и обе они составляли одну святыню для тогдашнего ума.

Из источника правды исходили и другие очень важные качества наших первых и последующих летописных свидетельств. Они не различают людей по чинам, не зрят на лица, и говорят одинаково правду о князе и простолюдине. Их речь пряма, честна, вполне независима, исполнена эпического спокойствия, необыкновенного добродушия и полной христианской любви.

Изо всего сказанного можно уразуметь, что первые начатки нашей летописи вполне были самостоятельны, своенародны, ни откуда не заимствованы, образовались и развились из собственных потребностей и нужд и воспроизведены собственными средствами. Если они во многом сходствуют с такими же летописными начатками западных народностей, каковы напр. тамошние средневековые годовники (анналы, летовники), то это показывает только, что и для тех и для других был один источник, то есть общехристианский церковный обычай укреплять вечною памятью не только церковные события, но и важнейшие события мира людского, как и важнейшие явления природы, или мира Божьего, каковы появление комет, затмение солнца и луны, и т. д.

Итак первым початком нашего Летописанья была простая хронологическая календарная отметка, которая вносилась на память вероятнее всего в пасхальную таблицу, в Святцы, или же в другую какую книгу, на ряду с показаниями общего порядка церковных годов, еще без всякой мысли о том, что это особая летопись, особая опись Русских лет.

Особое и уже прямо летописное собрание таких отметок должно было явиться гораздо позднее. Если даже допустим существование краткого церковного летописца, в роде летописца патриарха Никифора, который последовательно добавлялся и русскими событиями, то в нем эти события должны были ограничиваться только числом лет того или другого княжения, потому что и самый этот летописец обозначал только последовательность друг за другом владеющих лиц.

Других известий он почти не касался или вставлял их в очень редких случаях. Русские продолжатели тоже строго придерживались его задачи и не распространяли свои показания дальше следования друг за другом владеющих имен. К тому же продолжение этого летописца не было работою самостоятельною и не могло ничего другого выразить, как лишь то, что находилось в подлиннике.

Для того, чтобы собрать рассеянные заметки в одно целое, и летописное дело, единичное и личное, случайное, осветить общею мыслью единой памяти о единой Русской земле, для этого было необходимо из рассеянных частей этой земли собраться в одно целое и тому народу, который писал эти заметки, ибо история народа, как выражение народного сознания, даже в виде хронологических отметок, всегда идет следом за развитием самого народа и восходит к совершенству по тем же ступеням, по каким делает свои поступательные возрастные шаги сам народ.

На этом основании мы полагаем, что до времен Ярослава или по крайней мере до времен Владимира едва ли возможна была мысль о собрании исторического материала в одно правильное целое, в одну летопись. Такая летопись, хотя бы краткий перечень годов народной жизни, все-таки есть дело мысли, сознающей то целое, которое она стремится изобразить в последовательности своих годов.

Следя вообще за постепенным ходом даже ученой обработки истории, мы примечаем, что мысль о цельных созданиях, о написании полной истории, обнаруживает свои попытки лишь в такие времена, когда сама народная жизнь складывается во что либо тоже цельное, законченное, относительно по крайней мере к своему прошедшему, вообще когда она переходит на новую ступень развития. История в ученом и литературном смысле, как и сама жизнь, вырабатывается с большим трудом. Обработка истории так связана с жизненными отправлениями народа, что она только то и дает, что выработала жизнь, то есть только на то и отвечает, о чем запрашивает сама жизнь.

От конца 9 и до конца 10 века Русь находилась еще в том круге развития, о котором писание повествовало, что Бог создал Адама из земли и вдохнул в него душу бессмертную. В это время Русь действительно еще складывалась из земли, складывала свое физическое существо собирала землю, как необходимое тело для восприятия жизни духовной. При Владимире Бог вдохнул в нее душу бессмертную; в этом земном теле водворены были великие истины Христовой Веры, а с нею и духовные начала человеческого самосознания и самопознания.

Поэтому и невероятно, чтобы в век только одного физического роста могла проявиться духовная сознательная мысль поминающая свое прошлое в единстве летописного цельного рассказа. Она помнила его отрывочно, частями, как отрывочно, частями существовала и складывалась и самая жизнь Русской Земли.

После Владимира и крещеных им отцов, необходимо было возрасти в христианстве целому поколению детей, дабы сознательные силы жизни могли начать свое просветительное дело вполне самостоятельно. Так понимали ход своего развития и умные современники той эпохи, именно дети и внуки первых отцов–христиан. Они сохранили нам историю всего хода тогдашних дел, в прекрасном рассказе, нарисованном их земледельческим воображением.

Поминая Ярослава Великого похвалою за распространение книжного божественного учения и описывая, как они теперь наслаждаются этим ученьем, для ясности, они делают уподобление, обращаясь к своему родному сельскому делу и говорят: Вот если б кто землю разорал — вспахал, а другой насеял бы, а иные пожинают и едят пищу бесскудную; так и князь Ярослав: отец его Владимир вспахал и умягчил сердца верных людей, просветив их крещеньем, а этот насеял те сердца книжными словесами, теперь мы пожинаем созревший колос, книжное ученье, и питаемся.

—–

   По тем самым степеням развития проходила и обработка нашей первородной истории — летописи. Наша летопись, можно сказать, выросла на собственной ниве, из собственного зерна, возделана собственными руками самого народа. Вначале это было невозделанное поле, где цветы и злаки летописных показаний выросли сами собою и были разбросаны по разным местам, как определял случай. Они хранились в книгах первых христиан, быть может еще прятавшихся в Киевских пещерах. Пришел пахарь и всенародно вспахал землю для посева книжного ученья или того семени, которое всего больше говорило о людских делах и мыслях, указывая для них высокое совершенство в христианской жизни.

В книжном учении, дела и мысли людей становились основною задачею самой жизни: естественно, что они сделались предметом особого внимания для всего новорожденного общества христиан; естественно, что ими возбуждено было любопытство вообще к историческим сказаниям. Деяния церковные, жития святых и тому подобные писания необходимо воспитывали любовь к исторической или летописной памяти о временах минувших и теперь следующих.

Очевидно, что когда выросло посеянное книжное семя, то выросла и Русская мысль связать в одно целое рассеянные части, собрать в один рассказ разрозненные хронологические отметки о Русских делах и мыслях и из простой описи лет воспроизвести повесть временных лет. Это была первая попытка написать историю народа, как мы понимаем это дело в теперешнее время.

Мысль о такой попытке, мысль о литературной повести временных лет не могла родиться раньше времени Ярослава еще и по той причине, что только к концу этого времени Русь сложилась в одно целое, как земля, как физическое тело, способное жить вполне независимо и самостоятельно. Хорошее и крепкое физическое сложение было необходимо и для здорового и умственного посева книжных словес. И только в то время, когда эти два начала жизни вполне устроились, стало возможно и действие сознательных народных сил.

Только тогда в народе могла пробудиться мысль о самом себе, как о цельной живой единице, чувствительной и внимательной к собственному существованию, ко всем порядкам и явлениям собственной жизни. И вот, как только мудрый сеятель, Ярослав, сошел со своего поля, в обществе сами собою поднимаются размышления и вопросы о Русской Земле. Откуда пошла Русская Земля, кто в Киеве начал первый княжить, откуда Русская земля стала? вопрошали тогдашние пытливые умы, конечно, более всего в той среде, которая сама много работала и для земского и для умственного устройства новой народности.

Эти достопамятные размышления и вопросы прямо указывали, что новорожденное русское общество в действительности пожинает плоды мудрых пахарей и сеятелей, что не напрасно оно прочитало книги Писания о человеческих делах и мыслях, что и его собственная мысль теперь бодрствует и работает, пытает, исследует, хочет знать откуда что пошло и как началось; что, стало быть, умственный подъем общества совершается правильно и отличается здравою силою.

С другой стороны, это же самое обнаруживало, что русское развитие стояло тогда на собственных ногах, иначе сказать, было самобытно и независимо не только политически, как целая единая земля, но и умственно, как молодая, полная свежих сил образованность, пытающая источники знания не по чужой указке, а по собственному разумению.

“С 1000 года усилившаяся (слова строгого и сурового судьи — Шлецера), стремящаяся к просвещению более всякого другого северного государства, страшная для всех своих соседей, и тогда еще очень известная иностранцам”, Русь в этот славный век естественно должна была взглянуть на свое прошедшее с особенною любовью, ибо где же находились корни, истоки и родники настоящей ее славы и силы, как не там, в далеких летах и временах.

Лучшие русские люди этого века, все разумеющие, смысленые люди, как тогда говорили, по тем же естественным причинам не раз должны были останавливать свою мысль на вопросах, которые сами напрашивались: откуда это все пошло, кто был первым началом этого русского подвига, откуда и как создалась эта сильная и славная Русь?

Назревшая в обществе, как и в отдельном человеке, мысль никогда не остается без выражения; она неизменно находит себе тот или другой образ воплощения, переходит из слова в дело. И какова бывает мысль, таково бывает и дело. В этом случае мысленный запрос общества касался предмета научного и литературного и потому ответом на возбужденные рассуждения и размышления о начале Русской Земли явилась повесть временных лет, уже не простая опись лет, от которой, как от своей родоначальницы она вела свое происхождение, но именно повесть, рассказ, первое литературное, след. более или менее художественное, т. е. искусственное произведение, которым с такою жизненною последовательностью начинала свою работу новорожденная пытливая русская мысль.

В человеческом мире всякому делу предшествует мысль этого дела, его идея, так точно как из всякого же дела в свой черед нарождается новая мысль, новая идея, приводящая тоже неизменно к своему делу. В этом состоит нескончаемый безграничный круговорот человеческой жизни. В разумном человеческом порядке без мысли не бывает никакого хотя бы и малого дела, А повесть-летопись вдобавок такое великое дело, которое, никак не может быть создано без участия в нем даже всего общества.

Повесть-летопись, как собрание временных лет в одно целое, как первичный, первородный вид самой истории, есть дело по преимуществу общественное, весьма сложное, требующее умственной работы целого поколения. Личность и уменье автора здесь всегда бывают только орудием и более или менее достойным выразителем этого дела, как и самого общества. Это не историческое сочинение искусившегося в школьных литературных преданиях и приемах ритора-сочинителя, подражавшего художественным образцам древности, каких мы встречаем в лице византийских историков.

Это не личное литературное пожелание описать бытия своей страны. Это, напротив, общее дело всех бывалых людей, общее желанье всех деятелей своего времени. По крайней мере так можно судить о Русской летописи, основываясь на способе ее составления, а главное, на всем ходе ее распространения и продолжения в течение целых шести сот лет. Она из рук первого списателя вышла простым сборником временных лет, который по самому свойству такой работы, особенно в первое время, когда так называемые ученые пособия едва существовали, не мог быть исполнен однолично, одною мыслью и одним трудом самого списателя.

Собирать временные лета он должен был отовсюду, от ветхих книг и от живых людей, при участии множества лиц, которые необходимо вместе с летописным материалом приносили и свою память о древних временах и людях, и таким образом устраивали согласно со своими сказаниями самую мысль списателя. Как сборник, наша летопись меньше всего выражает какое-либо авторское искусство. Работа над нею так младенчески проста, что доступна всякому смысленному грамотнику, ибо сборник дозволяет без нарушения его цельности, дополнять новым сведением каждую его статью и потому очень естественно, что первая же копия с первой написанной летописи уже чем либо отличалась от своего подлинника.

Предполагают, что нашу первую летопись написал инок черноризец киевского Печерского Феодосиева монастыря, преподобный Нестор. Знаменитый Шлецер с немалым изумлением вопрошает: “Как пришло Нестору на мысль написать временник своей земли и на своем языке (ибо на западе тогда все писали по латыни), каким образом этот Русс вздумал быть историком своего народа?” В самом деле, это вопрос очень важный и любопытный, особенно при том взгляде на историю вообще и на русскую древнюю историю в особенности, какой существовал у Шлецера и у его современников.

В стране дикой, где вчера еще жили чуть не людоеды, как могло случиться, что некий черноризец пишет повесть-летопись со всеми достоинствами труда самостоятельного, самородного и вовсе не скалывает своей работы с какого либо известного образца!

Старая наука старалась объяснить это чудное происшествие в Русской Земле раскрытием его внешней связи с византийскою образованностью и с византийскими летописными образцами, вследствие чего выходило, что Нестор усвоил себе ту образованность, и принимая на себя исторический труд, необходимо должен был подражать ее образцам. Рассматривая это дело только с внешней его стороны, иначе нельзя и рассуждать.

Но сам же Шлецер отметил, что напр. слог Несторова повествования не похож на византийский, а похож на Библейский; что стало быть византийское риторство со всеми своими приемами Нестору вовсе не было знакомо, или он вовсе не умел ему подражать. Последующие исследования доказали, что византийцами Нестор пользовался очень самостоятельно и единственно только как подходящим материалом, и вся постройка его летописи обнаруживает труд вполне самостоятельный и независимый ни от каких образцов, с которыми он имеет сходство лишь по однородности задачи и работы.

Историческая наука теперь значительно распространила кругозор своей изыскательности и не довольствуется уже раскрытием в исторических явлениях только их внешних, механических соединений. Она теперь взирает на них, как на особый мир жизни, и потому старается по возможности обнаружить, на чем, на каких началах и корнях они укрепляются в самой жизни. Такое литературное произведение, как Несторова Летопись, для теперешней науки, кроме всех других ее достоинств, уже по одному тому, что она существует, представляется делом весьма замечательным, которое не могло возродиться по намерению или по фантазии одного лица, как нарождаются обыкновенные произведения литературы.

Наука знает теперь, что даже и эти обыкновенные произведения в сущности есть дети тех или иных умственных и нравственных направлений, господствующих за известное время в обществе. Как же может случиться, чтобы первая летопись народа народилась только по замыслу некоего благочестивого начитанного черноризца, и к тому же в подражание чужим образцам?

Вследствие таких размышлений, вопрос “как пришло Нестору на мысль написать свой временник?” сам собою превращается в другой вопрос: сам ли Нестор в тишине своего келейного затвора, читая византийские хронографы, задумал, в подражание им, написать такой же русский хронограф, или эта дума давно уже ходила в русском обществе и ожидала только способного исполнителя? Вообще: был ли летописный труд порожден единичною и притом монашески-уединенною литературною мыслию, или же он послужил только ответом на требования мысли общественной и стало быть зарожден был в сознании самого общества, которое в Несторе нашло только достойного своего представителя и выразителя?

Нам кажется, что этот вопрос весьма удовлетворительно решает сам Нестор, начиная летопись словами: “Се повести времянных лет, откуду есть пошла Русская Земля, кто в Киеве нача (и кто в ней почал) первее княжити, и откуду Русская Земля стала есть”. Эта красная строка, служащая заглавием Летописи, служит в тоже время обозначением и той летописной задачи, какая первее всего положена в основу всего труда.

Смысл этой задачи в полной мере обнаруживает ее, так сказать, гражданское, иначе мирское или общественное происхождение. Откуда Русь пошла, как стала (устроилась), кто первый начал княжить — это вопросы не очень близкие и не столько любопытные для монастырского созерцания и для монашеского благочестивого размышления.

Они могли возникнуть прежде всего в княжеском дворе, посреди дружинников, или посреди того общества, для которого несравненно было надобнее и любопытнее знать начало той земли, где оно было деятелем, и начало той власти, под руководством которой оно совершало и устройство этой земли, и свои великие и малые деяния. Передовыми же людьми этого общества в течение многих веков всегда были послы-дружинники князя, бояре и гости-купцы, след. верхний, самый деятельный и самый бывалый порядок людей в древнерусском городе.

Монастырское созерцание, если б оно оставалось уединенным отшельником, и не явилось в настоящем случае достойным орудием общественных стремлений, совсем иначе определило бы задачу летописного труда и во главе его выставило бы неизменно вопросы по преимуществу характера церковного.

Восходя к началу Русских лет, оно ближе и прямее всего могло начать свой Временник от начала Христовой веры на Руси, и не другую, а эту самую мысль выразило бы и в заглавии летописи. Между тем его взгляд обширнее; он только мимоходом замечает, что напр. еще при Игоре в Киеве много было Варягов-христиан и все свое внимание устремляет на изображение событий и дел по преимуществу мирских, политических, даже таких, о которых и говорить следовало с монашескою застенчивостью.

Для какой надобности черноризец вносит в летопись целиком договоры с Грециею Олега и Игоря? Какою мыслью он руководится в этом случае? Не внесены ли они с тою целью, с какою в Новгородскую Летопись внесена Русская (Киевская) Правда Ярослава, а в Суздальскую Летопись Духовная Владимира Мономаха? Эти два последние памятника в то время носили в себе интерес и смысл не одной достопримечательности, достопамятности, но служили — один, как поученье, другой как закон, действующими, живущими стихиями народной жизни.

Быть может и договоры Олега и Игоря внесены в летопись, как действующие и живущие порядки отношений к далекому Царьграду. Во всяком случае их помещение на страницы летописи сделано было не иначе, как в интересе той среды, для которой указанные отношения были очень важны и дороги. Такою средою конечно был не столько князь с его дружиною, сколько самый город Киев со своею дружиною торговых и промышленных людей, ибо нельзя сомневаться, что позднейшие отношения к Царьграду, когда писалась самая Летопись, держались и устраивались именно на основании этих договоров. В других отделах Несторова Временника мы точно также очень часто встречаем прямые показания, что пером летописца водит больше всего смысл княжеского дружинника, или самого князя, чем мысль благочестивого инока.

Все, что можно отдать в этом случае монастырю или мыслям иночества — это духовное поучение, которое проходит по всей летописи, как ее существенная литературная основа и является повсюду, где только находит пригодное для себя место. Но и поученье не составляет еще исключительной задачи иночества, а принадлежит собственно задачам всякого литературного труда, почему и Духовная Мономаха исполнена тех же текстов поученья.

Нам кажется, что мысль составить и написать повесть временных лет возникла именно в городской среде, что город, в лице княжеской, военной дружины, и в лице дружины торговой, гостиной, первый должен был почувствовать и сознательно понять, что оп есть первая историческая сила Русской земли, деяния которой поэтому достойны всякой памяти. И впоследствии город держит Летописанье в своих руках целые века.

Как строились в городах соборные храмы общими силами всего общества, как строились самые города общими силами всей городской волости или области, так, нам кажется, строилась и эта первая повесть временных лет, так строились и все ее потомки, многочисленные списки с нее или собственно прираставшие к ее составу летописные сборники.

Самое содержание первой Летописи в целом своем составе и в подробностях свидетельствует, что она писана меньше всего для монастыря и больше всего для общества, для интересов и потребностей мира, по преимуществу дружинного, городского. А если это так, то мысль написать повесть временных русских лет была возбуждена не в монастыре, а в городе и оттуда получала постоянную поддержку, подкрепление и все надобные материалы.

В монастыре она была исполнена по неизбежной причине, потому что там жили люди больше и лучше других разумевшие книжное дело, люди ничем другим незанятые, которым ничто не препятствовало вести непрерывную беседу о временах и летах, о первых людях и о всяких человеческих подвигах. Сам св. игумен Феодосий заповедал своему монастырю, во избежание лености и многого сна, бодру быть на церковное пенье, почитанье книг и на преданья отеческие, под которыми действительно должно разуметь беседы о делах времен. Послушать такие беседы в монастырь приходили и лучшие люди из города, начиная от князей и бояр, первых друзей монастыря и, без сомнения, первых же руководителей и летописного дела.

Нам кажется, что иначе и случиться не могло. Необходимо только припомнить, каким сильным умственным движением ознаменовало себя Русское общество именно в этот период времени и какое важное место занимал в этом движении именно Печерский монастырь. Прочное и твердое основание этому умственному расцвету положил еще Ярослав Великий, начавший дело с простого и самого верного начала, от которого начинал просветительное дело и Великий Петр, именно с перевода книг — собравши писцов многих и перелагая от Грек на славянское письмо. Отыскивая повсюду и списывая многие книга, он сам читал их прилежно и по дням и по ночам.

Любовь к книгам самого Вел. князя необходимо возрастила свои плоды: она распространилась не только между его детьми и внуками, но и в обществе, особенно между людьми, которые могли свободнее других распоряжаться своим досугом. Поколение детей точно также само наполняет свои клети книгами (Святослав) и, сидя дома, выучивается пяти языкам (Всеволод). Поколение внуков само уже сочиняет книги: Владимир Мономах, ровесник Нестору, в поучении детям описывает собственную жизнь. Книга становится уже необходимостью для каждого мыслящего ума.

А так как книга влечет к уединению, удаляет вообще от житейского шума и призывает к жизни мыслительной и созерцательной, то вслед за книгою скоро сама собою возникает в обществе потребность в монастыре, в таком особом тихом месте, где возможно читать книги и размышлять о прочитанном без всякой помехи. Книжный человек еще при Ярославе, впоследствии первый митрополит из Русских, Иларион, ходит с близлежащего села Верестового на Днепр, на холм, в глухой лес, в уединение, для созерцательной молитвы; затем копает там себе небольшую пещерку и по временам пребывает в ней, удаляясь от мирского шума.

Из этой то пещерки и образовался после Печерский монастырь, когда странник Святой Горы Антоний изыскал ее для собственного уединения. Вера Христианская стала плодиться и расширяться и черноризцы почали множиться и стали учреждаться монастыри. Христианство по преимуществу распространялось книгою, писаньем. Около книги и писанья сосредоточивались и черноризцы. В монастырский труд внесено было со свойством особого послушанья или благочестивой работы по обету списыванье и переплетанье книг. И теперь еще славится писанье и переплеты Кирилловского, Волоколамского и других монастырей, дело которых узнается по первому взгляду, так оно совершено тщательно, искусно, с такою любовью.

Таким образом и монастырь является на Руси столько же подражанием жизни византийской, сколько и настоятельною потребностью распространившегося книжного ученья, образования и просвещения умов. Оттого этот первый монастырь, родоначальник умственной, духовной созерцательной жизни, очень отличается от своих позднейших потомков.

Порожденный больше всего книгою, он высоко ценит эту умственную святыню и относится к ней с тем же благоговением, как и вообще к церковной святыне. Он мыслит, что грешно даже ступать ногами на исписанный лоскуток хартии, если он случайно попадет под ноги. Более высокой любви и благоговения к книге, как к умственному сокровищу, невозможно выразить. Вот почему первый Русский монастырь для тогдашнего общества был в своем роде первым университетом и университетом в лучшем смысле своего значения, то есть живым светилом знания и науки не для одних ученых, а для всех неученых и необразованных, т. е. для всего общества — живою душою просвещения общественного. Таким именно значением пользовался в 11-м веке монастырь Печерский.

С городом Киевом он жил одною душою, служа средоточием для всех его умственных и нравственных стремлений и спросов. Это была высокая и святая среда, хранившая в своих стенах поученье, которого с такою жаждою искало тогдашнее общество, и которое для того века значило тоже, что для нас значит теперь широкий круг нашего умственного развития, выражаемый словами: наука, литература, искусство, политика и т. д. Вот почему, великие и малые князья, великие и малые бояре, постоянно бывали гостями этого монастыря и друзьями его иноков, и почитали добрым благочестивым обычаем видеть и на своих пирах первыми и почетнейшими гостями игумена и братию.

Известно, что и в позднее время князья, бояре, все общество, очень любили черноризцев. И нельзя было их не любить, ибо это были первые книжные, т. е. образованные люди на Руси. В их обществе всегда можно было научиться чему либо доброму и полезному для души, особенно, когда эта душа была еще исполнена темного первородного невежества, а беседа иноков светила первородным на Руси светом новой мысли и новой жизни, светом непобедимой правды во всяких людских делах, светом любви ко всякому человеку.

И монастырь Печерский, как своих братьев, любил Киевских горожан. Во имя любви и правды он вступался во всякие их дела, домашние и общественные. Его св. игумен Феодосий, поставил себе обычаем почасту навещать своих городских друзей и заходил к ним во всякое время, подавая всем утешение, поучение и благословение. Великий князь и великий боярин в этом отношении равнялись с простолюдином, ибо перед правдой и любовью не было у монастыря никому никакого лицеприятия.

Бедный человек и первый знатный богач, простой горожанин и Великий князь одинаково пользовались сердечным дружелюбием св. игумна, тем больше, что от бедного он и сам ничем не отличался, положив себе обетом ходить всегда в одежде нищего странника. О мирских людях, как бы они спаслися, он столько же заботился, как и о своих иноках. Однажды заходит он к тысяцкому Яну Вышатичу, которого очень любил, как и его жену, за то, что жили по господней заповеди и в любви между собою. Преподобный стал учить их о милостыни к убогим, о царствии небесном, как праведники его примут, а грешники пойдут в вечную муку, о смертном часе и пр. Когда он подробно объяснял им церковный обряд, совершаемый над усопшим, жена тысяцкого в раздумьи спросила: “кто весть, где это меня положат?”

Пророчествуя о ее желании, преподобный ответил: “по истине, где лягу я, там и ты положена будешь”. И так сбылось ровно чрез 18 лет. Когда в 1091 г. мощи святого торжественно были перенесены в новую Печерскую церковь Богородицы и положены в притворе на правой стороне, через два дня там же на левой стороне погребена была и скончавшаяся супруга Яна Вышатича. Столько любви показал преподобный к этой доброй семье. Имя Яна Вышатича мы должны очень памятовать, ибо по свидетельству самого Нестора, он много ему пересказал о давних временах нашей истории, что все и было записано в летопись.

Он скончался в 1106 г. в глубокой старости, 90 лет, еще ходивши в том же году вместе с братом Путятою воевать на Половцев. Это был добрый старец, по жизни не худший первых праведников.

Таковы были отношения преподобного игумена и монастырской братии к обществу старшей Киевской дружины. Столько же просты и дружественны были отношения Печерского игумена и к великим князьям, детям Ярослава.

Все князья часто хаживали в монастырь за всякими делами, а больше всего беседовать о спасении души. Изяслав, старший сын Ярослава, часто обедывал за братскою трапезою и говаривал, что “вот не могут мои княжеские повара изготовлять таких вкусных ядей, как в монастыре,” хотя эти ествы были очень бедны и просты. Печерский игумен объяснил ему, почему так бывает.

В монастыре все делается с молитвою, “а у тебя люди твои, примолвил он, по большой части все делают со ссорою и враждою”. Пришел как-то Изяслав в монастырь, а привратник его не пускает, говорит: не велено, хотя бы и сам князь был. Изяслав уверяет, что он и есть самый князь. Но привратник без доклада игумену все-таки его не пустил. Монастырь в то время, утомленный службою, почивал после обеда, готовясь к новым вечерним службам.

Известно, что к другому брату Изяслава, Святославу, препод. Феодосий заходил во всякое время, бывал у него и на веселых пирах и однажды своим появленьем остановил такое пиршество в самой середине, так что и после пиры в его присутствии больше уже не начинались.

В такой дружбе жил Печерский монастырь с детьми Ярослава. Естественно, что дети детей — внуки сохранили еще большее уважение к этой святой среде, где они еще мальчиками привыкали чтить все то, что нравственно и умственно высилось над уровнем тогдашней жизни.

Святополк Изяславич, в княжение которого (1093–1113 г.) Нестор писал свою летопись, исполняет уже неизменно, вероятно еще отцовский обычай: куда бы ни шел, на войну ли, или в другой какой путь, он шел прежде в Печерский монастырь, поклониться у гроба Феодосия и взят молитву у тамошнего игумена. Точно также он приходил туда и на возвратном пути делить с братиею свои радости, или свои печали.

В 1107 г. он воротился в Киев с великою победою над Половцами. Победа случилась у Лубна 12 августа, а в заутреню на Успеньев день на 15 авг. Святополк уже стоял у Феодосиева гроба, молился, рассказывал о счастливой победе. И целовали его братия и он целовал братию с радостию великою”. Все радовались, приписывая победу заступлению Богородицы и молитвам св. Феодосия.

Если было так, если Печерский монастырь был любимым другом, отцом, братом, родным и святым местом для всего Русского общества, действовавшего в то время в Киеве, а из Киева на всю Русскую Землю, приходившего в монастырь поразмыслить обо всяком сколько-нибудь значительном общем или домашнем деле, порадоваться там, или попечалиться там же, вместе, за одно с любезною братиею, — если с благословения и по обычаю Феодосия так было и так потом продолжалось из поколения в поколение, то весьма понятным становится, что Печерский монастырь знал и людей и дела своей земли несравненно больше, полнее и достовернее, чем кто либо мог это знать; становится весьма понятным, что нигде в другом месте не могла зародиться и мысль о нашей первой летописи.

Здесь сосредоточивалось все лучшее передовое общество Земли, весь ее ум и весь опыт и бывалость ее жизни. Нередко в кельях монастырских пред лицом братии разрешались междукняжеския важные дела, развязывались спутанные и запутанные узлы их отношений.

История стало быть живьем проходила по самым монастырским кельям, приносила в монастырь не только свежий рассказ о событии, но и окончательную мысль о всяком деле и о всяком лице, совершавшем то или другое дело. Как естественно было здесь же ей и народиться в образе первичной литературной обработки прежних хронологических книжных заметок и теперешних устных рассказов.

Когда в обществе стати ходить толки о первых временах Русской Земли, поднялись вопросы, откуда она ведет свое начало, как стала она такою сильною и славною землею, то рассказать об этом грамотно никто конечно лучше не мог, как тесный круг печерских же грамотных людей, около которых с такою любовью собиралось все пытливое, умное и размышляющее из киевских первых горожан, каковы были сами князья и особенно их дружинники.

Труд летописанья принял на себя препод. Нестор. Как это случилось, мы не знаем, но без желанья и побужденья кого-либо из князей, кого либо из дружинников, без живого содействия и участия всего общества тогдашних знающих и умных людей, Нестор этого начать не мог, а главное одним своим лицом он не мог написать именно такую летопись.

Те особые ее качества и достоинства, которым столько удивлялся сам Шлецер, и которым еще долго будут дивиться все изучающие этот дорогой наш памятник, ее достоинства и качества едва ли могут принадлежать труду и дарованию одного автора. В них слишком много выражено общего, всенародного, принадлежащего как бы целому веку, целому племени людей, и очень мало выражено частного, личного, собственно авторского.

Написанная по разуму, по идеям и в ответ на потребности всего древнерусского грамотного общества, наша первая повесть временных лет по этой же причине тотчас сделалась общим достоянием всей русской страны, во всех ее углах, где только сосредоточивалась грамотность.

Труд черноризца Нестора лег в основание для всех других летописных сборников, которые по всему вероятию сами собою нарождались во всех древних городах русской земли, и воспользовались Повестью, как готовою связью для прежних записей и для дальнейшего труда. Почему подобная Повесть не была написана в другом каком-либо городе, почему не видно нигде и следов подобного самостоятельного труда, на это прямо может ответить сама история древнерусской грамотности или образованности, первое гнездо которой находилось только в Киеве, в его Печерском монастыре и в его городском обществе, по своему разнородному составу и по своим связям со всеми окрестными странами, особенно с Византиею, обществе самом грамотном и самом образованном для всей Русской Земли.

Только в Киеве могли народиться идеи всенародного единства Русской Земли, а стало быть и идеи о том, как произошло и создалось это единство, откуда пошла эта единая Русская Земля. Породивши свое племя и оставивши в нем, так сказать, свою кровь, труд Нестора исчез в этом племени, как исчезает кровь родоначальника в его потомках. Теперь если и возможно указать, где начиналась его первая речь, то уже совсем невозможно открыть, где, каким последним словом эта речь была окончена. Летописное дело после Нестора стало общим делом всей Земли.

С этою мыслью, что оно общее земское дело, принимался за свой труд каждый списатель русской летописи, всегда ее пополнял недостающими статьями и подробностями и всегда отдавал свое списанье на суд и внимание всего общества, с обычными заключительными словами: “Господа отцы и братья, если где либо я описался, или переписал, или не дописал, читайте, исправляйте ради Бога, и не кляните, ибо книги ветхи, а ум молод не дошел”.

Повесть временных лет распространилась, как мы сказали, по всем важнейшим городам по той причине, что она и создана была желаньем и идеями города и вполне отвечала потребностям городского грамотного быта, Каждый город почитал необходимостью иметь свой сборник Летописи, в основу которого полагал Временник Нестора и дополнял его своими вставками, своими повестями, касавшимися родного города и родной стороны. Отсюда появилось множество летописных списков, и ни одного полного, в смысле полного свода всех известий.

Каждый список в одном месте был полнее другого, в другом — короче. Все это зависело от количества материалов, какими пользовался каждый списатель своего сборника. Но кто собственно в городе писал летопись и где происходило ее пополнение современными событиями, во дворе ли князя, во дворе ли епископа, во дворе ли тысяцкого, или в схожей вечевой избе горожан, то есть имело ли ее списание какой либо официальный вид, об этом трудно что либо сказать.

Есть свидетельства, что князья приказывали вписывать то или другое событие для памяти потомству; так в 1289 г. Галицкий князь Мстислав вписал в летописец крамолу Берестьян; есть в самой летописи признаки, что иные события рассказываются как будто самим князем. Есть прямое указание 1409 г., что первые князья без гнева повелевали писать в летопись все доброе и недоброе, как что случилось, чего без содействия и обсуждения дружины князья делать не могли. Общий приговор дружины необходимо утверждал верность, беспристрастие и сущую правду летописной записи.

Еще больше есть показаний, что иные события описывали сами дружинники, каковы напр. многие междоусобные воины, походы, битвы, ссоры князей и пр., как это почти на каждой странице заметно в летописи Киевской, Волынской, не меньше в Суздальской и других. Точно с такими же подробностями Новгородская летопись описывает свои городские смуты, что явно показывает, что она велась самими вечевыми людьми.

Вообще предметы, которыми исключительно занимается летопись больше всего светские, мирские, собственно городские, каковы даже новгородские известия о постройке городских церквей, или монастырей и т. п. Все это показывает, что летопись велась всегда в интересах своего города и всей Русской Земли и вообще не столько духовными лицами, сколько светскими, мирскими людьми, при непосредственном их участии в самом составлении памятных статей. Известно, что и царь Иван Васильевич составлял летописец, прибирая к старым новые лета за свое время. Быть может так описывали свои лета и древние князья.

Но это нисколько не отнимало рук у других князей, как и у городских общин, и у всех других списателей летописи прибирать к ее годам свои годы и описывать свои события, или и те же общие события для всей земли, но своими мыслями и своими речами. Лучшим подтверждением, что летописные записи составлялись не церковниками или монахами, а светскими людьми, служит летописный язык, господствующий от начала и до конца во всех списках, язык простой, деловой, больше всего дьячий, и меньше всего церковничий, который всегда очень заметен только во вставных отдельных сказаниях о лицах и событиях, бывших почему либо особенно памятными для монастырского церковного чина.

Все это заставляет предполагать, что составление Летописи было официально в том смысле, что статьи писались и вносились во Временник с общего приговора и обсуждения княжеской дружины или независимой городской дружины, как вероятно было напр. в Новгороде и Пскове.

Вообще можно полагать, что летопись составляли первые люди города, его грамотная, действующая и бывалая среда. Как мы сказали, летопись была общим достоянием и общественным делом для всей Русской Земли. Поэтому можно сказать, что и каждый переписчик становился в свою очередь летописцем, всегда самобытно изменял и дополнял речи согласно с разумением или по сведениям своей страны и своего города. Во всем нашем летописаньи это проходит довольно резкою чертою, которую не мог не заметить и Шлецер.

Напрасно отыскивая и восстановляя подлинный текст Несторова Временника в чистом виде, он очень оскорблялся самостоятельностью Русского списыванья летописей. “Сии писцы временников (пишет знаменитый критик, разумея их только как переписчиков), во многом походят на всех дурных переписчиков всех времен и земель: часто от нераденья делают они описки… Но вместе и этим есть у них что-то особенное, чему совершенно подобного не нахожу я во всей прочей исторической словесности.

Другие переписчики, даже из глупейшего века, переписывают с некоторым родом набожности, и по меньшей мере, не пишут умышленно своего, а только то, что видят в своем подлиннике. Русский же переписчик напротив того не уважает ни чем и не смотрит на буквы; от сего нет у него тени единообразного правописания; он склоняет и спрягает то по Словенски, то по Новорусски; переменяет падежи и времена, даже ставит другие слова: и все это без всякой причины, а потому только, что так ему угодно.

Но несравненно хуже, и от чего истина и достоинство древней Русской Истории невероятно до сих пор страдали — во время переписки человек этот думает, рассуждает и делает толкования, но думает вслух, не выставляя дурацких своих выдумок на поля, вместо объяснений, а внося их прямо в текст… И эти объяснения, эти пустые, часто глупые приставки принимают за чистую Руссо-историческую истину, бесславя ими почтенного Нестора, который об них никогда и не думал… С какою тщательностию и трудом ни употреблял я критику, чтобы вытащить из кучи писцов Несторово настоящее вступление в Русскую историю и повествования его о Рюрике, как и об Олеге и пр., но все еще не решил этим важной задачи восстановить чистого Нестора, и не мог решить ее” {Шлецера. Нестор II, 220–231.}.

Повторяем, что это был напрасный труд. Чистого Нестора можно сказать никогда не существовало. Он создан воображением критика, веровавшего в такую чистоту по классическим образцам римской и греческой истории. Мы уже говорили, что первая же копия с чистого Нестора должна была внести в него свои прибавки, вставки, свои рассуждения, толкования, объяснения, так как и самый Нестор, переписывая вновь свою Повесть, необходимо должен был сам же внести в нее новые прибавки, вставки, объяснения и пр., ибо вся эта повесть не была сочинением, а была сборником сведений, мнений, рассуждений, преданий, которые ходили в тогдашнем обществе и которые в Повести связывались только хронологическою последовательностью их изложения.

Все это раскрывает до очевидности ту простую истину, что Русское Летописанье, как началось, так и возделывалось в течение веков разумом и памятью самого грамотного Русского общества, подобно тому, как воспевалась и возделывалась в течение веков Русская песня-былина, такая же Русская летопись неграмотного люда. Ни там, ни здесь авторов-сочинителей мы нигде не видим.

Сказывает и поет былины неграмотный народ; списывает, собирает, составляет летопись тот же народ, только в грамотной его среде. Его отношения к устному преданию и к преданию письменному — одинаковы. И то, и другое, как отеческое предание, он воспринимает не в виде мертвой буквы, а как живое выражение его собственной памяти и собственных созерцаний о минувших веках.

Отсюда указанное Шлецером известного рода своеволие в передаче летописного текста, в который каждый списатель всегда вносил и свою живую мысль, свое живое пониманье ветхих речей. Не говорим о том, что летопись списывалась и составлялась по всем углам Русской Земли и необходимо подвергалась влиянию местного говора и местного запаса сведений.

Подобно устному и письменное предание, Летопись, во всем своем повествовании сохраняет тот же эпический характер полного спокойствия и полной правдивости к изображаемым лицам и событиям, вследствие чего, как литературное произведение, она близко примыкает к библейским идеалам и образцам библейского писания, и вовсе удаляется от византийской риторской школы.

По этой же причине в нашей летописи нет и следов личной фантазии и личной страсти автора-ритора, нет и следов исхитренной риторики, ни в мыслях, ни в словах. В ней господствует, как мы сказали, полное спокойствие эпического созерцания, которое конечно могло оставаться в таком памятнике только по той причине, что он воспроизводился разумением всенародного грамотного общества, где личность летописателя совсем терялась, исчезала, как личность простого пересказывателя народной былины.

И это вполне зависело от самого существа древней Русской мысли и древней Русской жизни; в них ни в слове, ни в деле ничего не оказывалось индивидуального, самоличного, и все служило только выразителем какой то общей стихийной силы, державшей в полной зависимости от своих общих идей каждое частное, личное деяние и помышление.

Продолжатели Нестора, даже самые поздние, включительно до “Летописи о Мятежах”, написанной в половине 17 столетия, ничем кроме древности языка не отличаются от своего первообраза. Они до позднего времени сохраняют один тон, один характер повествования, в которых дело личного авторства совсем исчезает. Вы слышите рассказ не того или другого автора, а как бы всего того народа, который был свидетелем и очевидцем повествуемых событий.

Поэтому нет никакой возможности определить первобытный объем Повести Нестора и отделить эту повесть от записок продолжателей, или определить верною точкою, где начал и окончил один продолжатель и где начал и окончил другой. В общем характере все сливается в один цельный рассказ, продолжающийся непрерывно, хотя и в разных сторонах Русской Земли целые века, шесть сот лет. Кто же может так долго и в одном и том же тоне рассказывать свою быль, как не само грамотное общество народа. Поздняя летопись ничем не отличается от своего первообраза и совсем бесследно сливается с ним, по той именно причине, что и там и здесь существует и пишет один и тот же автор, сам грамотный народ.

По той же причине, как общенародное дело, наша Летопись с первой и до позднейшей своей строки отличается необыкновенною правдивостью и достоверностью рассказа, где всякая ложь, как темное пятно на светлом месте, обнаруживается сама собою, больше всего собственным качеством лжи и выдумки.

Таковы напр. все летописные измышления о начале Руси и Славян, появившиеся в 16 веке и порожденные литературным влиянием Польши. От нашего правдивого состава летописи они отваливаются сами собою, как случайные неорганические приставки.

Только как общенародное дело, наша летопись могла сохранять долгие века тот смысл, что летописное слово не простое мирское слово о мирских делах, а святое слово самой исповеди за весь живущий и действующий мир, святое слово христианской правды, внушенное глубоким уважением к слову Писания вообще. Этот именно характер искренней и правдивой всенародной исповеди был почувствован и критикою Шлецера.

После самых строгих и самых до мелочей придирчивых истязаний Несторова Временника, Шлецер выразился о Несторе так: “Этот Русс в сравнении с Исландцами и Поляками (писавшими к тому же позднее его), так превосходен, как рассудок, иногда затмевающийся, в сравнении с беспрестанною глупостью”.

Но Исландцы и Поляки потому и не выдержали сравнения, что их сказания проникнуты мыслью и чувством автора-сочинителя, исполнены страстью, а след. и пристрастием пишущего лица; в них личность автора всегда представляет как бы основу повествования. В нашей древней Летописи ничего подобного нет уже по той причине, как мы говорили, что она не сочинение, а собрание временных лет, записанных и рассказанных не одним лицом, а множеством лиц, от разных слоев народа, от разных краев Русской земли.

В этом собрании народных мыслей, рассуждений и сведении о давнем времени, в этом совокуплении народных исторических былин существенною и собственно историческою чертою является не произвол личного авторства, а строгое понятие о той правде, какою может дорожить только сама наука. Установлению этой правды очень способствуют годовые числа. В Несторовой Повести время занимает передовую главнейшую статью всего труда. В сущности Нестор описывает только лета времени и это раз навсегда выводит его труд из области поэзии, где есть время, но не бывает лет, в область знания — науки, где числа устраняют всякую неопределенную мысль — мечту.

Годовое число в Повести Нестора есть первая причина для описания событий. Оттого он старательно выставляет даже и те года, в которые ничего не случилось. Глубокое, какое-то религиозное почтение и уважение к годовому числу, он, без сомнения, вынес не из византийских хронографов, а из собственных своенародных источников, от первых церковных заметок первых наших христиан.

В определенную, точную и в полном смысле научную рамку годовых чисел Летопись с величайшею добросовестностью вносит все то, что почитает важным, дельным и любопытным, вовсе не думая иной раз о показаниях противоречивых или даже повторительных, что указывает только на различие ее источников.

Очень только заметно, что она дорожит каждым известием и сведением, которое могло осветить правдою темное дело или темное время. Чего не знает, о том она и не говорит, и всегда оставляет короткую заметку древности в том самом виде, как она есть, не пускаясь в сочинительские распространения и прикрасы, и одевая ее в иных случаях только народным же преданием, т. е. общею мыслью и общим разумением своего века.

Все те свойства и качества летописного труда, какие сами собою выясняются при изучении древнейшей, так называемой Несторовой летописи, лежали, как бы святым заветом от предков к потомству, и во всей последующей работе писания и составления летописных сборников.

Как бы словами самого Нестора, вот что говорит его летописный потомок 16 века, простой селянин Ростовской области: “Молю вас, братья, которые будут читать и слушать эти книги: если кто найдет здесь многое недостаточное, или не полное, да не позазрит мне, ибо не Киевлянин я родом, ни из Новгорода, ни из Владимира, но селянин Ростовских областей. Сколько нашел, столько и написал. Чего силе моей невозможно, и чего не вижу перед собою лежащего, то как могу наполнить? Богатой памяти не имею; дохтурскому искусству не учился, как сочинять повести и украшать премудрыми словами, который обычай имеют риторы. Мне, что Бог поручит в руки, то в первые лета (более древние, но пустые или неполные) и после впишем” {Тверская Летопись в П. С. Р. Л., т. XV, стр. 142.}.

Вот с какою целью ставились в Летописи пустые годы и вот каким способом составлялось наше летописанье до последних своих дней. Им занимался всякий грамотник, к какому бы сословию он не принадлежал, как в монастыре, так и на посаде. Да и в церковном, монашеском чину летописанье больше всего находилось в руках таких же простых по образованию людей, какими бывали вообще посадские люди, не имевшие понятия о дохтурской хитрости, научавшей сочинять повести и витиевато описывать события, в следствие чего язык нашей летописи, как мы сказали, всегда отличался простым складом, каким писались все простые деловые записи.

Как скоро списатель начинал строку выражением: “Тогож лета”, или “в лето такое-то”, то кроме сущего дела, кроме слов простой истины он уже ничего не мог приписать к этому началу. Лета времени настраивали его ум на свой заветный лад, который уже невозможно было чем либо переладить и внести в него что либо несвойственное этой книжной летописной святыне.

Можно сказать, что в своем роде это была наша своеземная литературная школа, вовсе не знавшая о существовании грамматической риторской школы, не имевшая понятия о дохтурском сочинительском художестве. Наша летопись есть произведение образованности, воспитанной отчасти на эпических идеях домашнего предания и больше всего на образцах церковно-книжного слова, на образцах библейского рассказа и Евангельского учения.

В этой школе, конечно, мы многое потеряли. Мы потеряли напр. все яркие и вычурные краски, какими могли быть изображены характеры и самые лица наших исторических деятелей; мы потеряли вообще идеальность или вернее сказать театральность в описании лиц и событий, отчего все наши герои являются самыми простыми и обыкновенными людьми, простым народом, а вовсе не героями театрально-фигуральных созданий Истории.

Но зато в этих летописных героях лежит полная человеческая правда, а в изложении событий — полное их вещество со всем, что было в них хорошего и худого, то вещество истинной, настоящей, действительной жизни, которое потому очень мало нас и привлекает, что в нем не видится никакой мечты, никакой идеализации, никакой фантазии, и стало быть поэзии, и притом поэзии лирической и драматической, к чему так приучили нас писание и обработка западной истории.

Не меньше было поэзии и в наших древних характерах и событиях, но наш летописец не чувствовал себя способным представлять характеры и события, чего без вымыслов делать было невозможно. Он, как истинный историк, только повествовал и своими воззрениями и созерцаниями приближался только к эпическому спокойствию древних. Вот не последняя причина, почему в нашей истории не находится героев-актеров, не ощущается событий-драм. “Как я могу наполнить свой труд дохтурским риторским вымыслом, когда не вижу перед собою истинного свидетельства”, говорил простодушно наш селянин-летописец, обнаруживая этими словами самую существенную основную черту нашего летописанья.

Известно, что простые первоначальные и как бы низменные понятия всегда находятся в очень близком родстве со самыми возвышенными требованиями науки. Лучшим пояснением слов нашего селянина может служить отметка знаменитого Шлецера, по случаю восстановления древнего текста нашего же селянина инока Нестора.

“Я рассказываю, говорит славный критик, только то, что нахожу в каком-нибудь древнем списке Временника. Если же когда осмеливаюсь делать какое предположение, то ясно даю знать, что это мое предположение, а не слова древнего какого сочинителя Временника. Пусть кто хочет, тот делает из истории роман, т. е. схватя одно какое-нибудь настоящее происшествие, приставит к нему одиннадцать других: какая до того нужда? Только пусть будет честным человеком и скажет: я пишу роман. Но вставлять, как будто не приметно, в повествование собственные свои выдумки и (часто глупые) бредни, выдавая их за быль, это значит — подделывать историю, значит бессовестным образом обманывать всех своих легковерных и неспособных испытывать читателей” {Шлецера Нестор, III, 318.}.

Такое именно воззрение на летописное дело лежит в основании Несторова Временника, разветвившегося в последующие века в целое очень густое древо летописных списков, которые в общих свойствах очень строго сохраняют завет Нестора и потому отличаются всеми достоинствами своего коренного начала. Русская летописная честность Нестора особенным образом и привлекла к себе уважение и даже любовь со стороны первого европейского критика.

Эта же самая русская честность не позволила повествователю временных лет начать свою повесть риторскими выдумками и сочинительскими сказками. Описание древних собственно русских времен он начинает с настоящего дела.

—–

   Вспоминая о древних временах и заимствуя самую начальную историю человека у византийцев, наша летопись ведет свой рассказ от потопа и говорит, что по разрушении Вавилонского столпа и по разделении людей на 72 языка, сын Ноя, Афет, принял себе во власть запад и север, что из числа этих 72 языков, от племени Афета произошел народ Славянский, именуемый Норци, которые суть Славяне.

Вот древнейшее имя Славян. Оно поминается еще Геродотом в имени Невров, живших к северу от Карпатских гор. После многих времен, говорит летопись, Славяне сели на Дунае. Отсюда они разошлись по земле и прозвались своими именами, где кто сел, на котором месте. По Геродоту на нижнем Дунае лежала область Древней Скифии, которая распространялась до устья Днепра. В какое то время Дунайских Славян потеснили Волохи, сели посреди их и стали творить всякое насилье. Это было новою причиною расселения Славян дальше к северу и северо-востоку.

Когда и какое это было нашествие Волохов, неизвестно. Волохами, Влахами Славяне обыкновенно называли племена Романские. Прежде полагали, что это было нашествие на Дунайские земли Римлян, при импер. Траяне. Но более внимательные соображения заставляют относить нашествие Волохов к очень отдаленным временам, по крайней мере к движению Кельтов и Галлов лет за 300 и более до Р. X. Как бы ни было, но в Придунайском населении и доселе живет народность Романского или Галльского происхождения, называемого по древнему точно также Волохами.

Славяне, которые пришли и сели по Днепру, где он течет в поле, в степные края, прозвались Полянами, а другие Древлянами, потому что сели в лесах; другие, севшие между Припятью и Зап. Двиною, назвались Дреговичами (от дрягва — болото); севшие на Двине назвались Полочанами, от реки Полоты, которая занимает середину течения Двины и делит его как бы пополам.

От них Кривичи на верху Волги, Двины и Днепра. Которые сели выше Кривичей около Ильмень-озера, прозвались своим именем — Славянами; которые сели пониже Кривичей, по Десне, по Семе, по Суле, против Киева, на восточном берегу Днепра, назвались Север, Северо, Севера. В той же местности, выше Северы, поселились пришедшие от Ляхов Радимичи по Сожу и Вятичи по Оке. В Южных полях по нижнему Днепру сидели Уличи, по Бугу Дулебы, иначе Бужане, а после Валыняне; по нижнему Днестру — Тиверцы, древние Тирагеты; на верху Днестра у Карпатских гор — Хрваты, Храваты или древние Карпы.

Жили Поляне по этим Киевским горам, и пролегал мимо их путь “из Варяг в Греки”. От Греков в Днепр, на верху Днепра волок до Ловоти, по Ловоти в Ильмень-озеро; из него течет Волхов и втекает в озеро великое Нево, а устье того озера (теперешняя Нева) идет в море Варяжское; по тому морю идти до Рима, а от Рима придти к Царюгороду, а от Царягорода придти в Понт-море, в которое течет Днепр, и которое слывет Русское море. По этому морю учил апостол Андрей, брат Петров.

Апостол учил в Синопе, оттуда пришел в Корсунь, и увидев вблизи Днепровское устье, захотел пойтти в Рим. Проходя вверх по Днепру, он выходил на Киевские горы, благословил место и поставил крест, сказавши своим ученикам, что на этих горах возсияет благодать Божия, устроится великий город и воздвигнутся многие церкви. Потом прошел к Славянам, где теперь Новгород.

Здесь он увидел чудный обычай, о котором потом рассказывал, придя из Новгорода по Варяжскому морю в Рим. “Удивительно, говорил он, что делается в Славянской Земле: есть у них бани деревянные, натопят их жарко, разденутся донага, обольются квасом уснияным (щелоком), возьмут молодое прутье и хвощутся им, сами себя бьют, и до того добьются, что вылезают еле живы; обольются студеною водою. так и оживут. И так творят всякий день, никем не мучимы, но сами себя мучат, творят себе не омовенье, а мученье”. Слушали Римляне и дивились. После того апостол из Рима опять пришел в Синоп.

Таким образом на Киевских горах жило понятие, что отсюда можно обходить вокруг весь европейский берег, что с Варяжского моря — рукой подать до Рима, а с Черного моря — рукой подать в Царьград. Такое понятие могло держаться только очень далеким преданием и постоянными походами по этому пути, конечно, главным образом торговыми. В Киеве, таким образом сосредоточивались если не промыслы, то по крайней мере понятия о промышленных силах двух морей, одного Русского, другого Варяжского, которое по родству населения на половину было тоже Русским или Славянским.

И Черное и Балтийское море в понятиях Днепровского населения были морями родными, и там, и здесь плавали свои люди, обходившие Европу и приходившие опять в тот же Киев, дабы возвратиться его дорогою к родному северу. Вот объяснение, почему Россы в 839 г. направлялись по материку Европы в свой Варяжский угол, на Славянское Поморье.

Киевляне очень хорошо знали и перекрестный путь с Днепровской дороги, из Оковского леса, по Зап. Двине в Варяжское море, а из того же леса течет Волга на Восток и 70-ю устьями впадает в море Хвалисское. По Волге можно идти в Болгары и в Хвалисы, дойти в жребий Симов, в Азию; по Двине в Варяги, из Варяг до Рима, от Рима до племени Хамова — в Африку.

Вообще в этих рассказах о путях из Русской Земли в ту и другую сторону к далеким морям несомненно высказывается память и сознание о том, что город Киев и Русская Земля с незапамятных, еще апостольских времен, были серединою торговых связей и сношений Востока с Западом и Севера с Югом.

—–

   Летопись ничего не говорит о первом начале других Русских племен и помнит только о Полянах, что они жили особо, независимо от других, жили каждый со своим родом на своих местах, владея каждый своим родом.

Были у них три брата, одному имя Кий, другому Щек, третьему Хорив, сестра их Лыбедь. Каждый брат сидел в Киевских местах на особой горе, отчего и горы прозывались их именами, Щековица, Хоревица. Во имя старшего брата, Кия, на его горе, они построили городок и назвали его Киев. Около городка был лес и бор великий, ловили тут зверей. То были мужи мудрые и смысленые. Кий, княживши в своем роде, ходил даже в Царьгород и великую честь принял от царя, при котором царе туда приходил. Возвращаясь домой, на Дунае, он возлюбил место и срубил было городок, желая сесть там со своим родом; но близь живущие не дали ему устроиться. И доныне Дунайцы знают городище Киевец.

Существовало и другое предание о происхождении Киева. Говорили, что Кий был лодочник, перевозчик, что был тут перевоз с этой на ту сторону Днепра, и говорилось в народе: идти на перевоз, на Киев. Но летописец замечает, что так толковали несведущие. Само собою разумеется, что предание о трех братьях заключало в себе более исторического, чем предание о перевозчике. Хотя и перевозчик указывает на пролегавший путь через Днепр от Запада к Азиатскому Востоку.

Можно полагать, что в именах этих братьев и сестры скрывается темная память не о лицах собственно, но о целых землях, для которых город Киев в незапамятное время был средоточием и живою связью, был местом населения, приходившего сюда от этих земель. Мы уже говорили, что имя старшего брата, Кий, может обозначать народ Хунов или Хоанов, упоминаемый еще Птолемеем. Плиний и тот же Птолемей именуют Днестр ли, Буг ли, но реку этой местности, Аксиаком.

Тацит знал какой-то народ, о котором не хотел рассказывать басни, именем Оксионы. Помп. Мама рассказывает, как упомянуто, что Аксиаки был такой народ, который не имел понятия о воровстве, чужого никогда не брал и своего никогда не запирал и не хоронил от воров, ибо в его стране их не было.

Имя Аксиаков по всему вероятию идет от Геродотовского Эксампея, см. стр. 220, и непременно должно обозначать какое либо туземное название этой страны, которое в течение веков, хотя и переменилось, но коренной звук сохранило тот же. К этому звуку близко также подходит слово — скала, сохраняемое в названии некоторых мест, напр.

Скаливое, что вообще совпадает с именем Эксампеи, означавшим священный, скалистый путь страны от Днестра до Днепра, образующий известные пороги. Не происходит ли и Киевлянин Щек из недалекой страны Эксампея или Аксиака? Гора Щековица иначе именуется Скавикой, почему Аксиаки могут соответствовать Скавикам. О такой древности можно гадать всячески, лишь бы находились хотя малые основания.

Что же касается третьего брата, Хорива, то его имя напоминает отца Булгарских племен Куврата или Кровата-Хровата, Хорвата, а вместе с тем и страну Хоровое, о которой свидетельствует Константин Багрянородный, говоря, что она находилась на запад от Днепра вблизи Руси и в 10 веке принадлежала Печенегам.

Точно также и сестра Лыбедь напоминает страну Лебедиас, где-то вблизи Дона, в которой жили в одно время Венгры, а потом ее заняли Печенеги, и которая прозывалась будто бы по имени вождя Венгров. В той стороне есть город Лебедянь, Тамб. губ.; есть город Лебедин, Харьк. губ. в местности р. Псела; но есть также Лебедин Киевский, Чигиринского уезда, село и большой лес — Лебедын, к северу от Новомиргорода и страны Эксампей. Таким образом все братья и сестра, как первые поселенцы, могли населить Киев из ближайших к нему мест, со стороны Днестра и Буга.

Все братья и сестра тут в Киеве и скончались. После них стал держать княженье у Полян их род. Но по смерти братьев Поляне жили в обиде от Древлян и других окольных племен, по-видимому, до того времени, как пришли на Киев Козары и заставили платить себе дань. У

видавши Киевских людей сидящих в лесу на горах, Козары сказали: “платите нам дань”. Подумали Поляне и решили дать по мечу от дыма (от дома). Козары пришли к своему князю и старейшинам и объявили, что вот доискались новой дани. “Где?” спросили князь и старейшины. “В лесе, на горах, над рекою Днепрскою”.– “Что дали?” — Козары показали меч.

Старцы Козарские подумали и примолвили: “Княже! дань недобрая… Ее доискались мы одною стороною оружия. то есть саблями; а у этих оружие с обеих сторон остро, это меч. Будут они брать дань и на нас и на других странах”. Так это и сбылось, повествует летописец. Владели Козары, а после ими самими стали владеть Русские, владеют и до сего дня.

Прежде нашествия Козар на Киев, летопись заносит на свои страницы книжные сведения о переходе на Дунай Булгар, которых, следуя византийскому источнику, именует Скифами-Козарами; о приходе в Славянские земли Белых Угров и о нашествии Обров или Аваров, о которых рассказывает предание, как они мучили Дулебов-Бужан. Были Обры телом велики и умом горды, но Бог истребил их, все померли, не остался ни один Обрин.

Есть на Руси пословица и до сего дня: Погибли как Обры. Нет их племени, ни наследка. После них пришли Печенеги, а затем, уже при Олеге, мимо Киева прошли Черные Угры. Вот вся память о переходах по нашей стране кочевников. Об Уннах летопись ничего не слыхала, а казалось бы, если то были также азиатские кочевники, она могла бы сохранить какую-либо память об их долгом господстве во всей нашей стране до самого прихода Обров-Аваров.

—–

   Вспоминая о первобытной жизни предков, наш древнейший летописец, как видели, обрисовывает эту жизнь немногими словами. Он подробнее говорит только о быте Киевских Полян, но утверждает, что так жили и остальные племена. Его короткие слова представляют однако столько полноты, точности и обстоятельности, что древнейшие основы нашего быта выступают в них самыми выпуклыми чертами.

Каждый жил особо со своим родом, на своих местах; каждый владел родом своим особо. Не оставляя никакого намека о лице родоначальника, летописец говорит вообще, что каждый человек, как и целое племя, жили со своим родом, то есть в среде своего рода, каждый владел родом своим, то есть каждый устраивался и управлялся родом, но не лицом. Летописец, вслед за тем, указывает самый образ и порядок такого владенья, говоря, что в Киеве жили три брата, каждый особо на своей горе, следовательно с особым владеньем в своем роде; что однако три брата составляли один род и что старший из братьев княжил в своем роде, то есть был старейшиною у трех братьев.

Выражение княжить очень определенно объясняется последующею историею. Оно значило не более, как исполнять родовую волю, делать то, что повелевали уставы, обычаи, нравы и порядки рода. Поэтому братняя власть, братнее владенье родом в сущности представляли власть и владенье самого рода. Вообще летописец очень заботится выставить вперед только то, что каждый жил особо со своим родом, независимо и свободно от других, что никакой общей связи, или общей зависимости от кого либо, никакого политического единства в земле еще не существовало. Все жили, устраивались и управлялись своим родом, в родовой отдельности друг от друга, занимая каждый свои отдельные родовые места.

Это летописец повествует о старине, какую возможно было припомнить в 11-м веке, когда началось Русское летописанье. Но нам уже известно, что византийские Греки и притом достоверные свидетели-очевидцы тоже самое рассказывают о быте наших Русских Славян и в 6 веке.

Они повествуют, что Славяне жили в простых бедных хижинах, порознь, особняком, на далеком расстоянии друг от друга, в глухих лесах, при реках, болотах и озерах, вообще в местах недоступных и при том часто переселялись, отыскивая, разумеется, в виду чужих и своих врагов еще более недоступное и безопасное место; что Славяне всегда любили свободу и независимость, не терпели никакого обладателя и не было возможности принудить их к рабству или повиновению; что они единодержавной власти не знали, но искони управлялись общенародно и рассуждали обо всех своих делах сообща; что у них было много царьков, т. е. князей-старейшин и что при всем том они жили в постоянных несогласиях: на чем порешат одни, на то не соглашаются другие и ни один не хочет повиноваться другому.

Шестой век не был первым веком в жизни Славян и описанный образ их быта мы можем без малейшей ошибки отнести и к более отдаленным временам, так точно, как стихийное господство этого быта мы можем проследить до очень позднего века.

Жизнь в родовой отдельности и особности повсюду в человечестве составляла первородную и начальную ступень людского общежития. Она повсюду служила естественным и единственным узлом, в котором скрывались первоначальные основы и первые зародыши общества и государства. Таким образом, наш первый летописец очень хорошо знал, что он говорил. Жизнь родом, владение родом — вот в чем заключалась первоначальная основа Русского быта.

Наука подтвердила эти краткие слова подробными исследованиями, которые, если и не вполне, то все-таки с достаточною ясностью раскрыли существенные черты этого быта. Она очень основательно, вполне точно наименовала его родовым бытом, то есть, присвоила ему то самое имя, каким этот быт обозначается в древнейшей нашей летописи. Однако существуют мнения, которые старательно уверяют и доказывают, что родового быта у Русских Славян не существовало, что слово род значит собственно семья и что наш древнейший быт в своих стихиях правильнее называть бытом семейно-общинным, так как основою нашей древнейшей жизни была семья и община, но отнюдь не род, и что Русская земля “изначала была наименее патриархальная, наиболее семейная и наиболее общественная (именно общинная) земля”.

Мы уже имели случай объяснить, что на наш взгляд в этих решениях заключается собственно недоразумение и произвольное толкование слова род словом семья {Домашний быт Русских Цариц, изд. 3, стр. 11–29 и след.}.

По Летописи слово род имеет очень пространное значение. Оно вообще значит рождение, то есть, колено, племя; затем: породу, родство, родню и пр. и в иных случаях в силу понятий о рождении могло обозначать семью в тесном смысле. Но рассудительный читатель, конечно, согласится, что семья составляет лишь первоначальную основу рождения людей, корень каждого рода, что она затем неизбежно разрастается многими ветвями, целым древом, как до сих пор это наглядно изображают, когда хотят объяснить происхождение и разветвление того или другого знатного рода.

Ставши таким древом, семья исчезает и потому получает другое наименование. Она называется родом, то есть союзом, общиною многих семей, связанных между собою естественною последовательностью рождения, в котором живыми действующими членами по естественным же причинам человеческого долголетия остаются по большой части только три колена: отцы, дети и внуки. В наше время, при сильном развитии быта государственного, общинного и общественного, в действительности существует только семья да общество, и родичи совсем теряются, уходя далеко от семьи в общество. Теперь, чтобы составить понятие о роде, как о форме людского общежития, как о главном деятеле жизни, необходимо прибегать к известного рода учености и необходимо даже чертить перед глазами родословное древо.

Но было время, когда такое древо существовало живьем на своем родном корне, тесно и крепко переплетаясь своими ветвями около своего родного ствола, когда оно было неизбежною, а вместе с тем и единственною формою человеческого общежития. Об этом времени и говорит наша первая летопись, объясняя, что все жили родом, владели родом, но не семьею и не общиною. Летопись не знает ни семьи, ни общины. Она знает только род, по той причине, что род был господствующею формою общежития, так точно как теперь господствующая форма нашего общежития есть общество.

Семья же, как теперь, так и в древнейшем быту, всегда представляла частный, собственно личный, домашний круг жизни, при чем в древнее время, при владычестве рода, она даже не могла носить в себе никакой самостоятельной и независимой силы, которою вполне обладал один только род. Семья была не более, как частица рода. Она служила только зачатком, семенем рода и сама зачиналась в его среде под его покровом и заведыванием, под опекою стариков или старших, и затем вскоре сама же исчезала в разветвлениях собственного нарождения, которые неизменно воспроизводили все одну и туже бытовую стихию — род.

Почему, в первобытное время, каждый род теснился у своего родного корня и жил особняком, это объясняется простым естественныим законом самосохранения.

Детская беззащитность первобытной жизни естественно соединяла всех родичей в одно целое, в одну общину родной крови, которая под именем рода становилась жизненною Силою, способною защищать, охранять свое существование от всяких сторонних напастей. Для отдельной личности не находилось более надежного и безопасного места как жить под охраною своего или хотя бы и чужого рода.

Здесь только она могла чувствовать себя и самостоятельною и независимою, а след. и свободною. Для отдельной личной жизни, в первобытное время, род сосредоточивал в себе всяческие обеспечения, какими человек пользуется теперь только при посредстве и под покровом государства и общества, и вот по какой причине на первых порах род в действительности являлся первообразом государства.

Как произведение одной только Естественной Истории, это первозданное государство держалось исключительно одним эгоизмом или себялюбием крови и устраивало свои обычаи, нравы и порядки разумом самого Естества. Поэтому очень многое в нем было дико и несообразно с нашими теперешними понятиями о людском общежитии, ибо разум Естества не есть еще полный нравственный разум, по которому человечество устраивается после долгих веков развития и совершенствования.

Себялюбие крови, следуя разуму Естества, создало устав кровной мести. Оно же внутри рода устраивало отношения полов в том безразличии, по которому очень сомнительным становилось существование самой семьи, так как брака не было и люди жили зверинским обычаем. Вот почему на самом деле господствовал и жил полною жизнью только род, а не семья, ибо во многих случаях люди являлись детьми рода, но не детьми своей отдельной семьи. Об этом очень ясно говорит наша первая летопись.

Семья, как форма личной жизни, основывается на браке. Без брака, хотя бы языческого, семья существовать не может. Поэтому семья прежде всего выражает уже индивидуальное, так сказать, личное начало жизни в отмену начала родового или стадного, где для личной особности нет места.

Наш правдивый летописец, описывая древнейшие нравы и обычаи Русских племен, прямо и останавливается на главном предмете, на изображении нравов семьи, так как в его время и при том в Киевской земле, под влиянием христианства, семья уже являлась господствующею формою быта. Он рассказывает об этом застенчиво и не совсем прямо.

С целью раскрыть темную, языческую сторону древних нравов, он рисует светлыми и теплыми красками одних своих родных Полян-Киевлян, которые, в действительности, должны были в отношении нравов стоять выше соседних племен, как потому, что они были первые на Руси христиане, так и потому, что самое христианство распространилось у них именно в следствие умягчения нравов, приобретенного от частых и постоянных сношений и с Греками и с другими народностями, жившими уже гражданскою жизнью.

Летописец говорит, что Русские Славяне имели свои обычаи, держали закон и преданья своих отцов, каждый свой нрав (Геродот о Скифах). Поляне имели обычай своих отцов, кроткий и тихий, имели брачные, то есть семейные обычаи: стыденье к своим снохам со стороны свекров, стыденье к сестрам со стороны братьев, стыденье к матерям и к родителям своим, к свекровям со стороны деверьев, и к деверьям со стороны свекровей, — имели великое стыденье. Не ходил зять-жених по невесту, отыскивая ее где ни попало, а невесту приводили вечером, а на утро приносили, что по ней давали приданого.

Напротив того, Древляне жили зверинским образом, по-скотски: убивали друг друга, ели все нечистое (по христианским понятиям) и брака у них не бывало, но доставали себе девиц уводом, умыкивали, похищали их. И Радимичи, и Вятичи, и Севера имели один обычай с Древлянами; жили в лесу, как всякий зверь, ели все нечистое, также нечисто и вели себя в домашнем быту: срамословье у них было пред отцами и пред снохами; браков у них не бывало, но были между селами игрища: сходились на эти игрища, на плясанье и на всякие бесновские песни и тут умыкали себе жен, с которою кто совещался; имели по две и по три жены. Те же обычаи творили и Кривичи и прочие поганые (язычники). “Так и при нас, теперь, прибавляет летописец, Половцы держат закон своих отцов, едят нечистое, понимают мачех своих и ятровей и иные подобные обычаи творят”.

Это отсутствие брака и стыденья между полами, и напротив того господство срамословья, то есть бесстыдства и многоженства, конечно не могли служить доброю почвою для существования семейных нравов, как и самой семьи. К такому порядку жизни вызывала именно теснота, замкнутость, особность родового быта, где во многих случаях женщина являлась очень дорогим и редким товаром, который приходилось похищать и отыскивать по всем сторонам. Вот почему и в плен уводились больше всего женщины и дети. Сожитие на родовом корне представляло вообще такую кровную связь, в которой труднее всего было отыскать именно семью, как особую, независимую и самостоятельную форму быта.

Теперь очень трудно себе представить, как, в каком нравственном и общественном порядке проходила жизнь рода? И потому мы можем гадать только об общих основах такого быта. Известно, что теперь мы почти ежеминутно определяем наши мысли, побуждения, всякие действия и деяния понятиями об интересах, выгодах и пользах Общества. Идеал Общества руководит нами во всех наших соображениях о порядках жизни, о ее задачах, целях, о ее насущных потребностях.

Идеал Общества дает оценку нашим добродетелям и нашим порокам. Во имя Общества мы не только устраиваем все действительно ему полезное и приносим всякие жертвы, но, пользуясь этим святым именем, отлично устраиваем даже и собственное свое благополучие во вред и в разоренье самому же Обществу. Общество, стало быть, есть первый и главнейший двигатель современной жизни.

Нам кажется, что очень сходное существовало и в то время, когда все понятия людей сосредоточивались только на идеале Рода, когда во всех умах, на месте Общества, высился Род, и когда помышления, побуждения и деяния людей руководились только интересами, выгодами и пользами Рода. Точно также и в то время оценку добродетелям и порокам давал Род, и потому тогдашние добродетели, родовые, необходимо должны отличаться от наших добродетелей, общественных.

И тогда во имя Рода, как теперь, во имя Общества, приносились всякие личные жертвы и дело жизни проходило обычным человеческим порядком с тем только различием, что основным двигателем и руководителем всех деяний был Род, а не общество, и что круг стремлений Рода был только менее обширен и менее сложен, чем круг стремлений общественных. Что так в действительности шла история народной жизни, об этом прямо и ясно говорят все древние свидетельства. Прошли многие века., пока родовой идеал с растительною постепенностью сменился наконец идеалом общественным и перешел в область Археологии. Но и Фамусов не был еще последним деятелем родового идеала, когда говорил:

   Нет, я перед родней, где встретится, ползком:
Сыщу ее на дне морском!
При мне служащие чужие очень редки:
Все больше сестрины, свояченицы детки….
Как станешь представлять к крестишку иль к местечку,
Ну как не порадеть родному человечку.

   Жизнь родом не должно однако смешивать с жизнью патриархальною в собственном смысле. Родовой быт по своему существу не совсем тоже значит, что быт патриархальный. II тот, и другой, конечно, идут от одного корня и во многом сходны между собою, но в их жизненных основаниях существует значительная разница, показывающая, что в сущности это две особые ступени человеческого развития, одна, быть может, древнейшая, первичная, праотеческая, другая вторичная, в собственном смысле родовая, где значение праотца, патриарха, отменилось значением рода, где власть лица переродилась во власть рода.

В таком виде по крайней мере История застает быт наших Славян. Они уже потеряли память о своем праотце и у них нет ни Ноя, ни Авраама, ни Исаака, ни Иакова и никакой соответственной личности с таким же значением, и нет никаких представлений о той власти, какою в свое время озарены были эти священные имена.

Древнейшие представления и понятия о патриархальной единоличной власти в дальнейшем своем развитии у восточных народов привели, с одной, самой верховной и идеальной стороны, к живой вере, что народом управляет само божество, которому народ поклоняется, что оно есть истинный, справедливейший и милосердый отец народа, что оно, как политический владыка, само даже провозглашает народу заповеди закона и заботится непрестанно о каждой мелочи народного управления и устройства.

Те же представления и понятия о единоличной власти праотца, с другой, более практической стороны, приводили к воссозданию власти царя, к сильному развитию единоличного деспотизма, который освящался тоже божественным рождением и которым в такой разительной степени ознаменовалась вся история и политика восточных народов. Оттого восточные исторические предания и мифы рисуют с особенною любовью только лики царей, да и самых богов наделяют царскими же чертами лица. Идея о единоличной власти патриарха, развившаяся в идеал царя, укоренилась там глубоко в духе каждой народности.

Славяне ушли из Азии в незапамятные времена, быть может задолго до воссоздания таких типов патриархальной власти. На европейской почве, вовсе неспособной к такому воссозданию, они совсем забыли о своем праотце-патриархе или собственно о священной единой власти в своем быту и продолжали свое бытовое развитие иным путем. В своих преданиях о первых строителях своего быта наши Славяне начинают не от праотца, не от одного лица, а от трех братьев, именно от того понятия, что господствует в их жизни не родоначальник, а только род.

Они очень твердо знают имена этих братьев, но вовсе не помнят и не знают имени их отца. Положим, что легенда о Кие, Щеке и Хориве явилась уже в позднее время, что она сочинена даже для объяснения истории существовавших в Киеве трех главных урочищ с придатком даже и четвертого урочища — Лыбеди, как сестры этих трех братьев. Но существо мифа нисколько не изменяется от придуманной для его выражения формы. Миф об этом Трояне вовсе не вымысл первого летописателя.

Он существовал на Днепре же, как видели, еще во времена Геродота; тем же мифом начинается уже не мифическая, а настоящая история наших Славян с призвания трех братьев-Варягов. Стало быть этот миф глубоко коренился в понятиях, убеждениях, а следов. и в фантазии Днепровского народа. Размышляя о своем первом времени и пытаясь объяснить себе, откуда он взялся, откуда произошел, этот народ чертит себе искони вечный один и тот же миф Трояна, трехбратний род.

Таким образом сказание о трех братьях очень наглядно раскрывает пред нами, в каком смысле должно понимать так часто упоминаемое нашим летописцем слово род. Это был род не с праотцем во главе, а во главе с тремя братьями, стало быть род братьев, и отнюдь не род родоначальника-праотца. В существенном смысле, это было колено, как слово род и понималось в библейском языке. Затем оно обозначало рождение, то есть племя. Колено и племя, но не родоначальник и племя представляли существо нашего древнейшего рода.

Семья — зачаток рода, становилась родом, как скоро сыновья становились отцами. Пределами семьи поэтому с одной стороны был отец, с другой — сын. Пределами рода были уже дед и внук. Дальнейшие обозначения родовых колен определялись только прибавкою выражения пра, и для восходящих, и для нисходящих линий: прадед — правнук, прапрадед — праправпук и т. д. Это самое показывает, что настоящими, основными существенными границами рода были только дед и внук. Все остальное понималось как выражение тех же двух основных рубежей рода.

Понятие о деде у внуков связывалось с понятием о существе высшем, божественном. Дед в некотором смысле был уже миф. Отсюда и самые боги называются или разумеются дедами. Еще в конце 12 века все русское племя разумеет себя внуком Дажь-Бога, понимая, что и ветры суть внуки Стрибога. Всем известен также дедушка-домовой. Эти мифические представления вполне объясняют круг народных созерцаний об основных пределах рода. Дедина — значило не только наследство, но вместе с тем и поле, имение, дом, местожительство, родина.

В понятиях об отце заключалось также много мифического. Это была серединная степень рода, составлявшая существенную его силу и крепость. Это был мифический Троян, трехбратний род, от которого собственно и расплодилось Русское Славянство.

Мифические понятия о Трояне в смысле какого-то могущественного существа, жившего в давнее время, которое однако как бы владело Русскою Землею, яснее всего раскрываются в слове о Полку Игоревом. Там давние времена именуются веками Трояна: “Были века Трояновы, миновали лета Ярославовы”, выражается Певец Игоря, переносясь мыслью от древнего к своему времени. Там Русская Земля именуется Землею Трояна, обрисовывается славная тропа Трояна — через поля на горы.

Самый Игорь именуется внуком Трояна {Так необходимо должно понимать известное место Песни, где певец, взывая к древнему Бояну, говорит, что было бы лучше, если б Боян воспел поход Игоря, “летая умом под облака, рища в трону Трояню через поля на горы. Спеть бы ему (Бояну) песнь Игорю, того (Трояна) внуку”. Первые издатели, для пояснения к слову того, приставили в скобках (Ольга), между тем как весь ход песни указывает здесь Трояна.} и по-видимому, колена княжеского рода обозначаются тоже веками Трояна: жизнь каждого колена представляется особым веком Трояна. Первое насилие от Половцев приписывается к седьмому веку Трояна, когда жило седьмое колено Рюриковичей, начавшее своими крамолами наводить поганых на Русскую Землю.

Таким образом в имени Трояна разумеется как бы вообще княжеский род. В таком случае становятся очень понятными Троянова Земля, Троянова тропа, Трояновы давние века, наконец Троянов внук — Игорь, соответствующий Велесову внуку — певцу Бояну и внуку Дажь-Бога — самой Руси. Становится очень понятным, почему древние земляные валы от Киева до Дуная именуются Трояновыми. Это постройки Трояна, воителя и господина этой древней страны. Есть письменные свидетельства, восходящие к концу 12 века, в которых в ряду богов Хорса, Велеса, Перуна, даже впереди их, стоит Троян.

Такие же свидетельства позднего времени, 16 века, уже толкуют, что это римский император Траян. Сохраняется также много народных преданий вообще у восточной ветви славян, у Сербов и Болгар, о царе Трояне, о городе Трояне или Троиме, жители которого веровали в золото и серебро, или его хранили.

Эти предания, по объяснению Буслаева, вполне удостоверяют, что Троян существо мифическое, стихийное, наравне с вилами, русалками и т. и. и по-видимому, как нам кажется, вообще с душами умерших. По всему вероятию об этом же мифе рассказывает Геродот, повествуя о трех Скифских братьях, которым с неба упало золото — плуг, ярмо, чаша, секира, и как они оберегали это золото. Три Киевские брата, три варяжские брата несомненные наследники тех же мифических созерцании.

Как бы ни было, но вообще понятие о значении личности отца, как родового корня, содержало в себе представление о какой-то троичности. Эта троичность сопровождает его и со стороны сыновей. До сих пор в народе живет пословица: один сын — не сын, два сына — пол сына, три сына — сын. В пословице, без сомнения, выразилось хозяйственное, так сказать, деловое значение сыновней троицы, которое, быть может, служило основанием и для постройки самого мифа о Трояяе, как истинном корне доброго и прочного хозяйства, как об основателе и строителе народного быта.

По уложенью позднейшего местничества каждый первый сын от отца — четвертое место, второй — пятое, третий — шестое и т. д., то есть, каждый старший сын по своему значению меньше отца тремя местами. Значит лицо отца, его достоинство, заключало в себе три места, иначе сказать в лице отца, как родителя и основателя рода, содержалось понятие о трех сыновьях, или собственно о трех братьях.

По всему видно, что три сына или три брата составляли идею рода. Поэтому в уложеньи местничества четвертый сын вовсе отделялся от основного рода или колена и присоединялся к новому младшему колену или роду. Четвертый сын уже равнялся, становился в версту старшему из племянников, то есть, первому сыну первого брата. Он поступал уже в ряды старших племянников, становился, в отношении к отцу внуком.

Самое слово племянник показывает, что эта пограничная, нисходящая родовая линия почиталась уже в общем смысле только племенем, нарождением, которое и придавало простой семье значение рода — племени.

По расчетам местничества, все лица, находившиеся в одной степени от общего родоначальника назывались одинаково — братьями, а стоявшие степенью ниже, точно также назывались одинаково племянниками, как бы далеко не расходились между собою родовые линии и хотя бы между ними не существовало уже никакого родства, ни по счетам местничества, ни даже по Кормчей книге. Это опять показывает, что нисходящим пределом рода были только внуки, почему и позднейшая Русь разумеет себя только внуком Дажь-Бога, не прибавляя к этому никаких пра-пра.

Таким образом каждое родовое колено, в сущности, было коленом братьев, которые в старшем порядке были отцы-дядья, а в младшем — сыновья-племянники. Отсюда уже род-племя продолжалось в бесконечность.

Личный состав рода указан Русскою Правдою по поводу утверждения древнего права родовой мести. И Русская Правда, что очень замечательно, впереди всего ставит месть братьев, указывая прежде всего мстить брату за брата; потом она уже обращается к сыну, указывая мстить за отца, затем к отцу — за сына и оканчивает внуками, но именует их опять только родством братьев: говоря: — или братнему сыну, или сестрину сыну, и вовсе не упоминая, что они суть внуки отца.

Таким образом средоточием рода и здесь являются братья, а не отец. Закон ничего не говорит о других родовых ветвях, а потому исследователи прямо уже говорят, что месть этим законом была ограничена только тремя степенями родства; и что все другие родичи лишались уже своего права мстить за свой род {Эверт: Древн. Русское Право, 317, 338.}. Но нам кажется, что такое толкование закона не совсем верно.

Русская Правда, обозначая мстителей рода, берет только действующую, живущую его среду, которая по своему возрасту способна была в минуту преступления искать своего права. Она не упоминает о прадеде и правнуке по той причине, что в действительности эти лица, одни по преклонности лет, другие по малолетству, не бывают способны исполнить свое право мести.

Кроме того, она очень хорошо понимает, что самое существо рода, в отличие его от простой семьи, заключается именно в указанных трех степенях родства. Остальные родичи, сколько бы их ни было, представляют только повторительные колена, не выражающие никакой новой формы в жизни рода, ибо третья степень, внуки, образует уже племя, новые роды, отчего племянники и именуются между собою двоюродными братьями, т. е. братьями двух рождений, затем троюродными, т. е. третьего рождения (внучатными).

Таким образом, упоминая только три степени рождения, Русская Правда этим самым указывает существенный состав каждого рода и ничего не говорит о других степенях, восходящих и нисходящих, по той причине, что они, как повторительные явления родовой жизни, все обозначены в тех же коренных трех степенях.

Если бы закон запрещал месть в отдаленных степенях, он об этом непременно примолвил бы в своем месте. Он об этом ничего не говорит, следов. разумеет, что и в остальных степенях должно поступать точно также, как в трех основных. В противном случае, при установлении денежных взысканий, он прежде всего должен бы был поименовать всех остальных родичей. Но где же он остановился бы? Им нет конца. Необходимо ограничиться живущими и притом такими, кои способны исполнить свое право. Итак, в живой действительности родовое общество, в качестве способных деятелей жизни, состояло только из трех степеней рождения, из трех колен, из отцов, детей и внуков.

Три колена, в домашнем быту, в отдельном хозяйстве, по многим естественным причинам, всегда теснились у одного очага, на месте, где сидел родоначальник, и под кровом, им же устроенным, то есть на месте и в жилище начальной семьи. Здесь отец–домодержец имел полную власть отца. Но выходя из дома и становясь в ряды других домохозяев, он по сознанию родовой жизни, становился для этих хозяев рядовым братом, ибо основою общего рода, по точному показанию летописи, было колено братьев, живших уже без отца, без единой общей власти.

По разумению этого основного предания Русской жизни общественная власть принадлежала роду или колену братьев. Отцовская власть находилась уже в руках старшего брата. Но братский род, по своей природе, представлял такую общину, где первым и естественным законом жизни было братское равенство.

Хотя в силу родовой стихии, почитавшей старшинство рождения для каждого человека очень великою честью, старший брат и приобретал значение отца, был вместо отца для всех остальных родичей, но на самом деле, для родичей-братьев, он все-таки был брат, от которого естественно было требовать отношений братских, так как и для родичей-племянников, он все-таки был не прямой отец, а дядя, от которого точно также естественно было требовать отношений старшего родственника, но не прямого отца. Поэтому власть старшего брата, была собственно власть братская, очень далекая от понятий о самодержавной власти отца.

Живущее братство естественно стремилось ограничивать эту власть во всех случаях, где выступало вперед братское равенство. Отсюда происходила полная зависимость старшего брата-отца от общего братского совета, по крайней мере тех родичей, которые стояли в линии братьев; отсюда являлась необходимость веча и возникало право представительства на этом вече всех родичей способных держать родовое братство.

Здесь же крылись все и всякие причины родовой вражды, которые естественным путем возникали из борьбы понятий о родовом праве, с одной стороны идеальных, рисовавших себе уставы и права отвлеченной власти отца-родителя, с другой стороны понятий, так сказать, практических, к которым приводила сама жизнь, восстановлявшая впереди всего потребности материальные, каково напр. было право кормления подвластною землею, по сознанию родичей, принадлежавшее им всем без исключения.

Братский род, по идеям братского равенства, в иных случаях, даже и самое право старейшинства над собою передавал не старшему в роде, а способнейшему быть старшим, то есть, способнейшему охранять порядки, обычаи и выгоды рода.

Владенье землею, со всеми ее угодьями, принадлежало всему роду; но действительным правомерным владетелем и распорядителем земли являлось колено или род братьев, старшее колено, которое владело поровну, но соответственно братскому старшинству. Поэтому и наследование владеньем переходило после брата к брату же, по порядку братского старшинства, до тех пор, пока оканчивалось колено братьев. Второе колено — дети братьев, вообще племянники, как дети старшего колена, вполне от него и зависели, пользуясь наделом по воле или по произволу отцов — дядей.

Словом сказать, хотя род братский физиологически принадлежит патриархальному роду и стоит на отношениях кровного старшинства и меньшинства, вообще на отношениях кровной связи, однако в основе этих отношений он управляется более понятиями братства, чем понятиями детства, как было только в патриархальном быту. Где существует отец-праотец, там все родичи суть дети и в прямом и в относительном смысле. Где вместо отца управляет брат, там родичи, и братья, и племянники, приобретают больший вес и их значение всегда уже колеблется между братьями и детьми и больше всего колеблется на сторону братьев.

Самые связи первоначального общежития и общественности обозначались тоже именем братства: собиравшееся на праздник общество именовалось братчиною.

Таков был общий, земский порядок жизни. Над землею главы-отца не было. Она управлялась не его единоличною властью, а родом, то есть коленом его детей, или вообще старшим коленом родства, следовательно в сущности старейшими по рождению людьми. Хотя, по естественным причинам, власть и отдавалась в руки одного лица, старейшины над старейшинами, но она действовала не иначе, как во имя братского равенства, во имя кровного союза братьев. Этот кровный братский союз и господствовал над землею.

Можем ли мы назвать его общиною, то есть, таким равенством прав, где основою жизненных отношений является простая человеческая личность, без всяких отношений к союзу крови. Род, как колено, степень рождения, представляет в количестве своих членов, конечно, общину; но в качестве отношений этих членов между собою он все-таки руководится старшинством рождения и представляет в сущности союз родства, но не союз общества, в чем, конечно, есть значительная разница. Союз общества устраивается из личностей свободных и независимых друг от друга.

Могли ли существовать такие личности при господстве родовых связей? Личный состав рода показывает, что таких личностей не было и быть не могло. Каждая личность, хотя бы самая старшая, находилась в полной зависимости от своего рода. Каждая личность представляла только известную степень рода и ни в каком случае не могла выделить свои отношения из этой тесной связи родовых степеней. Родовая степень определяла ее достоинство и указывала ее место в общежитии, определяла ее права и обязанности.

Словом сказать и общественное и домашнее значение личности определялось ее родовою степенью. Личность, не связанная ни с кем родством, была личность для всех чужая (что равнялось даже понятию о враге), была личность безродная, а такая личность в родовом союзе именовалась уже сиротою, и занимала самую низменную, последнюю, в сущности несчастную степень общежития, несчастную именно потому, что у ней не было своего родового корня.

В древнерусской общине на первом месте существовали только роды, а отдельные личности служили только выразителями и представителями родовых связей. То самое, что мы разумеем теперь в слове общество, общественность, выражалось союзом кровного братства и родства, по идеям которого располагались в общежитии все отношения людей между собою. Все земство состояло из отдельных родовых кругов, почему летописец очень ясно и верно обозначает, что каждый жил со своим родом, на своем месте, владел родом своим, не подчиняясь в этом отношении никаким другим союзам и связям.

В известном смысле все земство, вся Земля представляла клетчатку независимых друг от друга родов, соединенных между собою только тканью общего происхождения и общего родства. Эта была только органическая материя для жизни обществом, но общей жизни в ней еще не существовало. Для этого необходима была новая ступень развития, способная вывести жизнь на новое поле действий.

Такая ступень по необходимости, вследствие многих внешних причин и обстоятельств, была положена средою самого же рода. Летописец говорит, что три Киевские брата жили каждый на своей горе, что потом во имя старшего брата они построили городок, что этот старший брат срубил было городок и на Дунае, желая сесть в нем со своим родом.

Таким образом городок являлся как бы необходимою земскою формою для существования рода, и можно с достоверностью полагать, что в обыкновенном порядке он созидался в то время, когда род, значительно размножившись на своем корню, приобретал силу, вес и значение самостоятельной земской единицы, то есть, разрастался в целую родовую общину или родовую волость. Впрочем вопрос о том, что существовало в нашей стране прежде, город или деревня и село, остается еще спорным. “Естественно предположить, говорит Соловьев, что род являлся в новой стране, селился в удобном месте, огораживался для большей безопасности, и потом уже, вследствие размножения своих членов, наполнял и всю окрестную страну” {История России, Соловьева I, стр. 52.}.

Другие исследователи, развивая эту мысль дальше, все высказывают лишь одно убеждение, что Русские Славяне в своей Русской Земле никогда не были старожилами, а пришли в нее, как в чужую землю и “по своему шаткому ненадежному положению в чужой земле, говорит Беляев, могли селиться не иначе, как укрепленными городами… Их новость поселения в незнакомом краю невольно вынуждала их прибегать к городскому, общинному устройству жизни”…

Последователям такого утверждения естественно уже было решить раз навсегда, что “жизнь в сельских поселениях представляется даже невозможною в быту древнерусских Славян, что летописец молчит о селах, потому что сел не было, что только под покровом городов и выселением из городов мало помалу возникли села, деревни, хутора; что таков был общий порядок заселения страны в России исторического времени”.

На этом между прочим утверждается учение об общинном быте наших Славян и тем же опровергается учение о родовом быте. Но говоря, что так было в историческое время, исследователи вовсе не почитают надобным сказать что либо о том, как же было в доисторическое время, когда именно и господствовал родовой быт, и когда в его же среде стал возникать и общинный быт. Заселение страны указанным порядком проходило только по чужим землям, напр. в глубине Финского населения, в степных местах Дона, Волги, Урала. наконец, в Сибири.

Но каким образом Славяне расселялись в той стране, где они были давнишними старожилами? Ведь есть же в Русской земле и такая область, которая с незапамятных веков принадлежала одним Славянам. На этот вопрос очень точно и несомнительно отвечают древнейшие предания нашей летописи. Эти предания начинают именно со села, в смысле усадьбы, хутора. О трех Киевских братьях летопись прямо говорит, что еще до постройки городка каждый из них сидел на своей горе. Сидеть, значит, иметь место для сиденья, которое прямо и называлось местом, в смысле селитьбы (откуда местичи, мещане) и селом, идущим вероятно от одного корня со словом сидеть (седло).

Летопись в своем рассказе о расселении Славянских племен не употребляет другого слова, как только: седоша, пришедше и седоша, седоша в лесах, седоша по Днепру, по Десне, по Семи, по Суле; седоша окола озера Илменя, прозвашася своим именем, Славяне, и сделаша град. Это значит, что прежде расселись, сели по местам, а потом уже поставили себе город. Сиденье, таким образом, обозначало простое поселенье деревнями и селами.

Само собою разумеется, что первоначальное заселение страны должно было идти различными путями. В местах вовсе пустых или занятых редкими поселками каких либо чужеродцев, оно проходило шаг за шагом без особых препятствий, затруднений и опасностей, почему не представлялось никакой надобности начинать поселения устройством прежде всего городка, или крепости для защиты.

В местах, где сиденье на земле подвергалось беспрестанной опасности, занятие свободных месить, конечно, заставляло между прочим устраивать и крепость. Поэтому, надо знать, как пришли Русские в Русскую землю. Была ли эта земля пустыней, или же она была густо населена и каждый шаг требовалось защищать и отвоевывать мечем? История достоверно знает, что за 500 лет до Р. X. по нижнему течению Днепра жили уже земледельцы. Мы не сомневаемся, что то были наши Славяне.

Отсюда с плугом, сохою, косою, топором они должны были расселяться дальше на север и на северо-восток. Естественно предполагать, что в то время, по редкости населения во всей нашей стране, пустые места простирались далеко и новые поселки безопасно могли садиться в любом углу. Для какой необходимости такой поселок прежде всего должен устроиться городом? Врагов не виделось ни с какой стороны, а для врагов-зверей достаточно было простого тына и даже плетня.

Во всяком случае необходимо согласиться. что заселение Славянами нашей страны прежде всего распространялось этим обыкновенным путем мирного занятия никому не принадлежавших и никому не надобных пространств. Подвигаясь дальше, Славяне встретились с Финскими чужеродцами. Это племя никогда не отличалось особою воинственностью.

Занятие его земель в иных случаях конечно могло сопровождаться ссорами и драками, но по всему видно, что Финны уступали свои земли без особого сопротивления. Это вполне объясняется даже и тем, что в первое время Финские племена были по преимуществу звероловы-кочевники и земледелием не занимались. Никаких прочных оседлых корней в своих местах они не имели.

Покинув одно место и перейти на другое было делом их обычая. Оттого даже и в позднее время они целыми поколениями перекочевывали еще дальше к северу. Но вообще для удержания за собою Финских земель, если и требовались городки, то не в таком количестве, в каком они покрывают всю Русскую страну из конца в конец и больше всего в тех именно краях, где по всем видимостям Славянство принадлежало к исконивечным старожилам страны.

Когда первый поселенец занимал землю в чужой стороне, близко к чужеродцам, с которыми трудно было жить в ладах или должно было ожидать всегдашнего нападения, тогда город являлся необходимым убежищем для безопасной жизни. Вот почему Кий, облюбовавши место на Дунае, в чужой стране, с того и начинает, что прежде всего рубит себе городок.

Так по всему вероятию устраивались первые Славянские поселки в далеких Финских странах, особенно, когда Славянин-промышленник заходил, хотя бы и по реке, но в самую глубь чужого населения.

Появление городка прежде села и деревни стало быть могло случаться разве только в чужой стороне, да и то в виду неминуемой опасности от набегов чужеродцев. Занятие чужой враждебной страны происходило, конечно, с мечом в руке, а потому тотчас же требовало и крепкого места для обороны. Городком выступала колонизация только по чужой враждебной земле.

Но Славянское городство рассыпано особенно тесно в своей же Славянской Земле, в тех именно местах, где, как мы сказали, по всем свидетельствам Славянство является самым древним старожилом.

Кто живал в деревне, в какой бы ни было Русской стороне, тот хорошо знает, что по соседству всегда отыщется какой либо земляной окоп с названием городища, городка, городца и т. и. На эти окопы первый обратил внимание и, так сказать, открыл их для науки Ходаковский. Он осмотрел множество городков лично на месте, еще больше собрал об них сведений в Архивах Межевых Канцелярий из старых планов на владенье землями.

По его изысканиям оказалось, что редкий был уезд, в котором при первом взгляде на планы не открывалось бы десяти городков. Потом объяснилось, что они рассыпаны повсюду на расстоянии друг от друга 4, 6, 8 старых верстах или около того, смотря на полосу и почву земли и другие выгоды, способствовавшие первым поселениям.

По словам Ходаковского, все городки вообще находятся в прелестных избранных местах; состоят из небольшой площади, обнесенной валом, на которой едва можно поместить две деревенские хижины; имеют различную, но больше всего округлую форму; треугольные бывают на мысах рек и оврагов, квадратные по прямому течению рек и т. д., но у всех вход устроен с востока, летнего или зимнего.

Самое важное, на чем с особенным увлечением остановился Ходаковский, было то обстоятельство, что вокруг каждого городка встречались постоянные имена урочищ. которые потом можно было открывать в местностях совсем неизвестных изыскателю: стоило только употребить циркуль с размером по масштабу и на известном расстоянии между двух городков всегда определялась окружность с одинаковыми именами урочищ при том и другом городке. Каждый городок таким образом в отношении этих урочищ представлял нечто целое и самостоятельное.

Изыскатель сравнивал при этом карты западных и южных Славянских земель и “тоже самое открывалось везде в удивительном согласии”. Чем больше “он вникал в эту древнюю черту, тем сильнее уверялся в существовании какого-то правила, учредившего сию однообразную идею у всех Славян”. Он собрал в особый словарь около семи тысяч урочищ, означенных по размеру при городках.

Углубившись в эту словесную кабаллистику, он много раз в беседе со старожилами, по своей системе, пересчитывал им наугад по пальцам несколько урочищ, которые оказывались на самом деле тут существующими. Это приводило старожилов в изумление. Имена урочищ раскрывали Ходаковскому главным образом ту мысль, что одинаковое расстояние известных имен от насыпанных оград порождено было каким-то религиозным правилом, что городки вообще находятся при урочищах, напоминающих имена Славянских божеств, что они окружены именами богов, чинов, славленья или мольбы, всесожжения, прорицаний, игр, пиршеств, закалаемых животных и т. и.

Все это заставило изыскателя убедиться, что Славянское городство, есть памятник языческого поклонения, что все эти городки суть священные ограды, требища, мольбища, капища, остатки языческих храмов. Впрочем, придавая такое значение древним городищам, Ходаковский ограничивает их круг только одними малыми городками, не более как пространством в одну пятую или в одну четверть десятины. В свою систему он не ставит городища с явными признаками населенных городов-крепостей. Этих малых городков он насчитывает в Русской стране тысячи и уже их множеством, а также теснотою помещения доказывает, что они не могли быть только жилыми крепостными окопами.

Самое имя город, по его мнению, могло составиться из слов гора и род, то есть гора родовая, народная, сборная; и еще из слов горь, гарь, гореть и род, то есть горение, сожигание, народом производимое, что все вместе выражалось одним словом: город. В этом толковании слова город заключается весь смысл системы Ходаковского {В 17 столетии, напр. в Устюжской стороне, подобные городки существовали еще живьем, рубленые в клетки или ставленые острогом стоячим, в роде тына. Эти городки устраивались только для осадного времени в каждой волости. Постоянными их жителями бывали только церковники, потому что в каждом городке находилась церковь, так что и самый городок существовал как бы для охраны этой волостной приходской церкви. Это обстоятельство заставляет предполагать, что и в языческое время в городках не последнее место отдавалось языческому капищу, почему мнение Ходаковского о богослужебном значении городков, имеет основание и ни в каком случае не может быть совсем отвергнуто. См. наше сочинение: Кунцево и Древний Сетунский Стан, стр. 244–249.}.

Несмотря на то, что его мнения были встречены строгою критикою Калайдовича, отрицавшего богослужебное значение городищ, не смотря на то, что последующие изыскания вообще о Славянских городищах представили свидетельства, которые не совсем сходились с общими признаками устройства и помещения городищ, какие ставил но своей системе Ходаковский, однако его система не была совсем поколеблена и остается загадкою и до сих пор.

Надо заметить, что слово город в основном смысле значило собственно земляную насыпь или осыпь, вал, гору вокруг жилья, Впоследствии тот же смысл перенесен на деревянные и каменные стены, вообще на ограду. Земляной город значит земляной вал, деревянный город — деревянные стены, каменный город — каменные стены, и т. д. Затем город означал живущих в нем людей, в собственном смысле — военную дружину, в общем смысле — всех обывателей.

Далее город означал власть, владычество, управленье, ибо со самого своего зарожденья он был всегдашним гнездом предержащей власти, вследствие чего и вся подчиненная ему волость, область, земля, княжество также обозначались его именем. Итак в понятиях о городе заключались понятия о стенах, о людях, о власти, о земле, по которой распространялась власть города. Новейшие изыскания не совсем расчленяют эти понятия, отчего и происходит довольная путаница в выводах и заключениях.

В последнее время, в замен системы Ходаковского, явилась попытка доказать, что существующие несколько тысяч городков остаются памятниками договорно-общинного быта Русских Славян, вполне опровергающими теорию родового быта, что это суть укрепленные места народных поселений, учреждения общественные, посредством которых и из которых распространялось вообще заселение Русской страны {Г. Самоквасов: Древние города России, стр. 163–165.}. Само собою разумеется, что при этом заслуги Ходаковского были умалены до последней крайности. Однако новая система выдержала еще меньше критику, чем система Ходаковского. Она вполне опровергнута г. Леонтовичем {Сборник Государств. Знаний II. Критика, стр. 35.}.

Почтенный автор по этому случаю ставит свою систему происхождения Русских городов, по которой выясняется, что город в древнейшее время имел значение военно-оборонительного укрепления, в которое население собиралось только на случай осады, для ухоронки от нашествия врагов, и затем, когда опасность проходила, он оставался пустым. Жители являлись в городе военным союзом, дружиною, только в осадное время, а миновала осада, они расходились, вылезали по своим селам, делать свои нивы.

С народом расходилась и княжая дружина, В городе оставался князь с дружинниками-думцами да сторожа осады. А при том и князь, как известно, тоже уходил делать свои пути и полюдья, отправлялся собирать дань или воевать. Таким образом, город мог решительно оставаться только с одними сторожами, о числе которых автор не упоминает ни слова. Он удостоверяет, что в 9–10 веке городов-общин, служивших местом постоянного жительства горожан, могло вовсе не быть и могли быть одни городки-осады да сторожевые пункты, и только.

В древней России города, как пункты поселения, по мнению автора, существовали разве как весьма редкое исключение из общего правила, по которому все тысячи городов были только временными осадами, простыми острожками, сторожевыми пунктами, какими в огромном большинстве были города в 16 и 17 стол.

Но сам же автор говорить, что в городке-осаде жил князь, а следов. и его двор, какой бы ни был; жили сторожа, и конечно не инвалиды, а несомненно люди способные защищать и город и его князя, следов. точнее — жила дружина военных людей, сколько бы их ни было, хотя бы 10, 20, 30 человек. Точно так и в 16 и 17 стол. в каждом острожке жили его защитники, а следов. и защитники той страны, для охранения которой выстраивался подобный городок.

Таким образом и в древнее и в позднее время городок-осада никак не мог оставаться без постоянного населения, как бы оно мало ни было, особенно на местах очень опасных и бойких. Это постоянное население, сторожа, составляло именно тот круг людей, который именовался дружиною. В местах глухих, где опасность являлась в редких случаях, городки в действительности могли оставаться без особой военной защиты, но во всяком случае не без людей, которые необходимо должны были охранять самые строения городка.

А если сообразим, что городок мог выстраиваться и для сохранения имущества, и если при имуществе живали и его хозяева, то опять придем к предположению, что в городке на постоянном жительстве могли находиться напр. купцы и вообще промышленники. Это самое дает нам основание населить городок собственно горожанами, хотя бы в малом числе. Такие горожане могли гнездиться и возле городка, составляя его посад и взирая на свой городок, как на акрополь греческий.

Поэтому автор весьма произвольно заключает, что города-общины являются у нас будто бы не раньше начала или даже половины 11 столетия. А кто же призвал первых князей? Неужели село или деревня? Надо же согласиться, что, как бы мало ни было первое население древнейших городков, все-таки, относительно своего состава, оно представляло общину-дружину, собравшуюся для целей защиты, для крепкого и безопасного житья. Это был зародыш будущей большой общины-города, но об этом и должна идти речь, если мы рассуждаем о происхождении Русского города.

Дальше автор утверждает, что происхождение городов-осад зависело вполне от распределения по стране лесов, рек, болот, и что поэтому в лесах и болотах, представлявших естественную защиту, городов строилось меньше, чем в полях. Из количества сохранившихся городищ видно, что в южной и средней полосе Русских полей их больше, и число их очень уменьшается в лесных и болотистых местах северной России. Напротив, по изысканиям Ходаковского и даже по изданным общим географическим картам России, древних городищ в лесах и болотах, лишь бы при реках и речках, встречается еще больше, чем в полевых местностях.

В этом случае, надо только прямее и точнее указать границы распространения древнего Славянского Городства. Верно одно: чем дальше к северу, тем меньше городищ; точно также, чем дальше в южные степи, тем меньше этих окопов. В степных местах эти окопы устраивались уже на глазах нашей государственной истории, именно для “сторожевой и станичной службы” против набегов Крымских Татар. Поэтому степные городки должно относить к древнейшим сооружениям с большим разбором.

Вообще автор не различает историю древнейших городищ с историею позднейших сторожевых укреплений, которые устраивало уже государство 16 и 17 столетий.

Поэтому он утверждает, что “Древние города возникали прежде всего и по преимуществу на границах, отчего имели первоначально характер сторожевых пограничных пунктов; что в степи, в поле таких укреплений для защиты границ должна была выставиться целая непрерывная цепь; что напр. реки были проводниками вражеских сил внутрь страны, поэтому городки располагались по преимуществу по рекам, как приречные сторожевые пункты, что города больше строились в местах открытых, равнинных, с более удобными и легкими путями сообщения”… Здесь автор вовсе забывает, что такими более удобными и легкими путями сообщения в глубокой древности были именно одни реки и что поэтому на этих больших и малых дорогах всегда и строились городки, именно для сообщения с Божьим миром и конечно для хранения этого же гнезда, свиваемего больше всего для промышленных и торговых нужд страны. Весьма основательно объясняет автор, что “относительное множество и скученность городков в той или другой местности зависело от организации первичных союзов, от их дробности, раздельности народцев и племен. Каждый из таких союзов отгораживался от других сетью городков, острогов, засек и прочие”.

Вот в этом объяснении и должна бы находиться основная мысль для истории происхождения Русского бесчисленного Городства. С этой точки зрения по оставшимся городищам возможно даже определить границы древнейших волостей или областей Русской Земли, древнейшую ее раздельность на составные племенные самостоятельные и своенародные части.

Увлекаясь основною мыслью своего исследования, что первоначальное происхождение Русских городов и бесчисленных городков было вызвано потребностями защитить границы населенных мест, что городок вообще был пограничным сторожевьем, укрепленьем для спасенья только во время набега врагов, автор не дает особого значения существенному понятию о древнейшем городке, тому понятию, что прежде всего это был не сторож, а крепкое гнездо, в котором родовая и волостная жизнь находила себе охрану и защиту от всяческих врагов, не временно, а постоянно жила и пребывала в нем, как в волостном дворе.

Древнейшие свидетельства прямо указывают, что городок был постоянно обитаем. по крайней мере тем родом, для которого он выстраивался. Так понимал это дело первый летописец, говоря о городках первого Киевского человека Кия. В позднее время, в 16 и 17 стол., городки действительно устраивались только для опасного времени, и населялись только на время осады, потому что под покровом государства другое время бывало и безопасным, между тем как в древнее время, при разрозненности и враждебности родов и общин, опасное время, осадное положение продолжалось беспрерывно и потому заставляло людей постоянно тесниться в городе, по крайней мере тех, которым было что охранять и оберегать.

Автор, следя за историею происхождения Русского города, восходит к самым первым временам, то есть к эпохе, когда господствует родовой быт. Этот родовой быт он удаляет в степи и находит его только в пределах быта кочевого, и особенно в хищническом характере этого быта, так что “родовой быт, по его словам, держится главным образом до тех только пор, пока возможно кочевое хищничество, ибо только оно и доставляет кочевникам средства к жизни, поддерживает и освежает в народной памяти родовое сознание, мысль о родовом, кровном единстве родов и племен, и наконец придает им строгую военно-дружинную организацию.

Степь и поле суть необходимое поприще для развития родовых форм общежития. Наконец, с течением времени кочевники подходят к лесам и горам и додумываются до устройства искусственных средств обороны, строят вежи и города, но в них не живут, а пользуются ими, как временным убежищем от врагов, как кладовою для склада добычи, местом языческого поклонения, могильником предков и пр.”.

“Первичную родину городов, утверждает автор, нужно таким образом искать в степи, в земле военно-кочевых родов, в условиях их боевой дружинной организации. В родовую эпоху город не составляет ни общины, ни пункта поселения; это искусственное, военное учреждение, не больше.

Наконец в родовую эпоху не могло быть много городов у одного и того же племени. Если орда оставляла вовсе старое место кочевья, родовой город обращался в городище; вместо него заводился новый центр на новом кочевьи. Где кочевало племя, там и возникало средоточие его хищнической деятельности — племенной город и вежи отдельных родов. Родовой город поэтому всегда имел центральное положение, являлся в центре племенной кочевки”…

“Не то находим в оседлом быту, который есть быт общинный. Здесь город не имеет такого центрального значения. Здесь города или вовсе не являются, как напр. в тех местах, где общины совершенно защищены свойствами самой страны, или появляются по границам и по рекам и при том во множестве собственно для защиты от хищничества кочевников.

Но и здесь это только сторожевые пункты, временно населяемые в минуту опасности, но не общины, не места постоянных поселений; это в сущности остаток от военно-родового быта, наследие от старых кочевников. Различие является только в том, что город родового быта — гнездо хищничества, а город общинного быта — оборона, самозащита населенной страны. Но и тот и другой являются только местом временной побывки, в родовом (кочевом) быту для хищничества, в общинном быту для обороны от хищничества”.

Такова новая теория о первоначальном происхождении Русского города. Нам кажется, что она основана на понятии о городке, как сторожевом острожке государства в 16 и 17 стол.

Автор, в заключение, так рисует первичное расселение Славян по Русской стране:

“Оно проходило три ступени: хуторов, сел и погостов. Народ жил мелкими родами, разбросанно, в разбивку и в одиночку. Потом отдельные семьи — хуторки, деревни слагались постепенно в новые союзы — села, а из союза сел являлись погосты и волостки. Городки в это время могли появляться и при хуторах, и при селах, и при погостах. Положение дел изменяется в эпоху вторичной формации общинного быта, когда с разрастанием прежних дробных хуторков, сел и погостов, постепенно образуются большие союзы земли, волости и княжества.

Тогда в старейших центрах заселения появляются более сплоченные села, слободы, посады с их городами — укреплениями, служащими обороною уже для всей земли и области. Третичная формация характеризуется образованием политически самобытных областей и земель в виде особых княжеств. На этой высшей ступени появляются первые зародыши городов — укрепленных пунктов поселения, сплоченных общин с политическою ролью, центров управления областей и княжеств. С 10 и 11 в. стали обозначатся признаки третичной формации общинного быта”. Говоря так, автор, по-видимому, почитает город общиною только в таком случае, когда и весь его посад обносится стенами.

“Общины-города являются у нас, подтверждает автор, не раньше начала или даже половины 11 столетия, чему доказательством служат Новгород и Киев, огражденные и с посадами только при Ярославе”. Таким образом город-община обозначает собственно посадские стены. Но и после того, по словам автора, долгое время, город-община и город-укрепление считаются одинаково городными осадами, одинаково служат главной цели — обороне от вражеских набегов. “Только Петровская реформа, продолжает автор, положила у нас первые начала разграничения понятия о фортеции и городе-общине, придала понятию города новые свойства, которых в юридическом отношении вовсе не имели древнерусские города”.

Все это однако не раскрывает настоящее значение древне-Русского городка, нисколько не объясняет, как произошел на свет Русский город, конечно в смысле городской общины или городского населения, и был ли на самом деле его истинным зачатком этот маленький городок, описанный Ходаковским, как богослужебное место и существующий до сих пор в бесчисленном количестве по преимуществу не в степных, а в лесных местах, по направлению древнейших путей сообщения, то есть, по берегам рек и речек.

Три формации новой теории вовсе не обозначают и не определяют настоящих и даже вообще сколько-нибудь заметных пластов древнерусского Городства. Городки могли являться защитою при малых разбросанных поселениях. Это первая формация. Села разрослись, образовались волости и княжества; в старейших центрах заселения явились большие сплоченные села с их городами, служащими теперь обороною для всей земли и области. Это вторая формация. Прежде городок защищал только малое село; теперь он защищает — большое и всю область.

Но как он достиг такого значения в своей области и что сталось с другими городками, почему первенство досталось только этому одному? Третичная формация по существу дела нисколько не отличается от вторичной и первичной, ибо политическая роль города, присвоенная автором только этой третьей формации, необходимо принадлежит и второй, необходимо принадлежала и первой: защищать малые села, большие села, целую свою область и княжество для города необходимо значит и владеть и управлять этими селами и этою областью или княжеством. Все дело только в объеме власти.

Все дело в том, как толковать значение города. Был ли он до малых и больших сел только стеною, окопом, или он был и в то время такою же или подобною властью, какою является впоследствии и соединяет понятие о городе с понятием даже о государстве. Нам кажется, что в историческом смысле город прежде всего есть власть; стены же его принадлежат собственно археологии.

Поэтому нам кажется, что основание теории г. Леонтовича столько же искусственно, как и основание той, которую она отвергала. Эта искусственность ярче всего выступает в том заключении автора, что будто родовой быт есть исключительное свойство кочевья, и что оседлый быт непременно есть быт общинный. Сам же автор говорит, что кочевники для хищничества соединяются в военные дружины, а всякая дружина есть уже первая ступень к общинному быту. Поэтому и кочевой быт точно также, как и оседлый, заключает в себе стихии не одного родового, но и дружинного или общинного быта. Затем кочевой, степной быт по своему существу никогда не доходит до создания города, хотя бы в виде временной крепости. Ни по мыслям, ни по нравам он не может выносить такой формы быта.

Он пользуется городами, но готовыми, созданными, хотя и в степях, но оседлыми промышленниками. Город, если б это был только земляной вал, есть уже оседлость, совсем несвойственная кочевому человеку и очень необходимая только оседлому поселенцу. Город вообще в самом своем зародыше есть произведение исключительно оседлого быта.

В наших степях городки есть действительные стороженья, устроенные уже в то время, когда внутри страны существовала сильная оседлость, охраняемая при том государством, хотя бы в своем зародыше, как оно явилось при Олеге. Но бесчисленные городчи существуют именно внутри этой оседлой страны, в таких местах, где о кочеваньи и думать было невозможно, где сама природа тотчас прикрепляла человека к одному месту.

Объяснить происхождение такого множества городков можно только сказанием же самой летописи, именно тем, что каждый род, живя особо на своих местах, ставил себе крепкое гнездо, особую защиту от соседних родов, что каждый род таким образом на самом деле представлял как бы особое ни от кого независимое маленькое государство. Все это вполне согласовалось с началом родовой жизни и, так сказать, вырастало из ее корней.

Если припомним заметку Маврикия, что Славяне никакой власти не терпели и друг к другу питали ненависть, которая должна вообще обозначать известную по истории разрозненность родов и племен, особность и независимость жизни в каждом роде, откуда происходили вечные распри, несогласия и междоусобия, то легко поймем, что уже одно начало родовой независимости необходимо требовало, чтобы эта независимость была охранена и защищена и на самой земле прочным окопом, ибо всякое внутреннее, или нравственное содержание жизни неизменно находит себе выражение и в ее вещественной обстановке.

Замок феодала на западе явился тоже вещественным воплощением тамошних бытовых положений жизни. И у нас вследствие особности и независимости родов необходимо должен был вырасти такой же замок-городок, как защита, как точка опоры для родовой округи или волости, не терпевшей над собою чужого владычества и всегда готовой отстаивать свою свободу до последних сил.

Нам кажется, что наш городок, сколько бы он мал не был своим пространством, явился как бы увенчанием тех стремлений и тех интересов, которые скрывались в природе родового общежития. В нем каждый род-племя находил полное удовлетворение своим земским нуждам и потребностям. Поэтому и необходимость устроить городок, как мы сказали, являлась в то время, когда отдельный род распространялся в целый союз родных семей, приобретал значение отдельной земской единицы.

Городок для такой единицы выстраивался с тою же целью, с какою для отдельной семьи выстраивалась изба или двор. Городок стало быть в известном смысле был общественным двором, избою целой волости или родовой земской округи.

Начнем однако с зародыша, с одной семьи. Порядком естественного размножения она становилась родом, наконец родом родов, племенем. В то же время и тем же порядком размножались и ее поселки. Шаг за шагом постепенно они шли во все стороны, где находилась свободная и удобная земля. Союз крови распространялся по всей местности и этою родною кровью определял границы своему владенью.

Земля конечно принадлежала всему союзу родичей, всему роду и никому в отдельности, ибо в родовом союзе не могло существовать отдельной независимой, так сказать, безродной личности, а потому не могло существовать и отдельной независимой личной собственности. Безродная личность была личность несчастная, погибшая. Никакой самостоятельности она не имела, и не могла иметь.

В родовом союзе действительным владетелем и распорядителем земли, как мы говорили, всегда являлось только старшее колено родичей. По смерти отца-родоначальника владели его дети в братском равенстве, хотя и с расчетами старшинства и меньшинства. Кто был старше, тому доставалось и старшее место, и в порядке общежития и в порядке владенья наследством. Младшие родичи, второе, третье колено, во всем должны были зависеть от воли старшего колена.

Но такой порядок отношений необходимо должен был измениться, когда вместо лиц на сцену родовых связей стали выдвигаться самостоятельные поселки: села, деревни, дворы. В первое время по значению самих лиц эти поселки, как и самые люди, могли быть старшие и младшие. Суд и правда, например, принадлежали старикам, стало быть там, где оставались старики, их поселки сами собою делались старшими, великими, в отношении к другим, младшим, заселенным вновь, молодыми родичами. Но вместе с тем, каждый отдельный поселок, хотя бы и младший по происхождению, являлся самостоятельным, а в отношении отдельного хозяйства, независимым членом родового союза, он делался как бы братом для всех остальных хозяйств.

Вообще село или деревня, даже в значении отдельной усадьбы, выражая хозяйственную самостоятельность своего владельца, неизменно должны были выводить родовые связи на одну равную для всех степень родового братства. Этим путем, проходя чрез независимое хозяйство, родовое устройство быта в собственной же среде нарождало общину, то есть, известное равенство отношений, связен, прав и обязанностей.

Однако эта община и по происхождению и по своим идеям была в сущности общиною кровного братства, ибо понятий о братстве-равенстве общественно-политическом она не имела, да и не могла иметь, и уставляла свои отношения только по идеалу родового колена братьев, все-таки с обычными расчетами родового старшинства и меньшинства. Таким образом много думать о нашей древней общине возможно только в смысле братства исключительно родового, но не общественно-политического.

И так союз поселков представлял уже новую степень в бытовом развитии родовых связей и отношений. Он все родовые колена уравнивал в одно колено братьев-хозяев, к чему неизменно приводили существующие самостоятельные и независимые отдельные поселки-хозяйства, равные дети одной матери, которою конечно был первый поселок первого заселителя известной местности.

Мы сказали, что союз крови, расселившейся на известной местности, сам собою определял границы своему родовому владенью. Точно также действие или деяние одной родовой власти по пространству своего владенья необходимо создавало отдельную волость, о-волость об-волость, область, которая была уже союзом не лиц, а союзом дворов, сел, деревень и разных других поселений.

Семья, отделяя от себя новые семьи, становилась союзом семей или родом; род, образуя новые роды, становился союзом родов или племенем.

По земле это шло от двора, хутора, или деревни в древнем смысле, от единичного хозяйства, которое, распадаясь на новые дворы, становилось селом, или сиденьем нескольких хозяйств на одном месте, союзом дворов. Точно так, как и союз сел и отдельных хозяйств, раскинутых по известной местности, становился волостью или новою единицею земской жизни.

Если волость потому прозывалась волостью, что в среде ее населения ходила одна власть, принадлежавшая в обширном смысле всему тому роду, который ее населял, а в частном только его старейшинам, как личным выразителям родовой власти: если власть, какая бы ни была, по закону общей жизни человека необходимо требует крепкого места для собственной же охраны и защиты, для обеспечения собственной твердости и независимости в действиях, хотя бы против непокорных и непослушных родичей, то уже одна идея власти или владенья всею родовою землею должна была приводить к необходимости строить для нее прочное и твердое гнездо.

В волости, как в совокупности многих отдельных поселков, необходимо должен существовать такой поселок, который служил бы средоточием и охраною для жизни всех остальных. Положим, что такой поселок уже существовал, как мы сказали, на месте старшего поселения. К нему за судом и правдою тянули родичи со всех сторон. В нем, под руководством старейшин происходили не только общие сходки, веча, но и годовые собрания для отправления общих языческих празднеств.

Все это в обычном и мирном порядке жизни не представляло еще необходимости устраивать первоначальное гнездо особенно крепко. Но наставала опасность, от нашествия иноплеменных или от набега соседей чужеродцев, или от собетвенных родовых смут и усобиц, — где же тогда можно было укрыть от врагов своих жен и детей, свой скот, свои запасы и разное имущество? Единение рода на одном корне связывало в один узел и потребности общей защиты, хотя бы и от домашнего врага. Малый хоронился за старого, а все должны были искать необходимо одного крепкого убежища.

В таких случаях, или предвидя такие случаи, волость, большая или малая, общими силами строила городок. Если первоначальная семья занимала землю в чужой и враждебной стороне, то она, конечно, если и не тотчас, то все-таки в непродолжительном времени укрепляла свое жилище городком и это крепкое место первого поселения становилось уже истинным родоначальником для всех других поселений в занятом краю.

Но если семья основывалась в пустой и никому не принадлежащей местности, где не предвиделось никакой опасности, разве только со стороны зверей, то для такого поселения вполне были достаточны обычные сельские ограды в роде тына и даже простого плетня. Насыпать земляной вал здесь не было нужды. Здесь городок мог появиться только в качестве дальнейшего развития волостной жизни, как выражение ее единства и крепости, и как опора даже для усмирения внутренних домашних смут.

Городок вообще представляет защиту, или в собственном смысле щит против врага. Защита есть первое общее дело для волостных людей. Она и должна была выразиться в одном общем деле, каким несомненно было устройство земляной постоянной твердыни.

Каждое отдельное сиденье на земле, село, деревня, естественно не могли защищать себя одними собственными средствами. В своей отдельности они были бессильны, и только один союз родства способен был подать им надежную помощь. В случаях общей опасности, люди обыкновенно, даже и во время нашествия Французов, уходили в леса, в болота и там прятались от общего врага. Это был самый первобытный способ защиты и спасанья, при чем выбор места, конечно, вполне зависел от случая.

Туда или сюда, куда бы не уйти, лишь бы спастись от врага. Но часто повторяемые опыты такого спасанья скоро могли научить, что надежнее всего прятаться в месте уже для всех известном, избранном и устроенном собственно для обороны, как и для сохраненья всякого имущества. В лесной или болотной трущобе, на высоком береговом крутояре, посреди непроходимых оврагов можно было соорудить такое укрепление, которое врагу не только взять, по и отыскать было невозможно.

Малые городки по большей части находятся именно в таких скрытных и неприступных местах, от чего происходит и общее их имя Кром, Кромный, Кремль. Такие городки очень нужны были и в 11, 12,13 вв. и даже в 15 и 16 ст. когда все еще жили под страхом внезапных нашествий от Татар и Литвы. Такие места у Ятвягов и у Мордвы назывались твердями, а у Чуди осеками, причем летопись не называет их городками, и потому можно думать, что это были действительно только временные случайные укрепления, не имевшие постоянной стражи, и что след. городок, напротив того, тем и отличался от подобных твердей, что постоянно был охраняем, хотя бы малою дружиною.

Нам кажется, что иначе и быть не могло, если городок вырастал посреди населения, занимавшегося не одним земледелием, но и всяким промыслом и торговлею. Это в особенности должно относиться ко всем лесным и болотным местам древней Русской страны. Промысл и торговля еще больше нуждались в защите и охране своих добыч, и потому бежали под защиту городка скорее других. Они первые и селились подле городка.

Для земледельческого населения городок в действительности мог служить только временным убежищем в засаду от врагов; но для торговых и промышленных людей он очень был надобен во всякое время. Известное дело, что накопленное богатство требует постоянной заботы о его сохранении и охранении. Богатство земледельца заключалось в его ниве. Засевши от врагов в городке и выдержав осадное время, он по необходимости уходил снова делать свои нивы. Богатство промышленного и торгового человека заключалось в его товаре.

Этот товар больше всего и нуждался в постоянном крепком, сохранном месте, к которому торговые и промышленные люди необходимо теснились со всех сторон, и которое естественно они же и держали всегда наготове к обороне. По большим путям, других, т. е. временных ненаселенных городков, по всему вероятию и не существовало.

Как бы ни было, но каждый размножившийся род, или родовая волость постройкою городка приобретали силу и самостоятельное значение не только между соседями, но и в собственных глазах. Каждый отделявшийся родовой участок, каждая новая волостка, как скоро ставила себе особый городок, тотчас приобретала самостоятельное положение даже и в глазах своего корня.

Самое множество городков и по некоторым местам особенная их скученность объясняются больше всего именно отделением от коренной волости новых ветвей, которые, делаясь достаточно самостоятельными, спешили устроиться таким же земляным окопом. От одной матери нарождались новые детки. Вот почему понятие о городке всегда совпадало с понятием о волости, и города без волости не существовало. Город был, так сказать, головою волости, выразителем ее земского единства. Естественно, что и волость без своего особого города или городка едва ли могла существовать.

Нарождавшиеся новые волости в недрах своей матери-волости старшей, устраивая свои городки, но по молодости не пользуясь равным с нею значением, именовались не городами, но пригородами, иначе сказать, детьми старшего города. Это самое еще яснее обозначает, что основным камнем волостной независимой жизни был город, что нарождение новых волостей и новых городов не изменяло общего понятия о волости, как об одном городе, или о городе, как об одной волости, для которой все младшие ее отростки оставались, так сказать, в детской от нее зависимости и почитались пригородами, приростками к главному или старшему городу. Такие волости, конечно, становились уже областями.

Само собою разумеется, что постройка городка, как общее дело, производилась общими силами и средствами всей родовой волости. Все родичи должны были участвовать в сооружении своей родовой крепости. Одни сыпали вал, копали ров, другие валили лес, рубили стены или ставили тын, строили избы и клети, укрепляли ворота башнею или вежею, с которой необходимо было следить за врагом и отбивать его приступ.

Городок строился главным образом на случай общей опасности для помещения в нем жен и детей, старого и малого, для сохранения скота и имущества, поэтому его объем или простор зависел от многолюдства родовой округи. Оставшиеся городища при различной форме имеют и весьма различную величину. Самые малые сто шагов и самые большие около тысячи шагов в окружности. Обыкновенная величина бывает в треть десятины и доходит до полуторы десятины.

—–

   Обыкновенно говорят, что древний Русский город был ни что иное, как огороженная деревня. Так рассуждал еще Шлецер; за ним тоже повторяют и теперь. Нам кажется, что это не совсем так. Огородите деревню какими угодно стенами, она все останется деревнею, если свойства ее жизни останутся те же деревенские свойства. Никакая внешняя вещественная форма не нарождается без особенных причин для ее существования. Она всегда выражаете известное особое содержание жизни.

Деревня — это дор, взодранное из под леса пространство для пашни и сенокоса; это двор, то есть, клеть, изба, хоромина, выстроенная для обитателя деревни, огороженная со своими службами по-деревенски плетнем-забором. Вот первоначальная и простая форма деревенской жизни. Для всякого двора, сколько бы потом их не выстроилось рядом, эта форма остается одна и та же.

И люди, сколько бы их не народилось и не поселилось около одной первоначальной семьи, все будут жить на одном и том же деле, а следовательно в одних и тех же порядках своего быта. Но деревня, строящая для себя земляной окоп. стены, выбирающая для этого особое место со всеми выгодами крепкой защиты, такая деревня влечется к своему новому делу уже другими помышлениями и совсем иными задачами жизни.

Выстраивая городок, и устраивая в нем себе охрану и защиту, она необходимо изменяет свой нрав и порядок быта, приспособляясь к новой форме существования. Защита для деревни — новое дело. Оно естественно выводит деревенский быт в новый порядок людских отношений, указывает людям новые места, располагает их одного за другим, смотря по их способностям к новому, делу. Все это необходимо вызывается постройкою и устройством защиты, и город, как средоточие защиты, необходимо становится и средоточием иной, совсем не деревенской жизни.

В первое время, когда он ставился силами одного размножившегося рода, когда ветви родства не были слишком многочисленны, то его защитниками являлись родичи еще близкие друг к другу по родовой лестнице и потому в городке необходимо царствовали обычаи и порядки в точном смысле родовые с распределением людского союза на отцов и детей, на старших и младших по родству и по возрасту, но еще не по обществу.

Но когда род, с размножением своих ветвей, становился целою волостью, когда родичи расходились по лестнице рождения далеко друг от друга и на сцену выступало только братское равенство волостных поселков, то защитниками волостного укрепления являлись уже иные люди и в городке восстановлялись обычаи и порядки несколько отличные от родовых в собственном смысле.

Естественно предполагать, что горожане такого города подобно тому, как и люди боевого поля, собирались от всех родов или от всех поселков родовой волости, которая ставила город для собственной же защиты. Несомненно, что каждое село, или каждый род, что в первое время было одно и тоже, под видом повинности, должны были высылать на защиту города способного защитника, так как и при постройке города, они необходимо высылали способного работанка.

В городе стало быть собирались люди уже не одного рода, но разнородные, если и не совсем чужие друг другу по происхождению от одного корня, зато совсем другие для каждого отдельного родства. Здесь возникло первоначальное общество, которое, как союз других вполне равных товарищей или друзей, так и именовалось дружиною. Понятие о другом и друге заключало в себе смысл именно того равенства между людьми, которого в родовых отношениях и связях никогда не существовало и не могло существовать.

Там во всяком случае бывали только старшие и младшие и только великими счетами местничества можно было иногда доказать, что тот или этот родич приходится в версту другому родичу, что напр. третий брат равен первому своему племяннику, т. е. первому сыну своего старшего брата. Но и это равенство имело в виду только одни места. Понятие о друге, как о равном во всех отношениях товарище, выводило родовые идеи на новый путь людских связей и отношений. Дружина являлась первородным обществом.

Но если вообще боевое поле служило основанием для развития дружинной жизни, то город в свой черед был истинным гнездом дружинных и общинных союзов и связей. Как место дружинного быта, он необходимо должен был в точности определять положение и место каждого лица, приходившего на его защиту и поступавшего в его дружину. Родовая связь людей определяла такие места по родству.

Дружинная связь должна была распределить людей по иному порядку, какой сам собою возникал из боевого дела всех защитников города. В этом случае их боевые ряды послужили основанием для рядов дружинных, то есть общественных, иначе сословных. Здесь было положено первое семя для разделения людей по сословиям, первое семя гражданства.

Городок в сущности был военною защитою, поэтому в нем первое место должно принадлежать людям боевого поля. На этом поле первым лицом был князь, он водил и строил полки, он починал битву.

Первым лицом и коренным основанием дружинного быта он является и в городе. Можно даже полагать, что первое понятие о князе родилось со самим городом, с первым устройством дружинной жизни, ибо первый Киевский человек Кий, тогда начинает княжить в своем роде, когда братья строят ему городок Киев. В глубокой древности этим словом обозначалась родоначальная власть, но в 9 веке, судя по переводу св. Писания, оно “имело смысл более общий и означало не только властителя, но и всякого сильного человека” {Буслаев: О влиянии христианства на Слав. язык, 164.}.

В последующее время в Новгороде лицо князя становится необходимым существом для этого вольного, но старого великого города. По всему вероятию Новгородский обычай жить всегда с князем идет из глубокой древности и вовсе не обозначает особой привязанности к Рюриковой династии. По указаниям летописи видно, что у Полян в Киеве, как и у всех других племен, у каждого существовало свое особое княженье, что уже в приход Рюрика, Полоцк, Туров, Древляне имели своих князей и что при Олеге по всем городам под его рукою сидели свои князья, которые носили даже собирательное имя всякое княжье.

Все это заставляет полагать, что если существовали города, то в каждом городе был свой князь, что князь вообще был необходимым существом городской жизни, как творец суда и расправы и первый защитник от обид и всяких врагов. Это был кон или корень городского общежития.

За ним следовали передние мужи, именем которых, мужи, в родовом распорядке обозначался совершенный возраст, и стало быть способность быть защитниками рода, почему и на боевом поле они ставили первый передовой ряд людей мужественных, храбрых, отважных, которые первые бросались в битву, были первыми начинателями и производителями боя.

Не потому ли они чаще всего именуются боярами, людьми боя в собственном смысле? По крайней мере такому объяснению этого имени вполне отвечает сущность жизненной роли боярина, особенно в древнейшее время. Это был передний и передовой разряд боевых людей, водителей битвы, начинателей боя. Очень естественно, что и во всех других житейских отношениях боярин становился первым и передовым человеком, потому что находившееся в его руках боевое дело, защита земли, было первым передовым делом и для всего нарождавшегося общества.

По той же причине это звание приобреталось только личною заслугою, личною доблестью, личными боевыми достоинствами и не было наследственно {Есть мнение, что именем боярина “назывались родоначальники Старославянских городов”, основания которого к сожалению не весьма достаточны (см. г. Затыркевича: О влиянии борьбы между народами и сословиями на образование строя Рус. Государства).

Родовое происхождение боярина ни чем не объясняется и ничем не подтверждается; напротив того все указывает на его дружинное происхождение. От древних до поздних времен это имя обозначает в старшем значении — воеводство, в младшем — военных людей, боевую городскую дружину. Поэтому и производство этого слова [по Булгарскому письму болярин] от болий, большой, большак, точно также ничего не объясняет, ибо при этом требуется прежде всего доказать, что в древнерусском обществе искони существовали понятия о магнате [magims], о гранде [grandis], о вельможе.

Нам кажется, что таких общественных идей мы никогда не отыщем в нашей древности. По всему вероятию имя бояре, боярин, обозначало какое либо дело, занятие, вообще деловое качество жизни. В первоначальном общежитии и особенно в городовой дружине верховным делом и занятием мог быть только передовой бой, руководительство в битве, а вследствие того и руководительство в управлении землею. Несомненно, что первыми боярами были первые богатыри.}.

За передними мужами, то есть, за людьми полного возраста или за отцами, в родовом устройстве, конечно, следовали дети, чады или вся родовая молодежь, почему и младший состав городовых защитников удержал за собою наименование детских и отроков и даже пасынков. Последнее имя прямо и показывает, насколько родовые связи общества разошлись и удалились от первоначального своего состава, ибо пасынок обозначает уже родство не кровное, а, так сказать, союзное.

Детские в прямом смысле были дети бояр, почему в позднее время весь разряд младшей дружины, сохраняя далекую старину, прямо уже и именуется детьми боярскими. Надо заметить, что все такие имена в древности выражали сущую действительность, потому что на самом деле тогда воевать начинали с детских и отроческих лет. Князья в 12–14 лет участвовали уже в битвах и водили самолично полки.

Не один дитя-Святослав бросал первое копье во врага. Славный Даниил Романович Галицкий, бывши еще так мал, что и матери своей не узнал, лет шести, уже исправно действовал мечем. Когда крамольники бояре стали разлучать его с матерью, выпроваживая ее вон из Галича, он не хотел с нею расстаться, плакал и следовал за нею верхом на коне. Один из бояр схватил его за повод, ворочая назад.

Ребенок обнажил меч и ткнул им боярина, но поранил только его коня. И только одна мать могла взять из его рук меч и умолила его остаться в Галиче. В первое нашествие Татар Даниилу было с небольшим 20 лет, но в битве на Калке он вел себя богатырем, “младства ради и буести” не чувствовал на себе ран и почуял их уже тогда, когда, побежавши с поля, напился воды.

Из обстоятельств жизни первого Святослава и жившего после него спустя почти триста лет Даниила, мы можем хорошо себе объяснить, что такое были наши детские, впоследствии Боярские Дети. В двадцать лет это были уже настоящие богатыри.

Однако второй слой собственно городских защитников именовался собирательно гридь и гридьба, а единично гридин. Так как звание боярина приобреталось личною доблестью и не было наследственно, то дети бояр, доблестных передовых мужей города, по естественному порядку, пользуясь славою своих отцов, должны были составить особый слой военной дружины, отличный от остального населения. Нет сомнения, что именно этот, в собственном смысле дружинный слой именовался Гридьбою.

Само собою разумеется, что норманская школа всякое теперь непонятное имя толкует из скандинавских языков, так и гридь происходит от шведского, gred — меч, от Гирдман — придворный, Hird, Hirdinn — княжеский телохранитель. Отсюда вообще гридина определили дворянином, княжеским телохранителем, придворным чиновником, всегда находившимся при князе, так как и особая комната на княжеском дворе именовалась гридницею от сборища в ней гридей — телохранителей.

Между тем все свидетельства летописей, где упоминается Гридьба, ничего не говорят о таком значении этого слова, а указывают прямо, что Гридьбою назывался особый слой не княжеских придворных, а именно городского населения и именно слой военной дружины, идущий всегда вместе, хотя и впереди, со слоем купцов. В одном списке Русской Правды эти два слоя прямо так и названы горожанами, в отличие от княжих мужей.

Состав городского общества впервые обозначен по случаю пиров св. Владимира, которые он давал дружине на своем дворе в гриднице. На эти пиры приходили: 1 — бояре, 2 — гриди, 3 — сотские, десятские и 4 — нарочитые мужи.

Гридница в собственном смысле значит сборная храмина или изба для схода Гридьбы. Была ли она принадлежностью одного княжего двора, или составляла необходимую постройку для городского общежития, об этом можно судить по указаниям летописей. В Новгороде и Пскове, где древнейший городской быт существовал без особой помехи, гридницы ставились уличанами. В Новгороде в 1470 г. на Славкове улице была поставлена середняя гридница, след. посреди двух крайних. Во Пскове на улице Званице существовала гридница прозванием Коровья {П. С. Р. Л. IV, 127, 235.}.

Гридницы бывали у Владык, а иногда служили местом заточения. Гридницею вообще называлась обширная храмина, в которой собирались горожане, по всему вероятию, для суда или для совещаний, а также и для общих праздничных пиров. Она соответствовала мирской, сборной, иначе судной деревенской избе. Самое слово гридь родственно Хорутанскому громада, сборище, толпа {Грдина — юнак, храбрец; Гордый в Галицких песнях эпитет доброго, удатного, красивого, пригожего.}. и должно обозначать в исключительном смысле городовую военную общину, или городовую дружину.

По-видимому бояре были только передними мужами Гридьбы и как мы сказали получали это звание только за личную доблесть. Дети бояр, боярская молодежь, и в прямом, и в относительном смысле меньшинства, естественно становились в ряды Гридьбы, которая поэтому в летописных свидетельствах занимает всегда второе место после бояр.

Так мог образоваться в городовой дружине ее военный слой, конечно, уже в дальнейшем развитии города, когда его жизнь являлась уже полною чашею относительно разнородного и разнообразного его населения. Но мы упомянули, что еще при самом начале в числе причин, которые побуждали устраивать городок, не последними были всякий промысл и торг, очень нуждавшийся в охране своих товаров или всякого движимого имущества.

Первыми людьми в первом городе являлись не только передние люди боевого поля, но и передние люди мирного промысла и торга. В первое время эти два рода занятий необходимо соединялись даже в одних и тех же лицах. Да и в последующее время мы находим купцов на том же боевом поле, идущих следом за Гридьбою, то есть, за сословием бойцов в собственном смысле.

В течение всей нашей истории, когда политическою силою всей страны был собственно город, подчинявший своей воле самое князьё, купеческое сословие в каждом городе составляло великую силу, нисколько не меньшую перед силою боярства и всей военной дружины.

Это самое заставляет предполагать, что и при основании всего древнейшего Русского Городства едва ли не первым камнем был положен именно купеческий промысл, который необходимо нарождал и потом отделял от себя и военный промысл под видом особой военной дружины бояр и гридьбы. По крайней мере такое положение дел должно было существовать во всех углах страны, где население устремлялось больше всего к мирному промыслу и торгу.

Торговый и промышленный люд, селившийся под защитою города, точно так же, как и исключительно военный люд должен был нести тягость городовой защиты, ибо город для каждой округи-волости был собственно военным гнездом, способным и обязанным защищать не только самого себя, но и всю волость. Кто селился в городе, тот необходимо становился ратником.

Судя по упоминанию на пирах Владимира десятских и сотских, можем предполагать, что все горожане — купцы и промышленники в отношении своего воинского и вообще городского тягла распределялись на десятки и сотни, вероятно по числу отдельных хозяев, а вместе с тем и по роду занятий, то есть, собственно по отдельности первоначальных кровных родов городского союза, ибо род занятий или род промысла несомненно всегда определялся кровною связью и рождением в кругу того или другого промысла.

Числовое распределение людского союза принадлежит к древнейшим учреждениям народов. Но оно прямо показывает уже перемену счетов родства на счеты общества, переход из родового устройства жизни в устройство общинное. Десятский собственно был староста над своим десятком: сотский — староста своей сотни. Естественно, что с размножением населения умножились десятки и сотни и вырастала необходимость в особом старейшинстве над всеми десятками и сотнями.

Таким старейшиною является тысяцкий, глава числового распределения городских обывателей, который вероятно наименован так не по точному исчислению подвластной ему среды, а по общему понятию о крайнем, самом большом количестве числового населения. По смыслу последующей роли тысяцкого, он был в собственном смысле градодержатель, воевода собственно городского населения в общем его составе, и представлял в своем лице особую силу, которая после князя была первая сила. Это был старший из всех бояр. Но его значение и смысл его властительной роли не ограничивался интересами одного боярства, или одной военной дружины города: он был представителем и головою, так сказать, всего гражданства. Поэтому и вес его власти иногда очень перевешивал в сторону этого гражданства и уравнивался с властью самого князя.

—–

    Распространение и расселение малого городка в большой город, конечно, зависело больше всего от выгод местности, где он впервые выстраивался. В глухом углу он оставался на самом деле тою потайною твердынею, какую строило себе древнейшее Славянство.

Но иным городкам выпадала, хотя бы в начале и случайная доля стоять на таких местах, которые по различным обстоятельствам и особенно по своему географическому положению делались перекрестным путем для окружного населения и средоточием торговых и промышленных связей. В этом отношении очень выгодны были места при устьях или вблизи устьев более или менее значительных рек, куда сходились дороги из далеких углов страны, а также и на верховьях какой либо речной округи, откуда дороги расходились во все стороны.

На таком средоточии водяных путей малый городок незаметно и скоро становился городом большим и его население, размножаясь, точно также очень скоро из родового превращалось в дружинное.

Естественно, что такой город, собирая силы целого племени становился впоследствии как бы столицею или старшим городом между всеми родовыми городами этого племени. Его старшинство могло происходить и от действительного старейшинства в основании города, но вероятнее всего оно происходило от тех географических и этнографических условий места, которые сами собою выдвигали город вперед и наделяли его старейшинством силы и могущества.

Наиболее прочное, плодотворное и самое крепкое могущество город получал, как мы сказали, от торгового промысла. Построенный на выгодном месте, маленький городок тотчас привлекал к себе людей промышленных во всех видах. Вблизи его стен разводились слободки, особые ряды изб, стоявшие в поле на воле и на свободе, как можно объяснить первоначальное значение этого слова.

Но в слободах, кроме того, в начале всегда селилось свободное население, независимое ни от какого тягла, необязанное никакою службою для города. Впоследствии оно конечно примыкало к самому городу и домами и службою и составляло уже его конец, как обыкновенно назывались заселенные пригородные местности. В общем составе такие слободки и концы именовались вообще посадом, то есть сплошным сиденьем вокруг города. В развитии города посад представлял уже новую и весьма важную ступень, которая из укромного военного гнезда создавала действительное гражданство.

Если в малом городке самые его стены ограничивали свойство его населения, так сказать, одним военным ремеслом, по которому и купец становился прежде всего воином, то в городке посадском военная жизнь должна была отойти на второе место и| подчиниться интересам Посада. Если городок, как военное; гнездо своей волости, в первое время необходимо заключал в своих стенах население более или менее однородное, даже в чистом виде родовое, то посад с первого же времени становился гнездом населения, смешанного из всяких людей, которое в существенном смысле и завязывало узел первого гражданства.

Смесь населения всегда и повсюду составляет самую могущественную стихию в развитии городского быта; она есть прямое и непосредственное начало собственно гражданских отношений и гражданского развития земли. Поэтому, где прилив смешанного населения был сильнее и многообразнее, там скорее всего вырастало и могущество города, необходимо распространявшего это могущество и на всю окрестную страну. Таким путем без сомнения сложились наши первые города, особенно Новгород и Киев.

Как бы ни было, но Посад возле военного гнезда разводил гнездо промышленное и ремесленное и в первоначальную военную природу города вносил новую силу жизни, без которой военный городок остался бы навсегда только временною стоянкою и с распространением безопасности житья примкнул бы к тем многочисленным городищам, которые, как не развившиеся семена городского быта, сохраняют теперь только память о господствовавшей некогда повсеместной вражде и осаде со стороны своего же населения.

Боярство в общем смысле военной дружины и купечество в общем смысле торговой и промышленной дружины, как два рода независимых занятий, послужили естественными и главными основами при дальнейшем развитии городского быта. От присутствия этих особых начал в распределении и размещении людей города родовой характер городской общины стал изменяться и уступать характеру в прямом смысле общинному.

Если городок вырастал, как необходимая потребность родовой волости для сосредоточения в нем защиты и всех отправлений жизни волостью, то естественно, что собравшуюся в нем дружину должна была поддерживать и кормить общими силами тоже волость, так как она же должна была строить, починять и всячески устраивать свое военное гнездо. Вот основание последующего права кормления городов принадлежавшими к ним волостями и землями, и основание обязанности строить и починять города волостными людьми.

Во всяком случае, кто бы ни строил первый город, отдельный род, волость и даже целое племя, кормление и строение города необходимо распадалось на все поселки, которые находили в нем свою защиту. Пришедший Рюрик как призванный защитник земли, точно также начинает строить многие города, конечно в тех местах и в тех волостях, где больше всего требовалась защита от врагов, и где население нуждалось только в храброй дружине.

Он пришел не завоевателем, а защитником, и потому построенные им города были столько же делом самих тех людей, которых он пришел оберегать и защищать и которые естественно но доброй воле несли и все повинности по устройству и кормлению такого города.

Таким образом и построение городов князьями отвечало только существенным потребностям волостной жизни. С построением нового города создавалась новая волость, образовывалось новое крепкое средоточие жизни.

—–

  Если город являлся выразителем и существом волостных связей и отношений, если это было только жилище, хоромина, в которой для защиты и охраны сосредоточивалась жизнь самой волости, то в его деятельности, в его порядках жизни необходимо должны были сохраняться все те стремления, какими отличался и каждый отдельный родовой поселок, каждое отдельное, независимое хозяйство, ибо город в сущности было только завершением и средоточием общей жизни таких хозяйств.

Отдельное хозяйство начинало свою жизнь с деревни. Мы не знаем, как такая жизнь начиналась в поле, то есть в степных местах. Там вероятно она начиналась селом, то есть сиденьем на известном месте, которое требовало только забот о распашке широкого поля. Слово деревня напротив показывает, что жизнь начинает свое дело в лесу, и начинает с того, что делает дор — росчисть леса для пашни и покоса, вздирает лесную чащу, дабы устроить ниву.

Эта очистка лесного угодья или дикой лесной земли для разведения пахотного поля, от способа самой работы — драть, прочищать, подсекать, валить лес, прозвалась как упомянуто дором-двором и деревнею {Дор и теперь на севере значит росчисть, роспашь; дерть — роспашь, подсека; деревки — росчисть, чищоба, подсека, починок; деревня — пашня полоса, земля, пустоть. В древнем языке россечи дор значило рассечь, расчистить место для покоса и пашни.}, что значило одно и тоже, то есть, росчисть, пашню. В древнее время деревня заключала в себе по большой части один двор, редко два или три, и тем обнаруживала, что поселок начинался с одной семьи, или с одного родового колена.

Из того же корня по всему вероятию идет и дорога, продранное в лесу пространство, необходимый путь из деревни на Божий мир. Такие пути-дороги деревня пролагала во все стороны, куда заводил ее лесной промысл, за зверем, за птицей, за пчелою, или хозяйская работа над пашнею и сенокосом в отхожих пустошах. Такими путями распространялись и обозначались границы деревенского владенья.

Топор ходил по деревьям и клал рубежи {Рубежом технически называлась зарубка, прямая вырубленная черта. Она же называлась и тном. Два рубежа, два тна значили две параллельные прямые зарубки. Гранью и границею технически назывались две прямые зарубки, соединенные крест на крест X, отсюда грановитый, граненный, сделанный гранями или призмами.}, зарубал свои знаменья, обозначая путь, путик, или зарубая своим знаком бортевое ухожье. Коса ходила по лугу, соха — по ниве, обозначая тоже работу человеческих рук и тем определяя право на владенье тем лугом и тою нивою.

Само собою разумеется, что в глухих местах, в непроходимых лесах и дебрях прокладывать такие пути было делом великого труда и требовало великой настойчивости и времени. Поэтому естественно, что право на тот или другой угол земли всегда принадлежало тому, кто первый прокладывал к нему путь и, нет сомнения, что те знаменья — рубежи, какими обозначался этот путь становились священными и неприкосновенными письменами или актами, документами собственности, разрушение которых неизменно влекло за собою кровавую месть виновному и преследование его общими силами всего рода.

Наш промышленник северного края и в настоящую минуту ведет свои лесные промыслы тем порядком, который достался ему от глубокой древности и был некогда господствующим и повсеместным во всей этой равнине, называемой Русскою Землею. Когда спрашиваешь поселян в Архангельской губернии, чем вы промышляете? то по рассказу Максимова (Год на Севере, II, 348) в каждом селении получаешь один ответ: “Да путики кладем, птицу ловим, зверя бьем по этим путикам”.

“Путики, говорит Максимов, — это лесные тропы, которыми прорезаны все тамошние тайболы и леса. Путик прокладывает себе всякий мужик, которому припадет только охота к лесному промыслу. У старательного и домовитого промышленника таких путиков проложено до десятка и редкий из них не тянется на 40, на 50 верст; некоторые заводят свои тропы и гораздо на большее пространство. Путик этот прокладывается просто: идет мужик с топором, обрубает более бойкие и частые ветви, чтобы не мешали они свободному проходу; в намеченных по приметам и исконному правилу местах вешает он по ветвям силки для птиц, прилаживает у кореньев западни для зверя.

И так приметался, так приобык в долгом опыте и приглядке к делу каждый из охотников, что он уже твердо помнит и подробно знает свою тропу и ни за что не перемешает свои путики с чужими. Верный исконному обычаю и прирожденному чувству понимания чести и уважения к чужой собственности, он и подумать не смеет осматривать, а тем паче обирать чужие путики, хотя бы они тысячу раз пересекли его путик”.

Самое слово путь в той стороне имеет значение промысла идти в пути — значит идти на промыслы. И в 16 веке упоминаются эти путики: их называли пасными (на зверя) и силовыми (на птицу) {Акты юридические, No 358.}. Это показывает только, что с незапамятных времен они существуют в промысловой жизни нашего севера неизменно. Они теперь сохранились только в глухих северных краях, куда еще мало достигает новая промышленная жизнь.

Но было время, когда по всей нашей земле другого способа устраивать себе промыслы не существовало. За птицею и зверем, за пчелою и даже за пашнею и сенокосом надо было ходить, делать пути в те или другие стороны, прокладывая или еще вернее продирая собственными усилиями путь-дорогу.

Дорога эта вырубалась топором, не только как тележник, путь колесный, который необходимо было иметь для проезда на пашни и сенокосы, но также как путь-тропа, пролагаемая только для пешего ходу. В этом последнем случае топор на право и на лево тесал потесы и клал грани и знаменья, как напр. в бортных ухожаях, на пути за пчелами. Чтобы обозначить пределы своего владенья, свои пути и межи, в старину выражались так: куда топор ходил.

Топором каждая деревня прорубала и зарубала себе право собственности на окрестную землю. Самые межи клались не на земле, а вырубались топором же на деревьях. Земляная межа всегда шла только живыми урочищами в роде речек, оврагов, болот, ржавцев, мхов и т. и.

Но как скоро она теряла живое урочище, то переходила на дерево и уже одно дерево представляло для нее единственный предмет для межевого признака, поэтому такая межа всегда отводилась от одного дерева до другого, “от дуба или сосны на березу; а на березе грань, да на липу, да на две ели, да на вяз, а на них грани; да на три ели — выросли из одного корени; да на две осины, да на березу на виловатую, да к кроковястому вязу, да к двум вольхам — из одного корени выросли” и т. д.

Такие путики могли принадлежать одной деревне, одному поселку, но иные, более пространные и значительные, могли принадлежать и всей волости, т. е. всему союзу родовых поселков. В известное ухожье могла ходить вся округа, как в общее для всех владенье, каковым напр. были неизмеримый лесной остров, или озеро, или воды большой реки и т. и. Естественно, что такие обширные ухожья и пути должны были принадлежать уже волостному городку, как главному узлу волости и власти.

Первобытное деревенское понятие о пути, как о дороге промысла или всякого дохода, легло в основание и городовой деятельности.

Впоследствии город, как военная дружина, стал называть путем всякий военный поход, и разумеется всякую дорогу в завоеванную страну, по которой собиралась дань и другие поборы.

Как деревня, ходя по своим путям, являлась промышленником зверя, пчелы, рыбы и т. и., так и городок становился промышленником людских поселков и чужих волостей и даже городов, которыми овладевал для собирания дани.

Как в деревне действовал топор селянина-пахаря, птицелова, зверолова и пр., зарубая и прорубая себе путики, так и в городе его военная дружина зарубала и прорубала себе пути для своих промыслов мечем. Дружинный быт в этом отношении нового ничего принести не мог; он народившись постепенно из развития земских же сил, употребил в дело те же исконивечные способы устраивать свой промысл, какие по всей земле существовали с незапамятного времени.

Как деревенский промышленник со своим топором, так и сам светлый князь или светлый боярин со своим мечем ходили, лезли в свои пути, и на право и на лево зарубали свои права на землю, добытую, налезенную трудом великим. Отцы — пионеры пролагали эти пути, дети и внуки держали их, как отчину и дедину, как родовую собственность. Если поселянин отмечал свое право на землю указанием, куда плуг, соха ходили, куда коса ходила, куда топор ходил, то князь, голова дружинная, точно также мог указывать на свое право указанием, куда меч ходил.

Каждый город, подобно деревне распространял свои пути во все стороны и зарубал себе собственный округ, отчего и границы такого округа прозывались рубежом. Вот почему самые дела наших первых князей, весь порядок этих дел, представляли в сущности только новый шаг, новую ступень в развитии старых земских промышленных отношений. Князья, как способная дружина, только способствовали городам распространить новый промысл даней, оброков, уроков.

Они ничем не отличались от простых промышленников: также ходили на ловы не для потехи, а именно для промысла: сами собирали полюдье, дани, дары, уроки, оброки; сами оберегали Днепровские караваны купцов-гречников, и т. д. Вообще существенная роль князя состояла в том, что он был первый работник и хозяин своего города и своей волости или области и всей своей Земли. Стихия хозяйского дела была основанием его быта, как стихия военного дела была только охраною и поддержкою этого быта.

Переход из оборонительного положения в наступательное и завоевательное случался конечно у тех городков, где по выгодам местоположения накоплялось больше народонаселения и сходилась более сильная многочисленная и отважная дружина.

Если в первое время отдельные роды очень часто жили во вражде, воевали друг с другом, то воюя, они необходимо должны были завоевывать друг у друга и земли, и волости, и самые города, и всякие угодья. Осиливал конечно тот, у кого было больше силы, а большую силу возможно было иметь только в храброй и многочисленной дружине.

Поэтому, где накоплялось много дружины, там и городок становился сильным и опасным соседом для других городков, и в нем сами собою возникали уже завоевательные помыслы, ибо дружина жила именно промыслом войны.

Само собою также разумеется, что дружина особенно могла скопляться на бойких перекрестных местах, через которые протягивались торговые и промышленные дороги, куда поэтому сходились люди от разных сторон и разные люди.

Вот по какой причине важнейшими владетельными городами первых Русских племен оказываются те, которые стоят на великих распутиях, как Киев, Чернигов, Смоленск, Полоцк, Новгород, Ладога и пр. Несомненно, что и эти города в начале были простыми родовыми городками, как летописец засвидетельствовал о Киеве. Причины, почему именно эти, а не какие-либо близлежащие городки получили перевес, скрываются больше всего в топографических свойствах их местности, особенно способной к скоплению людей по угодьям жизни.

С течением времени колесо счастья поворачивалось и иные города могли приходить в упадок или от собственного бессилья или от завоевания более сильным соседом.

Но как бы ни было, а к началу нашей истории сложилось несколько городов, которые владели уже большими волостями одноплеменного населения, были уже главными городами целых племен. Объединить своею властью из разрозненных родов целое племя эти города иначе не могли, как после борьбы с отдельными волостями, после завоеваний и покорений мелких городков. Нам кажется, что этой цели они достигали посредством военного промысла, который в сущности ничем не отличался от другой промышленности тех веков. Такие города, подобно деревням, могли пролагать свои пути очень далеко. Новгород собирал дань не только с приморских земель Белого моря, но с Печерского и с Югорского Края.

Для проложения и укрепления подобных путей, владетельный город употреблял рубежи и знаменья своего рода. Это были новые городки, которые он строил по всем направлениям своих промышленных дорог, особенно по течению рек. Вот новая причина, объясняющая существование многочисленных земляных окопов.

Вместо догадок, как это могло происходить, обратимся к позднейшему времени и посмотрим, каким образом, спустя 600 лет, та же самая Русь, скопившаяся теперь в Москве, собирала свои дани у Сибирских инородцев, покорение которых из Москвы шло шаг за шагом точно также, как из Киева и Новгорода шло покорение Славянских и других племен по всему северо-востоку.

Свидетельства о Московских порядках собирания даней не подлежат и малейшему сомнению, потому что находятся в официальной переписке правительства. Что они вполне приложимы и к Варяжским временам, в этом тоже сомневаться нет оснований. В истории, как и в жизни отдельного человека, одинаковые цели и одинаковые обстоятельства всегда и повсюду порождают одинаковый способ действий, одинаковые отношения и весьма сходные черты даже в мелких подробностях.

Царь Иван Вас. посылая в Югорскую землю собирать дань по соболю с человека, писал тамошнему князю и всем людям Сорыкитские Земли, чтобы собрали дань сполна, и прибавлял: “а мы вас ради жаловать и от сторон беречь, под своею рукою держать, а не сберете нашей дани и мне на вас послать свою рать и вострую саблю”… Эти речи по своему смыслу так древни, что их без ошибки можно относить к самым отдаленным временам. Так, несомненно, говорил еще Олег, покоряя Киеву соседние Славянские племена. Вслед за этими речами царь Иван Васильевич наказывал провожать посланных им данщиков Югорским князьям с Югричами, людям добрым, от городка до городка и от людей до людей…

Когда по следам Ермака Тимофеевича Русские вошли хозяевами в Сибирские пустыни, то первым их делом во всех случаях было построение городов и городков {Первый городок, построенный в Сибири русскими ратными людьми (в 1535 г.), называется Остяками Руш-ваш, что значит Русский городок (Миллера: Описание Сибирского царства, стр. 198). Он был поставлен случайно, только для зимовья русскому отряду, в 100 человек, проплывшему по Иртышу в Обь.

Здесь, на северо-восточном берегу Оби, против устья Иртыша и сооружена была эта первая крепостца, выдержавшая тогда же со славою значительную осаду от инородцев. Имя Руш-ваш сходствует с именем самого северного селения на острове Рюгене — Russevase, см. стр. 167. Славянское весь, vas по Краински, значит село, деревня, селитьба.}, для чего изыскивались угожие места, преимущественно на устьях рек, на высоких крутоярах, чтоб место было крепко, чтоб никак влезть было невозможно, а к тому, чтоб место было рыбно, была бы и пашенка небольшая и много лугов для пастьбы скота и коней.

При этом города и городки ставились всегда в средине волостей и землиц, с которых собирались дани, самое большое — дней на 10 езды до границ волости или до последнего селения, платившего городку дань; но больше всего старались устраивать городки в таких местах, чтобы инородческие поселки находились в пяти, в двух, в одном днище от города, или еще ближе. Днище пути заключало. в себе 20–25 верст.

Город рубили всею ратью по раскладке, назначая бревен по 5 на человека. Местных чужеродцев, если они были подручны, тоже заставляли рубить бревен по 15 или по 10, смотря по их средствам и усердию. Таких работников с топорами собирали с трех луков по человеку. Но сперва от них ото всех очень береглись, указывая им только рубить и привозить лес, а потом отправляли их скорее по домам.

К городовому делу никого из чужих не допускали из боязни, чтоб не сметили сколько всего пришло к ним ратных Русских людей, потому что Русская рать в таких случаях вообще бывала не очень значительна. На первых порах с чужеродцами предписывалось обращаться с большою ласкою, велено было примолвливать и обнадеживать их всячески, что будут с ними жить дружно, чтоб жили они спокойно по своим местам и в город приходили бы, как к себе домой; но в то же время велено было держать себя против них с большою осторожностью, как вообще против врагов.

Город, то есть, деревянные стены, ставился с воротами и башнями, и смотря по местоположению укреплялся кроме того острогом (острым тыном), надолбами, рвами и во рвах честиком. В то же время из всей рати по вольному голосу избирались охотники, кто хотел остаться в городе жить навсегда в жильцах. Из сторонних прибирали вообще гулящих людей, и отнюдь не снимали с места хлебопашцев.

Из таких вольных людей устраивалась городовая дружина, например, человек 50 конных и человек сто пеших казаков и стрельцов. У казаков был главным атаман, у стрельцов сотник. Оба вместе они и управляли дружиною. Иногда надо всею дружиною правил Стрелецкий Голова. В иных более значительных городах воеводство поручалось Сыну Боярскому. Вообще в начальные избирались люди добрые и смышленые.

В их руках сосредоточивалось все существо самого города: первое — суд и управа над подвластным населением; второе — защита населения от врагов; третье — сбор дани, отыскивание новых даней, новых волостей и землиц для приведения их под государеву высокую руку. Всем дружинникам-горожанам раздавались подгородные земли и угодья с наказом, чтоб вперед всякий был хлебопашец, для того, чтоб сам город мог кормить себя, ибо привоз запасов из Руси был делом весьма затруднительным.

В городке иногда жили очень тесно. Так, в Нарымском Остроге в 1611 г. порожнего места не было и 20 сажен: берег над рекою отмывала вода, а подвинуться в поле было некуда, кругом лежали болота и мхи (трясины).

Обыкновенная и прямая служба рядовой городовой дружины заключалась в собирании даней, разных дорогих мехов: соболей, лисиц, бобров, песцов, куниц, горностаев, белок. Для этого зимою она ездила небольшими станицами, человек в 20–40 по инородческим городкам, волостям и землицам, так далеко, как только возможно было в зимний путь доезжать из города с оборотом назад. Таким образом городовой данничий путь или округ определялся сам собою соответственно местным топографическим удобствам проезда. Он, как подвластная земля, составлял особый присуд того города, который распространял в нем свою власть.

Сбор дани, хотя быть может и был прибылен для ходоков, но вообще он сопровождался большими лишениями. Люди терпели стужу и всякую нужу, иной раз помирали от голоду, потому что враждующие данники не давали им ничего и всячески стесняли их пребывание в своих местах. Малыми отрядами ходить было очень опасно, их побивали без остатка. По большей части дань собиралась, как сказано, зимою, когда нередко ходили на лыжах и нартах. Но были такие местности, куда именно зимою пройти было невозможно, иные люди жили “в крепостях великих, осенью болота их обошли и зыбели великие и ржавцы, и зимою снега великие”, поэтому пройти к ним возможно бывало только в средине лета.

Очень важно было собрать первую дань. Тут кроме военной силы нужно было особое уменье и ловкость, дабы употребить эту силу вовремя и кстати, ибо во всяком случае дело было опасное.

Очень нередко случалось, что данники не повиновались и не только не платили дани, но и приходили воевать на город. Тогда городовая дружина усмиряла их, приводила снова под высокую царскую руку, а чтобы дань была вперед крепка и верна, отбирала у них заложников, по древнему талей, из лучших людей, которые до времени и содержались в городе и по просьбе отпускались иногда домой, но не иначе, как поставив вместо себя новых верных заложников.

Кроме того город вообще крепко сторожил и оберегал свои подданные волости от сторонних врагов, для чего дружина, проезжие станицы, человек по 20, по 30 и по 40, постоянно объезжали свои владенья, оставаясь иногда в опасных местностях на житье у данников для их береженья все лето. В самом городе необходимо было держать беспрестанный караул у ворот и по стенам, а также и отъезжий караул вблизи города, на заставах и на высоких местах, чтобы, как по телеграфу, давать весть об опасности. Когда город был силен и охрана по всему округу крепка, а суд и управа правдивы, то данники сами привозили дань в город и начиналась даже и торговля скотом и припасами.

Ласка, привет и кроткое обращение с данниками, действительно, всегда делали их друзьями завоевателей. Но всякое насилье и обида со стороны города, почти никогда не проходили даром и поднимали все население. Однажды в Томской город пришла жена одного Киргизского князька бить челом, чтоб Киргизским людям быть под высокою царскою рукою. Вместо того, чтобы ее обласкать и одарить, чем возможно, Томские стрелецкие головы сняли с нее грабежом соболью шубу.

За эту шубу Киргизы поднялись и жестоко отомстили, не самому городу, к которому придти боялись, а его подвластным верным данникам, то есть всему окрестному населению, что было все одно. С той поры и покорить Киргизов стало невозможно.

В иных случаях сами же данники предупреждали об опасности. В 1605 г. в Кетцкий острог пришла жена одного Остяка и объявила, что ее муж и все Кетцкие люди умышляют на острог и хотят его взять и сжечь, а служилых людей всех побить. Действительно открылось, что все данники Кетцкого острога и города Томска хотели забунтовать и успели уже побить человек 10 из сборщиков дали, но благодаря этой Остячке, коноводы и в том числе ее муж были схвачены, пытаны, наказаны и опасность миновала.

Любопытно, что женщины являются и ходатаями — послами, и предателями своих же родных людей. В иных случаях жены князьков, вместо них, привозили Русским собранную дань, особенно когда требовалось при этом попросить о какой либо льгоге. Необходимо предполагать, что и в глубокой древности женщины вообще бывали благосклоннее к завоевателям и больше своих мужей способствовали распространению дружеских связей и мирных сношений.

Обыкновенная забота города в том и состояла, чтобы развести с инородцами торг, завязать с ними дружбу и постоянные сношения, особенно с их старшими и начальными людьми. С этою целью лучшие данники, особенно князьки, привлекались в город государевым жалованьем, которое изъявлялось большею частью в подарках цветным сукном или суконным платьем, особенно красных цветов, до чего инородцы были большие охотники. Приходя в город к этому государеву жалованью, инородцы по обычаю приносили и со своей стороны подарки-поминки, конечно, дорогими мехами. Это было прибавкою и подспорьем к установленной дани.

Другая не малая забота города, как мы говорили, заключалась в том, чтобы развести возле себя пашню. С этой целью городок приманивал к земледелию окрестных инородцев и прямо им объявлял, что они должны платить дань одним только хлебом, что ничего другого, никаких соболей, кроме хлеба, с них не возьмут. Это был самый действительный способ распространить хлебопашество и в инородческом быту.

Таковы были порядки завоевания или покорения Сибири. Они и в общих чертах, и в своих мелких подробностях в полной мере могут обрисовывать старину 9 и 10 века, ибо Москва 16 века по существу своей роли продолжала тоже самое дело, какое началось в 9 веке в Киеве.

Покорение Сибири было в сущности продолжением того движения восточных Славян к северо-востоку, которое началось не на памяти Истории. Мы видели, что еще Геродот упоминает о переселении Славян-Невров в Мордовскую сторону Вудинов. Через тысячу триста лет, в половине 9 века, потомки этих Невров владели уже всею страною верхней Волги, простирая свои пути, вероятно, и дальше по направлению к Белому Морю и к Уральским горам.

Это было естественное и так сказать растительное распространение Славянского племени по землям и странам, в которых оно искало необходимых средств жизни, добывая пушной товар и вместе с тем прокладывая дорогу орудиям земледельца, труду пахаря и всяким потребностям оседлого быта.

Само собою разумеется, что городок в этом случае играл самую значительную роль, а городовой промысл за данями с инородцев составлял существенную силу для распространения между ними известной степени культуры. Городок, как военная дружина, конечно, работал больше всего мечем. Но надо заметить, что и самый меч в русских руках всегда оставался в пределах, какие ему указывала жизнь промышленника.

Он был только пособником в промысле, и потому, как скоро его дело оканчивалось, начиналось обычное и настоящее дело, т. е. устройство порядка в данях, устройство торговых сношений, и разведение по удобным местам хотя небольшой пашенки, ибо питаться одним зверем или рыбою без батюшки-хлеба не мог Русский человек. Впрочем городовой промысл меча, если иногда заходил очень далеко в насилиях, очень нередко подвергался опасности и самому погибнуть от такого же меча. Обыкновенно инородческая земля вставала поголовно и разделывалась по-свойски не только с волками — рядовыми промышленниками, но и с волками-князьями.

Больше всего промышленник, и меньше всего завоеватель, русский человек очень хорошо ценил такие уроки и употреблял все меры, чтобы жить с покоренными в ладу, в покое и тишине. Свою ошибку или временное дружинное неистовство он тотчас старался исправить водворением подходящего порядка, устава, закона.

Конечно, тоже самое происходило во всех странах, во все века и у всех народов, но у Русского это происходило с промышленным рассудком, с промышленным вниманием к обстоятельствам времени и места. Он не останавливался на одном, на чем обыкновенно останавливались прямые завоеватели, чтобы постоянно только грабить подвластное племя; он конечно жестоко наказывал непокорных, но как скоро покоренные жили тихо, то заводил с ними дружбу и побратимство, вовсе не думая, что это какое либо низшее племя, недостойное со стороны завоевателя человеческого обхождения.

В своих завоеваниях он никогда не был германцем-феодалом и никак не мог вместить в свой ум понятий так называемых аристократических. Пропитанный чувствами родства, он всякую дикую народность понимал только как малосмысленного ребенка, как родного себе, и обращался с нею по своим же прирожденным идеям родства, и отнюдь не по идеям господства. Русская историческая жизнь началась промыслом и торгом. Никакого исключительно военного семени в ней нигде не лежало.

Ее военное дело все устремлялось только на подпору промышленных и торговых целей. Военное дело только прочищало дороги для этих целей, о чем очень заботились еще русские богатыри, эти первоначальные строители русской исторической жизни. Но и богатырь, как военная сила, во всех случаях являлся только слугою Земли, исполнял только то дело, которого требовала Земля, которое становилось необходимостью для Земли. Впоследствии задачи и идеи древнейшего богатырства сами собою легли в основание государственных стремлений, сделались первою доблестью князей, а потом первою добродетелью государей самодержцев.

Вот почему и Русское государство, как непосредственное создание самого народа, во всех своих завоеваниях новых стран и земель обыкновенно только оканчивало давно начатое народное дело. Оно шло всегда только по следам промышленника, который первый открывал путь и первый указывал самые способы, как занять новую страну и как устроиться с ее расселением. Еще прежде, чем государственная власть узнавала о существовании какой либо новой земли, способной платить дань, промышленник уже собирал там дань, строил своими средствами городки и независимо ни от кого укреплял свои связи с диким населением.

Так поступали, напр. около 1600 г. Пустозерцы, Вымичи и многих других городов торговые люди, которые брали дань со самояди, ставили и содержали в ее земле свои городки, вели с ней торговлю и не сказывали, какою дорогою туда ходили. В это время существовало в Москве крепкое государство, которое старалось все подобные дела переводить из частных рук в свои государственные руки, а потому, объявляя себя настоящим законным покровителем и защитником новопокоренной народности, признавало подобные действия торговых людей, как частные, незаконными, воровскими.

Но Пустозерцы и Вымичи в 16 столетии действовали точно также, как действовал в 9 веке и несколькими веками раньше Новгород, как впоследствии действовала его же колония — Двинская земля, потом Устюг, Вятка и все другие Северные города. И сама Москва, стремясь забрать всякую дань в свои руки, действовала точно также, как в свое время действовали Киевские князья, переводя частное дело в свои княжеские руки, в свой стольный город.

Само собою разумеется, что только в этих княжеских и государевых руках, при военной силе, всякие поборы и дани могли получать если не более правильное, то наиболее крепкое устройство. Государство в этом отношении только собирало частные единичные предприятия в свои общие всенародные руки, и в сущности было таким же промышленником новых даней, каким в древнейшее время являлся каждый малый городок и большой город.

Дани имеют государственное значение; на них выросло государство. Но в первое время они были простою частною промышленностью городовой дружины, ее обычным способом добывать себе и своему городу необходимое кормленье. Повторим еще раз, что как из деревень простой промышленник за зверем, за пчелою, за птицею, делал в глухой стороне свои пути, которые потом становились его неприкосновенною собственностью, так точно и князья из городов делали свои пути за чужими волостями и городами, за инородческими землицами, которые становились собственностью их княжеских стольных городов.

Особому распространению и развитию первых городов, как мы говорили, очень способствовала разнородность и смесь населения, приходившего к городу под защиту или приходившего к нему на службу для его защиты. То, что говорит Титмар о Киеве 11 века, что это был притон всяких людей, особенно из беглецов-иноземцев, которых он обозначает Данами, то есть, вообще Скандинавами или балтийскими Поморянами, это самое в Киеве, как и в Новгороде, могло существовать с незапамятных времен. Несомненно, что эта смесь населения послужила первою основою особой силы и особого могущества этих двух городов, стоявших на распутиях большой дороги, и потому скоро сделавшихся хозяевами многочисленного Русского Городства, на севере и на юге.

Для города, который своим промыслом и торгом приобретал силу, выступал вперед, и подчинял себе все окрестное население, каждый новый пришлец был гостем очень надобным и очень дорогим, особенно, если это был товарищ мечу, храбрый и отважный дружинник. Таких людей город необходимо отыскивал повсюду и с особою ласкою растворял для них широкие двери своей гридницы. Собрать хорошую дружину было первою задачею города, как бы он не был незначителен. Только с храброю дружиною он мог держат себя независимо, даже владычествовать над окрестною страною, пролагать дальше свои промышленные пути, укреплять и в далеких местах свои торговые и всякие другие сношения.

Очевидно, что когда существовали города и по свидетельству летописи много городов, когда вообще существовала особая жизнь Городства с потребностями защищать свой город и свою землю, пролагать дороги прямоезжие, очищать от врагов пути далекие, то естественно, что в стране, как ответ на потребности Городства, необходимо существовал и целый класс или разряд людей, отдававших все свое дело исключительно только подвигам земской защиты, как и подвигам всякой службы для родного города. Это были те подвиги и те люди, о которых воспевают наши народные былины и до сих пор.

Нам кажется, что древняя былина вообще есть истинный свидетель и достоверная летопись о том именно времени, когда доисторическая Русская жизнь, сложившись в независимое друг от друга Городство, проходила этот своеобразный путь развития только едиными силами богатыря-дружинника и с благодарною памятью воспела его, как могучую первородную стихию своего исторического бытия. В этом нас убеждает существенное содержание былин со всеми теми подробностями, которые, как несомненные черты глубокой древности, явно выделяются от последующих приставок и наслоений былинного эпоса. По всему видимо, что былины воспевают именно быт нашего доисторического Городства, быт первородного Русского города, который сам олицетворен в образе стольного и ласкового князя Владимира.

По былинам этот Владимир — лицо мифическое; его идеал, по верному замечанию Буслаева, “составился в фантазии народной еще в эпоху языческую, или по крайней мере независимо от христианских идей и помимо всякой мысли об обращении Руси в христианство”. Этот Стольный князь Владимир вечно сидит дома, сам на войну не ходит. Вот первая черта, которая обнаруживает, что в его имени рисуются больше всего понятия и представления о самом городе, чем о какой либо личности.

Известно, что первая обязанность идеального исторического князя, как живого деятеля Земли, заключалась именно в том, чтобы самому не только предводительствовать войском, но и первому начинать битву. Без князя, с одними боярами, полки не крепко бились; боярина не все слушали. Таким образом былинный князь-домосед не соответствует идеалу исторического князя и есть собственно идеал самого города.

Это живой облик представлений и фантазий о характере, о качествах и свойствах самого города, почему былина с большой правдой именует князя Владимира стольным. Домосед Стольный князь занят только одним делом: он вечно пирует в светлой гридне с князьями-боярами, с могучими богатырями, с поленицею удалою, с гостями (купцами) богатыми и т. д. Его дом всегда переполнен пирующими, двери всегда отворены настежь про всех. Но этот вечный пир как бы для того и открыт, как бы для того и существует, чтобы собирались на нем могучие богатыри, чтобы собиралась к Стольному князю из разных мест храбрая дружина.

Стольный князь созывал к себе дружину отовсюду, “везде ее ищет, везде спрашивает”. “Гой еси, Чурила Пленкович!” кличет он к себе богатыря: “Не подобает тебе в деревне жить, подобает тебе, Чуриле, в Киеве жить, князю служить”. Приезжего богатыря он встречает очень приветливо и радостно, всегда во время пира, потому что иначе негде было и увидать Владимира.

Первый вопрос гостю: “Отколь приехал, отколь Бог принес? Которого города, которой земли? Где проезжал — проезживал?” Потом князь спрашивал об имени, о роде-племени, как зовут молодца по имени, как величают по отечеству? По имени, по роду-племени, место дают, по отечеству жалуют. Каково отечество, таково и место.

В первое место князь сажал в передний угол, возле себя; во второе — богатырское место, в скамье, супротив себя. Третье место — куда молодец сам захочет сесть. На приезде князь жаловал молодцу богатырского коня и давал обещание дарить-жаловать молодца чистым серебром, красным золотом, скатным жемчугом и т. д.

Если Владимир Стольный князь представляется все пирующим, то и богатыри все совершают поездки богатырские, все ездят по Русской Земле, путем-дороженькою, от города к городу, пролагают пути прямоезжие в дебрях и лесах, мостят мосты (через реки и по болотам), очищают дороги от разбойников, очищают города от неприятелей, и такими подвигами как бы прокладывают себе дорогу к ласковому солнышку Стольному князю Владимиру. Обыкновенно они едут к Володимеру князю на вспоможенье, на его сбереженье.

   Приехал Илья Муромец во Киев град,
И вскричал он громким голосом:
Уж ты, батюшка, Володимир Князь!
Тебе надоть нас, принимаешь ли
Сильных, могучих богатырей,
Тебе, батюшке, на почесть-хвалу,
Твоему граду стольному на–изберечь?…
Отвечает батюшка Володимир Князь:
Да как мне вас не надо-то!
Я везде вас ищу, везде спрашиваю….

   Дружина, как и следует, наполняется разными людьми от разных городов, от всяких чинов или сословий. В числе богатырей, живущих у Владимира, есть братья Сбродовичи, которые своим именем прямо указывают, откуда они пришли; есть и мужики Заолешане, Залесские, из-за лесов.

Стольный князь Владимир по своим нравам и по своей обстановке отнюдь не представляется самодержавным государем. Его власть в личном качестве вовсе незаметна. Она действует, как власть общинная, именно городовая. Отношения к нему богатырей очень просты. Они приезжают к нему, как к своему брату, ничем не стесняясь, ведут себя просто, как у своего брата, как у простого домохозяина.

Богатыри, служа князю, собираются к нему думу думать, собирают дань, выхаживают ее; ездят в послах, выезжают для князя на охоту и в разные посылки. За службу князь дает им города с пригородами, села с приселками, жалует золотой казной и так далее {Л. Майкова: О былинах Владимирова цикла; Буслаева: Русский богатырский Эпос: Бессонова: Песни, собран. Киреевским; Миллера: Илья Муромец.}.

Вообще деятельность богатырей в полной мере обрисовывает деятельность первой городовой дружины, равно, как лицо Стольного князя Владимира в полной мере обрисовывает существенные черты первоначального города, нравы и обычаи которого конечно заключались в том, чтобы ласково и хлебосольно принимать нового дружинника, давать ему место соответственное его родовой и боевой славе или первое подле князя, или богатырское против князя, или предоставлять ему на волю, куда сам сесть захочет.

“Кто до молодцов дородился, тот сам себе место найдет”, говаривал князь Владимир, как бы разумом самого города, открывавшего широкие двери приезжему богатырю на всякое место.

Самое даже добывание невест Стольному Князю переносит нас в то отдаленное время городовой жизни, когда дружинникам действительно приходилось добывать жен богатырскими же подвигами.

Затем “в отсутствие богатырей-дружинников князь представляется в былинах бессильным, робким, трусливым”. Это черта, также больше всего характеризующая самый город, но не княжескую личность. Владимир “труслив вообще, особенно при наступлении врагов; он тужит, печалится и плачет, когда нет у него богатыря-обороны, когда некому съездить далеко в чистое поле, попроведать орды великие, привести языка поганого”.

Почему богатыри избрали своим средоточием один Киев, об этом они сами говорят в летописной повести о битве с Татарами на реке Калке. Эта несчастная битва, по словам летописи, была проиграна из-за гордости и величания Русских князей, которые были храбры и высокоумны и думали, что одною храбростью все сделают, имели и дружину многую и храбрую и величались ею, но погибли и погубили дружину. В этой битве пало 70 богатырей — число, конечно, не историческое, а былинное.

Повесть рассказывает, что в то время в городе Ростове жил богатырь Александр Попович; у него был слуга именем Тороп. Служил тот богатырь великому князю Всеволоду Юрьевичу. Когда великий князь отдал Ростов сыну Константину, богатырь стад служить Константину, то есть по прежнему остался служить городу Ростову. Между старым Великим Ростовом и молодым городом Владимиром, где основали свой княжеский стол Суздальские Великие Князья, происходила давнишняя распря, именно за старшинство. По смерти Вел. Князя старшим Князем должен был остаться Константин.

Однако он не хотел идти во Владимир, а полюбил Ростовское житье и желал по древнему в Ростове утвердить стол Великого Княженья, малый город Владимир подчинить Великому Ростову, а не Ростов Великий Мизинцу-Владимиру. За это непокорство сына, отец, Вел. Князь, еще при жизни отнял у него старшинство и отдал Владимир второму сыну, Юрию. Начались междоусобия.

Много раз Юрий приходил к Ростову, осаждал город, желая выгнать брата, но Александр Попович со слугою Торопом и другие богатыри побивали его войско в несметном числе. До сих пор, говорит летописец, существуют великие могилы, насыпанные над костями побитых {“Князь великий Юрий стояше под Ростовом, в Пужбале, а войско стояше за две версты от Ростова, по реке Ишне, биахут бо ся вместо острога об реку Ишню. Александр же выходя (из города) многы люди великого князя Юриа избиваше, ихже костей накладены могыли великы и до ныне на реце Ишне, а инии по ону страну реки Усии, много бо людем бяше с великим князем Юрием; а инии побиени от Александра же под Угодичами, на Узе. Те бо храбрии выскочивше (из города) на кою либо страну, обороняху град Ростов…. (Тверская Летопись, стр. 337). По раскопкам графа Уварова около Ростова, видно, что вблизи Пужболы, в кургане найдена между прочим монета Оттона I (X век).

В других близлежащих местах и именно в Городце на Саре найдены арабские монеты, относящиеся к началу 8 и до половины 9 века. См. графа А. С. Уварова: Меряне и их быт, стр. 31, 50 и др.}. Во время этого междоусобия Константин при помощи богатырей постоянно торжествовал над Юрием.

В битве под городом Юрьевым с Александром Поповичем был Тимоня, по другим Добрыня Золотой Пояс. Тут полки Юрия были также разбиты и убит богатырь Юрята. Потом на Липицах убит другой Юрьев богатырь, безумный боярин Ратибор, который похвалялся наметать супротивных как седла. Однако междоусобие окончилось миром. Константин сел на старшем столе во Владимире, а потом и скончался, поручив Великое Княженье тому же брату Юрью.

Увидавши такой исход дела, Александр Попович стал помышлять о своей жизни, опасаясь, что великий князь воздаст ему мщенье за смерть Юряты и Ратибора и других многих из своей дружины, которые погибли в битвах от богатырской руки Поповича. Подумавши так, посылает он своего слугу Торопа к другим богатырям и зовет их к себе в город, “что обрыт под Гремячим Колодезем, на реке Где, тот соп (осыпь) и доныне стоит пуст”, замечает Летописец {Не тот ли это городец, который упомянут на р. Саре, вблизи сел. Дебола? см. предыдущее примечание.

На карте, приложенной к исследованию графа Уварова (Меряне и их быт), под ним обозначена река Гда. Если это городец Александра Поповича, то судя по найденным монетам, он существовал уже в начале 9 столетия.}. Тут богатыри собрались и сотворили такой совет: если начнут они служить князьям по разным княженьям, то неминуемо будут все перебиты, потому что у Князей на Руси идет великое неустроенье и частые битвы. Тут они и положили ряд-уговор, что служить им единому великому князю в Матери городам, в Киеве. Тогда в Киеве был князь Мстислав Храбрый Романович.

И били ему челом все те великие и храбрые богатыри и перешли служить в Киев. Мстислав очень гордился и хвалился новою дружиною, пока не случилась битва с Татарами, где погиб и сам Мстислав, и Александр Попович, и Добрыня Рязанич (Тимоня) Золотой Пояс, и все 70 богатырей.

Очень явственно, что этот рассказ, если и имеет какое либо историческое основание, то в общих своих чертах он весь взят из былин и рисует время очень давнее, которое может относиться и к сидевшим по городам многочисленным потомкам Рюрика, и к той всякой княжье, о которой поминает договор с Греками первого Киевского князя Олега, впервые же назвавшего Киев Матерью Русских городов.

Другие летописные показания присваивают богатыря Александра Поповича временам первого Владимира, так что остается весьма сомнительным, был ли Попович личностью историческою, жившею в начале 13 столетия, или это обыкновенный богатырь старых былин. В настоящем случае для нас очень важно то обстоятельство, что переведенная в летописное свидетельство древняя былина дает богатырю свой город или городок — осыпь, соп, называемый теперь обыкновенно городищем и городком, что в этом городке она собирает богатырей на думу, где они и решают служить только в Матери Русских городов. Мелкий городок тянет к своей матери даже и богатырскими силами.

Вот причина, почему должны были усиливаться старейшие города во всех областях Русской Земли. Здесь же скрывается причина так называемого возвышения Москвы над всеми старыми городами, как прежде стал над ними возвышаться мизинный Владимир. Мелкие волости и города старались примыкать туда, где являлось больше силы и уменья жить с хозяйским разумом в возможной тишине и покое.

На первом Татарском побоище погибли все могучие и сильные богатыри, то есть, погибла вся древняя Русь с ее богатырским складом жизни, с ее бесчисленным городством и со всякою княжьею, как политическою формою ее древнейшего быта.

Созерцание всех Киевских былин конечно носит в себе многие бытовые подробности уже позднейшего времени, но в общей основе своей песни оно изображает время очень отдаленное, когда в действительности по Русской Земле разъезжали могучие люди, искавшие дела и обыкновенно направлявшие свой путь к городам, где служба их принималась с радостью.

Мы достаточно видели, что лицо ласкового князя по своим бытовым чертам столько же подходит к олицетворению ласкового города, как и к живой личности, отчего и богатырь-крестьянин, Илья Муромец, по иным былинам, находится в обиде от этого князя, враждует с ним, подобно тому как крестьянин всегда живал в обиде от города и не мало враждовал с городом. Олицетворения вообще свойственны былинам.

Если в Идолище Поганом, в Соловье Разбойнике, Змее Горыныче лежат черты бытовых отношений к враждебным силам дикого степного соседа или домашнего разбоя, то почему же и в лице князя Владимира не могут рисоваться черты гостеприимного города, которому богатырь отдавался на службу. Князь был корень, кон жизни городом, главный представитель города; поэтому немудрено, если в его облике выясняются нравы и обычаи самого же города.

Мы видели, что стольный князь Владимир собирал дружину отовсюду, даже и по деревням, везде ее искал, везде спрашивал. Призвание, собирание дружины было существенным делом его жизни, ибо дружина была коренным существом самого города.

Призвание дружины, таким образом, составляло самое обычное и как бы физиологическое действие городовой жизни. Поэтому и призвание Варягов в Новгороде было в сущности самым простым и, так сказать, ежедневным явлением древней Русской жизни, которое сделалось знаменитым только по случаю утверждения в Земле одного княжеского рода, да и то вследствие обстоятельств, благоприятствовавших этому роду. Новгородцы уже Святославу грозили, что найдут себе князя и в другом месте.

Естественно также, что призвание дружинника, как и самого князя, в иных случаях могло оканчиваться изгнанием, что вполне зависело от состава дружины, от разделения ее на особые круги или партии, от могущества одной какой либо партии над всеми другими и т. д., не говоря о том, что иной дружинник и сам князь приходились не ко двору для всего города. Немаловажную роль в этих случаях играла клевета, оговор, наушничество, всякая сплетня, о которой воспевают и былины, говорит часто и самая летопись.

Как бы ни было, но призвание дружины, а следовательно и князя, изгнание дружинника, а следовательно и князя, составляли в сущности, так сказать, простое жизненное отправление древнего городского быта вообще, заключались в самых началах, в природных свойствах и порядках этого быта.

Вообще нам кажется, что богатырский былинный эпос есть вполне достоверная историческая песня о том складе Русской жизни, который некогда господствовал по всей Русской Земле и давал ей облик первородной клетчатки, составленной из племенных и родовых волостей, живших каждая отдельною независимою жизнью, и руководимых городовою общиною или дружиною своего родного города-городка.

Если мы не последуем в точности за Шлецером, которого в его взгляде на начало Русской Истории вполне оправдывает время и состояние науки, если, поэтому, мы оставим в покое все суждения о том же предмете норманской школы и не будем начинать свою историю от пустого места, то легко увидим из первых же и самых достовернейших свидетельств, каковы договоры с Греками, что в приход Рюрика в Новгород и Олега в Киев Русская Земля жила именно дружинным складом повсеместного городства, что для определения земской власти, сидевшей в этом городстве, она имела даже особое имя, прозывая всех городовых владык в общем их составе или в общем их характере всяким княжьем, всякою княжьею.

Это княжье многочисленных городков и городов и составляло политическую клетчатку всего Русского первобытного Земства. Оно было действующею силою земли, ее знаменем, ее коном или политическим корнем, на котором произрастали все бытовые общественные отношения Земли.

Договоры с Греками прямо ведутся от имени этого городства только под рукою главного города Киева. От всякого княжья, от всех Русских людей, от всякого города идут послы и гости и вместе за одно утверждают мир, вместе обещаются хранить его с ответом, в случае неисполнения условий; не одного Киевского, но и каждого князя и каждого Русского человека. Вот почему не один Киев, но каждый Русский город, стоявший в союзе Киева, требует себе вклада, ибо по тем городам сидят князья, находящиеся только под рукою Киева, этой Матери, но не господина городов Русских.

Точно также и приходящая в Царьград Русь, послы и гости, получают содержание, месячное, отдельно и независимо по каждому городу: первое на Киевских послов и гостей, потом на Черниговских, Переяславских и всех прочих городов. Все это показывает, что каждый город понимал себя особым, отдельным, независимым существом, которое пользовалось одинаковыми правами и имело одинаковые органы для своих действий, как и главный матерой город Киев.

Именно право отдельного независимого посольства показывало несомненную самостоятельность и независимость каждого города. Каждый со своим родом жил особо, на своем месте, каждый владел особо своим родом. Эти слова в точности обозначают характер древнего общественного быта и на первой его ступени, в смысле особых кровных родов и на той ступени, где из родов образовались общины и города-дружины.

Таково было устройство Русского земского быта в так называемое доисторическое время. Об этом устройстве очень ясно свидетельствует византийский император Маврикий (в 6 веке), говоря, что у Славян и Антов множество князьков, что Славяне и Анты живут вечно в несогласии: на чем решают одни, на то не соглашаются другие; друг другу не повинуются и не покоряются единой власти. О множестве князьков у Днепровских обитателей Акатиров свидетельствует также Приск в половине 5 века.

Те же самые свидетельства, короткие и не знавшие подробностей дела, в полной мере прилагаются к нашей истории 12 века, о которой в точности можно сказать тоже самое, что Маврикий говорил о Славянах и Антах: “Никакой власти не терпят и друг к другу питают ненависть”. Но само собою разумеется, что такой порядок дел должен восходить и дальше за пределы 6 и 5 веков, ибо доисторическое время тем и отличается от исторического, что оно долгие века повторяет одно и тоже, что оно собственно есть только естественная история народной жизни, сложившая эту жизнь в известный образ и повторяющая свое создание без конца, пока не выработаются в ней какие либо иные основы развития.

Вместе с тем земская разрозненность жизни, это господство особых, отдельных и независимых ее кругов, родовых или общинных — все равно, вполне оправдывает и существование повсеместного городства, которое несомненно и народилось вследствие той же разрозненности и коренной потребности жить особняком, независимо, не подчиняясь никакой чужой власти, что, конечно, выходило по прямой линии из древнейшего в полном смысле родового устройства народных связей.

Итак на основании свидетельств византийских писателей, поясненных договорами Олега и Игоря и подтверждаемых вещественными памятниками многочисленных городков, можно с достоверностью заключить, что перед приходом Рюрика Русская Земля представляла клетчатку городства, представляла вполне сложившееся историческое тело, своего рода организм, конечно, еще с первородными силами и свойствами, но уже готовый и способный воспринять в себя более возвышенные начала исторической жизни.

Существенною силою и формою, и, так сказать, материею этого организма был город, не в одном смысле осыпи или окопа, но и в смысле особого порядка, нрава и обычая самой жизни. Пребывая еще в пределах естественной истории, все это Городство, как множество, как целая клетчатка, вполне и одинаково выражало свои идеи и свои силы в каждой своей частице или особой клеточке. Различие заключалось только в объеме этих клеточек, то есть, многочисленных городков и городов, в их большей или меньшей силе, в тех отношениях, кто был старший, кто младший, кто был матерью, кто сыном своей матери.

Матерые города, конечно, были главными основами всей этой клетчатки. Но подобно тому, как маленькие городки были средоточием своей волости, так и большие, старшие, были средоточием своей области. И те и другие держались своею дружиною, имели одну и ту же задачу жизни: охранять, защищать свою волость или об-волость (целый округ волостей) получать за эту службу кормление и добывать, распространять кормление по всем сторонам под видом всякого промысла и торга и особенно под видом даней, то есть, поборов с близкого и далекого населения всего того, что люди дадут.

Промысл на людей-данников составлял первую заботу и всегдашнюю работу города или той богатырской военной общины-дружины, которая исключительно должна была жить в городе. Само собою разумеется, что такой промысл наиболее сосредоточивался в матерых городах, для которых, уже со самого их зарожденья, он являлся обычным делом собирать дан-кормленье со своих же родичей, младших волостей и городов. Дальнейшая история этого городства конечно должна была создать целый союз старших матерых городов или союз больших племенных волостей-областей, более или менее равносильных между собою, вполне самостоятельных и независимых друг от друга.

В таком порядке земской жизни застает Русскую Страну ее история, записанная в летопись. Но такой порядок не мог создать себя даже и в одно столетие. В нем очень много естественного и очень мало искусственного, а все естественное в человеческом быту вырастает очень медленно и содержится очень долго.

Только искусство, в роде наших петровских преобразований, пересоздает человека сравнительно быстро и с тою же быстротою переводит его развитие с одной дороги на другую. Поэтому племенные области, в которые пришло княжеское племя Рюрика, несомнительно существовали уже много веков и в призвании князей выразили только свою жизненную потребность и желание устроиться лучше прежнего.

Рюрик, таким образом, застал Русское историческое дело уже в полном ходу. Недоставало только храброй дружины, которая помогла бы прочистить во все стороны давнишние пути-дороги, отнятые различными Соловьями Разбойниками и Чудищами, Идолищами погаными, а больше всего хитростями льстивого Грека-Византийца, очень не желавшего иметь по соседству сильную и непокорную народность.

 

 

При перепечатке просьба вставлять активные ссылки на ruolden.ru
Copyright oslogic.ru © 2024 . All Rights Reserved.