📑 Откуда идет русское имя? Забелин И. Е.

   

Откуда идет русское имя?

  История Русской жизни с древнейших времен.
Сочинение Ивана Забелина. Часть 1. Глава 2.

Норманство и Славянство Руси. Имя Руси идет от Варягов-Скандинавов. История этого мнения. В каком виде оно представляет себе начало Русской Истории и исторические свойства Русской народности. Русские академики в борьбе с мнениями немецкими. Замечание Императрицы Екатерины II. Сомнения немецких ученых. Карамзинское время. Торжество учения о Норманстве Руси. Его основа — отрицание.

   Еще в конце тридцатых годов прошлого столетия один из даровитейших исследователей Русской и Славянской Древности, Карпато-Росс Венелин, писал между прочим:

“И доселе не знают, с какой Руси начинать Русскую Историю”.

С тех пор прошло уже 70 лет, но эти слова Венелина не совсем потеряли свой правдивый смысл и в настоящее время. Не смотря на господствующее теперь мнение, что Русь происходит от Норманнов, время от времени появляются новые решения этого спорного вопроса и каждый изыскатель, входящей в подробности дела, всегда выносить, если и не вполне новую мысль, то по крайней мере, какое либо свое особое, новое толкование хотя бы и очень старых суждений о том же предмете.

Трудно перечислить все оттенки таких суждений и толкований. Большинство исследователей и самых деятельных, всегда, как прежде, так и в настоящее время, становится на сторону Норманского происхождения Руси. Норманское мнение основано, утверждено и распространено немецкими учеными, которых славные авторитеты сами собою способны придать высокую цену каждому их мнению. Большинство, естественно, принимает на веру последнее слово науки; а наука и притом в немецкой обработке твердить это слово более полутораста лет. Есть ли рассудительная причина и возможность не верить ему?

На этом основании мнение о Норманстве Руси поступило даже посредством учебников в общий оборота народного образования. Мы давно уже заучиваем наизусть эту истину, как непогрешимый догмат.

И не смотря на то, все-таки являются сомнения. В течение тех же полутораста лет, проходят, рядом с принятою истиною, противоречия ей, возникают споры, поднимаются опровержения этого непогрешимого вывода науки, показывающие вообще, что основания его слабы и что нет в нем настоящей истины. Эти споры то утихают, то поднимаются снова, с большим или меньшим оживлением, и каждый раз с новыми видоизменениями заветного вопроса.

При всем разнообразии мнений, спорящие распадаются собственно на два лагеря. Одни по преимуществу немецкие ученые и их русские выученики утверждают, что Русь пришла от Норманнов и затем в разногласиях между собою отыскивают ее всюду, только не у Славян. Другие утверждают, что Русь Славянское племя, туземное, искони жившее на своем Русском месте, или отыскивают ее все-таки у Славян же на Балтийском Поморье. Руководителем первого мнения можно признать Шлецера, достославного европейского исторического критика, установившего правильный способ для исследования подобных вопросов и указавшего истинный путь к ученой обработке истории вообще.

Очень понятно, что исследования этой стороны в общем характере отличаются всеми качествами Шлецеровского способа изысканий: строгою и разностороннею критикою источников, обширною начитанностью, большим знакомством с литературою предмета. Одним словом на этой стороне господствует полная хотя и очень односторонняя ученость, по справедливости вполне и сознающая свою ученую высоту. По этим свойствам изыскательности, как и по существу воззрений на предмета, эту школу вернее всего можно именовать не норманскою, а чисто Немецкою.

На другой стороне, если не прямым руководителем, то полнейшим выразителем всех ее достоинств и недостатков может почитаться незабвенный Венелин. На это дает ему право самый объем его трудов (хотя по большей части только черновых), а главное-множество затронутых им вопросов, возбужденных именно только Славянскою точкою зрения на предмет. К исследованиям Венелина примыкают с одной стороны чрезмерное сомнение в лице так называемой Скептической школы Каченовского, родственной по отрицательному направлению своих воззрений с Немецкою школою; а с другой стороны чрезмерное легковерие гг. Морошкина, Вельтмана и др., достигающее уже полного баснословия. Но все писатели этого Венелинского круга согласны в одном, что Русь самобытна, что Варяги были Балтийские Славяне. На этом основании мы можем справедливо именовать эту школу по преимуществу Славянскою.

Достоинства критики Венелина заключаются в простом здравом смысле, который он всюду ставить, как надежного сопротивника всяким, особенно застарелым ученым предрассудкам. Но это основное начало его исследовательности так увлекало его, что он вовсе забывал в ученом рассуждении цену точных и полных доказательств, цену свидетельских показаний, критически разобранных и осмотренных со всех сторон. В то время, как Шлецеровская критика, проводя впереди всего точные свидетельства и тексты, отдавала дело как бы на суд самому читателю. Венелинская критика мало заботилась о точных текстах и на основании только здравых рассуждений впереди всего ставила свои решения. За немногими исключениями тем же характером исследовательности отличаются труды и всех других писателей Славянской школы. Вот главнейшая причина, почему даже и весьма здравые и очень верные заключения такой критики не пролагали в науке никакого следа, не производили никакого влияния на разрешение частных вопросов и оставались вовсе не замеченными ученою изыскательностью.

К тому же, пренебрежение к ученой обработке свидетельств открывало широкий и вольный простор для фантазии, которая здесь самоуправно господствовала взамен строгой и осторожной мысли, какою по преимуществу отличалась работа в Немецкой школе. Само собою разумеется, что и полное вооружение немецкой учености не спасало и Немецкую школу от набегов той же фантазии, а в иных случаях приводило даже к таким выводам, где, по выражению Шафарика, заходил ум за разум. Но во всяком случае очень заметное отсутствие не одних внешних приемов надлежащей учености, а именно их внутреннего содержания, т. е. отсутствие критической обработки источников, низводило всякий труд этой Славянской школы на уровень праздных и ни к чему не ведущих рассуждений, любопытных только по игре различных фантастических соображений.

Таков в существенных чертах характер исследований Славянской школы или по крайней мере в таком виде он представляется ее противниками

Действительно, ссылаясь еще со времен Ломоносова на древних Роксолан, как на предков позднейших Руссов, Славянская школа даже и до настоящих дней, говоря тоже самое о Роксоланах, не позаботилась обследовать этот вопрос, в надлежащей полноте и с тою строгостью в критике, какой требует уже самое время. В других случаях, доказывая, также со времен Ломоносова, что Варяга-Русь были Балтийские Славяне и оттуда же призваны и первые наши князья, Славянская школа, точно также ни сколько не позаботилась подтвердить свои соображения подробным и полным исследованием истории Балтийских Славян исключительно с этой точки зрения, в уровень Скандинавству.

Не говорим о других, не менее важных вопросах, обработка которых могла бы служить твердым основанием для Славянских т. е. Русских воззрений на Русскую Историю и могла бы в действительности поколебать и совсем упразднить действие Норманских или Немецких воззрений.

Оказывается таким образом, что у Славянской школы нет под ногами ученой почвы. Она до сих пор должна носиться в облаках, в области одних только здравых рассуждений и соображений, чем она особенно и сильна. Но известно, что всякое здравое рассуждение утверждается тоже на свидетельствах и вполне зависит от их количества и качества. Можно очень здраво судить, опираясь на двух первых свидетелей, но приходить третий, четвертый и т. д. и дело получает совсем иное освещение; здравый рассудок невольно переходит на другую, иной раз совсем на противоположную сторону. Так часто бывает в житейских делах, так отыскивается истина и в ученых исследованиях.

Отсутствие ученой почвы ставить Славянскую школу в очень невыгодное положение пред ученым Норманством, которое поэтому имеет полнейшее основание говорить, что Антинорманисты до сих пор чуть ли не все без исключения слишком легко принимались за дело. У одних недоставало знакомства со современною лингвистикой, без которой нельзя здесь приобрести твердой точки отправления. Другие, столь же мало знакомые с методой исторической критики, развивали субъективный мнения, не заботясь о времени и местности источников и о положении, в каком старинные писатели заносили в письменные памятники свои известия и свидетельства. Мы уже не придаем особенного веса тому, что нередко брались за дело люди, или не знавшие и половины всех относящихся сюда источников или не имевшие никакого понятия о сравнительном изучении средневековых народов…” {Г. Куник в предисловия к Отрывкам из исследований о Варяжском вопросе С. Гедеонова. Спб. 1862, стр. IV.}.

В недавнее время норманское мнение потерпело однако весьма сильное поражение со стороны исследований г. Гедеонова {Отрывки из исследований о Варяжском вопросе. С. Гедеонова. Приложения к I, II и III томам Записок Имп. Академии Наук. Спб. 1862–1863.}. Не то чтобы автор вносил в науку что либо совсем новое, небывалое и оригинальное, — в существенных чертах он утверждаете старые мнения, который давно уже высказывались. Он утверждает, что Варяги были прибалтийские Славяне, что Русь была “искони особым восточно-славянским народом”.

Как известно, эти мнения очень не новы. Но в исследованиях г. Гедеонова очень ново и совсем неожиданно для защитников Норманства Руси явилось то обстоятельство, что автор предстал пред немецкою школою во всеоружии здравой и вполне ученой критики, с такою обработкою вопроса, которая своею ученостью затмевает даже и многие труды его противников. До сих пор мнение о Норманстве, как мы говорили, тем особенно и высилось, что всегда было установляемо и защищаемо только на твердом основании вполне ученых изысканий. В его руках находилась наука в собственном смысле. Теперь исследования г. Гедеонова впервые кладут прочное и во всех отношениях очень веское основание и для старинного мнения о Славянстве Руси.

Мы уверены, что они прольют много света на темный и вполне затемняемый Норманским учением вопрос о нашей Древности, установят правильное понятие о наших древнейших отношениях к Скандинавам и неизменно поколеблют в самом основании Скандинавское учение, господствующее только по причине совершенного устранения из нашей истории сведений о Балтийском Славянстве {Впоследствии, в 1870 г., Исследования Гедеонова изданы особо в двух частях под заглавием: Варяги и Русь. Спб. 1870.}.

По направлению г. Гедеонова хотя и по другой дороге, идет г. Иловайский, излагающий свои заключения в более популярной, а потому и менее ученой форме. Он утверждаешь также, что Русь была туземное Славянское племя, но Варяги были племя иноземное, Норманское. Существенная черта его изысканий и возражений Норманству — это решающий, догматический их характер, который устраняет, как излишнее бремя, точные и полные доказательства, то есть критику источников и постановку на свои дебета подлинных свидетельств {Так самое важнейшее, но очень темное и двусмысленное свидетельство византийского летописца Феофана о местожительстве древних Булгар, по которому выходит, что Волга сливается с Доном и из этого слияния образует реку Кубань, и на котором главным образом автор основывает свое мнение о древней родине Славян-Булгар, Черных Булгар Дунайских, приводится им без особого критического объяснения, только с заметкою, что в нем географические сведения очень сбивчивы (Русский Архив 1874 г. No 7, стр. 80).

Нам кажется, что это свидетельство, как и множество других, на которых опираются в своих спорах противники Норманства, требовало бы всесторонней критики и полного утверждения, какую несомненную правду должно в нем понимать, ибо его можно толковать совсем иначе, нежели как объясняет уважаемый автор, о чем мы будем говорить в своем месте.}.

Но во всяком случае, если не силою Шлецеровской критики, то силою очень многих, весьма основательных соображений и заключены, исследования г. Иловайского точно также достаточно колеблют состарившееся немецкое мнение о происхождении Руси из. Скандинавии.

Таким образом и в наше время снова пробудились те же самые споры и даже те же суждения, какими была богата наша историческая литература в тридцатых и сороковых годах. Это добрый знак, свидетельствующий, что накопленные наукою и рассудком сомнения в Норманском учении требуют своего исхода и нового более вероятного и правдивого решения этой задачи.

Само собою разумеется, что изыскатель русской древности, желая объяснить себе начало Руси, то есть собственно начало русской исторической жизни, и пускаясь в открытое море стольких разнородных мнений об этом начале, сам но необходимости должен плыть, так сказать, по звездам, наблюдая больше всего береговые приметы, какие на его взгляд правдивее выдвигаются из неясного материка исторической истины. Поэтому и наши мнения о происхождении Руси, которые здесь предложим, будут направлены в ту сторону, где нам видится в этой области вероятий, догадок и предположений — наиболее правильная и прямая дорога к истине.

—–

   Казалось бы, что вопрос о происхождении Руси есть вопрос одного любопытства, чисто этимологический и антикварный, то есть на столько частный и мелочной, что им ничего собственно исторического разрешено быть не может. В самом деле, не все ли равно, откуда бы не пришла к нам эта прославленная Русь, если весь ее подвиг ограничился принесением одного имени; если она с самых первых времен не обнаружила никакого особого самобытного влияния на нашу жизнь и распустилась в этой жизни, как капля в море; если наконец принесенное ею влияние было так незначительно, что не может равняться ни с каким другим иноземным влиянием, какие всегда бывают у всякой народности.

Но дело вот в чем: мифическая Русь представляется первоначальным организатором нашей жизни, представляется именно в смысле этого организаторства племенем господствующим, которое дало первое движение нашей истории, первое устройство будущему государству, и словом сказать — вдохнуло в нас дух исторического развития. Если исторически это еще сомнительно, то логически должно быть так непременно. Кого призвали для установления в Земле порядка, тот конечно и должен был устроить этот порядок. Поэтому и самый вопрос о происхождении Руси очень справедливо поставляется на высоту вопроса “об основной, начальной организации Русского Государства”. Очень естественно, что в этом случае споры идут вовсе не о словах и не об антикварных положениях, прозвалась ли Русь от шведских лодочных гребцов Родсов, или от греческого слова русый, рыжий, или от древнего народного имени Роксолане и т. д. Здесь напротив того сталкиваются друг с другом целые системы исторических понятий или ученых и даже национальных убеждений и предубеждений.

С одной стороны еще господствуют взгляды, по которым начало и ход народного развития обыкновенно приписываются механическому действию случая, произволу судьбы и вообще причинам, падающим прямо с неба. Для этих взглядов норманское происхождение Руси ясно как Божий день; оно не только оправдывает, но и вполне подтверждаете такую систему исторических воззрений. С другой стороны эти же самые взгляды легко и вполне удовлетворяются разбором и расследованием одних только слов и имен. Они утверждают, что главное дело в разрешении этого вопроса — лингвистика, “без которой здесь нельзя приобрести твердой точки отправления”. Стало быть они сами сознают, что весь вопрос в словах, в именах, что самое дело, т. е. бытовая почва исторической жизни здесь предмет сторонний, употребляемый только при случае на подпору слов, даже одних букв.

Однако надо согласиться, что как ни велика сила лингвистики, но в исторических исследованиях она не единственная сила. В истории необходимо прежде всего и главнее всего стоять твердо и крепко на земле, то есть на бытовой почве. Для обработки этой почвы лингвистика, конечно, важнейшее орудие. Но поставленное на первое место пред всеми другими средствами добывать историческую истину, это великое орудие становится великим препятствием к познанию истины, ибо оно по самым свойствам своей исследовательности всегда очень способно унесть нашу мысль в облака, переселить ее в область фантасмагорий. Притом, если мы и самым строгим путем лингвистики с полнейшею достоверностью докажем, что Русь-Варяги по имени были Шведы, то все еще останется самое главное: надо будет доказать, по каким причинам на Руси от этих Шведов-Норманнов не сохранилось никакого ни прямого, ни косвенного наследства.

Такое явление, как пришествие к народу чужого племени со значением организаторства, в добавок, но добровольному призыву, есть прежде всего великое дело истории того народа, дело всей его жизни. Необходимо стало быть рассмотреть его не как слово, а как дело, с теми зародышами, откуда оно взялось, и с теми последствиями, какие от него народились тоже под видом всяческих дел.

Это тем более необходимо, что Немецкая школа представляет себе Русское Славянство пустым местом, где лишь с той минуты, как пришли Норманны, и только с этого самого времени стало появляться все такое, чем обозначается зарождение народной истории. Вероятно ли это? Не указывает ли самый призыв Варягов, что история народа совершила уже известный круг развития, известное колено своего роста и перешла к другому? Нам кажется, что чудная мысль о пустом месте Славянства может крепко держаться лишь в то время, когда паука занимается только критикою слов и вовсе не обращаешь внимания на критику дел.

—–

   Нам говорят, что Русь получила свое имя от Варягов. Это говорит прежде всего первый наш летописец, пытавшийся объяснить себе именно тот вопрос, откуда пошла Русская Земля, так точно, как он пытал объяснить себе, откуда и как появился на Руси город Киев. На самом деле он ничего не знал ни о происхождении Руси, ни о происхождении Киева, и записывал в свою летопись или предания, или соображения, ходившие в тогдашних умных и пытливых головах. Важнее всего то, что он свои объяснения о первом начале города и народного имени начинает с пустого места, то есть, следует тому историческому приему, какой носился у него перед глазами по случаю его короткого знакомства с библейскою историею.

Земля была неустроена, каждый жил по себе, особо, на своих местах, иные в лесах, как всякий зверь. Земля платит дань, на севере Варягам, на юге Козарам, т. е. находится в зависимости у этих двух народов. Наконец северные люди Варягов прогоняют за коре и неустройство земли обнаруживается в полной силе.

Однако народный земский ум добирается до того, что опять зовет к себе Варягов и отдает им в руки свое земское устройство. Варяги приходят и начинается историческое творчество. Прежде всего они приносят имя Земле. Откуда же оно могло взяться, когда Земля до того времени была неустроена, разбита на особые части, не была народом и потому, конечно, не могла иметь одного народного имени. Ее соединяют в одно целое Варяги, — ясно, что от них она приобретает и одно общее имя.

Так представлялось это дело умам, которые еще по живым следам хорошо помнили заслуги Варягов в событиях первых двухсот лет нашей истории. Тогда по справедливости могло казаться, что все зависело от Варягов, что все сделали Варяги, как нам и теперь кажется, что со времени Петровского преобразования все у нас делали иностранцы и все зависело от иностранцев.

Особенно так это казалось потомкам тех Варягов, которые в лице 90-летняго старца Яна, участвовали даже в составлены нашей первоначальной летописи. Они были народ грамотный или по крайней мере знающий, опытный, помнивший старину и соображавший, как могло быть дело.

Если начались вопросы о том, откуда что пошло, откуда пошла Русь, кто сталь первый княжить и т. д., то это показывало, что общество стало мыслить, рассуждать, разбирать, допытываться, заниматься, так сказать, наукою. Оно и объяснило все эти вопросы сообразно своим преданиям и познаниям или догадкам, какие были тогда в ходу и какие было естественнее тогда соображать.

Еще Шлецер своею критикою достаточно раскрыл, а теперь г. Гедеонов вполне подтвердил, что наш Нестор был не простой наивный изобразитель лет своего времени, а именно писатель усвоивши себе по византийским образцам некоторые научные, критические приемы, дававший себе критически отчет в своих сказаниях и вообще показавший в своем летописном труде некоторого рода ученую работу. Одно уже то, что первые страницы своей летописи он обработал по византийским источникам, выводить его из ряда простых доморощенных сказателей о том, как что было, и как что произошло и случилось, В этих страницах он является прямым изыскателем, а не простым описателем лет.

Имя Руси он с величайшею радостью, о чем засвидетельствовал даже сам Шлецер, в первый раз открывает в греческом летописании и на этом основании довольно ученым способом распределяет свои первые года, о которых Шлецер прямо так и отзывается, что они есть ничто иное, как ученое вранье. Никаких варяжских свидетельств Нестор под рукою не имеет, а между тем прямо говорит, что это имя принесли со собою Варяги.

Очевидно, что он говорит или одну догадку, сочиненную книжными умниками того века, или записывает ходячее предание, которое исстари носилось во всех умах.

Он с радостью восклицает: Начал Михаил в Царьграде царствовать и начала прозываться Русская Земля, и говорит что отсюда-то начнет и года положить; а потом говорит, что Русь прозвалась от Варягов. Откуда же почерпнул он это новое сведение, которого прежде не знал. Можно думать, что из главного своего источника, из того же греческого летописанья. В византийской хронографии, он прочел о походе на Царьград Игоря, в 941 г., где сказано: “Идут Русь — глаголемии от рода Варяжска”. Очень ясно, говорит Шлецер, что это занято из Продолжателя Амартоловой хроники, который толкует, что Русь называлась Дромитами {Вероятнее всего от дромос — бег (Ахиллеса), как, вблизи устья Днепра, называлась в древности песчаная коса, ныне Тендра. Дромиты значит собственно обитатели Днепровского устья. Они назывались и Тавроскифами.} и происходить от Франков.

При этом Шлецер делает весьма примечательную заметку. “Смешно, что Русс (Нестор) узнает от византийца о происхождении собственного своего народа. С Дромитами он не знал, что делать, потому и выпустил их (в своей летописи), а Франка и Варяга по единозвучию счел за одно”.

Но откуда же Русс мог узнать о происхождении своего народа, когда и первые сведения о Руси он взял у византийца же? Руссу оставалось только слить в одно эти два свидетельства и он, быть может хорошо понимая в чем дело, сообразил, что это будут Варяги-Русь. Вот начальный источник настойчивых уверений Нестора, что от Варягов прозвались мы Русью, а прежде были Славяне.

Великая правдивость и первобытная наивность Нестора замечается в том, что он не умеет связать концы с концами, и попросту собирает и соображает все, что почитает любопытным и достойным памяти. Главнейшая его система и цель одна: сказать правду.

Предание, догадка или соображение о том, что имя Руси должно быть принесено Варягами, явились ответом на те самые вопросы, какими летописец начинает свой труд. Кто первый стал княжить в Русской Земле, тот конечно принес ей и имя, так точно как и имя Киеву даль первый киевский человек, Кий, живший тут, когда еще не было города. И все эти соображения с другой стороны вытекают прямо из общего тогдашнего воззрения на исторические дела, из того убеждения, что всякому делу, или порядку дел, или городу или целой земле предшествовал личный деятель и творец, от которого все и пошло. Тогдашни ум не понимал и не представлял себе никакого дела без его художника и творца.

С этой точки зрения он объяснял себе не только исторические, не говоря о повседневных, но и физические явления природы, не только явления материальные, вещественные, но и все явления своих духовных наблюдений и созерцаний. Всякому делу, всякому деянию и событию был художник, известная личность, рука созидающая, строящая, управляющая. Тех понятий о начальном деянии самой жизни, которые и по настоящее время не сделались еще господствующими, тех понятий об органической и филологической постепенности и последовательности всякого развития тогдашний ум еще не сознавал, и потому представлял себе историю, как чудную механику, создаваемую исключительно художеством частной личной воли.

Ничего нет удивительного, что наука в своем младенчестве иначе и не могла растолковать себе законы исторического творчества в жизни людей. Надобно больше удивляться тому, что такой взгляд на историю сохраняет свою силу и до сих дней.

Когда древний летописец восходил своим пытливым умом к началу вещей, хотя бы к началу Руси, то он не задумываясь ни над какими обстоятельствами начинал свою повесть от пустого места или вообще от такого положения вещей, какое в самом деле показывало пустоту пред делами и деяниями, какие он начинал описывать. То, чего он не знал, не помнил, он отодвигал в пустое пространство небытия. Он не знал, что основа истории есть жизнь; а жизнь имеет семя, зачаток и в известных смыслах указывает даже на саморазвитие и на самозачатие, то есть на такое действие жизни, в котором никак не откроешь личного художника.

Положим, что призванный Рюрик-Русс со своими Варягами-Русью был основным началом организации Русского Государства. Но ведь были люди и даже были города, которые его призвали, и которые этим деянием показали, чего недоставало в их жизни. Они призвали весьма потребную новую силу. Каким же путем они дошли до такого сознания? Несомненно, путем долгих и очень прискорбных опытов, которые привели к одной жизненной, живой истине, что без устройства жить нельзя. Но на пустом месте, куда пришел Рюрик, такого сознания выработать было невозможно. Стало быть еще до Рюрика был прожить длинный путь развития, на котором из диких инстинктов успел выработаться смысл, если не о государственному то о простом житейском порядке. Это одно. А другое — самый город, который призвал Варягов.

Чтобы доработаться до создания города в среде какого либо дикого племени сколько потребно веков? Древняя Русь не была цивилизованною Америкою, где города создаются в два-три года людьми, которые сами приходят из городов. На Руси люди шли создавать себе город из степей, болот и лесов. В ней город должен был народиться путем долгого органического развития, путем долгой постепенности и последовательности, путем великого множества племенных и других связей и отношений. Словом сказать, еще за долго до Рюрика в Русской Земле должно было существовать все то, к чему он был призван, как к готовому. Таким образом семена и зародыши русского развития скрываются где-то очень далеко от эпохи призвания Варягов. В этом на первый раз убеждает та истина, что история идет путем живой растительной организации, а не путем произвольной махинации; что самое призвание Варягов, если и было началом нашей истории, то оно же было концом другой нашей истории, о которой мы ничего не знаем.

Понятия и соображения Нестора о происхождении имени Русь не пошли дальше одной этой статьи. Он настаивает, что от Варягов мы прозвались Русью, но не говорит ни слова, что Варяги так сказать создали из нас настоящих людей. Он говорит, что и до Владимира из Варягов много было христиан, но ни слова не говорит, что они же были и нашими апостолами. Ни слова не говорит, что Варяги составили особое дворянское племя, говорили особым языком, научили нас воевать, торговать, плавать по морю и по рекам и пр., и пр.

Не то мы узнаем от толкователей и объяснителен Нестора, которые, напротив, все отняли у Руси-Славян и все отдали Руси-Скандинавам.

И Нестора, и начальную Русскую историю, как известно, первые стали объяснять критически немецкие ученые. Первый из первых Байер, великий знаток языков (не исключая и китайского), великий латинист и эллинист, в 12 лет своего пребывания в России не научился однако, да и никогда не хотел учиться языку русскому. Миллер точно также на первых порах, бывши уже семь лет профессором Академии Наук, не мог все-таки без переводчика читать русские книги и усвоил себе знание языка уже впоследствии.

Естественно ожидать, что не зная ни русского языка, ни русской страны, и объясняя древнейшую Русскую историю, эти ученые останавливались лишь на тех соображениях, какие были особенно свойственны их германской учености. Им естественно было смотреть на все “немецкими глазами и находить повсюду свое родное германское, скандинавское. По этой причине Байер самое имя Святослав толковал из норманского Свен, Свендо и догадывался, что оно только испорчено например от Свеноттона, Свендеболда и т. п. Для немецкого уха всякое сомнительное слово, конечно скорее всего звучало по-германски; для немецких национальных идей о великом историческом призвании Германского племени, как всеобщего цивилизатора для всех стран и народов, всякий намек о таком цивилизаторстве представлялся уже неоспоримою истиною.

Круг немецких познаний, хотя и отличался достаточною, ученостью, но эта ученость больше всего знала свою западную немецкую историю, и совсем не знала да и не желала знать истории Славянской.

Очень хорошо зная и видя в истории только одних Норманнов и оставляя в стороне в небрежном тумане историю о Славянах, могли ли немецкие ученые иначе растолковать начало Русской истории, как именно Норманским происхождением самой Руси.

Вот естественная и так сказать физиологическая причина, почему немецкая ученость без малейшего обсуждения признала Несторовых Варягов-Русь Норманнами.

Это толкование вскоре сделалось как бы священным догматом немецкой учености.

“Что Скандинавы пли Норманны, в пространном смысле, основали Русскую державу, в этом никто не сомневается”, говорил швед по происхождению, Тунман. “Ни один ученый историк в этом не сомневается”, повторял и подтверждал уже Шлецер. строгий и суровый критик, решивший вместе с тем раз навсегда, что всякое другое мнение об этом предмете есть мнение не-ученое. Он очень сожалел, что неученые русские историки, Татищев, Ломоносов, Щербатов единственно по своей неучености все еще выдавали Варягов за Славян, Пруссов или Финнов, несмотря на диссертацию Байера, который будто бы так опроверг подобный мнения, что “никто могущий понять ученое историческое доказательство, не будет более в том сомневаться”.

К сожалению Байер этого не сделал. Он только не весьма основательно доказывала Скандинавство Варягов и поставил на первый план для разысканий об этом предмете лишь одни скандинавские источники. Между тем, как Варяги наших летописей, так и вообще балтийские Поморцы требовали для своего объяснения более ученого и более широкого взгляда на источники.

Байер очень хорошо знал, что весь южный берег Балтийского моря с древнейших времен принадлежал Славянам, что там существовали тоже Варяги, под именем Вагров. Но видимо, что Славянское происхождение Руси ему не нравилось, и он без малейшей критики, а прямо только по прихоти ученого, отвергаете и Адама Бременского и Гельмгольда, писателей более древних, довольно говоривших о Варяжском Славянстве, и берет себе в свидетели позднейшего Саксона Граматика, говорившего подходящую истину, что все Славяне на Балтийском береге поздно начали разбойничать, то есть прославлять себя Варягами.

Байер таким образом, вовсе устранил из своего исследования о Варягах целый и весьма значительный отдел свидетельств об истории Балтийских Славян, чего истинная и непристрастная ученость не могла бы допустить. Не зная, что делать со Славянскими Ваграми, он их обошел отметкою, что они, явившись Варягами разбойниками позже Скандинавов, не могут иметь особого значения в вопросе о происхождении Руси.

Так точно и Шлецер, не зная, что делать с Оскольдовыми Руссами, очень помешавшими его воззрению на скандинавство Руси, совсем их исключил из Русской истории и строго приказал вперед никогда об них не упоминать {Нестор II, 107–116. Горячо доказывая, что Руссы, осаждавшие в 865 г. Константинополь, никак не могут быть Киевскими Руссами, Шлецер превосходно очертил известный способ исторических выводов и заключена от сходства имен.}.

“Простое сходство в названьи Ρος и Рус, говорит он, обмануло и почтенного Нестора, и ввело его в заблуждение, которое повторяли за ним 700 лет сряду, без всякого рассмотрения! Сходство в именах, страсть к словопроизводству, две плодовитейшие матери догадок, систем и глупостей; это относится ко всем летописателям греческим и римским, начиная с древнейшего; потом в особенности отличалось этим 13-е столетие, и этим же до сего еще дня отменно наполнена северная история. На Днепре находят слово, несколько похожее на другое, употребляющееся в Арабии: вдруг составляют оба вместе, объясняют одно другим, и выводят дела, каких нет ни в одной современной книге.

Если же слово это не имеет заметной с другим созвучности, то его поднимают на этимологическую дыбу и мучат до тех пор, пока оно, как будто от боли, не закричит и не даст такого звука, какого хочется жестокому словопроизводителю. Давно ли Караманию, что в Персии, связывали с Германиею. Дегиньи, Оум какие почтенные имена в науке истории! Однако же первый говорит, что Свевы (в Немеции) происходят от Сиив, разрушителей бактрианского царства за Каспийским морем” и т. д.

Так строго осудил великий наш учитель не ученую догадку, а прямое летописное свидетельство, что Киевские Руссы 865 года были наши родные Руссы; между тем этой строгой критики он никак не хотел приложить к немецкому домыслу, что Руссы происходить от Шведских Родсов из Рослагена (Нестор I, 317), к домыслу, который единственно и утверждается только на сходстве имен и по своей силе равняется производству Германии от древней Персидской Карамании.

По следам Байера Шлецер пошел еще дальше. Он совсем отверг и малейшее значение для Русской истории всех Аттиков, как говаривал Ломоносову то есть писателей древности греческой и римской, показав, что сообщаемые ими сведения о нашем Севере обнаруживают только совершенное их неведение этой страны. “И я также, говорит знаменитый критик, потерял в сих изысканиях много времени и труда; однако же не жалею о сей потере: ибо теперь верно знаю то, что ничего не знаю, и что из сих изысканий никто не может извлечь ничего верного” (Нестор I, 38).

Аттические свидетельства конечно заключали в себе по большей части или одни имена, или отрывочные показания об истории и этнографии наших краев. Из этих отрывков, разумеется, невозможно собрать историю в собственном смысле и особенно в шлецеровском смысле, как историю Государства; за то в их массе сама собою возникает по крайней мере та истина, что до пришествия к нам Скандинавов на нашей земле жили люди и не только кочевники, но и земледельцы и торговцы и даже отважные мореплаватели.

Неужели для критической истории такая истина была маловажна. Она несомненно указывала на начала, на стихии и корни нашего доисторического бытия, которое естественно было началом и нашей истории. Истинная, не предубежденная критика никак не могла бы отвергнуть свидетельств аттической древности, тем больше, что самые свидетельства о Скандинавстве Руси содержали в себе тоже одни имена и весьма отрывочные показания, вполне сходный по своей темноте с латинскими и греческими.

Основной краеугольный камень, на котором Байер утвердил свое заключение о том, что Руссы были Шведы, именно сказание Бертинских летописей о послах Россах от царя Хакана, оказавшихся будто бы Свеонами, разве это свидетельство не столько же темно и двусмысленно, как и все подобные отрывочные свидетельства древности?

Если на Аттиках нельзя основывать ничего верного, то по какой же причине это немецкое свидетельство о Свеонах будто бы Шведах оказывается вполне достоверным?

Но изучение донорманской древности неизбежно привело бы к твердому заключению, что Славяне такой же древний народ в Европе, как и Германцы, что их история также значит кое что во Всемирной Истории, что поэтому имя Русь пожалуй прямыми дорогами подойдет к древним Роксоланам и т. д.

Все это страшно противоречило именно Немецким ученым и патриотическим предубеждениям и предрассудкам. Немецкая ученость искони почитала и почитает Славян племенем исторически очень молодым, диким, ничтожным и во всем зависимым от Немцев. Еще большими варварами казались ей Русские.

Надо согласиться, что по свойству человеческой природы и особенно по свойству всякого личного развития и образования, историку и историческому исследователю бывает очень трудно и почти совсем невозможно освободить свои взгляды и изыскания от разных ученых пли же национальных и даже модных убеждений и предубеждений. Нам кажется, что иные ученые критики-исследователи очень ошибаются, когда с видом величайшей добросовестности и якобы полнейшего беспристрастия стараются уверить читателя, что ведут свои исследования чистейшим путем науки и вовсе не увлекаются какими либо патриотическими, как обыкновенно говорят, или субъективными идеями и побуждениями.

Читатель наперед должен знать, что в обработке истории — это дело решительно невозможное. История наука не точная, не математика. Она подвижна и изменчива, как сама жизнь. Основания ее познаний сбивчивы от множества противоречивых свидетельств; неустойчивы по невозможности отыскать в них точную, решительную, несомненную истину. История трудится над таким материалом, который весь состоять только из дел и идей человеческой жизни. А жизнь, и тем более прожитая, — существо неуловимое. Ее понимать и объяснять возможно только положениями и отношениями той же самой жизни. Очень естественно, что постоянно имея дело только с жизнью, разрабатывая и объясняя только жизнь человечества или народа, история по необходимости охватывает вопросами жизни и самого писателя, будет ли он критик-исследователь или художник повествователь — это все одинаково: в его труде неизменно будут трепетать идеи и побуждения самой жизни, всегда руководящая каждым живым человеком.

Поэтому личные национальные, религиозные, общественные предубеждения, пристрастия, предрассудки, всегда неизменно отразятся и в работах писателя, как бы ни казалось его писание ученым, то есть совсем отвлеченным от дел и вопросов живого мира. Вообще, история есть дело сколько науки, столько же и самой жизни, дело мысли и вместе с тем дело чувства, а потому прямое дело политических, общественных, гражданских, религиозных и всяких других идей и понятий, которыми управляется в данное время не только общее всенародное, но и каждое личное сознание и созерцание. Никакой даже самый мелочной вопрос исторической изыскательности не может не выразить, так или иначе, какого либо увлечения любимыми идеями, привязанностями и пристрастиями и никак не может стоять на почве в полном смысле научной или математически точной и беспристрастной.

Высота ученого беспристрастия у исторического писателя может выразиться только в его строгой правдивости, то есть в таком качестве, которое принадлежите не обвинителю и не защитнику, а одному нелицемерному правдивому суду. Как известно, исторические исследователи бывают чаще всего или прокурорами-обвинителями, или бойкими защитниками и очень редко справедливыми и правдивыми судьями. Вот по какой причине история не почитается даже и наукою и в ее области в иных случаях каждый рассудительный читатель может понимать иное дело вернее, чем даже многосторонний ученый изыскатель.

И вот по какой причине, вопрос о происхождении Руси, как вопрос о происхождении династии (именно о происхождении династии, как требовалось по немецким понятиям), об основании государства, о начале политической жизни народа, в свое время прямо уносил все умы в область политики и заставлял их решать его по тому плану, какой бывал начерчен прежде всего в политическом сознании изыскателя.

Очень естественно, что и немецкая ученость при разрешении этого вопроса во многом руководилась чисто немецкими идеями и мнениями, которые вдобавок действовали тем сильнее, чем ограниченнее были познания исследователей в Русской и Славянской Древности.

Исходная точка немецких мнений по этому предмету и так сказать национальная исповедь их яснее всего выражена главным вождем исторической критики, самим Шлецером. Его историческое убеждение в рассмотрении этого дела было таково:

“Германцы по сю сторону Рейна, а особливо Франки, с 5-го столетия, еще же более со времен Карла Великого, следственно, ровно за 1000 лет до сего назначены были судьбою рассеять в обширном северо-западном мире первые семена просвещения. Они выполнили это предопределение, держа в одной руке франкскую военную секиру, а в другой Евангелие; и самые даже жители верхнего севера, по ту сторону Балтийского моря, или Скандинавы, к которым никогда не заходил ни один немецкий завоеватель, с помощию Германцев начали мало помалу делаться людьми”.

“Но все еще оставалась большая треть нашей части земли, суровый северо-восточный север, по сю сторону Балтийского моря до Ледовитого и Урала, о существовали которого не ведали ни Греки, ни Римляне, куда за величайшею отдаленностью не проходил еще ни один Германец. И тут за 1000 лет до сего, чрез соединение многих совсем различных орд, составился народ, называемый Руссами, долженствовавши со временем распространить человечество в таких странах, которые кажется до тех пор были забыты от Отца человечества….

Люди тут были может быть уже за несколько тысяч лет, но очень в малом числе; они жили рассеянно на безмерном пространств земли, без всякого сношения между собою, которое затруднялось различием языков и нравов… Кто знает, сколь долго пробыли бы они еще в этом состоянии, в этой блаженной для получеловека бесчувственности, ежели бы не были возбуждены”. Кем же и чем же? Нападением Норманнов и затем призванием Норманнов, объясняет автор, хотя и делает большую уступку, которая легко могла бы перенесть его рассуждение совсем на иную точку воззрений.

Он говорит: “Просвещение, занесенное в сии пустыни Норманами было не лучше того, которое европейские (т. е. Русские) казаки принесли к Камчадалам”. Значит Славяне 9-го века стояли по развитию на степени Камчадалов, имея уже больше города, из которых один, северный, дошел даже до решения устроить у себя лучший порядок, призвавши властителей из-за моря. “Но тут Олега перешел в Киев, продолжает знаменитый критик, и подвинулся к приятному югу. Тут сильные побуждения к просвещению возникли от Царя-града, сильнейшее было введение Христианской Веры”.

Ясно, что Днепровское население, которое по словам самого автора могло тут жить за несколько тысяч лет (и жило действительно по близости к Грекам), узнало даже и о существовании Царьграда, благодаря пришедшим из далекой Скандинавии Норманнам.

Шлецер очень часто повторяет эту свою заученую и любимейшую мысль, что “в ужасном расстоянии от Новгорода до Киева на право и на лево до прихода Варягов все еще было пусто и дико”. “Удивляюсь я ужасной дикой и пустой обширности всей этой северо-восточной трети Европы до основания Русского царства”, говорит он в другом месте.

“Конечно, люди тут были, Бог знает, с которых пор и откуда зашли, но (какие люди!) люди без правления, жившие подобно зверям и птицам, которые наполняли их леса, (люди) не отличавшиеся ничем, не имевшие никакого сношения с южными народами, почему и не могли быть замечены и описаны ни одним просвещенным южным европейцем…. Конечно, и здесь, подобно, как у всех народов, есть вступление в историю, основанное на рассудке”.

Задавшись такими мыслями, Шлецер рисует состояние нашего населения, сравнивая его с Ирокезами и другими дикарями американских лесов и всю страну по меньшей мере почитает Сибирью и Калифорниею своего времени, т. е. как они были сто лет назад. Поэтому мысль Шторха о древней России, что в ней шло торговое движение между Востоком и Западом еще в 8 стол, (теперь это вполне уже доказано бесчисленными находками Арабских монет), он именует не только неученою, но и уродливою.

По случаю своего рассуждения о данях и деньгах древней Руси он отмечает между прочим: “Здесь в восточном севере ничего не встречаем мы, кроме белок и куниц, дело удивительное!” и затем решает, что здешние племена “не знали большого звероловства, даже и скотоводства у них долго еще после того не было, если верить Константину Багрянородному, который говорит, что быков, лошадей и овец совсем у Руссов нет: они начали покупать их у Печенегов и с тех пор зажили получше”.

Так, смысл одной общей идеи способствует читать и понимать по своему даже и самые тексты.

Но главным образом Шлецер удивляется тому, что не было у наших Славян большого звероловства. “Неужели, говорит он, были они слишком робки или слишком слабы телом. Ни того, ни другого нельзя сказать о северных людях; и верно тогда еще страна их до самого Киева была и в рассуждении климата очень сурова. Почему я и думаю, что у них не было снастей и такого оружия, без которого, господин творения не дерзает нападать на сильных зверей. Древние Германцы большею частью звероловству обязаны были своею телесною силою, храбростью, даже первым образованием ума своего.

Напротив того, в Отагейти, как прежде в Перу и в Мексике, люди стояли на очень низкой степени просвещения верно от того, что не занимались большим звероловством. Летты и Ливы, до прихода Немцев, кажется по той же причине оставались в том же состояли унижения, как Древляне и пр. Славяне. С какою гордостью напротив того показывается Прусс (в образе немца?) между народами верхнего севера! Уже после 1000 г. побил он конницею напавших на него неприятелей”. Быть может, это был Русс, живший в устье Немана?

Очень естественно, что на этом диком и пустом фоне, какой был начерчен Шлецером для изображения нашей страны и наших людей до прихода Немцев, фигура этих самых Немцев, Норманнов-Варягов сама собою выходила очень красивою и сильною. Это был народ владычествующий во всех отношениях и смыслах. Все достойное во всех отношениях и смыслах происходить от Варягов-Норманнов-Немцев. Даже “сильная привязанность Новгородцев к свободе, которая во все продолжение среднего века часто оказывается сверх меры, заставляете также заключать, что они Варяжского происхождения”. Это впрочем доказывает и наш летописец, говоря, что Новгородцы были от рода Варяжска. Но как понимать его слова? Какой это был род Варягов?

Само собою разумеется, что Варяги же, то есть Норманны, посеяли на Руси, и первые семена Христианства. Они построили и первую церковь в Киеве Св. Ильи и т. д. В новом обширною, но пустом и диком своем владении Олег стал заводить местечки и села. Но Ольга все-таки еще жила среди диких народов.

Таковы были общие учения и, конечно, больше всего национальные убеждения и предубеждения Шлецера. Все это, кроме того очень крепко вязалось с тогдашним ученым чисто немецким выводом, что Славяне появились в истории не прежде 6-го и отнюдь не прежде 5-го века по Р. X. А появиться в истории, в тогдашней науке, значило почти тоже, что внезапно упасть в человеческий мир, на землю, прямо с неба.

Великий знаток истории и великий критик, Шлецер, раскрывая начальный ход Русской истории, в сущности однако, после нашего Нестора, не сказал ничего нового. Он только ученым способом и строгою критикою очистил, укрепил, утвердил те же первобытные исторические воззрения первобытного нашего Нестора. Точно также и сам Шлецер начинает нашу историю с пустого места: — Земля была неустроена и дух Божий ношахуся поверх воды. Но у нашего Нестора это вытекало из общих его исторических созерцаний и из той системы, какую он положил в начале своего труда, открыв путь своей Русской история от самого Потопа. Его мыслями руководила библейская идея о мировом творении, которую он почерпал из чтения византийских хронографов или еще ближе, идея Христианства, пред которым языческое варварство в действительности представлялось пустым и вполне диким местом.

Казалось бы ученейшему критику очень было возможно совсем миновать эту идею. Но здесь лучше всего объясняется то обстоятельство, что разработка каждой отдельной науки, как и каждого отдельного вопроса в науке вполне зависите от общих философических начал человеческого знания, какие господствуют в то или другое время. В 18-м столетии, не смотря на его беспощадную критику всего существующего в жизни и в науке, историческое знание очень крепко еще держалось своей первобытной почвы и всякое явление в своей области объясняло тем ходом дел, какой был начертан первобытною историею мирового творчества.

Оно вообще очень много и даже все присваивало личному деянию и вовсе не замечало, даже не подозревало, что в человеческой истории существует и другой деятель, неуловимый, незримый, но еще более сильный, чем деяние лица или отдельных лиц, которые остаются наиболее памятны лишь потому, что случайно выдвигаются вперед. Этот другой деятель, как мы заметили, есть сама жизнь, тот образ народного бытия, который носит в себе все признаки живого естественно-исторического организма и который мы пока еще очень смутно рисуем себе в имени народа, нации.

В человеческой истории первый творец своего быта и своей жизни — сам народ. Он зарождает себя также незримо и неуловимо, как и все зарождающееся в живом мире. Те начальный точки, с которых мы начинаем его историю, есть уже значительно возрастные его шаги, действия уже созревшего, воспитанного его сознания, каково напр. было и в нашей истории сначала Изгнание, а потом Призвание Варягов. Это важное по своим последствиям событие представляет лишь новое колено в общем росте народного развития.

Наш Нестор этого не подозревал и, начитавшись византийцев, объяснил, что до прихода Варягов все было пусто и дико, земля была неустроена и люди жили как всякий зверь. С идеями Шлецера о великом историческом призвании Германского племени эта истина совпадала как нельзя лучше и он развил ее и критически обработал до конца. Но так как подобная система или теория тотчас приводит к противоречиям, а потому непременно требует для их объяснения чудес, то и по системе самого Шлецера мало помалу стали обнаруживаться чудеса или такие явления, которых он никак не мог себе объяснить и торопливо проходил их мимо, обозначая в коротких словах только свое удивление.

“Замечания достойно, говорит он, по поводу занятия Олегом Киева, как 5 тутошних народцев, которые призвали Варягов, которые, как по всему видно до того времени небольшие были охотники до войны, под Норманскою дисциплиною, в такое короткое время научились быть завоевателями”, и заключает, что если Шев и Аскольд были невинны, то надобно утишаться тем, что “расширение нового Русского царства на юг, предположено было высочайшим и благодетельным Промыслом… Древние Ханаанские жители не только покорены, но даже истреблены были чужеземным кочующим народом; Всевышний не токмо попустил это, но и повелел”.

Киев вдруг пришел в цветущее состояние, которому изумлялись иноземцы, и которое и для Шлецера кажется необыкновенным. Удивляется он и Олегову договору с Греками, где дикие Норманны-язычники говорят “не только кротко, но даже по-христиански”. По этой причине он не верит даже в подлинность договора. Далее, он почитает очень странным, что “Руссы, мореходные названия (судов), которыми так богата Норманский язык, заняли от Греков”.

Но самое существенное чудо, которого Шлецер никак не мог себе объяснить, заключалось в том обстоятельств, что не смотря на владычество Норманнов-Варягов, в недолгому времени на Руси все сделалось славянским. Славяне сделались главным народом нового государства и поглотили не токмо 4 народа, но даже и своих победителей. “Явление которого и теперь еще совершенно объяснить нельзя!” замечает критик.

“Даже от самих Варягов (Норманнов) чрез 200 лета не и осталось более ни малейшего следа, продолжает он ту же мысль: даже скандинавские собственные имена уже после Игоря истребляются из царствующего дома и заменяются славянскими. Славянский язык ни мало не повреждается норманским, которым говорят повелители {Тоже самое сделалось прежде и в Булгарии, прибавляете Шлецер, где Славянские жители принудили также новых своих повелителей забыть совершенно принесенный ими с Волги язык. Изнеженные Китайцы не довели до этого своих Манджуров”. Но и Булгары и Варяги по всем видимостям были такие же Славяне.}. Как иначе, напротив того шло в Италии, Галлии, Испании и прочих землях! Сколько германских слов занесено Франками в Латинский язык Галлов и пр. Новое доказательство, заключает критик, что Варяги поселившиеся в Новой Земле, не слишком были многочисленны”.

Но тремя страницами прежде он сам же старается разъяснить, что и полудикие народы, к которым пришли Варяги, были тоже не многочисленны.

“По всему кажется, что 5 первых народов были очень малочисленны и полудики. До нашествия Варягов жили они между собою без связи; каждая орда отдельно от другой по патриаршески (особ) со своим родом; а до сего еще менее имели они сношения с чужестранцами…. Все они жили постоянно и кочевать уже перестали: только об огороженных селениях их, городами называемых, не надобно думать слишком много…. Ежели бы, судя по великому пространству земли ими занимаемой, были они многочисленны, то как можно поверить, чтобы горсть Варягов осмелилась так далеко зайти в неизвестную им землю и несколько лет сряду сбирать дань с орд, отделенных одна от другой на сто миль и более?”

Таким образом отношение числа остается одинаковым. Если было мало норманских Варягов, то немного было и дикарей, которые их призвали, и непостижимый факт, что все скоро ославянилось, остается по-прежнему чудом.

“Это замечательно! восклицает критик. Трое первых вел. князей явно имеют норманские имена, а четвертый уже более нет. Германские завоеватели Италии, Галлии, Испании, Бургундии, Картагена и пр. всегда в роде своем удерживали германские имена, означавшие их происхождение. Здесь же это прекращается очень рано, и из этого можно вывести новое доказательство, что победители и побежденные скоро смешались друг с другом, и Славяне в особенности, по неизвестным нам причинам, рано сделались главным народом” {Нестор I, 343, 389, 419, 420, 469. II, 168, 169, 171, 172, 175, 181, 204, 259, 261, 265, 266, 289, 651, 703. 708. III, 152, 190, 364, 476, 477, и др.}.

Вот эти-то самые неизвестные причины, почему Славяне на Руси сделались главным народом, т. е. владычествующим (чего Шлецер никак не хотел помянуть), должны были представить самый существенный предмет для разысканий, именно по случаю ни на чем не основанного решительного утверждения, что Варяги были в известном смысле просветителями и организаторами существовавших здесь полудиких славянских орд.

Таково было созерцание немецкой науки о нашей Русской древности. У Шлецера оно выразилось в виде научных неоспоримых истин. Но Шлецер только научным способом утвердил уже старые идеи. Эти самые или в том же роде неоспоримые истины господствовали в умах всех немцев и всех иностранцев, приходивших со времен Петра просвещать и образовывать варварскую Русь. Положение русских дел в первой половине 18-го века во многом напоминало положение славянских дел во второй половине 9-го века.

Призвание Немцев в петровское время для устройства в дикой стране образованности и порядка, лучше всего объясняло, до последней очевидности, что не иначе, могло случиться и во времена призвания Рюрика. Кого другого могли призывать Новгородцы, как не Германцев же? Для чего бы они призвали к себе своих родичей, таких же диких Славян? Это была такая очевидная и естественная истина, выходившая из самой природы тогдашних вещей, что и ученые, и образованные умы того времени иначе не могли измыслить. Тогда никому и в голову не могло придти, чтобы Германцы в какое либо время были также дики, были такими же варварами, какими были и Славяне, призывавшие к себе этих образованных немецких Варягов-князей.

Вот почему достаточно было одной вероятности, что Руссы могли быть Скандинавы, провозглашенной при том ученым человеком и ученым способом, чтобы эта вероятность явилась самою простою истиною, в которой и сомневаться уже невозможно. Надо заметить, что учение о Скандинавстве Руси провозгласило свою проповедь в то время, когда по русским понятиям слово Немец значило ученость, как и слово Француз значило образованность. Отсюда полнейшее доверие ко всем показаниям учености и образованности.

Само русское образованное общество, воспитанное на беспощадном отрицании русского варварства, и потому окончательно утратившее всякое понятие о самостоятельности и самобытности русского народного развития, точно также не могло себе представить, чтобы начало Русской Истории произошло как либо иначе, то есть без содействия германского и вообще иноземного племени. Если у немецких ученых и неученых людей в глубине их национального сознания лежало неотразимое убеждение, что все хорошее у иностранцев взято или принесено от германского племени, то и у русских образованных людей в глубине их национального сознания тоже лежало неотразимое решение, что все хорошее русское непременно заимствовано где либо у иностранцев.

Нам кажется, что эти два полюса национальных убеждений, немецкий — положительный и русский — отрицательный, послужили самою восприимчивою почвою для водворения и воспитания мнений о происхождении Руси от Немцев, со всеми последствиями, какие сами собою логически выводились из этого догмата.

—–

   Надо припомнить однако, как встречены были немецкие мнения о скандинавстве Руси и вообще о начальной Русской истории первыми русскими учеными, т. е. первыми русскими людьми, которые наукою возвысились до степени академиков и могли, независимо от Немцев, сами кое-что читать и понимать по этому вопросу.

После Байера о скандинавстве Варягов заговорил академик и государственный императорский историограф Миллер, досточтимый ученый, который впоследствии оказал русской исторической науке многочисленные пользы, хотя на первых порах своей ученой деятельности претерпел не малое крушение, которое быть может послужило отрезвляющим поводом к более правильному пониманию основных задач его ученой изыскательности.

В 1749 г. по поручению Академии к торжественному ее собранно он написал Речь, предметом которой избрал темный вопрос: О происхождении народа и имени российского, где по Байеру доказывал, что Варяги были Скандинавы, т. е. Шведы, что имя Русь взято у Чухонцев (Финнов), которые Шведов называют Россалейна. В то самое время у нас существовали очень враждебные отношения к Швеции. Вопрос, таким образом, относительно своего скандинавского решения, по естественной причине, принимал некоторый политический оттенок и сами же немецкие ученые (Шумахер) сознавали, что предмета рассуждения был скользки.

Но не предмета, а именно его решение по тогдашним обстоятельствам переносило науку в область политики и заставило самое начальство Академии отдать Речь Миллера на рассмотрение всего ученого академического собрания с особливым требованием, не отыщется ли в ней чего-либо предосудительного для России. К этому еще присоединялись личина вражды между академиками. Большинством голосов Речь была осуждена “как предосудительная России”.

“Уже напечатанная речь была истреблена, по наущению Ломоносова”, пишет в своих Записках Шлецер. В своем Несторе (1, рмв.) он к этому прибавляет: Один человек (Ломоносов) донес Двору, что это мнение оскорбляет честь государства. Миллеру запретили говорить Речь, и пр. — “Ныне трудно поверить гонению претерпенному автором за сию диссертацию, пишет Карамзин. Академики по указу судили ее: на всякую страницу делали возражения. История кончилась тем, что Миллер занемог от беспокойства, и диссертацию, уже напечатанную, запретили”. — “Речь не была читана. Грустно подумать, что причиною тому был извет Ломоносова”, повторяет Надеждин {Сборник Академии Наук т. XIII, стр. 48. — И. Г. Р. Карамзина I, пр. 111. — Об исторических трудах в России, Надеждина. Библиотека для Чтения т. XX.}. Такие недостойные, вопиющие обвинения с легкой руки Шлецера повторялись с разными видоизменениями до последнего времени.

Теперь достоверно открылось, что всему этому делу руководителем был секретарь, “советник” Академии Шумахер. Охраняя честь и достоинство Академии, то есть академической корпорации, он первый указал начальству на сомнительные достоинства Миллерова труда.

Не смотря на то, до сих пор это дело представляется в таком свете, будто Русские Академики из одного квасного и недостойного патриотизма, из одного “национального пристрастия и нетерпимости” напали на ученый труд ученейшего немца и постарались устранить с поля науки, между тем, как этот труд будто бы являлся “одною из первых попыток ввести научные приемы при разработке Русской истории и (ввести) историческую критику, без которой де история не мыслима, как наука”. {В новом академическом издании “Каспий” все это дело именуется “инквизиционным судом, наряженным по доносу (уже) Теплова для обсуждения препустой речи Миллера”.

При этом пред доносом Теплова ставится два вопросительных знака, которые все-таки дают надлежащий намек на действия Теплова, между тем, как, из писем к Теплову Шумахера весьма достоверно и очевидно открывается, с какой стороны шел этот пресловутый донос, представляющий собственно весьма простое домашнее канцелярское и секретарское действие самого Шумахера, как охранителя интересов академической корпорации. Каспий, Спб. 1875, стр. 641, 689.} Представляется вообще, что немецкий ученый раздразнил гусей и что, кроме патриотизма, русские ученые в этом споре руководились еще крайним невежеством, ибо говорят, что Ломоносов защищал будто бы против учености Миллера сказки Киевского Синопсиса (о Славянстве Варягов, о происхождении Москвы от Мосоха и т. п.); говорят даже, что Ломоносов упрекал Миллера, зачем он пропустил лучший случай к похвале Славянского народа и не сделал Скифов Славянами”. Это уже прямая напраслина. Вообще утверждают, что за исключением Тредьяковского, русские академики, разбиравшие диссертацию Миллера, Ломоносов, Крашенинников, Попов, осуждали его выводы “не с научной точки зрения, но во имя патриотизма и национальности” и что “на почве научного решения вопроса” остался только Тредьяковский.

Вот письма Шумахера к Теплову:

7 Августа 1749 г. Г. Миллер представил мне свою речь на латинском языке, чтобы переслать ее в Москву (где тогда находился президент академии гр. К. Разумовский). Вот она… Прошу вас, прочтите ее внимательно. Он излагает предмет с большою ерудициею, но по моему мнению с малым благоразумием, ибо, во имя Господа, зачем разрушать, при помощи шведских и датских писателей, мнение, столько стоившее сочинителям, работавшим для прославления нации? Я не говорю более. По крайней мере прежде напечатания ее, не забудьте, м. г., напомнить его сиятельству, чтобы он приказал прочесть эту речь in pleno, потому что академики, также как и профессора, принимают в том участие, почему я желал бы, чтобы там не упоминалось о советниках…”

10 Августа. Г. президент приказал Миллеру четыре месяца тому назад приготовить речь для торжественного собрания, предоставив на его волю избрать какой угодно ему предмет. До сих пор он ее не кончил и выбрал предмет самый скользкий (scabreux), который не принесет чести академии, напротив не преминет навлечь на нее упреки и породит ей неприятелей. Всему причиною тут гордость. Так как эта речь академическая, то автору ее очень хорошо известно, что ее необходимо прочитать в конференции и рассмотреть профессорам; но он также знает, что многие не одобряют его разглагольствий и потому-то он так долго медлит со своею речью, чтобы не оставалось времени на рассмотрение ее. Пусть только его сиятельство прикажет прочитать ее в конференции и напечатать после рассмотрения ее там….”

17 Августа. Так как времени очень мало, чтобы разжевывать заключающееся в ней содержание, то было бы хорошо, когда бы его сиятельство соблаговолил приказать Миллеру высказаться гадательно, чтобы не обижать никого. По истине это самый верный и приятный способ, потому что тогда решение предоставляется публике, которая желает быть главною, а не смотря на то автор, если он искусен, силою своих доказательству нечувствительно увлечет на сторону своих воззрений. И самое главное в этом случае есть то, что президент не рискует ничего своим одобрением, а профессора могут быть тем только довольны…”

21 Августа. Его сиятельство прекрасно поступил, передав диссертацию г. Миллера на суд гг. профессоров. Они уже работают над нею и сделают так, что все останутся тем довольны, как равно и г. Миллер. Если бы напечатать его речь в том виде, как она есть, то все профессоры согласны, что это было бы уничижением для академии…”

24 Августа. Г. Миллер не хочет уступить, а другие профессора не хотят принять ни его мнения, ни его способа изложения…”

28 Августа. Фишер сказывал мне, что г. Ломоносов пишет по-Латини несравненно лучше Миллера. Так как речь последнего была наполнена ошибками против грамматики и истории и выражениями грубыми и обидными, то это все откинули, на сколько позволяли время и уступчивость г. Миллера… Я говорю вам, м. г., как перед Богом, что Миллер только тогда сказал мне о своей речи, когда представил ее в канцелярию для отсылки в Москву. Правда, что прочитав ее, я ему сказал в лицо, что не думаю, что бы его сиятельство одобрил когда-нибудь его речь в том виде, как она есть, и что было бы лучше изложить этот предмета с большею осторожностью, чтобы не обидеть никого…”

По случаю рассмотрения речи, назначенное на 6 Сентября торжественное собрание Академии было отложено, почему Шумахер писал:

6 Сентября. Весь город в волнении от внезапной перемены касательно торжественного собрания и каждый занять отысканием причин тому. Некоторые даже предполагают, что собрание отменено по представление комиссара Крекшина, которого мнения противны Миллеровским относительно происхождения господ Русских”. Так думал и сам Миллер.

7 Сентября. Вы угадали: нет ни одного профессора, который бы верил, что не злосчастная речь г. Миллера была причиною расстройства торжественного собрания. Гг. профессора Струбе, Ломоносов, Тредияковский, Фишер и два адъюнкта Крашенинников и Попов, думают, что в состоянии судить о предмете….”

11 Сентября. Гг. профессора и адъюнкты трудятся над речью г. Миллера и вы, м. г., увидите, что мнение каждого из них, поданное особливо, будет весьма различествовать от того, которое он подавал с товарищами, будучи в заседании. Гг. ученые, из опасения ли, из зависти ли, очень редко высказываются о том, о чем их спрашивают. Когда хочешь знать истину о предмете, надобно непременно говорить с каждым отдельно. Так я и сделал”.

16 Сентября. со самого начала диссертация г. Миллера не имела чести мне понравиться, но я не находил ее столь ошибочною, как описывают гг. профессора и адъюнкты… Любезный мои друг и собрат по невзгодам! не найдете ли вы удобным предложить его сиятельству приказать лучше на этот раз выбрать предмет из физики по математическому классу и отложить речь г. Миллера до другого времени, потому что невозможно согласить мнения гг. профессоров с авторскими, да если бы и возможно было, то надобно было бы переводить снова….”

Предложение Шумахера было принято и к предстоящему собранно стал готовить речь профессор математики Рихман.

19 Октября. Гг. профессора и адъюнкты теперь трудятся над диссертациею г. Миллера и в понедельник начнут битву. Я предвижу, что она будет очень жестока, так как ни тот, ни другие не захотят отступиться от своего мнения. Не знаю, помните ли вы еще м. г., то, что я имел честь писать к вам о диссертации г. Миллера. Помню, что я утверждал, что она написана с большою ученостию, но с малым благоразумием. Это оправдывается. Г. Байер, который писал о том же предмете в академических комментариях, излагал свои мнения с большим благоразумием, потому что употреблял все возможные старания отыскать для русского народа благородное и блистательное происхождение (по Байеру Варяги-династия были люди дворянской фамилии, из Скандинавы и Дании); тогда как г. Миллер, по уверению русских профессоров, старается только об унижении русского народа. И они правы. Если бы я был на месте автора, то дал бы совсем другой оборот своей речи (Шумахер чертит ловкую программу, как бы он, польстивши народному самолюбию, все-таки провел бы свою мысль), но он (Миллер) хотел умничать. Habeat sibi — дорого он заплатить за свое тщеславие!”

30 Октября. Профессор Миллер теперь видит, что промахнулся со своею диссертациею, потому что один Попов задал ей шах и мат, указав на столько грубых ошибок, которых он решительно не мог оправдать…. Теперь он сказывается большим и не хочет более ходить в конференцию. Место на страницах 18 и 19 диссертации Рихмана приносит более чести академии, чем вся галиматья г. Миллера, которою он хочет разрушить все, что другие созидали с таким трудом”. См. дополнительные известия для биографии Ломоносова академика П. Пекарского. Спб. 1865, стр. 46–53.

Совершенно справедливо, что академики руководились чувством патриотизма, но должно сказать, что они руководились не одним чувством, но и разумом патриотизма. Они осуждали ученый труд недостойный этого имени, они патриотически защищали ученое достоинство Академии Наук, которое позорно нарушалось недостойным науки ученым будто бы трудом. Они хорошо, в полной ясности видели, что обнародование этой ученой диссертации послужило бы уничижением для Академии. Вот в чем заключался их основной невежественный патриотизм и горячий протест, оклеветанный доносом. Обвинение их в патриотизме и национальности даже с клеветами явилось в наше время по случаю общего гонения на русский патриотизм со стороны либерального направления нашей интеллигенции господствовавшей в 60 годах — тогда прославлялся только Польский патриотизм!

Чтобы удостовериться в достоинствах ученой немецкой диссертации, надо потрудиться прочесть эту пресловутую диссертацию. Впечатление выносится такое, что это в полной мере сплошной бред историческими и баснословными сведениями, расположенными без всякого сколько-нибудь логического порядка, расположенными, как свойственно именно бреду. Тот отдел сведений, против которого так горячо воевал Шлецер, именно бредни Исландских старух, глупые Исландские сказки, как он обзывал такие сведения, этот именно сказочный отдел и занял почти половину содержания диссертации, где Миллер серьезно рассказывает, не только критикуя одну сказку посредством другой, о королях Финляндских, Пермских, Полоцких; о царях Голмгардских и Острогардских, но и о царях Российских, приводя самые их имена — вот они: Траннон, Радборг, Гервит, Бой, Олимар, Енев, Даг, Геррав, Флок, — с которыми королями и царями (пользуемся словами самого Шлецера, который по-видимому читал диссертацию) “Датские и Шведские владетели вели кровопролитные войны, заключали договоры о бракосочетаниях еще до Р. X. и в последующие столетия. Все это глупости, глупые выдумки”, повторяет Шлецер.

Вот почему и Тредьяковский принужден был отметить, что речь исполнена неправости в разуме, а Шумахер, выслушавши критиков, прямо назвал ее галиматьею. В наше время академик г. Куник скромно назвал ее препустою, Шлецер промолчал.

Само собою разумеется, что если б все это прелюбопытнейшее дело было напечатано, оно объяснило бы вполне, кто в нем прав, кто виновата. Впрочем, благодаря изданным уже материалам {История И. Академии Наук, П. Пекарского, томы I и II. Спб. 1870–1873. Материалы для биографии Ломоносова, Вилярскаго. Спб. 1865.}, можно и теперь составить достаточно правильное понятие о ходе этого ученого спора, в основаниях своих и даже в подробностях нисколько не устаревшего и до настоящей минуты.

Надо сказать, что заслуживши похвалу потомства за научную почву Тредьяковский подал мнение довольно уклончивое, говоря, что “сочинитель по своей системе с нарочитою вероятностию доказывает свое мнение…” Когда я говорю, писал он: с нарочитою вероятностию, то разумею, что автор доказывает токмо вероятно, а не достоверно”. Затем он представляет, что материя слишком трудна, что и мнения автора, и те мнения, которые он отвергает, все утверждаются только на вероятности и никогда не получать себе математической достоверности. Вообще достоинство новой диссертации он равнял с достоинством предшествовавших ей писаний, не исключая и Синопсиса, и прибавляя впрочем, что однако же система Миллера кажется вероятнее всех других, дотоле известных; что по этим причинам во всем авторовом доказательстве он не видит ничего предосудительного для России. “Разве токмо сие одно может быть, как мне кажется, предосудительно, говорил он, что в России, о России, по Российски, перед Россиянами, говорить будет чужестранный и научить их так, как будто они ничего того, поныне не знали; но о семь рассуждать не мое дело”.

Одобряя диссертацию к выпуску в свет, Тредьяковский, во всяком случае, предлагал ее исправить, иное отменить, иное умягчить, иное выцветить, причем ссылался, что об этих отменах, исправлениях, умягчениях довольно предлагали автору все вообще разбиравшие диссертацию. Стало быть и он с научной почвы показывал, что диссертация была неудобна во многих отношениях. Он только не обозначил явно в чем заключалось это неудобство; но в заключение все-таки сказал, что отнюдь спорить не будет с мнением и рассуждением об этом предмете искуснейших и остроумнейших людей (своих товарищей), и что, напротив того, признает их мнение, “как основательнейшее может быть лучшим”.

Как профессор красноречия, Тредьяковский составлял свою речь очень хитро и поэтому вовсе неизвестно, куда прямо относится это может быть, и что прямо хотел сказать красноречивый профессор. Ясно одно, что он был согласен со своими товарищами, знавшими предмет лучше и обладавшими большим искусством в споре. По всему видно, что его уклончивость происходила собственно от недостатка учености, от малого знакомства с источниками и литературою предмета, что вполне раскрывается в поданной им записке.

И тем не меньше это уклончивое мнение Тредьяковского заслужило похвалу, что будто бы “по своему без(при)страстию оно представляет отрадное исключение” {Вилярский: Материалы для биографии Ломоносова, стр. 758, 768,}. Такая похвала бросает сильную тень на его товарищей. Стало быть мнения других русских ученых о диссертации Миллера были пристрастны, не отрадны по своему нравственному качеству? Однако тот же Тредьяковский в своем особом рассуждении о Варягах Руссах, написанном гораздо после, касаясь достоинства Миллеровой речи, пишет между прочим, что “напечатанная, она в дело не произведена: ибо освидетельствованная всеми членами академическими, нашлась, что как исполнена неправости в разуме, так и ни к чему годности в слоге”.

И никто другой, как именно Тредьяковский сводит этот ученый спор прямо на почву патриотических воззрений. В упомянутом своем рассуждении о Варягах Руссах, в самом начале, он жалуется, что происхождение этих Варягов приведено под немалое сомнение в наших мыслях, так что по ныне (в 1757 г.) еще нет довольного удостоверения, из какого народа были сии Варяги; что виною тому чужестранные писатели, которые, производя Варягов от инородных нам племен, врезают нас в это сомнительное безызвестие о названии, роде и языке Варягов.

“Хотя нет ни одного из истинных Россиян, говорит автор дальше, который не желал бы всем сердцем, чтоб презнаменитые Варяги-Руссы, прибывшие к нам государствовать, и бывшие предками наших самодержцев, были точно такими же нынешними и всегдашними Россиянами; однако утверждения иностранных, и еще не бесславных писателей, не токмо делают наши желания тщетными, но еще и всех нам путей едва не пресекают… Одни объявляют, что Варяги были предки Шведов, другие пишут, что произошли они от Датчан; эти пространно доказывают, что наши Варяги прибыли к нам из Скандинавии или из Дании, и что Россияне называют Варягами всех вообще Свеев, Готландян, Норвежан и Данян; а те надежно и высокомерно велеречат, что они суть точные Норвежцы; некоторые производят их от Пруссов, а иные называют их народом германским.

Все, наконец, хотя и признают, что Варяги были Руссы, однако не от Руссов, т. е. теперешних Русских. Как ни лестно для нас это твердое предрассуждение о достоинстве наших первоначальных государей, которых писатели наперерыв друг пред другом присвояют к разным славным и храбрым народам, однако нам это несколько предосудительно, ибо они отнимают у нас собственное наше и дражайшее добро и чрез то лишают нас природной нашей славы. Они как думается, по единому самолюбию токмо изобрели за должное повествовать о высокославных Варягах и водя своих читателей по степеням вероятности, удостоверять, что будто эти Варяги нам чужеродны и от нас разноязычны. По этому не ободримсяль и мы изобресть за должнейшее, чтоб утверждаясь на самой достоверности, описать наших началобытных самодержцев как единоязычными, так и тождеродными с нами”.

По мыслям Тредьяковского прямо выходит, что иностранцы отнимали у нас наших самодержцев, отделяли их от народа, как полных чужеродцев. Он чувствует, что иностранцы, собственно Германцы, тем хвалятся, что дали нам царей из своего рода. И едва ли он не был прав, что эта патриотическая немецкая мысль в действительности, хотя неосязаемо и неуловимо, руководила (и доселе руководит) такими слишком усердными рассуждениями о происхождении Варягов-Руси.

“Возможно ль, говоря откровенно, и достойно ли, в виду пререкающого усилия чужих, оставаться в бездействии и не стремиться к исторжению отъемлемого у нас не по праву!” восклицает за тем Тредьяковский.

“К тому нас обязывает высота, светлость, превосходство первых наших великих князей, а честь цветущего, всегда и ныне, Российского народа, не умолкая возбуждает. Должно, должно было давно нам препоясаться силами не токмо к воспрепятствованию не весьма стоющих заключений об этом предмете, но и к утверждению и как будто ко вкореняемому насаждению светозарные истины и неколебимые правды” {Сочинения Тредьяковского, Спб. 1849, т. III, 475–80.}.

Мысли Тредьяковского очень ясны. По этим мыслям очень также ясно, о каких собственно Варягах думали ученые иноземцы, производя их из разных только германских, но не славянских мест. Тредьяковский, как сам говорит, почитал все эти чужие мнения не весьма стоящими; сознавал, что истины и правды в них нет. Во время спора он не был настолько знакомь с вопросом, чтобы подавать решительный голос, но видимо, что и сам он так был затронуть этими спорами, что написал три особые рассуждения:

1) о первенстве Славянского языка пред Тевтоническим;

2) о первоначалии Россов;

3) о Варягах-Руссах Славянского звания, рода и языка; где и выводив Варяго-Руссов с не меньшим против Ломоносова основанием от Славян Ругов из Померании.

Эти рассуждения были уже готовы в 1757 году, следовательно начаты вероятно вскоре после осуждения Миллеровой диссертации {Точно также не мог оставить без внимания этого вопроса и другой противник Миллера, профессор Струбе, издавший уже на старости, в 1785 г. “Рассуждение о древних Россиянах”, М. 1791 г., написанное однако еще в 1753 г., где, осудив диссертацию Миллера, производись Русь из Рисаландии от Готов, с восточной стороны Ботнического залива, откуда потом выводил Русь г. Бутков.}.

—–

   Очень подробно разобрали диссертацию другие Русские академики: профессор химии Ломоносову адъюнкт ботаники Крашенинников, адъюнкт астрономии Попов. Справедливо, что они отчасти руководились патриотическим чувством. Но еще бы русским людям не выразить любви к своей отчизне там, где наука, не математика, а история, прямо касалась политических воззрений и убеждений, и где она, к тому же вся была построена на одних вероятиях и догадках, которые по их мнению нисколько не были лучше вероятий и догадок Синопсиса и некоторых летописцев и которым в противоположность легко было выставить новые догадки и вероятия, вполне равнозначительные по ученому достоинству.

Мы уже говорили, что личные чувства, воззрения, убеждения в обработке истории значат очень много и всегда во всяком историческом труде непременно оставят свой заметный след.

Русские академики находили, что Миллер в своей диссертации “старается только об унижении Русского народа”. И они были нравы, замечает сам Шумахер. Здесь следовательно была затронута народная гордость, чувство природное, свойственное не только каждому народу и государству, но и каждой деревне, и в высокой степени свойственное немецким ученым людям.

Это не более как чувство народного достоинства, которое может быть мнимым, но может также выражать и действительный народные преимущества. В иных случаях оно бывает смешно и нелепо, когда основывается на одном пустом тщеславии, но в нем же очень часто скрываются благородные и справедливые понятия об истинных заслугах своей народности.

О Миллеровой диссертации Шумахер говорил, что “она написана с большою ученостью, но с малым благоразумием”, что Миллер вообще “хотел умничать и потому дорого заплатил за свое тщеславие”. Сами немецкие ученые стало быть сознавали, что неблагоразумная сторона диссертации заключалась отчасти и в тщеславии, которое подметил уже Тредьяковский, говоря, что чужестранец научить Русских так, как будто они ничего того поныне не знали.

Таким образом тщеславие немецкого ученого, по титулу императорского историографа, хотя бы только одною новостью ученой мысли, естественно должно было встретить сильный отпор со стороны русских притязаний. Новая ученая мысль Миллера требовала себе места посреди старых Русских басен о происхождении Русского народа и потому явилась строгим критиком этих басен, этой старой ветоши, нанесенной в Русскую историю не раньше 16-го века и то под влиянием Киево-польских писаний. Миллер прямо и называл эти сказки бабьими баснями. Но рядом он отвергал и такие заключения, которые имели вполне научное основание, и притом отвергал их только в пользу Скандинавства Руси, а это уже прямо всем Русским ученым казалось даже нестерпимою баснею, проводимою лишь из одного немецкого тщеславия.

Русские ученые, не бывши специалистами по этому предмету, поставили, однако, весьма ученые возражения против выводов Миллера и если статья его, как говорит Пекарский, была одною из первых попыток критически обследовать начало Русской истории, то замечания и разбор его сочинения Русскими учеными представили тоже первую и еще более основательную и в полной мере ученую попытку критически рассмотреть самую эту немецкую критику…. Мы никак не сумеем себе объяснить, почему ученая молва оставляет ученость и критику за одним только Миллером и удаляет в полную темноту такую же и даже большую ученость и критику Русских ученых, притом совсем не специалистов Русской истории.

Этот достопамятный спор происходил открыто в присутствии всего собрания Академии; все возражения записывались или переводились по латыни, на языке науки, так как Миллер отвечал только на латинском {Начальство Академии в начале дела назначило для рассмотрения диссертации неделю. Русские ученые объясняли потом, что окончить исследование в течение недели они не могли и просили три недели. Но и этого времени, не достало, между прочим потому, что Миллер сказался больным и не только не являлся в заседания, но и не присылал ответов. Споры длились с перерывами с небольшим четыре месяца, в течение 29 заседаний, от 20 Октября 1749 по 8 Марта 1750 года. Все возражения сохранились и вместе с краткими протоколами составляют около 400 страниц в лист довольно крупного письма. Особенно многочисленны возражения Попова и Ломоносова. Материалы Билярского, стр. 767.}.

Еще в начале споров, 30 Окт. 1749 г., Шумахер писал к Теплову: “профессор Миллер теперь видит, что промахнулся со своею диссертациею, потому что один Попов задал ей шах и мать, указав на столько грубых ошибок, которых он решительно не мог оправдать”. При этом Шумахер прибавляет что “одно место в диссертации (профессора) Рихмана (из физического отдела) приносит более чести Академии, чем вся галиматья г. Миллера, которою он хочет разрушить все, что другие созидали с таким трудом”.

Нам неизвестно, сколько научного содержали в себе возражения Попова, но подробная записка Ломоносова напечатана. В ней автор, прежде всего говорит вот что: “Следующие рассуждения предлагаю обстоятельнее для того, чтобы видны были причины, для которых упомянутая диссертация и прежде сего мною не одобрена и чтобы ясно показать, что я не по пристрастию и не взирая на лицо, но как верному сыну отечества надлежит, по присяжной должности, поступаю. А чтобы все изобразить короче, для того, пропуская мелкие погрешности, только главные предлагаю”.

В тогдашней европейской исторической науке признавалось за решенное дело, что имя и народ Россияне суть наследники Роксолан, древних обитателей южной Руси. Русские ученые естественно почитали это заключение западной науки тоже несомненным. Миллер отвергал это мнение “ученых людей”. Ломоносов весьма основательно выставил ему ряд доказательств, утверждавших эту истину, и раскрыл всю несостоятельность его собственных рассуждений, указавши, что чувствуя эту несостоятельность, он “Страбоновы, Тацитовы и Спартиановы свидетельства о Роксоланах пропустил вовсе, чего ему учинить отнюдь было не должно, ибо хотя он происхождение Россииян от Роксолан и отвергает, однако, ежели он прямым путем идет, то должно ему все противной стороны доводы на среду поставить и потом опровергнуть”. Требование нисколько не патриотическое, а вполне научное.

В отмену Роксолан Миллер доказывал, что Варяги были Скандинавы, то есть Шведы. В этом он прежде всего ссылался на Байера. Ломоносов представил критическую оценку Байеровских разысканий, особенно об именах первых князей, сказавши, что его толкований “не только принять за правду, но и читать без досады невозможно”, что “ежели Бейеровы перевертки признать можно за доказательства, то и сие подобным образом заключить можно, что имя Бейер происходить от Российского Бурлак”. Здесь действительно выразилась полная характеристика Байеровских толкований Русских имен из Скандинавского языка. Затем Ломоносов говорит, что вообще догадки Байера, которые Миллер взял в свою диссертацию, отнюдь не доказывают, чтобы Варяги, из которых пришел Рюрик, были Скандинавы.

Он развивает собственную мысль о происхождении Варягов-Руси, доказывая, что они были Славянского колена и жили на берегах Варяжского моря, между Вислою и Двиною, где в море впадает Неман, к устью своему называемый Руса. Это мнение имеет на своей стороне не малое основание отыскивать Варягов-Русь именно в этом краю, о чем подробнее будем говорить в своем месте.

Против Скандинавства Руси Ломоносов доказывал, что если б Варяги-Русь были Скандинавы, то оставили бы очень заметный след в русском языке, а в нем напротив больше осталось слов от Татар, владычество которых было несравненно отдаленнее Скандинавского. При том и об особом варяжском языке нигде не упоминается, в то время как летописец всегда ясно отличает, какой не Славянский народ имеет свой язык.

Но нелепее всего Ломоносову казалось утверждение Миллера, что имя Русь заимствовано у Чухонцев (Финнов). Миллер, говорит он, производит имя Российского народа от Чухонцев следующим образом: “Чухонцы-де Шведов называюсь Россалейна, то, услышав сие, Новгородцы стали называть Русью всех народов от запада происходящих. Рюрик с родом своим, услышав, что Новгородцы их называют Русью, назвались и сами Русью, а после того и весь народ Славенский назвался Русью.

Здесь всяк видит, сколько тут нескладных вымыслов:

1) полагает здесь г. Миллер, что Новгородцы сами о имени западных народов ничего не знали, а между тем всяк ведает, что они их Варягами называли.

2) Что Рюрик с родом своим, покинув старое имя, стали зваться так, как их называли Новгородцы.

3) Новгородцы, зная, что сие имя Русь, не им, ни Варягам не собственное, но от Чухонцев взятое, сами назвались оным, оставя свое прежнее, так что по мнению г. Миллера два народа, Славяне и Варяги, бросив свои прежния имена, назвались новым, не от их происшедшим, но взятым от Чухонцев.

Где теперь строгость г. Миллера, которой он в доказательствах требует у тех, которые российское имя от Роксолан производить? Не явно ли показал он здесь пристрастие к своим неосновательным догадкам, полагая за основание оных такие вымыслы, которые чуть могут кому во сне привидеться? Пример Англичан и Франков, от него здесь присовокупленной, не в подтверждение его вымысла, но в опровержение служить: ибо там побежденные от победителей имя себе получили. А здесь ни победители от побежденных, ни побежденные от победителей, но все от Чухонцов”.

До сих пор, в главном деле, в возражениях Ломоносова не примечается никакого особого патриотизма. Он самым ученым образом рассматривает тезисы Миллера и раскрывает их несостоятельность или несообразность, раскрывает их посредственную ученость. Затем он переходит к частностям и останавливается на фразе: “Прадеды ваши, почтенные слушатели, от славных дел своих Славянами назывались, которых от Дуная Волохи выгнали”.

Здесь, замечает Ломоносов, весьма явные противные вещи, слава и изгнание, которые в такой диссертации (как публичная речь) места иметь не могут. Но как наш сочинитель славные дела прадедов наших начинает изгнанием, так и всю их жизнь в разорениях и порабощениях представляет. “И хотябы то была правда, что Славяне для Римлян Дунай оставили, однако сие можно бы было изобразить инако. Например Словенский народ, любя свою вольность и не хотя носит римского ига, переселился к северу”.

Ссылаясь на Прокопия, Иорнанда, Григория Великого, говоривших о великих нашествиях Славян на римские области, Русский ученый дает знать, что “Славяне от Римлян не так выгнаны были, как г. Миллер пишет. И сие бы должно было ему упомянуть для чести Славянского народа” {Покойный академик Пекарский, так преждевременно похищенный у русской науки, в своей Истории Академии Наук, II, стр. 430, говорит по этому поводу, что здесь “Ломоносов подметил довольно справедливо какое-то особенное довольство, с которым Миллер указывает все неудачи и неуспехи Славян. Хотел ли Миллер писавши так, показать свое беспристрастие (!) во времена, когда считалось чуть не святотатством сомневаться в истине баснословий Синопсиса, или же он, как иноземец, питал затаенное чувство против России и русских, что нередкость между иноземцами, даже навсегда поселившимися в России, только в речи его есть не мало неприятного для самолюбия Русских”.}.

Требование сколько патриотическое, столько же и справедливое в научном смысле, тем более, что Миллер “слишком 20 страниц из 56 наполнил Скандинавскими баснями” и, по признанию самого автора, нелепыми сказками о богатырях и о колдунах, которые однако служили к славе Скандинавцев или Шведов “и, как сам Миллер говорил, для того внесены, дабы показать, что Скандинавцы против Россиян воюя, славу себе получали”. “Весьма чудно, замечает Ломоносов, что г. Миллер, сам признав эти саги за сказки, потом как правду толкует {“И заслужили ли сии глупости, говорит Шлецер, того, чтобы Байер, Миллер, Щербатов внесли их в Русскую историю и рассказывали об них с такою важностию, как будто об истинных происшествиях: все это есть не иное что, как глупые выдумки”. Нестор, I, 62.}… Все оное, продолжает он, к изъяснению нашей истории почти ничего не служить и могло бы быть без утраты пропущено, как то и сам автор на 23 и 24 стр. объявляет”.

Естественно после того, что Ломоносов защищал басни позднейшего новгородского летописца о братьях Славене, Русе, Болгаре и пр., прибавляя, что “по его мнению, сего древнего о Словенске предания ничем опровергнуть нельзя”.

Точно также он имел полнейшее основание защищать приход к Славянам Апостола Андрея Первозванного, ибо понимал, что проповедуя в Понте и Скифии, св. Апостол необходимо проповедывал Славянам и Руссам {См. нашу статью: Заметка о древности Днепровского Олешья. Археол. известия.}. Правда что и в наших летописях не без вымыслов между правдою… замечал он в другом месте, однако правды с баснями вместе выбрасывать не должно, утверждаясь только на однех догадках”.

Особенное пристрастие Миллера к своим догадкам, Ломоносов выставил по поводу толкования имен Оскольд и Дир, которые Миллер взяв у Байера, объяснял, что это было собственно одно имя одного человека, ибо Диар только чин, по Готски значит судья. Ломоносов говорит: “Одного сходства имени и места (намекая о Роксоланах) Миллер за доказательство не принимает. Сия его строгость была бы весьма похвальна, ежели бы г. Миллер, не токмо для отвержения противных, но и для доказательства своих мнений поступал по оной; но здесь выводить он из одного сходства имени Дир и Диар, что Оскольд и Дир не двое, но один был князь”…

Далее на толкование имени города Холмогор, что оно происходить от сканд. Голмгардии, Ломоносов замечает: “Ежели бы я хотел по примеру Бейеро-Миллеровскому перебрасывать литеры, как зернь, то бы я право (правильно) сказал Шведам, что они свою столицу неправедно Стокголм называют, но должно им звать оную Стиоколной для того, что она так слывет у Русских” {После этого очень вероятно объяснение Венелина, что Тредьяковский в своем сочинении “О первенстве Славянского языка пред Тевтонским”, где все иностранные имена объясняет из Славянского, напр. Hispania-Выспания, Celtae-желтые, Saxonia-Сажония, Италия-Выдалия, выдавшаяся земля, и т. п., писал собственно “веселую и остроумную пародию на Байеровы словопроизводства, который все выводил из Скандинавскаго”. Нет сомнения, что Тредьяковский только собрал в одно место ходившие в то время между остряками всякие сближения иностранных слов со Славянскими.}.

Ломоносов вовсе не защищал басен о происхождении имени Москвы от Мосоха и т. п., а заметил только, что “мнения Миллера об этом предмете, десять раз прочитав, едва распознать можно, спорит ли он, или согласуется; и что наконец уже он (Ломоносов) узнал, что это опровержения, которые однако ни какой силы не имеют и притом переплетены непорядочным расположением и подобны темной ночи”. Точно также Ломоносов вовсе не требовал “чтобы Скифов Славянами сделать”, а показывал, что в этом случае пропущен самый лучший случай к похвале Славянского народа, ибо Скифы побеждали Персов, Греков, Римлян и все таки уступили свои земли Славянам, чего без великих сражений и знатных побед учинить нельзя было; след. народ Славянский был весьма храбрый, который преодолел даже мужественных Скифов.

Повторяют заученное, что Ломоносов, “в отзыве о речи своего личного врага преимущественно руководствовался патриотическим воззрением”, даже национальным пристрастием и нетерпимостью. Но чем руководствовался сам Миллер, излагая так, а не иначе свои рассуждения о Славянах и о начале Русского народа? После такого, не совсем отрадного, обозначения русских побуждений в споре, представляется, что сам Миллер стоял на высоте идеального ученого беспристрастия, а между тем русские ученые о том только ему и твердили, что он очень пристрастен к своим легкомысленным догадкам, что в подтверждение их или совсем опускает неподходящие сведения или наклоняет при случае на свою сторону такие научные приемы, которые сам же отрицает и т. д.

Русские патриоты в труде Миллера видели существенное только одно, что он, отвергая и критикуя русские басни, вводил на их место готические басни и сверх того свои неосновательные догадки. За этими основными недостатками никакой другой учености у историографа они не находили.

Отделивши в диссертации Миллера все то, что в действительности могло оскорблять русское патриотическое чувство, мы видим, что в ней все таки оставались ни на чем не основанные и собственно немецкие мнения, напр., что Славяне в нынешней России явились только в 6 в. по Р. X. Русские ученые, знавшие не хуже Миллера древних писателей, конечно, никак не могли этого понять и чувствовали только, что здесь говорит не наука, а политика, такое же, и еще большее патриотическое чувство немца, взирающего свысока на Славянский народ.

Естественно, что с этой точки зрения им казалось еще больше нелепым мнение о происхождении имени Русь от чухонского Россалейна, по их понятиям еще меньше основательное, но которое для них могло выражать в сущности такое же невыгодное обидное понятие о русской народности.

После всех подобных соображений Ломоносов имел полное право писать: “Сие так чудно, что если бы господин Миллер умел изобразить живым штилем, то бы он Россию сделал толь бедным народом, каким еще ни один и самый подлый народ ни от какого писателя не представлен {Ломоносов, знакомый с аттиками, очень хорошо помнил их правдивое мнение, что та или другая слава и знаменитость народа или человека в истории зависит вовсе не от славных или бесславных их дел, вовсе не от существа исторических подвигов, а в полной мере зависит от искусства и уменья, или даже от намерения писателей изображать в славе или уничижать народные дела, как и деяния исторических личностей. Поэтому первые русские академики, понимавшие писание истории именно с этой точки зрения, ни в каком случае не могли относиться с равнодушием к этому немецкому возделыванию нашей Древности посредством только одного отрицания в ней ее исторических достоинств.}”.

“Что касается до латинского штиля, говорил Ломоносов, то никому не безчестнее так худо знать по латине, как историку, которому древних латинских историков необходимо читать должно, а следовательно и штилю их навыкнуть. И российский перевод, который Миллер по большей части по своему переправлял, исполнен несносными погрешностями, которые ясно показывают, что он тоже не великий знаток российского языка… Весь корпус диссертации сочинен без связи и порядку; а особливо она для многих дигрессий весьма темна… А российским слушателям и смешна и досадительна и отнюдь не может быть так исправлена, чтобы когда к публичному действию годилась”.

Таким образом ради академической и ученой, и политической чести диссертация была осуждена на уничтожение. Сам Шлецер об ученых достоинствах Миллера заметил, что ему недоставало знания классических литератур и искусной критики. Г. Куник называет эту приснопамятную диссертацию препустою. Ясно, насколько были справедливы в осуждении диссертации русские ученые. Говорить, что они засудили диссертацию из одного патриотизма, значит извращать дело и наводить недостойную клевету на первых русских академиков.

Русские патриоты-академики руководились теми мыслями и чувствами, какими спустя 20–30 лет руководилась и Императрица Екатерина II. Очень прилежно изучая Русскую Историю по летописям и иностранным источникам и составляя для этого известные свои записки, она с каждым днем все более и более убеждалась в достоинствах теперь родной для нее истории и относилась очень критически к сочинениям, уменьшавшим или извращавшим эти достоинства. О своих “Записках касательно Русской Истории” она писала, что они “будут антидотом (противоядием) для негодяев, которые унижают Историю России, как лекарь Леклерк и учитель Левек, которые (суть) глупцы и притом скучные или отталкивающие”.

Гениальная немка успела в новом своем отечестве воспитать в себе прямое и искреннее русское чувство, и потому очень ревниво принимала всякое историческое мнение, сколько-нибудь извращавшее истинное положение дел и событий в Русской древности. В этом отношении она была такою же ревнивою патриоткою, как и патриоты Русские академики. Она хорошо понимала, что в изложении той или другой истории каждый историк необходимо проявляете, в большей или меньшей степени, свой задушевный патриотизм. По этому поводу императрица оставила весьма любопытную заметку об ученом немце Стриттере, который в своей Истории Российского Государства указывал на происхождение Руси (чего еще недоставало) от Финнов. Делая замечания на его Историю, императрица записала между прочим. “1) Соблазнительно покажется всей России, аще приимите толкование Г. Стриттера о происхождении Российского народа от Финнов… 4) Г. Стриттер откуда уроженец? Конечно он какую ни есть национальную систему имеет, к которой натягиваете. Остерегитесь от сего {Вестник Европы, 1901 г., сентябрь 172.}. Оканчивая свои замечания, императрица говорит, что “нашла (в труде автора) во многом здравую критику Ее Записок, но что написано (в записках) то написано; по крайней мере ни нация, ни государство во оных не унижены”. Вот о чем ревниво мыслили и академики-патриоты, разбирая пресловутую речь Миллера.

Вообще, изо всего, что теперь напечатано об этом любопытнейшем споре (а напечатано далеко не все), вполне выясняется, что если русские представители науки руководились русским патриотизмом, при разборе диссертации Миллера, то и немецкий ученый точно также руководился ограниченным узким немецким понятием о предмете и необходимо вызывал споры на каждой строке; что если он своею диссертациею водворял критику в Русской истории, то русские академики еще в большей силе созидали тоже очень основательный фундамент для такой же критики.

Возражения Ломоносова против Скандинавства Руси нисколько не состарились и до настоящих дней, ни мало не опровергнуты, а напротив того приобретают новую силу и подтверждаются новою ученостью (в трудах г. Гедеонова), достоинствам которой и ученые норманисты отдают полную справедливость.

Рассуждение Ломоносова о Роксоланах заставило и самого Миллера принять этот народ к сведению и придумать новый вымысел, что Роксоланы были Готы и Варяги-Норманны, и перейдя в Швецию, дали свое имя провинции Рослаген {О народах издревле в России обитавших. Спб. 1773, стр. 169.}.

Немецкая критика Миллера по своим свойствам вообще нисколько не стояла выше тогдашней русской критики, напр. у Татищева, а при встрече с Ломоносовскою критикою, она оказалась совсем слабою. Ломоносов же не был, да не мог и потом сделаться специалистом исторической науки.

При этом должно сказать, что в существенных частях спор держался вполне только на научной почве. Патриотическая сторона дела ограничилась весьма рассудительным и основательным требованием академической корпорации, чтобы в публичной академической речи не были произносимы оскорбления и досаждения народным понятиям. К опасным в этом отношении и в то время рассуждениям Ломоносов причислил мнение о поселении Славян в Русской Земле после времен Апостольских, в противность преданию о приходе к Славянам Апостола Андрея (на основании предания учрежден даже орден Андрея Первозванного).

Затем диссертация осуждена главным образом за то, что вся она основана на вымысле и “на ложно приведенном во свидетельство Несторовом тексте (о Варягах) и что многие явные между собою борющияся прекословные мнения и нескладные затеи Академии безславие сделать могут”. “А мнение о происхождении Русских князей от безыменных Скандинавов, о происхождении Русского имени от Чухонцов, частые над Россиянами победы Скандинавов с досадительными изображениями, не токмо в такой речи быть недостойны, но и всей России пред другими государствами предосудительны быть должны”.

Само собою разумеется, что та же патриотическая сторона дела необходимо должна была выразиться и в некоторой запальчивости и особой резкости иных суждений, тем более, что Миллер, по свидетельству Шлецера, в спорах со своими противниками, отличался не столько уступчивостью, сколько язвительностию. Припомним, что 1750 год, когда так рассуждали, был несравненно ближе к 17-му столетию, чем к 19-му, то есть ближе к тому времени, когда и ученое, и литературное простое слово еще не отделялось от политики и дипломатии, как оно еще не совсем отделяется и в наше просвещенное время.

Чего же однако требовал Русский патриотизм в лице профессора химии Ломоносова, адъюнкта ботаники Крашенинникова, адъюнкта астрономии Попова? Судя по возражениям Ломоносова, они требовали только исторической истины, то есть большей древности Славянского и Русского народа, которая для них была ясна, как день, и что теперь вполне доказано Шафариком; они вовсе не требовали панегирика этой древности, а только истинного изображения того, что Славяне были такой же храбрый народ, каким у Миллера выставлены только Скандинавы.

Они вообще требовали для Славянского народа только той исторической чести и славы, какая была записана у древних писателей. Они доказывали, что Варяги-Русь были Славяне, ибо имели полное основание так, а не иначе понимать слова Нестора. Эти естествоиспытатели вовсе не так были просты, чтобы ссылаться на Киевский Синопсис, как на единственное основание своих познаний: им хорошо было известно, что писали о Роксоланах писатели классики и о Славянах писатели Визаитийские. Они умели доказать свои слова точными ссылками на этих писателей.

Словом сказать, перед историческою диссертациею немецкого ученого они стояли на таком уровне исторического познания и исторической критики, который не только делал честь Академии, но и равнял их историческую ученость с ученостью самого историографа, отчего собственно он и потерпел поражение. Они видели и нисколько не сомневались в том (ибо дело находилось у всех перед глазами), что немецкий ученый приносил не простую критику Русского исторического баснословия, но приносил на место старых новые неосновательные басни и догадки, и критику поднимал только с целью очистить место для новых вымыслов.

Притом, они еще не подчинялись господству у нас тех модных идей, по которым патриотизм вообще находился в гонении, по которым естественное патриотическое чувство к достоинствам родной истории почитается признаком крайнего невежества или недостойным побуждением восхвалять в народе варварские инстинкты. Они никак не могли себе представить, что критика Русской истории значит не только очищение ее от басен и всякой лжи, но и заботливое устранение в ней истинных неотъемлемых исторических достоинств народа с прибавками только новых басен и новой лжи в отрицание этих достоинств.

Так было встречено на первых же порах русскими ученым мнение о Скандинавстве Руси и о том, что пришедшие к нам Варяги были Шведы. Оно было отвергнуто, как мнение смешное и нелепое, не имевшее никаких ученых оснований, и только досаждавшее понятиям Русских о своей древности.

В научном отношении мнение Ломоносова о Славянстве Руси, о ее происхождении с берегов Русы-Немана, в связи с мнением Тредьяковского о происхождении Руси с острова Рюгена, имело по крайней мере равнозначительное, если не превышающее, достоинство с Россалейнами Миллера, и если б оно развивалось и видоизменялось с тою же столетнею настойчивостью и ученостью, то быть может мы давно уже перестали бы спорить о происхождении Руси.

Но именно немецкое мнение о Скандинавстве немецкая ученость взяла под свое особое покровительство. Оно сделалось академическим, значит вполне и исключительно ученым и как бы парадным. Кто смотрел на Академию, как на святилище науки, а иначе смотреть было невозможно; кто хотел носить мундир исследователя европейски-ученого, тот необходимо должен был разделять это мнение. Всякое пререкание даже со стороны немецких ученых почиталось ересью, а русских пререкателей норманисты прямо обзывали журнального неучью и их сочинения именовали бреднями.

Вот между прочим по каким причинам со времен Байера, более полутораста лет, это мнение господствует в Русской исторической науке и до сих пор. Его господству особенно помог, как мы говорили, авторитета Шлецера и еще больше авторитет Карамзина, как выразителя Русского европейски-образованного большинства, вообще мало веровавшего в какие либо самобытные исторические достоинства Русского народа. И великий Немецкий ученый и великий Русский историк смотрели одинаково и вообще на Славянский и в особенности на Русский мир. И тот и другой почитали этот мир в истории пустом местом, на котором Варяги-Скандинавы построили и устроили все, чем мы живем до сих пор.

—–

   Само собою разумеется, что Шлецер, не смотря на свой немецкий патриотизм, как ученый в самом благородном значении этого слова, для которого чистая истина была дороже всего, при дальнейших своих исследованиях во многом отказался бы от своих голословных решений о дикости славянских орд, и тогда его просветители Варяги поместились бы в нашей истории на принадлежащем им месте. Для этого требовалось только распространить разработку упомянутых неизвестных причин, почему славянская дикость образовала даже и Варягов, употребить способы и приемы его высшей критики, критики дел, т. е. употребить к тому здравый рассудок и примеры или законы всеобщей истории человека.

Но так как в своем труде о Русских летописях он главным образом отдавался малой критике, т. е. разбирательству слов, имен, текстом, то правильная оценка жизненных отношений древнего времени осталась у него позади, на втором плане, и он почитал даже не совсем уместным входить в рассмотрение этого собственно исторического вопроса. Можно наверное сказать, что дальнейшая обработка нашей истории даже и посредством только малой критики привела бы знаменитого ученого совсем к иным выводам и решениям.

Это мы отчасти видимо на трудах тех немецких ученых, которые продолжали дело Шлецера.

Как скоро какое-либо исследование касалось разъяснения не одних слов и текстов, не одних букв, а именно жизненных отношений нашей истории, тех отношений, среди которых протекала жизнь страны, то сами собою являлись выводы и определялись истины, проливавшие весьма достаточный свет на эти темные неизвестные причины Шлецера. Немецкий же ученый Ф. Круг в своих Разысканиях о древних Русских монетах тотчас почувствовал неосновательность Шлецеровского взгляда и отметил в самом начале своего труда, что еще задолго до Святослава, например, Русь “находилась в благосостоянии и вообще была на несколько высшей степени просвещения, нежели как обыкновенно себе представляют”; что суровая кочевая жизнь Святослава, как описал ее Нестор, несправедливо по мнению автора ставилась “всеобщим примером обыкновенная образа жизни Руссов”.

“Мы представляем себе Россию в 9 и 10 стол. весьма с невыгодной стороны”, замечает ученый изыскатель, и раскрывает ряд обстоятельств, которые, если б были приняты во внимание тогдашнею наукою, могли бы скоро показать всю несостоятельность этого ученого предубеждения. Но сила общего предвзятого лживого мнения была так велика, что Круг почел необходимым сделать след. заметку: “Признаюсь, что я сам считаю весьма смелыми некоторые из предложенных мною мнений”. Он вообще с большою осторожностью и не говоря ничего решительного выводить из слов того же Нестора, что Новгород и Киев еще до прихода Варягов (Норманнов) пользовались всеми выгодами своих сношений с Грециею и стояли на той степени народного развития, которую никак нельзя обзывать дикою ордою.

Он говорит, между прочим, что Новгородцы, в соединении с Чудью и другими Славянскими племенами “впоследствии произвели в действо то, чего никакой другой народ в Европе не мог произвести. Они выгнали Норманнов, которые везде, куда бы они не приходили, ни откуда не были прогоняемы”.

Но подобные соображения в то время (1800 года) походили на глас вопиющего в пустыне.

Они в добавок почитались невежеством, ибо Шлецер, горячо прогоняя все несогласное с его идеями о Скандинавстве Руси, так запутал неученостью всякое противоположное мнение, что далее и немецкие ученые страшились поднимать с ним спор.

Обработка истории древнего Русского права, а в сущности древней внутренней истории Руси, которую принял на себя другой достойнейший сотрудник Шлецера, Эверс, не замедлил поставить его воззрения на настоящий путь в исследованиях подобного рода. Он первый начертил очень верную картину первобытного родового состояния Руси, открывши, так сказать, источник живой воды, который послужил разъяснением очень многих сторон нашей жизни и в последующей истории.

Но вместе с этим Эверс вынес из своих исследований совсем иное убеждение о происхождении Руси, то есть Русского имени. Он усомнился в ее Норманском происхождении. Он решился, как сам говорит, на подвиг, к которому и приступить было страшно, решился подвергнуть испытанию блистательный Шлецеровы доказательства о том, что первые обладатели северного Славянского государства происходят из Скандинавии, из Швеции, решился объявить свое сомнение в их прочности и представить мнение, “которое всеобщим историческим догматам еретически противоречить”.

Также блистательно, с тою же логикою и последовательностью, Эверс доказал, что Руссы не были Скандинавы, что это было не северное, а южное племя. Он только не договорился до ближайшего объяснения, что это было туземное Славянское, именно Киевское племя, и следуя установившемуся ученому поверью и обычаю, стал отыскивать своих Руссов в Козарах и даже на Волге, утверждая, что они же жили и на Черном море. Такое мнение конечно победоносно было опровергнуто преемниками Шлецера. Но у Эверса историческая ересь против укоренившихся догматов заключалась не столько в словах, именах и текстах, которые он толковал иначе, утверждая Козарское происхождение Руси, сколько в тех выводах, которые вообще колебали просветительное организаторское значение на Руси Варягов-Норманнов.

Он прямо объявил, что “Рюриково единодержавие было не важно и не заслуживаете того, чтоб начинать с оного Русскую историю”, что “Русское государство при Ильмене озере образовалось и словом и делом до Рюрикова единовластия… Призванные князья пришли уже в государство, какую бы форму оно ни имело”… Что дерзкие морские разбои Норманнов не есть исключительная принадлежность только их племени, так как и любовь, привязанность к свободе не есть исключительное достояние тех же Норманнов; ибо и “древние Славяне, по сказанию достовернейших писателей, от природы имели пламенную любовь к свободе, почему и Новгородцы, не бывши Варягами (Норманнами), жили в свободе, потому что были Славяне”.

“Если необходимо где либо вне искать той причины, которой следовало быть дома, говорит автор, то я думаю, что любовь к свободе, Новгородцев питаема была влиянием немецкой Ганзы, духом торговли, стихия которой заключается в свободе” {Тоже впрочем подтверждали, и Шлецер (Нестор, II. 294), говоря, что Новгородом составили демократию по образцу немецких ганзейских городов и совсем забывая, что прежде (I, введение 54) он же доказывал о существовали у Новгородцев доморощенной демократия до призвания Варягов-Норманнов.}.

Последняя заметка Эверса вполне обнаруживала непреоборимую силу того ученого догмата, что корни и начала для объяснения Русской истории, Русского развития, Русских обычаев, нравов, законов, искусства и всего, чем жила древняя и живет даже новая Русь, необходимо отыскивать повсюду, только не дома, что Русское Славянство в истории как и в жизни представляет пустое место {По направлению Эверса следовал Нейман, который пришел к убеждениям, что “Славяне пришли в нашу сторону в незапамятные времена”, что на юге нашей Земля была страна, которая называлась Русью еще до пришествия Варягов-Норманнов и что важнейшие даже основания Скандинавского мнения не выдерживают критики.}.

Точно также ближе знакомый с Русскою древностью по изучению одного из важнейших ее памятников, Кормчей Книги, и ближе понимая истинную задачу истории, барон Розенкампф подверг весьма основательным сомнениям происхождение Руси от Шведских Ротсов из Рослагена. Он заявил, что Русская Земля и до Варягов-Норманнов не была без имени, что Руссы и прежде жили на своем месте и под этим именем они известны другим народам; что Рослаген и Ротсы, гребцы, суть имена военного ремесла, а не имя народа и что эти слова нисколько не доказывают ни происхождения, ни отечества Руссов; что известие о Руссах 839 г., названных Шведами, не представляет полного исторического доказательства о происхождении Руссов из Швеции; что вообще надо в точности показать где жили Русь-Норманны и из каких мест они пришли в Россию, ибо под общим именем Норманнов их необходимо отыскивать, начиная с берегов Шведских до Прусских и от оных далее до областей Датских; что сходство Правды Русской со Скандинавскими законами также ничего не доказывает и также заставляете отыскивать отечество Руси по всему Балтийскому Поморью {Труды Общ. Истор. и Древн., М. 1828, Ч. IV, стр. 139 и сл.}.

Но ученый догмат, в который верили столь важные писатели, как Шлецер и Карамзин, один — слава исторической критики, другой — слава литературного таланта, уже не мог допускать никаких здравых рассуждений и сомнений. Рядовой учености, неспособной к самостоятельному разбирательству дела, оставалось только верить и всеми мерами повторять и доказывать одни и те же заученые решения столь важных авторитетов.

Первобытные воззрения на начало Руси нашего древнего Нестора, доказанные и утвержденные ученою критикою Шлецера, как решенное дело, были вполне усвоены и Карамзиными Несторова идея о пустом месте, от которого необходимо должна начинаться всякая история, а стало быть и Русская, в увлекательном рассказе историографа получила еще больше силы и путем литературного слова распространилась в обществе, как несомненная и ничем неопровержимая истина. На пустом месте Варяги-Норманны стали казаться уже такими деятелями, которым удивился бы и сам Шлецер. Карамзин впрочем ограничился не многим и повторил только основные положения Шлецера.

Рюрика, по Шлецеру, он представил государем, монархом, основателем Российской Монархии; Олега правителем Государства. Тогда при господстве крепостных идей и крепостных понятий о власти трудно было иначе и думать об этих лицах. Однако Арцыбшпев давал уже правильное понятие о государстве Рюрика, сравнивая власть этого государя с властью старосты в какой-либо большой вотчине. Но подобные соображения никак не могли вместиться в тогдашний общественный ум, тем более, что в остальных своих заключениях Арцыбышев не очень удалялся от принятой истины и в сущности доказывал тоже самое, что и Шлецер.

Карамзин утвердительно говорил, что “Варяги или Норманны долженствовали быть образованнее Славян и Финнов, заключенных в диких пределах Севера {Хотя еще Болтин в примечаниях на Леклерка, Спб. 1788, II, 109–112, доказывал совсем противное.}; могли сообщить им некоторые выгоды новой промышленности и торговли, благодетельные для народа”.

“Варяги принесли со собою общие гражданские законы в Россию… Варяги были наставниками наших предков и в искусстве войны… От Варягов наши предки заимствовали искусство мореплавания… Новгород, покоренный смелыми Варягами, заимствовал от них дух купечества, предприимчивость и мореплавание” и т. д.

Но на тех же страницах Карамзин говорит, что “народы, из коих составилось государство Российское и до пришествия Варягов имели уже некоторую степень образования, ибо самые грубые Древляне жили отчасти в городах, самые Вятичи и Радимичи издревле занимались хлебопашеством. Вероятно, что они пользовались и выгодами торговли, как внутренней, так и вишней; но мы не имеем никакого исторического об ней сведения”, заключает историограф.

Собравши свидетельства о Славянском древнем быте, которые и в общем смысле и в частностях достаточно противоречили его фразам об образовательном значении для Руси Варягов, он все таки оставил эти фразы на своем месте и тем показал, что они были им приняты, как установившееся поверье немецкой учености, с которою спорить ученикам было не почтительно.

Более правильный и трезвый взгляд на все это дело высказал польский ученый Лелевель, вполне самостоятельный исследователь, который при обширной учености, обладал таким светлым пониманием истории, какое не многим дается и в настоящее время.

“Я сомневаюсь в высшей образованности Варягов”, говорит он в своем “Рассмотрении Истории Государства Российского” и затем, приступая к рассмотрению этого вопроса с полным вниманием и осторожности, описывает состояние Норманнов в 9-м и в начале 10-го века, когда они напали на империю Франков. По его изображению это были, так сказать, нищие бродяги, искавшие грабежа и добычи, которые одевались, вооружались, устраивали себе конницу, только грабежом местного населения, и которые точно также оставшись хозяевами в стране, не имея сами ничего похожего на какую либо образованность, тотчас принимали веру, язык, порядок жизни, весь обычай у туземцев. “Итак можно ли полагать и верить, заключает автор, чтобы Варяги, пришедшие к Славянам, были образованнее своих единоземцев, устремившихся во Францию”.

Дальше он очень основательно объясняет, что самая поэзия и мифология Скандинавов, на которой так много основывают последующие защитники Норманства Руси, стала развиваться с той поры, когда сами Норманны сделались особенно славными в своих набегах на чужие земли. Их знаменитые саги есть уже последствия их славных подвигов. “Скандинавская поэзия, говорит автор, возрастала по мере распространения круга действий Скандинавов, приобретением новых понятий и влиянием познаваемого ими христианства.

Она усовершалась во время их набегов и разбоев, по мере приобретения образованности и просвещения сими дикими завоевателями”. Таким образом выходить на обороте, что не Норманны разносили образованность, а сами они образовывались у тех народов, на которых, нападали, и у которых оставались на житье. Это уже потому верно, что вообще европейское развитие искони распространялось с юга Европы от Греков и Римлян, а не из северных диких углов материка.

“Итак неудивительно, продолжает автор, что Скандинавы не произвели никакого впечатления на Славян Новгородских и Днепровских в отношении к образованности и просвещению. Они преклонили колена пред перуном и покорились существующему порядку вещей, по той причине, что по своему развитью стояли несравненно ниже туземцев и овладели полем действия потому, что представляли дикую военную и разбойную силу, с которою вообще бывает трудно бороться даже и высокообразованным народностями.

“Славяне, рассеянные на обширном пространстве земли, имев соседями различные народы, были сами неравной образованности. Нестор упоминает о сем различии, находившемся на двух противоположных берегах Днепра; из слов его можно заключить, что одни Славяне терпели нужду, а другие жили в совершенном довольстве. Они по большей части были земледельцы, люди домовитые, достаточные; имели свои города, из коих некоторые были обширны, занимались торговлею и знали уже употребление денег…

Одним словом в земле Славянской мы видим множество обширных городов, а из сего следует, что вероятно вместе с оными существовал уже у Славян в высокой степени гражданский порядок, образовавший политически характер народа. Нельзя с точностью определить, какого рода было у них правление, семейственное ли, в котором многие семьи составляли одно сословие, или областные законы существовали в каждой стране? Однако, не встречая никакого следа семейственного правления между Славянами, должно заключать, что их соединяли общие законы, сильнейшие, нежели семейственное правление, и вместе с тем доказывающие политическую образованность…

Напротив того, прибывшие Варяги ничего не принесли со собою; не видно, чтобы они пришли с имуществом или с деньгами, в одежде и вооружении лучше Славянских. Мы видим Варягов, пришедших пешком и уже в земле Славянской устроивших свою конницу. Те, которые прожили некоторое время между Славянами, являются хорошо вооруженными, имеют панцири, шлемы, щиты: новые же пришлецы приходят всегда полунагие. Доказательством тому служат жалобы в 945 г. новоприбывших Варягов на богатство дружины Свенельда… Здесь я вижу в пришельцах не только менее образованности в нравах, и утонченности в жизненных потребностях, но даже и в самой гражданственности”…

“Набеги Норманнов и завоевания их долгое время подобно молнии блистали и исчезали, пока наконец составились из оных государства. Но даже во время существования сих государству спрашиваю, был ли хотя один город в Скандинавии около 1000 года, который бы мог сравниться с Киевом? В самую блестящую эпоху их завоеваний, когда скальды воспевали знаменитые подвиги своих соотчичей, в Скандинавы почти не было городов. Владения Скандинавов были реки, холмы, равнины; а собственность Славян составляли грады, города (civitates).

Земля Славянская, изобиловавшая всеми жизненными потребностями, населенная многими городами, была для Варягов всегдашнею целью набегов, потому что они находили в оной столько же добычи, богатства и городов, как в соседней стране Биярмии. Из всего этого я заключаю, что Славяне были на высшей степени образованности, нежели Варяги во время пришествия их в землю Славянскую. Это не гипотеза, не предположение, извлеченное из сравнения или подобия Варягов и Славян, с Греками, Римлянами, Казаками или Татарами, но очевидная истина основанная на современных происшествиях и описаниях” {Северный Архив 1824. No 3, стр. 164–169, No 15, стр. 135–140.}.

Множество доказательств такому заключению Лелевеля находится в самой истории Карамзина, которого автор справедливо упрекал, что “он слишком мало обратил внимания на сей важный предмет, служащий к объяснению многих темных мест в истории, предмет, который должно почитать за один из краеугольных камней целого основания Русской истории, и который однако историографом был разрешен несколькими словами без надлежащих доказательств”. Русские ученые-ученики Шлецера придавали этому предмету очень важное значение только в том смысле, чтобы наперекор здравому смыслу доказывать одно Норманство Руси и развивать на этом основании широкую образовательную роль Варягов (Норманнов). Замечаний Лелевеля в отношении общей главной его мысли даже никто и не оспаривал: они остались без отзыва, как нечто совсем чуждое нашим историческим созерцаниям.

Как нечто совсем чуждое обработке Русской истории были приняты и труды Венелина. Некоторые их встретили очень радушно и радовались, как новому открытию, его смелым решениям о старобытности в Европе Славянства, о старобытности на своем месте Руси, о несуществовании так называемого великого переселения народов и т. д. Впрочем их оценили по достоинству, заметив важные недостатки в самом методе его исследований, не обращавшем особого внимания на обработку подлинных свидетельств или источников, о чем мы говорили.

Общий голос ученых становился однако на том, что в сущности это — бредни, что это говорит одно невежество, ибо истинная, Шлецеровская ученость свидетельствует совсем другое. Верные мысли Славянской школы конечно не угасали; они нарождались сами собой; но к сожалению не на их стороне была наука или лучше сказать общее мнение ученых людей, в особенности преподавателей этой науки, которым конечно гораздо легче было повторять шлецеровские зады, чем самостоятельно копаться в новых источниках. Для утверждения о Норманстве Руси и о великом влиянии на нашу жизнь Варягов-Норманнов, не требовалось никакого самостоятельная знания и труда. Достаточно было только крепче держаться за Шлецера и приводить уже обработанные, готовый доказательства из его же сочинений.

Писал ли кто историю, как Полевой, Устрялов, все с разными вариациями, в более или менее резких выражениях повторяли одно и тоже.

“Нельзя предполагать в древних Славянах, говорил Полевой, большей против Варягов (Норманнов) образованности. Было только различие народных элементов; одного (славянского), косневшего в азиатской неизменности нравов; другого, создавшая себе новую жизнь под хладным небом Скандинавии и жившего изменениями”.

“Все удостоверяет, говорит Устрялов, что Русь возникла в племени Славян, под влиянием Норманнов, что господство Норманнов, в земле Славянской завязано первый узел общественный”. “В смысле гражданском Славяне вероятно не уступали Норманнам”, продолжает автор, делая уступку мнениям Лелевеля и стараясь помирить эти мнения с норманнским призраком, который однако берет свое и заставляет историка веровать, что напр. удельная система была произведением Норманнов, что Норманны для Славян были вообще поколением благородным, господствующим, что они все свое норманнское хотя и отдали Славянам, то есть превратились в Славян, но удержали за собою именно право господства. Идея чисто немецкая.

Обращался ли кто к “разысканиям о финансах древней России” как Гагемейстер, опять являлись те же избитые мысли и фразы о великом организаторском значении Варягов-Норманнов.

Гагемейстер не говорит уже о призвании, а прямо описывает, что все наши земли были покорены Норманнами, что Рюрик соединил только под свою державу “некоторые из отдельных государств, основанных прежде него Норманнами же”, и что в скором времени после того “Северная Россия и в особенности Новгород, более походили на землю Норманскую, чем на Славянскую; ибо законы, обычаи, торговля, перешли туда из-за моря”. Олег затем покорил юг России, утвердившись в Киеве, где, только “отдаленность этого города от Скандинавии сохранила народность Славян”.

“Народная самобытность Славян взяла верх над пришельцами Норманнами по той причине, что была принята из Греции Христианская вера, сделавшая Россию как будто принадлежностью Греции”.

“Владычество Варягов (Норманнов) имело весьма благое влияние на промышленность в России”. Оно строило города, размещало жителей по погостам и сотням, соединяло их более и искоренило последние следы кочевой жизни, привязало население к земле, придало более ценности почве.

“Не было народа, который бы более Норманцев умел воспользоваться многочисленными водяными путями России”.

“Норманцы были основателями торговли в России, о чем свидетельствуют перешедшие в Русский язык слова: купец, гость, товар, торг”.

“Сословие купцов сначала, кажется, состояло только из Норманцев”.

“В 9, 10 и 11 ст. вся торговля находилась в руках Норманцев”.

Все это говорится рядом с таким заключением автора: “Начало Русского Государства скрывается в первом соединении в гражданские общества Славянских племен; общества сии достигли уже некоторой степени образованности до прибытия варяжских князей, которые сделавшись известными Грекам, сообщили имя свое всей подвластной стране. Посему нельзя определить древности разных установлений в Российском Государстве относительно начала общественных в оном связей”.

Открываются свидетельства Арабов о дерзких походах Руссов на Восток — исследователь, начиная свою повесть об этих походах, не спрашивает, какие это были Руссы, а прямо, впереди всего чертит живую характеристику Норманнов, поставляешь их единственным народом в истории, с которым никто не мог сравняться в беспредельной, дикой отваге и пр., и пр. и доказываешь, что этот буйный дух Норманства лучше всего выражается именно в Русских походах на Каспий {Ж. М. Н. П. 1835. Февраль. В. Григорьева: О древних походах Руссов на Восток.}.

Само собою разумеется, что разыскания в Скандинавских Сагах, произведенные под обаянием норманнского призрака, должны были довести дело до последнего конца. За это дело взялся Сенковский. По поводу издания Эймундовой Саги, он написал о Скандинавских Сагах особую статью, где с необыкновенною горячностью доказал, что Русь в сущности была только новой Скандинавией.

Искренно ли он верил своим заключениям, или это было одно только его журнальное остроумие — неизвестно. Но очень многие и самые существенные его соображения и решения были приняты ученостью весьма приветливо и дружелюбно. Они не были новы; они повторяли одно и тоже старое; но они были доказаны новым способом.

Возбужденный распространившимися в то время новыми идеями о задачах истории, Сенковский потребовал и от наших историков уже не мертвых подлинных документов, на чем стояла критика Шлецера, а запросил подлинного живого человека, которого по его мнению возможно изобразить только при помощи народных саг, преданий, басен, совсем отринутых и позабытых историческою ученостью. С этой точки он прежде всего осудил теорию исторической критики, упрекая ее в ложном направлены, что “слишком она доискивалась истины, достоверности, чистоты фактов”.

Он отдавал преимущество картине общественного человека и на этом основании очень заступался за басни, предпочитая их всякой достоверности.

Вместе с критикою, конечно, он осудил и Шлецера, которого называете “одним из ужаснейших мучителей” в смысле неутомимого преследователя всяких басен.

Можно было ожидать в самом деле чего либо нового, несогласного с историческою критикою этого ужаснейшего мучителя, а вышло напротив все одно и тоже, о чем давным-давно говорил Шлецер. Его осторожные во всяком случае мысли без всякой осторожности были доведены только до полной нелепости. Почему и можно заключить, что Сенковский, как очень верно заметил Савельев-Ростиславич, писал собственно веселую пародию на теорию Норманства, доводя ее логически до явных нелепостей.

“Не трудно видеть, говорит Сенковский о приходе к нам Варягов, что не горстка солдат вторглась в политически быть и нравы Славян, но что вся нравственная, политическая и гражданская Скандинавия со всеми своими учреждениями, нравами и преданиями поселилась в нашей земле; что эпоха Варягов есть настоящий период Славянской Скандинавии; ибо хотя они скоро забыли свой язык, подобно Манджурам, завоевавшим Китай, но очевидно оставались Норманнами почти до времен Монгольских”.

Славяне “неминуемо должны были утратить свою народность и вместе с приятием имени Руссов, сделаться Руссами-Скандинавами, в образе мыслей, нравах и даже занятиях”.

Варяги, как грозное сословие Скандинавских морских князей, своими романическими, истинно живописными нравами, внезапным своим падением посреди земледельческих племен непременно потрясли все навыки Славян. “В самом деле, мы видим, что спустя некоторое время тихие, смирные, угнетенные человеки (так Сенковский называет Славян), которых Хазары (т. е. Обры, Авары) запрягали в свои кибитки, уже смело стали разделять с Руссами опасности моря и пускаться вместе с ними почти на баснословные подвиги. Скоро все народонаселение сделалось воинственным и оживилось героическим духом Скандинавии. Такая перемена в характере заставляете предполагать общее преобразование духа, понятий, вооружения, одежды и обычаев страны”.

Вообще автор убежден, что “если нравственное и политическое состояние России в первой эпохе ее истории не было верным оттиском Скандинавии, то без всякого сомнения было оно полным и ярким ее отражением”. “Настоящий характер эпохи был Русский, или Скандинавский, а не Славянский”.

“Одним словом, Россия варяжских времен была, с некоторыми оттенками, Финно-Славянская Скандинавия. Безпристрастный историк России не должен исключительно объявлять себя славянином, ибо тогдашнее ее народонаселение состояло в равном почти количестве из Славян и Финнов, под управлением третьего германского поколения. Из слияния этих трех племен восстал Российский народ…. История России начинается в Скандинавии и на водах Балтийского моря. Нравственный и политически быть норманнского севера есть первая картина, первая страница нашего бытописания. Саги столько же принадлежат нам, как и прочим народам, происшедшим от Скандинавов или ими созданными.

Все эти заключения, развивающие только главные положения Шлецера, утверждались на изучении скандинавских саг, то есть скандинавской народной поэзии, в роде наших богатырских былин, сильно потерпевшей только от ученой руки их первых собирателей. Таким образом: первое — это поэзия, второе — это поэзия, искаженная не устами самого народа, а пером сочинителя историй.

Но все-таки в ней живее, чем где-либо обрисовывается древний общий скандинавский человек со своими нравами, обычаями, уставами жизни и т. д. Из сравнения этого человека с Русским древним человеком оказывается сходство, но только сходство общечеловеческое, сходство одинаких условий жизни, одинаких ее положений и направлений, какие можно открыть повсюду в человеческой природе. Однако — на этом самом основании норманисты решают, что на Руси в первые века ее истории ничего не было своего, а все было норманнское, обозначая таким образом своенародную жизнь Руси пустым местом.

Статья Сенковского в сущности была горячим журнальным фельетоном в защиту полного и всестороннего норманства Руси. Осуждая историков и самого Карамзина за их невнимание к сагам, он бегло и живо рисует характеристику норманнского севера и заключает: — “все это ускользнуло от внимания и проницательности наших историков, все иссякло в тумане неуместного славянизма и сдуто с исторических страниц Руси ледовитым дыханием Старой Критики”.

“Чтоб создать настоящую историю того времени, продолжает автор, надобно вновь переисследовать все ее материалы в духе новейшей критики, которая не боится басен и умеет отыскивать и в них человека и его общественное состояние; надобно учиться языку Руссов и стараться из подлинных сказаний севера узнать, что такое был тогдашний север”. “Утешимся приятною надеждою, заключает автор, что скоро кто-нибудь из нашей молодой России, посвятить себя одной этой эпохе, и изучив ее во всех отношениях, сочинить первую ее монографию и первую историю. Труд огромный, многосложный, требующий большого терпения, постоянства и даже разнородных сведений, но обещающий вознаградить неустрашимая труженика обильною жатвою любопытных фактов и новых видов”.

Такой труд давно уже был предпринять Погодиным. Никто, конечно, с таким здравомыслием и так основательно не мог бы рассеять этот норманнский призрак, как автор “Исследований, Замечаний и Лекций о Русской Истории”.

Но к сожалению многоуважаемый ученый пришел к разработке этого вопроса уже с готовым его решением (по Карамзину) с готовою и притом неоспоримою истиною, что Варяги-Русь суть Норманны. В самом начале своего труда, он приводить так называемое им классическое место Несторовой летописи, где говорится о призвании Варягов и где они сливаются с Русью в одно имя, в одно племя. Автор полагает это место краеугольным камнем для своих рассуждений. По-видимому, он называет его классическим в смысле его непреложной достоверности, и сопровождает следующим рассуждением: “Мы должны рассмотреть внимательно это важное место.

Разберем все слова, объясним все выражения, сообразим все обстоятельства современный и следующие, поищем комментария в истории древних государству единоплеменных и иноплеменных, отвлечемся от всех понятий настоящих. Помня беспрестанно всю важность и великость нашего дела, нашей задачи (то есть разрешение вопроса, как началось Русское Государство) станем останавливаться на всяком шагу: все для нас важно, дорого, нужно; стоит труда подумать о всякой безделице; подобно рудокопам, которые просевают кучи песку, через сито, чтоб извлечь несколько крупинок золота, проведем всякое слово, всякую букву через чистилище строгой критики”.

Можно думать, что чистилищу строгой критики подвергнется прежде всего слово Русь: как, в каком смысле оно имя норманнское, а не Русское; откуда взял летописец, что это имя явилось только со времени призвания Варягов и принесено ими, как их собственное туземное имя; как он мог узнать об этом, в каком виде он передаете это сведение, в образе ли предания или под видом события; где именно жила эта Русь? и т. д.

Автор не задает никаких вопросов по этому поводу и вполне, без малейших оговорок толкует слова Нестора в пользу предвзятой идеи о Норманстве Руси, называя свое толкование наияснейшим. Он главным образом доказывает только, что Варяги — были Норманны, что Русь, поэтому, тоже Норманны, — это для него истина наияснейшая, не требующая никаких доказательства

Первое показание летописца о Руси, что он впервые нашел это имя у Греков, показание, заслуживающее самого внимательного рассмотрения именно в сличении с варяжским происхождением этого слова, остается здесь без всякого отзыва и как бы не существует. Точно также остается без отзыва и последнее показание летописи, что с приходом Олега в Киев все пришедшие, в том числе и Варяги, прозвались Русью.

Кроме того исследования Шлецера и замечание покойного Максимовича, что Нестор входил уже в соображения о начале прозвания Русской земли и что летопись Русская в этом отношении представляет не простое сказание о событиях, но мнения исторические {Откуда идет Русская Земля, 14, 47, 57.}, — это осталось также без обследования.

Вообще намерение автора провести вопрос чистилищем строгой критики над каждым словом и над каждою буквою ограничилось только одною стороною дела: всесторонним и подробнейшим защищением предвзятого решения от возражений, какие в то время существовали и нарождались в науке.

Впрочем автор за имя особенно не стоит. Он говорит даже, что не в имени дело. Норманны могли принести имя, могли сами принять имя от туземцев: “Основателями государства в том и другом случае остаются Норманны! Вот в чем главное!”

Но как это понимать? Что значит быть основателем государства, особенно, если этот вопрос будет относиться к нашим Варягам? Что собственно они принесли к нам такого, почему должно их почитать основателями государства? То, что приписывается Варягам, не развилось ли в течение лет само собою из собственных Славянских обстоятельств и начал жизни?

С ними пришел князь, но князь ведь доморощенное славянское произведете жизни; поэтому необходимо знать, чем варяжский князь отличался от прежних славянских князей? Князь принес княжеский суд, но чем этот суд отличался от прежнего славянского суда? Что касается самой идеи об общей справедливой власти, то мы видим, что понятия об ней были выработаны сознанием самих Славян, для этого и призвавших варяжского князя. Князь принес порядок, наряд; но какой, и чем он отличался от прежнего порядка или беспорядка? По-видимому вся роль Варягов заключалась в защите от обид, сторонних и домашних — это ли мы должны именовать основанием государства?

И почему основателями государства не почитать с большею справедливостью тех самых людей, которые именно для основания своей независимости и самостоятельности призвали весьма потребное для этого орудие — храбрую и отважную варяжскую дружину? Люди, измучившись домашним раздором, согласились отдаться в защиту, пошли на суд и на правду третьего стороннего лица. Ясно, что основание государства устроилось тремя силами и Варяги в этом случае составляют не более, как только третью долю, а две доли необходимо должны принадлежать все-таки старым хозяевам этого нового государства. Другое дело, если б случилось варяжское завоевание.

Но ни летопись, ни последующая история об этом даже не делают и намеков. Варяжский князь в лице даже очень поздних потомков все еще не думает отнимать остальных двух долей у народа и все живет одною своею третьею долею, которою владел по призванию. То есть, князь долгое время все остается не более как защитником и судьею людей, не помышляя ни о чем другом. Не есть ли это чисто славянская старозаветная обработка княжеских понятий и всего того смысла княжеской роли, с каким варяжский князь целые столетия живет между Славянами?

Труд Погодина в сущности представляет, как он заявляете сам, только систематически свод всех прежних работ по этому предмету и опровержение всех возражений и мнений, несогласных с учением Скандинавства. Поэтому, естественно мы у него находим повторение тех же идей Шлецера и Карамзина, только обставленных и развитых с большими подробностями. Шлецерову идею о Рюрике-монархе, как основателе Русского Государства, Погодин развивает таким образом: “Призванному княжескому роду, говорит он, предназначено было великое дело преобразовать в гражданском отношении весь этот славянский патриархальный мир, сообщить исподволь гражданскую форму всем частям России, довести ее до нынешнего состояния и составить величайшее государство в мире…. Начало династии — это в некотором отношении начало начала”. Убеждение совершенно библейское. Пустое место и династия, как личный творец всего чем живет наш народ!

Но так ли было в Русской истории? Не сам ли народ двигал династией, требуя и настаивая, хотя бы одним путем отрицания, чтоб она не отставала в гражданских преобразованиях, или вообще в устройстве земли. То, что можно сказать обо всем ходе Русской Истории, разве возможно приписать деянию одной династии. Она во всяком случае и всегда остается, как мы заметили выше, при одной третьей доле в своей деятельности и заботливости об общем благе. На остальных двух долях опять-таки работает народ.

Невозможно также присваивать династии значение начала самого начала в государственном и особенно в гражданском развитии народа. Начало начала заключается именно в том приснопамятном решении Новгородских Славян поискать князя, который бы владел и судил по праву, в правду, и рядил по ряду, т. е. но уговору с Землею.

Вот истинное начало самого начала, для которого династия послужила только живым выражением, живою формою, не более. Сам автор говорит, хотя и мимоходом, в одном из примечаний к своим исследованиям: “Новгородцы увидели, что наряда в их земле нет и пошли искать себе князя — это и показывает развитие или начало гражданского смысла, какого у других наших племен славянских мы не видим” {Изсл., III, стр. 414.}.

В этом то самом решении и заключается основание государства. Суждение автора о значении династии в собственном смысле есть старинная историческая фраза, посредством которой старинная история очень многое объясняла на своих страницах. Этой фразы невозможно миновать, когда историческое воззрение исполнено понятий, что история повсюду начинается с пустого места и создается личною волею призванного или пришедшего завоевателем творца.

Личный наш творец, то есть Норманны, изображены Погодиным по рисунку, который начерчен критикою Шлецера. Это были разбойники, морские разбойники и грабители, дерзкие забияки, но “в тогдашнее время морской разбой был почетным ремеслом”, заметил при этом Шлецер, повторяя слова Байера.

Все это в большей подробности утвердил своими изысканиями Погодин. Оказывается, что и наши Норманны не могли провести и одного года в покое и делали постоянные набеги, то на Славян соседей, то на Царьград и т. д.

“Для Норманнов ничего не было невозможного. Только они одни могли решиться с малыми силами напасть на столицу Восточной империи (при Оскольде)”.

Погодин беспрестанно приводит ссылки и тексты из западных писателей, подробно объясняя, как эти разбойники-Норманны производили свои набеги и вовсе забывая, что это явление не исключительно норманнское, а общее для всех приморских обитателей, которые промышляют разбоем. По Черному морю наши казаки, также Черкесы делали тоже самое.

И почему ж бы не пускаться на грабеж и древнейшим Киевлянам? Но во всяком случае, по тому облику, какой выведен здесь для норманнских набегов и вообще для характеристики Норманства, никак нельзя поверить, что бы в нашей стране их набеги могли окончиться призванием. Весь запас приводимых доказательств о разбойничестве Норманнов служить как бы подтверждением только тому, что и наша страна была завоевана. Однако тут по необходимости является чудо. Разбойные Варяги на нашей земле поступают иначе.

“Впрочем характер походов варяжских был у нас иной, нежели в прочей Европе, говорит почтенный исследователь: они не являются грабителями и опустошителями”.

Почему же? “Это было без всякого сомнения по той причини, что славянские племена, тихие, смирные, не раздражали их, не представляли никакого сопротивления (напр. Поляне, Радимичи), не так как на западе; или представляли малое (Древляне, Северяне), исполняли тотчас их требования, — кроме Тиверцов, Вятичей, кои кажется пытались было воспользоваться своею отдаленностью. Варяги довольствовались только собиранием дани с племен славянских и даже покупали у них суда”, — то есть не отнимали их грабежом, хотел вероятно сказать автор.

Это заключение, что Варяги действовали у нас иначе, чем в западной Европе, так значительно и важно для разъяснения начальной нашей истории, что на нем-то и следовало бы остановить всю изыскательную ученость. Между тем автор обходит его голым соображением, что Славяне были тихи, смирны, были вообще ничто перед Варягами, творцами нашей исторической жизни.

По этой идее, все деятельное, всякий почин, всякое достоинство принадлежит Варягам; все слабое, ничтожное, тихое, смирное, всякая неподвижность принадлежит Славянам, о чем уже говорил даже и Полевой. Если Ольга в царских палатах Константинополя ведет себя с достоинством, единственно из той мысли, что она не простая придворная женщина тех палат, а княгиня целой народности, то это непременно величавая Норманка, в роде Сигриды и Гиды, не уступавших в гордости своим соотечественникам Норманнам.

Автор прибавляешь: “Вспомним о Рогнеде, которая говорит о Владимире: не хочу разуть робичича и после даже хочет убить Владимира. Припомним о женщинах в войске Святослава, которых нашли убитыми наряду с прочими воинами. Все это черты норманнские, дух более норманнский, нежели славянский… Славянские жены отличались добродетелями более мирными, тихими, восточными”. Самая месть Ольги Древлянам тоже норманнское дело.

Если народ, уже в 11 в., не вынося тягостей или бестолкового управления со стороны князей, т. е. своих организаторов, Варягов-Норманнов, поднимается, бунтует, то автор никак не желает признать в этих бунтовщиках Славян — это не Славяне, это непременно Варяги. В 1065 г. люди Шевские возмутились против Изяслава, укоряя его в неуменьи или в нежеланьи защитить их от Половцев. “Неужели это тихие Поляне?” вопрошает автор. В 1077 г. люди Киевские стали грозить князьям, что если они не помирятся, не прекратят войны, то они уйдут в Грецию.

“Неужели это тихие Поляне, которые платили дань Козарам, беспрекословно покорились Оскольду и Диру, потом Олегу? Неужели это тихие Поляне, которых так прославляет Нестор?” повторяет свои вопросы автор и отвечает. “Нет, это Варяги (Норманны) ходоки в Грецию. Мысль уйти в Грецию не могла придти и в голову Полянам”. Конечно всему племени не могла придти в голову, но горожанам Киева она естественно приходила.

“Новгородцы были гораздо вольнее и образованнее в гражданском отношении пред другими нашими Славянами. — Нет никакого сомнения, что этот (свободный) дух развился наиболее вследствие значительного поселения Варягов между ними”.

“И Круг думает, что напр. Святослав был воспитан там (в Новгороде) для сохранения в нем норманнского духа”.

Норманнский дух представлял основную силу, которая господствовала и все устраивала в Русской Земле!

Задавшись готовым положением, что Русь были Норманны, автор приводить свои заключения, к таким крайностям, которым подивился бы сам Шлецер. Имя Русский в первые двести лет нашей истории везде у него значит норманнский. От этого естественно он приходить к убеждению, что Русь-Норманны жили и господствовали у нас в то время целым особым племенем, которое расселилось по всем городам и составляло исключительно военную силу, так что по его рассуждению даже и все вольные землевладельцы (помещики по теперешнему), из которых составлялась рать, были, разумеется (автор очень часто употребляет это слово), Варяги-Русь, то есть Норманны. Туземцы совершенно не употреблялись (на войну), обреченные на любезное свое земледелие.

Язык русский — это значит язык норманнский. “Язык, говорит автор, употреблялся русский, то есть варяго-русский, норманнский, скандинавский, которым говорили первые князья, их бояре, дружина и все прочие выходцы. Этот язык впоследствии, может быть, в 5 или 6 колене (при детях Ярослава), когда сообщение со скандинавским севером прервалось и Русь совсем ославянилась, вышел из употребления, подобно норманскому на севере Франции, уступив место туземным наречиям, оставив в них после себя только слабые следы. Имя его однако ж перешло на туземные наречия… и язык славянский со всеми его наречиями начал называться по имени господствующего племени Русским”.

Русское язычество, мифология, со всеми своими богами, было варяго-русское, скандинавское, а не славянское. Почему? По одной только причине, что все места летописи, где об этом говорится, относятся к Варяго-Руссам, то есть упоминают собственно Русь, а не Варягов, но не упоминают Славян. Ясно, что все эти верования русские, то есть скандинавские, “и с этой точки должны быть объясняемы. Так требует здравый рассудок и историческая последовательность…

Мы находим даже и положительное подтверждение нашей мысли, доказывает автор: “Олега Греки водиша на роту и мужий его, по Рускому закону, кляшася оружием своим и Перуном, богом своим, и Волосом, скотьим богом”. Может ли быть какое сомнение, что это боги норманнские, а не наши славянские. Олег и мужи его, чистые Норманны, не могли бы клясться чужими богами, которым не верили: всякой клянется своею клятвою”. Продолжая свои рассуждения об этих богах, автор изумляется только, как в Русскую (скандинавскую) мифологию попали Стрибог и Дажбог — имена славянские!

Само собою разумеется, что и “христианством мы обязаны Варягам также, как и гражданским устройством”. “Варяги-Русь воевали и торговали беспрестанно с Константинополем. Там узнали они Христианскую Веру, начали принимать ее, и потом сообщили ее нашим славянским племенам”, которые, конечно, как малый ребенок, не могли знать, что живут недалеко от Царьграда.

Затем торговля, законы, обычаи, все без исключения деятельное и положительное автор приписывает тем же одним Руссам, то есть Скандинавам. “Варяги-Русь, говорит автор, пришли к нам, разумеется, со своими законами и обычаями, точно как со своими именами, верованиями, своим языком, образом действий…”

“Законы и обычаи Русские-Норманнские-Скандинавские-Варяжские сохранились между нами, как верования, как имена, как язык, как дух, подвергаясь мало помалу вместе с нами влиянию туземному, потом христианства… Обозревая эти законы, обычаи, должности и их названия, мы видим ясно, что все они принадлежать племени пришлому, Норманскому-Немецкому”.

Все эти мысли, после уверений Сенковского, конечно, не новы; но мы повторяем их, дабы показать с какою силою они господствовали в каждом ученом труде и в каждом образованном уме.

На чем же однако построены все эти выводы решительные, разительные и неумолимо-своенравные (как сам же Погодин отзывался о Шлецере), с которыми несогласие тотчас с горячностью автор обзывает невежеством, легкомыслием, и крепко убежденный, что истина у него в руках, не допускает даже никакого сомнения и спора? Самым основательным и полновесным возражениям он отвечает следующим образом: “Охотники спорить, охотники искать не истины, а предлогов к несогласию, могут сделать следующее частное возражение, составленное из легких общих мест: такое-то постановление (напр. месть) принадлежит всем народам, — такое-то имя (напр. князь) есть чисто славянское, след. норманнскими их называть нельзя.

Отвечаю:

1) если они общие, то нельзя отнять их и у Норманнов.

2) Они являются не одни, а в совокупности со множеством других обычаев или имен, чисто норманнских, след. должны быть принесены Норманнами же, которые встретили у туземцев случайное сходство со собою в этом отношении.

Мало ли есть таких (случайных) сходств и теперь между племенами, при всем прочем их различии между собою”.

Последняя заметка после Сенковского вполне обозначаете, как искренно автор верует в пустое место Славянства, в это славянское ничто, которое было наполнено только по милости Норманнов. Выходить, что вся основа и так сказать вся материя нашей жизни — норманнская, а если и было кое-что своего, славянского, так и оно весьма сомнительно, ибо случайное сходство с норманством еще не доказывает, чтоб это свое было непременно славянское. Сказать больше об историческом ничтожестве Славянства невозможно.

И все это утверждено только на собранных чертах простого человеческого естественного сходства в некоторых обычаях, нравах, положениях жизни у наших Славян с Норманнами.

Автор с великою тщательностью подыскал эти сходства и с великою горячностью почти на каждой странице своих исследований утверждает, что стало быть наша Русь-Варяги-Норманны-Скандинавы-Немцы.

Дети Ярослава дополняют отцовскую Русскую Правду. — “Так точно происходило и везде у Норманнов”, подтверждаете автор. Как будто в подобных случаях везде происходило и происходить иначе?

“Руссы при Олеге вытаскивают суда на берег и идут на них посуху”, — Норманны поступали так часто, отмечает автор. Но и Аргонавты так поступали.

Любимое пристанище у Норманнов в их походах по воде было на островах, — тоже делают Руссы, см. Ибн-Фоцлана и пр.

Русские любили париться в банях, как говорит Нестор, относя это ко временам Апостольским, — баню очень любили Норманны, которые обыкновенно ходили в оные по субботам, примечает автор.

Конское мясо, которым питался Святослав, разумеется было любимым кушаньем у Норманнов, след. Святослав уже по этому чистейший Норманн со всеми Скифами, Печенегами, Половцами, Татарами и всякими степняками!

Руссы уважали красоту женщин, — известно, как Норманны уважали красоту. Многоженство допускалось, — норманнские обычаи были совершенно те же. Дети отдавались на воспитание дядькам, пестунам, — пестуны были в обычае у Норманнов, и пр., и пр.

Все это было бы ничего: такие сходства без особого труда можно найти у всех народов и они в сущности объясняют только, что люди везде люди. Но для Погодина всякое малейшее сходство норманства с нашим бытом очень значительно и важно, ибо непреложно доказывает, что Русь были Норманны. Желая со всех сторон доказать эту предвзятую истину, он одним норманством и ограничивает свои бесчисленные параллели, и когда С. Строев, рассматривая статью Сенковского о Скандинавских Сагах, указал, что сходства можно найти везде: в Индии, у Евреев, у Греков, у Французов, то Погодин заметил, что такой способ критики “относится к журнальным фокус-покусам”.

Славян автор вообще рисует такими чертами, которые в сущности сводят бытовое и историческое значение их народного характера к нулю.

Говоря по Карамзину и по Шафарику, что главные их добродетели: кротость и терпение, а пороки: сварливость между собою (след. страсть к войне), пристрастие к иноплеменникам и подражательность, Погодин продолжает:

“Славяне были и есть народ тихий, спокойный, терпеливый. Все древние писатели утверждают это о своих Словенах, то есть Западных. Наши имели и имеют эти качества еще в высшей степени. Потому они и приняли чуждых господь без всякого сопротивления (да ведь они призвали их добровольно!), исполняли всякое требование их с готовностью, не раздражали ничем, — и всегда были довольны своею участью. Поляне платили дань Козарам, пришел Аскольд, стали платить ему, пришел Олег — точно также. Кому вы даете дань спрашивает Олег Северян? — Козарам. — Не давайте Козарам, а давайте мне, — и Северяне начали давать ему”.

Не станем доказывать, что все это неверно, не по отношению к Северянам или к какому либо данному случаю, какой всегда можно отыскать, а по отношению ко всей действительности, описанной летописцами и изображенной в своих местах самим же автором. Здесь, эпический склад летописного рассказа автор странным образом толкует как текст точной реляции.

Заметим вообще, что такая характеристика Славянства, конечно, должна была явиться по необходимости, как выражение исторических воззрений, начинающих историю вообще с пустого места.

Но с другой стороны нельзя забывать и того обстоятельства, что в подобных суждениях не мало участвуют и некоторые предубеждения, как ученые, так и общественные или национальный.

Если, как мы уже говорили, немецкий ученый убежден, что германское племя повсюду в истории являлось и является основателем, строителем и проводником цивилизации, культуры; то русский ученый, основательно или неосновательно, никак не может в своем сознании миновать той мысли, что славянское племя и русское в частности никогда в культурном отношении ничего не значило и в сущности представляет историческую пустоту. Для воспитания такого сознания существовало множество причин, ученых и не ученых, о которых мы отчасти говорили и в числе которых весьма немаловажною была та причина, что свои ученые познания мы получали от той исторической науки, где эта истина утверждалась почти каждодневно.

—–

   Весь скептицизм Каченовского и его учеников, против которого с такою горячностью ратовал Погодин, происходил из того же сознания, что Русская история не может представлять что либо значительное в сравнении с историею западных народов.

Этот скептицизм построился главным образом именно на сравнении нашей истории прямо со Всеобщею Историею, то есть на поверке нашей Истории фактами и положениями всего мира. Очень мало зная и меньше всего понимая свою Историю, мы в то время достаточно знали Историю Всемирную и к ее-то великим образцам приравнивали свою Русскую бедность. Параллель выходила изумительная!

Известно, что Карамзин в своей Истории слишком государственно и потому очень неверно изобразил первых князей и первое время Руси. Это подало весьма основательный поводов опровергать историка.

Сомнения и отрицания Каченовского в этом случае отправлялись от готовой и непреложной истины. Он веровал, что это первое время Руси было временем глубокого и всестороннего варварства, которое не могло идти ни в какое сравнение с варварством европейским. Он отвергал наши договоры с Греками, потому что “они заключают в себе понятия совершенно несообразный со существовавшим ходом дел, не только у полудиких кочевых племен Руссов, но даже и во всей Европе”.

Не меньшую несообразность с общим духом времени представляет, по его понятию, и Ярославова Русская Правда, на том основании, что в начале 11-го столетия, в странах западной Европы, в Богемии, в Польше, в Дании, Швеции, не видно ничего подобного.

“Откуда Ярослав взял пример для сочинения своих законов”, — спрашивает Каченовский, и высказывает этим вопросом все одно и то же непреложное убеждение всей Русской образованности, или по крайней мере передовых ее умов, что на Руси, что ни есть, — все откуда либо заимствовано, что сама по себе Русь — пустое место, чистый лист бумаги, никогда не была способна что-либо создать и вырастить самостоятельно. Это убеждение Каченовский постоянно утверждал ученою посылкою: чего не было в Европе, того никак не могло быть и на Руси.

Иначе это противоречило “всеобщему ходу гражданской и политической образованности народов”. Его очень смущала наша летопись, о которой доказывали, что она писана тоже в 11-м веке; между тем, как в соседних европейских странах в этот век летописанье или вовсе не начиналось или едва начиналось. Ясно, что наша летопись подложна, недостоверна. К тому же в своем начале она имеет даже некоторую систему, является систематическим сочинением. “Как это могло случиться посреди всеобщей безграмотности — явление беспримерное в истории! — восклицает скептик, — и особливо в истории нашего Севера, оно суть исключение из всеобщего хода образованности народов”.

По этому поводу Каченовский делает упрек даже Шлецеру за излишнюю доверенность и энтузиазм к нашей летописи и показывает, что она могла быть составлена только в 13-м и даже в 14-м столетии с непременными заимствованиями из западных летописцев и вообще составлена по их образцам {А Шлецер, напротив того, очень хорошо знал и доказывала что она составлена но византийским образцам.}.

Мысль о чем либо Русском, самостоятельном и самобытном в этом отношении, даже после убедительных исследований Шлецера, такая мысль не могла и вместиться в эти отрицающие умы. Простой рассказ Новгородца Гюряты Роговича о Печере и Югре, они сопровождаюсь таким заключением: “Никоим образом не можно даже предположить, не только доказать, чтобы в 11 ст. так далеко простирались открытия Новгородцев”.

Что же в сущности говорит это отрицание? Не лежит ли в нем то же самое сознание о русском человеке, как о пустом месте в человеческой истории, которое руководило и Погодиным в его изображении народного характера наших Славян. Во всяком случае подобные идеи не вырастают на почве науки; они приносятся в ученые рассуждения из области общественных воззрений и созерцаний, от которых, как мы говорили, историческая наука никогда не бывает свободна. Оттого, обыкновенно, построенные на таких идеях ученые соображения не выдерживают и малейшей критики, а исследования при всех своих достоинствах наполняются вопиющими противоречиями и до крайности нелепыми выводами.

И Погодин, и противник его Каченовский, выходя из самых противоположных точек зрения, пришли однако к одному концу и в основе своих воззрений выразили одну и ту же мысль, то есть — мысль об историческом ничтожестве русского бытия.

Здесь общественные мысли и убеждения покорили своей воле мысли ученые, и сами собою, не слушая противоречий, высказались именно там, где следовало произнести последнее заключительное слово, то есть на ученой кафедре.

Это произошло тем легче, что уважаемые ученые, каждый в своем кругу исследований, строили эти исследования на простом логическом развитии предвзятых ими истин или посылок. Каченовский, как мы говорили, шел от той взятой истины, что в начале русской истории Руссы были полудиким кочевым племенем, след. никак не могли сколько-нибудь равняться по своему развитью даже со соседними, столь же дикими странами западной Европы, не говоря об отдаленных.

“Выступают на сцену необразованные и полудикие Норманны, владычествуют над необразованными и полудикими Финно-Славянскими племенами — что из этого могло произойти в смысле цивилизации! И как скоро могла такая народность дойти до сознания о правильных договорах с Греками, об издании писанного закона, о сочинении даже летописи?” “Мы можем судить по Финнам нашего времени, замечает скептик, в каком состоянии, находился народ сей в 11-м веке… Знаем также, из самых наших летописей, в сколь необразованном, именно полудиком состоянии жили в то время Славяне”…

Отсюда логически верно и нисколько неверно действительности были выведены и все дальнейшие заключения скептиков и отрицателей.

Погодин взял за истину, что имя Русь означает Норманнов и также логически верно все Русское, о чем где-либо свидетельствовал летописец и другие источники, отнес к Норманнам. Настоящим Русским, то есть Славянам, именно Киевским, не осталось ничего. Неумолимая логика заставила автора населить Славянские города и земли целым норманнским племенем и этому одному племени отдать все: язык, веру, мореплавание, торговлю, войну и все-все, чем жила Русская Русь первых двух веков.

И все это говорилось на виду обширных и достовернейших свидетельств совсем другого качества, приводимых самим автором, которые, если б поведены были с тою же неумолимою логикою, привели бы совсем к другим выводам и заключениям.

Сам же автор, следуя за Шафариком, пишет: “Древние Славяне и мы, ныне так называемые Русские, составляем один и тот же народ, беспрерывно живущий, если можно так выразиться, с осьмого, а может быть и далее, перед Р. X. века, — следовательно все, что принадлежало древним Славянам, то досталось и нам, в лице наших предков девятого столетия. В чем же состояло это наследство? Что они получили от Славян? Каковы они были в эпоху норманнского водворения между ними? Во-первых, они имели древность, старшинство… Народ наш жил уже как особый народ или как племя особого народа, в его составе, или отдельно, по крайней мере полторы тысячи лет до Рюрика”…

“Во вторых — язык… Далее религиозные верования, законы и обычаи, более или менее сходные. Наконец — все плоды долговременного пребывания на одном месте, в постоянных жилищах, все успехи в разных родах первой промышленности, знакомства с необходимыми удобствами жизни… Верно не находились они на тон степени дикости, на которую поставил их неумолимый Шлецер, и на которой видели их все наши исследователи до Шафарика. И Новгород и Полоцк, и Изборск, и Ростов, и Киев, и Смоленск и прочие города представляются нам тотчас в другом свете”.

Сам же автор, следуя Герену, пишет, что по Русской земле еще со времен Геродота, из греческих черноморских колонии, шла торговля между Европою и Азиею, и прибавляет к этому свою очень верную заметку, что Боспорское царство и город Корсунь не были ли наследниками этой Геродотовской торговли? Сам же автор защищает Шторха от незаслуженной насмешки со стороны неумолимо-своенравного Шлецера над тем, что “с 8 века, по Р. X. Россия была торговым путем, по которому провозились индейские и восточные товары из внутренней Азии, чрез Каспийское и Черное море, к Балтийскому морю и так далее в северо-западную Европу”.

Неумолимо-своенравный Шлецер никак не хотел верить, чтобы “Рюрик, при основании Русского царства, нашел, что народ его имел уже в руках своих сей важный и прибыльной торг”… А это самое подробно доказываешь Погодин, пользуясь трудами Френа, Григорьева, Сенковского, основанными главным образом на изучены памятников вещественных, вполне несомненных, именно на бесчисленных кладах восточных монет, от 8-го до 11-го века включительно, где попадаются также и монеты 7-го и даже 6-го века.

“Греческая торговля должна быть очень древна, если в 906 г. была она главным предметом договора Олегова”, замечает Погодин в другом месте о торговле Руссов с Византией.

Казалось бы достаточно этих соображений и ученых выводом Шафарика и Герена, чтобы пойти иным путем к отысканию истины. По-видимому Погодин сознавал, что именно здесь видится этот другой путь. К концу собранных свидетельств и рассуждений о торговле он присовокупляет следующую заметку: “Может быть и я сам увлекаюсь норманнским элементом, который разыскиваю 25 лет (в 1846 г.) и даю ему слишком много места в древней Русской Истории”…

В то самое время, как исследования и лекции Погодина (Москва 1846 г.) утверждали и распространяли в науке и в обществе норманство Руси и с особою горячностью выставляли на вид великую образовательную роль Норманнов в первоначальной постройке Русской жизни, в далекой Казани было написано сочинение совсем противоположное этому учению. Это была диссертация покойного А. Артемьева под заглавием: “Имели ли Варяги влияние на Славян, и если имели, то в чем оно состояло? Казань. 1845”.

Добросовестный и весьма осторожный и скромный автор не отрицал Норманнского происхождения Руси — это был догмат, не подверженный спору. Но он со всех сторон осмотрел вопрос о принесенном в Русь Скандинавском просвещении и с полною основательностью раскрыл, что такого просвещения не существовало и не могло существовать. Поставив на первое место в своем исследовании гражданский быт древней Руси, то есть культурную сторону вопроса, он естественно пришел к тем же заключениям, какие уже давно высказывались писателями славянских воззрений, конечно, более знакомыми со Славянскою и Русскою древностью.

Поэтому его диссертация в сущности представляет весьма обстоятельный и самостоятельный свод наиболее правильных и рассудительных мнений по поводу заданного вопроса. Автор поставил эпиграфом к своему превосходному труду известное историческое присловье: Господи, Господи, освободи нас от Норманнов! К великому сожалению превосходное сочинение Артемьева в свое время вовсе не было замечено наукою, а потому и не поступило в общий оборота наших познаний о Русской истории. Полем учения в то время сполна владела норманнская школа, не принимавшая никаких рассудительных взглядов и мнений.

В самом деле, если Русские Славяне искони жили, занимаясь земледелием в тех же местах, где застает их история 6-го и 9-го века; если мимо этих мест происходило с незапамятные времен торговое движение, какое бы ни было, из Европы в Азию и обратно, то здравый рассудок повелевает заключить, что и они, так или иначе, живя на перекрестке, подвергались этому движению, что перекрестное их положение от С. к Ю. и от З. к В., как большая дорога для всяких народных движений, военных и торговых, необходимо должно было способствовать развитью у них большей гражданственности, чем в диком углу скандинавского севера, куда по словам Шлецера, даже и Немцы не заходили.

“Об образованности Славян я совершенно согласен” — говорит Погодин, разбирая известную статью Сенковскаго. А Сенковский говорил следующее: “Славяне, имевшие два великие торговые города, Новгород и Киев, известные уже в Азии своим богатством, находились без сомнения на гораздо высшей степени гражданской образованности, чем хищные воины Скандинавии, которые не знали другой торговли, кроме продажи заграбленной добычи, ни другой промышленности, кроме беспрерывной войны”….

“У Славян гражданственности было несравненно более, чем у Норманнов, повторяете утвердительно автор и продолжает: “Их (Славян) смирное повиновение на юге слабым тогда Хозарам, их склонность на севере поручить защиту своего города и отечества иностранной дружине, ясно показывают в них народ, уже обладающий значительною собственностью, уже в известной степени развращенный торговыми нравами. Тоже самое явление повторилось скоро потом в торговой Италии. Люди, которым нечего потерять, всегда дерутся сами, на свой собственный счет, ибо в войне находят они средство к грабительству и обогащению”.

Однако, “слову гражданственности, замечает Погодин, здесь надо давать значение не политическое, а семейное, домашнее, патриархальное, или употребить другое”. Положим так, но все же надо разрешить недоразумение, кто выше в своем быту по развитию, народ земледелец и оседлый торговец или народ разбойник, кочующий из страны в страну? И какое же имя той гражданственности, которую разбойник приносить земледельцу?

Впрочем ни Погодин, ни Сенковский не помышляли о противоречиях, как и о том, что приведенная характеристика Славян совсем разрушаете в основании их общий вывод, что настоящий характер первой эпохи в “Русской Истории был Русский, или Скандинавский, а не Славянский” {Исследования Погодина, т. II, стр. 1–5, 22, 279, 318. т. III, 27, 31, 70, 71, 109, 124, 125, 132, 133, 138, 187–189, 227, 232–238, 242, 263, 273, 298, 301–310, 325, 354–360, 379, 383, 397, 416–420, 454–474, 515 и др. Сенковского; Скандинавские Саги, Библиотека для Чтения, т. I.}.

“История или историческая критика, говорил Сенковский, суть, так сказать, умственные шахматы; искусная игра в факты, в которой, проигрывающие, то есть читатели, за всякий сделанный им ловкою диалектикою шах и мат, должны платить наличным доверием”. В этих словах выразилось самое верное и лучшее объяснение, в чем именно заключается сила подобных исследований и рассуждений.

—–

   Таково в своих качествах учение о Скандинавском происхождении Руси. Может быть иной читатель скажет, что приведенные нами (с возможною краткостью) решения этого учения уже достаточно устарели и им уже не верят и сами норманисты. Действительно, мы думали, что излагая историю этого учения, говорим уже о забытой старине. Но оказывается, что в своих существенных основаниях это учение нисколько не стареет и повторяет себя с точностью.

Во время печатания этих строк в 1876 г. мы должны были прочесть весьма почтенную в ученом отношении и объемистую книгу: Каспий (О походах древних Русских в Табаристан, Б. Дорна), изданную, как приложение к XXVI тому Записок Имп. Академии Наук (Спб. 1875).

В ней ученейший представитель Скандинавства, достоуважаемый академик г. Куник, говоря о мореходцах Норманнах и о том, как они впервые плавали по нашим рекам, изображает следующее: “Какой другой народ в Европе подражал Норманнам в то время в этом отношении? Где можно было найти тогда другой мореходный народ, который, подобно Норманнам, в течении одного столетия, успел бы сплотить в большое единое государство множество финских, литовско-летских и славянских племен, разбросанных по таким обширным равнинам, и живших по старинной, чудной привычке, совершенно сами по себе, да ног не только сдерживать сопротивлявшихся посредством речных походов, но и приучить их к государственному порядку?” Это был “хорошо знакомый с морем династически род”, “норманнская династия Rôs, обнявшая своим именем восточнославянские племена”.

“Варяго-Русский вопрос, продолжает автор, составляет один из краеугольных камней исторической этнографии России и может быть решен вполне удовлетворительно только при помощи лингвистики. Но кроме лингвистической критики большая часть варягоборцев страдает незнанием оснований этнологической критики. Как отдельные личности одарены различными способностями, так и целые племена и народные индивидуумы призваны природою не к одинаковой деятельности, не говоря уже о том, что иной, сам по себе даровитый народ, вследствие неблагоприятных географических или исторических условий, лишь впоследствии может приняться за выполнение известных задач. Кто не имеет ясного понятия о различных причинах, почему даже народы белой расы развились совершенно различно, почему некоторые из них являлись только пастушескими народами, другие же сделались кочевниками, почему одна нация преобразилась в отважных наездников, а другая стала храброю пешею ратью — тот и не в состоянии понять, почему именно восточные Славяне до Рюриковых времен не сделались мореходцами. Указание на знакомство с морем хорвато-сербских Славян, переселившихся из Карпат в Далмацию и на предприятия (Хороши предприятия по Адаму Бременскому и Гельмольду!) померанских, рюгенских и южных Славян, не дает нам права предполагать, что и восточные Славяне добровольно пошли по тому же пути (Конечно, их заставили Норманны!). Напротив того, при не предвзятом рассмотрении означенных фактов, мы только еще более убедимся в том, что древняя Россия стала морскою державою в смысле того времени лишь тогда, когда господство водобоязливых хозарских степных наездников было уничтожено в Киеве и далее знакомыми с морским делом Варягами, Аскольдом и Диром. Но и древнерусский торговый флот просуществовал не долго, как на юге, так и на севере. Один этот факт уже наводить на разные размышления (Следует указание на Печенегов и Половцев, заградивших дорогу к морю). Почти в тоже время, хотя и не так быстро, исчез северный Русский торговый флот. Столь предприимчивая новгородская республика, самовластно утверждавшая и свергавшая князей, мало помалу предоставила вывоз и привоз товаров варяжским (т. е. в 12-м столетии главным образом готландским) купцам, которые затем сами должны были уступить место хитрой торговой политике Ганзы. Но и тогда, когда последняя была вытеснена, все таки еще не явился национальный торговый флот, хотя до Столбовского мира (1617) цари московские владели прибрежьями Финского залива от устья Систербека до устья Невы, и оттуда до Нарвы. Петр Великий создал почтенный военный флот, но создать торговый флот — на это не хватило даже его железной воли и власти. Лишь в настоящее время, когда начатые сверху реформы стали приносить свои плоды, возможно было уразуметь резкую противоположность, существующую в этом отношении между империей и даже небольшой Финляндией, и вместе с тем подумать о средствах к образованию национально-русского торгового флота”.

Не смотря на то, что г. академик Дорн свидетельствует, что эти исследования г. Куника “могут особенно служить к правильному разрешению еще мало исследованного доселе вопроса о способности некоторых средневековых народов к морскому делу и о “водобоязни” других” (вероятно русских Славян? стр. LV), мы все таки должны заметить, что здесь этнологическая критика сопоставляет в сравнение вещи, не имеющие никаких отношений друг к другу. Причины, почему и до сих пор у нас нет торгового флота, так многоразличны и так крепко связаны со всею системою внутренней политики, что мало об них говорить невозможно.

И здесь, как во всех ученых делах, надо допросить всех свидетелей {В том числе в настоящее, время надо допросить, напр., на Черном море наших бедных каботажников, как их теснит и совсем истребляет монополия Русского (?) Общества Пароходства и Торговли, и к тому надо припомнить привилегированное положение в Империи ее небольшой Финляндии, как и всего Остзейского приморского края. Почему нет у нас торгового флота, об этом много писано в газетах и журналах во второй половине семидесятых годов (1876–1878), где между прочим говорится, что с “1797 г. мы в угоду Англии отменили все способы покровительства своему флагу, а с 1858 г. обязались даже по трактату и впредь не выдумывать подобных способов и в результате получилось то, что у нас нет ни кораблей, ни матросов и 93% товаров вывозятся на иностранных кораблях. Результат поучительный!”}.

Почтенному автору известно, что значительность и многочисленность именно торгового флота вполне зависит от растяжения и сильного расчленения береговой лиши, от положения этой линии прямо на море или же в морском захолустье, откуда и выбраться не совсем легко. Люди, живущие лицом к лицу с морем, окружая море своими берегами, или живя совсем посреди моря, неизменно должны иметь значительный торговый и всякий другой флот.

Люди, по своему местожительству смотрящие на море из закоулков, никогда не могут иметь знатного торгового флота, и как бы ни хлопотали об этом, никогда не сравняются в этом отношении с жителями собственно морскими. Растяжение и расчленение нашей приморской береговой линии на Белом море и на Черном море очень хорошо известны. И там и здесь собственно морских флотов создавать было невозможно; и там и здесь являются только флоты речные, прилаженные к морскому ходу. Вот этим прилаживанием речной лодки к морскому ходу население нашей равнины отличалось на всех реках, которые протекали прямо в море. Такие флоты у нас существовали всегда, еще со времен античных Греков. Почти лет за сто до Р. X. Скифы дрались с полководцами Великого Митридата на море, в Керченском проливе, и были разбиты, о чем ясно говорит Страбон.

Торговый морской флот является выразителем торговых морских же сношений народа. Он же для людей, живущих так сказать в море, служит неизбежным средством сообщения даже между собою, не говоря о чужих странах. Наша равнина едва касается морей, поэтому морское дело для нее никогда не могло составлять существенного качества ее жизни. Но тем не менее она не выпустила из рук и далеких морей. Напротив, в течение всей своей истории она только одного и добивалась, чтобы овладеть морским берегом. Ей неизменно указывали путь к морю ее реки. На всех тех реках, где можно было выплыть в море, она всегда держала флоты, которые при надобности и выплывали в море и которые с незапамятных времен служили и для торговли и для разбоя, история, как известно, говорит больше всего о разбоях и совсем почти молчит о ежедневных плаваниях для торговли.

На основании ее свидетельств показывается, что будто народы в то время строили лодки и плавали только для разбоев. Но за недостатком исторических свидетельств, здравый рассудок заставляет полагать, что лодка впервые устроена не для разбоя, а для мирного промысла за рыбою, за зверем, с целью переехать для промысла на другой берег, перевезти путника, свезти на продажу какой либо товар и т. д. Поэтому мирные лодки даже и по морю плавали прежде, чем стали плавать лодки разбойные; поэтому и строить лодку научила сама вода, а собираться лодками в целый флота научила торговая или промышленная нужда, но вовсе не Норманны. Они могли научить разве только разбойничать; но и в этом случае прямые и безопасные дороги по рекам и по морю они должны были узнавать только при помощи туземцев.

Норманны учили нас плавать двести лет, двести лет мы говорили их языком и конечно должны были занять у них же все морские названия, а Шлецер изумляется: “Странно, говорит, что Руссы, мореходные названия, которыми так богата норманнский язык, заняли от Греков!” Это очень чудно и странно только по случаю навязыванья нам в учителя мореходству любезных Норманнов. Но это явится делом очень простым и естественным, если припомним, что мореходству должны были нас выучить еще древние Греки.

Русская равнина уже по одному своему физическому облику не была способна сделаться морскою державою в смысле торгового флота. Ее флоты и в настоящее время есть только ее морские стены, одна защита. Но ее внутренние речные флоты, как средства перевоза, всегда были многочисленны. Из этих флотов создавались и те флоты, которые хаживали на Царьград и на Каспий, в Закавказье.

Флоты Аскольда и Дира, Олега и Игоря были в известном смысле разбойными набегами, а такие флоты в устьях Днепра и Дона существовали искони веков до 18 столетия. Об этом хорошо знают Турки, а в глубокой древности хорошо знали все Черноморские обитатели. На таких разбойных флотах в мирное и дружелюбное время всегда перевозились и товары, и потому они делались на это время торговыми флотами. Новгородский флота перестал ездить за море с той поры, как его стали притеснять Немцы, то есть со времени конечного истребления Немцами и Датчанами балтийских Славян.

Вообще, как в древности, так и ныне, Русская равнина является настолько морскою державою, насколько ей способствуют в этом ее морские берега. В этом отношении она не выпустила из своих рук ни одного зерна. Средняя ее история отбила ее от морских берегов. Государство само ушло от врагов в леса суздальской области. Но народ не покидал своего древнего обычая и время от времени все-таки спускался по рекам за своим делом и в Каспийское, и в Черное море, доплывая до Персии и до Турции. Указывать на тесное положение нашей истории относительно морей от 13 до 18 века в доказательство Русской водобоязни возможно лишь в том случае, когда будет доказано, что за это время и на реках не плавало ни одного судна.

Нам кажется, что этнологическая критика требует для объяснения каждого отдельного случая и факта, полного и всестороннего осмотра всей бытовой истории народа, всех жизненных причин, какие породили такой факт.

Появилось слово или имя Русь, появились и моряки, а до того их не было: это критика лингвистическая, критика слов. Но этиологическая критика, или критика дел будет всегда доказывать, что на каждой большой реке, впадающей в море, если живут люди, промышляющие к тому же разбоем, то неизменно заведут у себя флот, хотя бы лодочный, и неизменно будут плавать по морю с незапамятных времен. И потому весьма достаточно даже одиночного отрывочного летописного свидетельства, о выезде такого народа в море на лодках, чтобы утвердить этнологическую посылку о его давней способности к морскому плаванию.

Летописцы ведь не писали дневников жизни того или другого народа, а упоминали о его плаваниях только при случае. В этнологической критике очень многое само собою разумеется, ибо в своих рассуждениях она отправляется от неизменных законов человеческой жизни вообще. Если в стране существует суровая зима, то и без летописных показаний этнология скажет твердо и решительно, что народ этой страны неизменно носил шубы, хотя бы и не сшитые звериные шкуры.

До Аскольда, продолжает г. Куник, не встречается никаких следов русских торговцев и морских разбойников ни на Черном, ни на Каспийском море. Для нас норманистов такое молчание всех греческих и восточных источников может только служить подтверждением выработанного другим путем убеждения, что в то время ещё не было русского флота, служившего для торговых сношений или грабительских набегов”…

“Такие кровожадные моряки, отваживающиеся в неведомые им воды, никак не могли освоиться с морем внезапно, в особенности среди таких внутренних материковых стран, как среднее Приднепровье или северное Приволжье. Нужно было народиться нескольким поколениям и даже столетиям, прежде нежели языческий народ, отрезанный от средоточий тогдашней культуры до такой степени успел ознакомиться с морем, а это уже никак не могло случиться на Черном море”.

Почему же не могло этого случиться именно на Черном море, когда это море было прямою и ближайшею дорогою к главному средоточию тогдашней европейской культуры, к Византии? Впрочем со всеми подобными идеями мы уже достаточно знакомы из приведенных выше рассуждений Шлецера и его последователей.

Особенно не жалует уважаемый автор мнений, которые производят Русь от Балтийского Славянства. “В Западной Европе, говорит он, со времен Герберштейна до Лейбница забавлялись только грубым отождествлением Варягов и славянских Вагриев”. Мысль Котляревского о том, что естественнее всего Варяги могли быть призваны от Поморских Славян, автор называет отчаянною мыслью и вообще мысль о сношениях Помореких Славян с Новгородскими именует мыслью не историческою, на том основании, что в земле Поморян находки арабских монет 8-го-10-го стол. менее значительны, чем в Скандинавии. “Гораздо естественнее предполагать, заключаешь автор, что в 8-м и 9-м столетиях на Финском заливе мог хозяйничать только старинный морской народ живший по близости (в Готландии на Аландских островах и в Швеции), чем передавать тогдашнюю торговлю с Россией в руки Лютичей” {См. Каспий, стр. 55, 378, 393, 396, 398, 452–454, 461, 692 и др.}.

Само собою разумеется, что, изучая больше всего Скандинавские источники, естественнее повсюду видеть и находить одних Шведов. Так точно, как изучая славянскую Балтийскую историю, правдоподобнее заключать, что не откуда, как только из этой Славянской Земли и были призваны наши достопамятные Варяги. Котляревский, положивший весьма прочное основание дли изучения этой истории, не мог иначе заключать, ибо видел тамошних Славян так сказать лицом к лицу {См. Древности Права Балтийских Славян и Книга о древностях и истории Поморских Славян. Прага. 1874.}. К такой мысли прежде всего приводить именно этнологическая критика, то есть критика бытовых положений и отношений.

Мы говорили, что как Скандинавство, так и Славянство предаются в иных случаях фантазиям, которые по необходимости сами собою рождаются от недостатка точных свидетельств. Там, где фактов не хватает, само собою разыгрывается воображение, строящее гипотезы, парадоксы, воздушные замки. Недостаток фактов может зависеть или от малого знакомства с предметом исследования или от настоящей скудости источников. И то, и другое можно показать и на той, и на другой стороне. Стало быть и там, и здесь неосновательные объяснения, фантазии неизбежны.

Нам должно остановиться только на основных посылках, от которых расходятся во все стороны исследовательные круги того и другого учения.

Основная истина учения о Славянстве Руси настолько верна в самой себе, что без малейших противоречий способна объяснить всякое исторически

Основная истина Славянского учения заключается в том, что Русь старобытна на своем месте, и народом, и самым именем. Этою истиною в познание Русской Древности вносится основа широкая и положительная и потому все явления древнего русского быта и древней русской истории объясняются легко, без малейших натяжек. Самое дело призвания князей становится не только понятным, но и явлением так сказать прирожденным Русской Древности.

Естественное развитие торговых сношений с древнейшего незапамятного времени, возникновение городов еще до прихода Варягов и все те признаки самостоятельной и могущественной народной силы, с которою Русь вдруг выходить на сцену истории, объясняются просто и верно, одним только здравым предположением, что источники или корни этой силы находятся далеко за пределами варяжского девятого столетия.

Словом сказать, учение о Славянстве Руси, опираясь на естественный ход нашей истории, выросшей так сказать из самой земли, принимая ее началом простое, так сказать, растительное естество жизни, уже тем самым вносить в свою исследовательность одни положительные, созидающие свойства и вполне согласуется с законами не чудодейственного, а самого обыкновенного хода всякой первоначальной истории.

Напротив того, каждый читатель легко заметит, что учение о Скандинавстве Руси все держится только на отрицании и руководится одним отрицанием исторического естества в Русском Славянстве. Как учение немецкое, оно и родилось в минуту всестороннего отрицания русской народной древности. Главный вождь этого учения, Шлецер, сам по себе, был великою критическою силою отрицания и сомнения. Для него положительный вес имела одна государственная История, да и то в немецком смысле. Пред лицом такой Истории он отрицал все, что с нею не согласовалось, то есть всякие народные стихии, в которых не замечалось его государственности. С этой точки зрения он не нашел ничего достойного внимания даже в истории древней Греции, так как государства ее были слабы и бессильны, религия была глупа и т. д. {См. Шлецер — рассуждение о Русской историографии, А. Попова, в Московском Сборнике на 1847 год.}

Дух шлецеровского отрицания и сомнения поселился и на той ниве, на которой происходила обработка первоначальной Русской Истории. Здесь, Скандинавство Руси, как прочная и твердая основа, само собою явилось краеугольным камнем этого отрицающего направления.

Что и как оно отрицает, мы видели в рассуждениях самого Шлецера и Погодина. Другие повторяют тоже.

Оно отрицает всякое значение для древнейшей русской истории свидетельств греческой и римской древности.

Отрицает старобытность русского племени и имени.

Отрицает варяжество Балтийских Славян, то есть отнимаете у них все те народные свойства и качества, которые принадлежать им, как предприимчивым и воинственным морякам, наравне со Скандинавами.

Отрицает у старобытного русского Славянства предприимчивость торговую, мореплавательную, воинственную и т. д.

Отрицает вообще все те простые и естественные качества древнейшей русской народной жизни, которые создаются самою природою страны, создаются простыми естественными условиями местожительства.

Самые даже фантасмагории немецкого учения о Скандинавстве Руси наполняются взглядами и мечтами только о совершенном историческом ничтожестве русского племени, наполняются одними только отрицаниями его обыкновенной природы, человеческой и исторической, и все только для того, чтобы поставить на видном месте в начальной нашей истории одних Норманнов.

Это учение рисует русское Славянство тихим и смирным, что в сущности есть самое полное отрицание в народе его историчности, если можно так выразиться, ибо тихость и смирение, как великие добродетели для личной жизни, становятся великими, бесконечно зловредными пороками для народной самостоятельности и независимости, и вся Русская История вполне доказывает, что эти пороки, особенно в древнее время, нисколько не принадлежали русскому Славянству, показавшему еще со времен изгнания Варягов, что оно ни одной минуты не оставалось тихим и смирным, то есть ни одной минуты не выпускало из рук своей народной независимости и самостоятельности и сумело отстоять свою Землю от всевозможных напастей, какие приходили на эту Землю не только от Татар, но и от целой Европы.

“Народ Российский, говорил Ломоносову от времен, глубокою древностью сокровенных, до нынешнего веку толь многие видел в счастии своем перемены, что ежели кто междоусобные и отвне нанесенные войны рассудит, в великое удивление придет, что по толь многих разделениях, утеснениях и нестроениях не токмо не расточался, но и на высочайший степень величества, могущества и славы достигнул”.

Стремясь весь свой век с незапамятной древности к политической независимости и самостоятельности, Русское Славянство успело наконец создать обширное и крепкое государство. Весь материал для этого государства, выработанный мудростью самого народа, был уже вполне собран к приходу Рюрика и только впоследствии междоусобия призванной власти замедлили на целые века дальнейшую правильную постройку этого государства.

Нам кажется, что вся отрицающая сила учения о Скандинавстве Руси утверждается лишь на отсутствие в его исследовательности именно этнологической критики, без которой, конечно, никогда и ничего нельзя объяснить ни в одной Истории какого бы то ни было народа, особенно в первоначальной Истории.

—–

   Оканчивая эту историю возникновения и распространения мнений о норманском происхождении Руси, мы должны припомнить известную истину, что писатели, как и ученые исследователи, и особенно в обработке Истории, всегда служат выразителями, более или менее полными и всесторонними, тех идеи, какие в известный круг времени господствуют в сознании самого общества.

Всем известно, как наша образованность богата отрицающими идеями относительно именно русского человека во всей его истории и во всем его быту. Поэтому нет ничего естественнее, как встречать присутствие тех же идей повсюду, и в художественных созданиях, и в ученейших исследованиях, как и в простых разговорах. История мнений о Норманстве Руси в сущности изображаете только отрицающее созерцание нашей образованности о собственной ее Русской Истории.

Вот по какой причине крайние увлечения некоторых исследований могут объясняться только непреодолимым общим потоком общественных воззрений и должны делить с ними пополам всякую вину в несообразностях и противоречиях, ибо исследователь, как мы сказали, есть только полный или неполный выразитель живущих идей своего времени. На долю науки всегда остается не малый труд отделять истинные ее приобретения от великого множества соображений и утверждений, выражающих не более, как одно жизненное движение тех иди других общественных убеждений.

Если справедливо, что учение о Норманстве Руси приобретало свои силы больше всего от направления отрицающих идей нашей образованности, то, можно надеяться, оно просуществует еще долго, до тех пор, пока Русское общество не износит в себе всех начал своего отрицания и своего сомнения в достоинствах собственной своей природы.

 

При перепечатке просьба вставлять активные ссылки на ruolden.ru
Copyright oslogic.ru © 2022 . All Rights Reserved.