А. В. Арсеньев
Старые бывальщины
Исторические очерки и картинки
С.-Петербург
Издание А. С. Суворина
1892
Рассказы из дел Тайной канцелярии
СОДЕРЖАНИЕ
- Историческое введение
- Как кочетковский поп видел Петра Великого
- Корабельный столяр и “Анна Ивановна”
- О поручике, принуждавшем пить за здоровье императрицы
- Не кстати памятливая баба
- Легенда о Петре Великом и о воре
- Не разняли — кто виноват?
- Колодник, рассказывающий, что Петр II жив
- Беглый гусар Штырской, завоеватель Российской империи
- Князь Потемкин — фальшивый монетчик
- Битый капрал и бабье царство
- Хохлы-просители при Павле I
I. Историческое введение. 1701–1797 гг.
Предлагаемые одиннадцать очерков из старинной судебной практики тайных розыскных учреждений по делам об оскорблении царского достоинства и чести словами, в хронологической последовательности, своей обнимают целое столетие.
Мы увидим здесь дела, возникшие в царствования Петра Великого, Анны Иоанновны, Елисаветы Петровны, Екатерины II и, наконец, Павла I.
Все они, описанием живых нравов и подлинно бывших фактов, характеризуют свою эпоху и дают понятие о жизни и взглядах наших предков.
Дики были эти взгляды на некоторые предметы, но ничуть не необыкновенны — они были современны и понятны для своей эпохи и не должны нас удивлять.
Все нации в мире, совершая свой исторический рост и развитие, прошли те же самые стадии, как и мы, впадали в такие же ошибки, были так же мало развиты в нравственном и умственном отношениях.
Наши легендарные застенки Преображенского Приказа и Тайной Канцелярии — ничто в сравнении с тюрьмами испанской инквизиции.
Жестокие розыски и пытка в России были узаконены “Уложением царя Алексея Михайловича”, который вовсе не был жестоким государем, а наоборот,– заслужил у современников название “тишайшего”, которое сохранило за ним и потомство.
Пытка была необходимою принадлежностью всякого судебного следствия и допроса и употреблялась даже в волостных народных судах.
Показанию, вымученному истязанием, придавали значение юридической правды, и как ни ложен, на наш взгляд, такой способ добиваться истины, но тогда он был одобряем и принят всеми.
Даже светлая и разумная голова Петра Великого, стоявшего по идеям и взглядам гораздо выше современников, разделяла то же мнение, и Преображенский Приказ день и ночь беспрестанно оглашался стонами пытаемых и наказываемых.
Характерен случай, бывший в эту эпоху.
Князь-кесарь Федор Юрьевич Ромодановский повздорил как-то с известным сотрудником Петра высокоученым Яковом Вилимовичем Брюсом и обидел его.
Брюс немедленно же пожаловался Петру, и государь, заступаясь за Брюса, написал Ромодановскому: “Полно тебе с Ивашкою (т. е. пьянством) знаться — быть от него роже драной”…
Ромодановский ответил Петру: “Некогда нам с Ивашкою знаться — беспрестанно в кровях омываемся”… Этим он указывал на свою трудную должность начальника Преображенского Приказа, где ему ежедневно приходилось пытать и допрашивать множество людей.
Преображенский Приказ возник после 1697–98 гг., когда был открыт и наказан заговор Пушкина, Циклера и Соковнина, а стрельцы уничтожены и разосланы по разным городам. Караул в Москве заняли молодые петровские полки: Преображенский, Семеновский и Бутырский, а все дела по нарушению городского порядка и безопасности — о пьянстве, драках и проч., а также о корчемстве, продаже табака, которая была запрещена,– судились в приказной избе села Преображенского.
Начальником её был ближний стольник и любимец Петра, князь Федор Юрьевич Ромодановский, облеченный во время отсутствия Петра каким-то подобием царской власти и носивший название князя-кесаря.
С течением времени дела приказной избы разрослись и увеличились присоединением к делам полицейским уголовных дел, и изба получила название Преображенского Приказа. В 1702 году вышел указ, которым повелевалось все дела о “слове и деле” пересылать также в Преображенский Приказ {Полн. Собр. Законов, т. IV, ст. 1918.}, и с этого времени все они стекались в это одно место, тогда как прежде разбирались в Судном Приказе.
Дело о “слове и деле государевом” — это характеристическая особенность той давно прожитой эпохи. Это были дела первой политической важности и всегда влекли за собой тяжкое наказание. Никто, от самого незначительного простолюдина до высшего сановника и любимца государева, не мог отвратить от себя следствия, если сказывалось на него слово и дело, и никакой суд не смел потушить такого дела и не дать ему хода.
Ужас перед такими делами был настолько велик, и узаконения относительно их были так строги, что где бы, кто бы ни объявил “слово и дело”, его тотчас, без малейших проволочек и откладывая другие дела и надобности, пересылали в Тайную Канцелярию, заковав по рукам и ногам и сторонясь, как от зачумленного.
Сказывавшему “слово и дело” и доносившему на кого-нибудь, давали “первый кнут”, т. е. пытали для подтверждения доноса, а потом пытали и допрашивали и всех оговоренных доносчиком. В случаях запирательства, давали очные ставки и усиливали пытку, и всегда такое следствие об одном деле увеличивало беспрестанно число привлеченных к допросу, так как малейшее участие, да и не участие, а простое упоминание допрашиваемым какого-нибудь нового имени влекло за собой немедленные розыски этого лица, привлечение в застенок и строгий допрос.
Часто, при допросах по одному делу, подсудимого заставляли рассказывать всю жизнь, все мельчайшие факты прожитого, даже и не относящиеся к делу, а справки и розыски о нем на стороне дополняли, подтверждали или опровергали его показания, и при этом всплывали наружу такие дела, которые человек считал навеки скрытыми и схоронёнными. Человек получал позднее возмездие за проступки, уже забытые им, может быть оплаканные и искупленные перед собственной совестью и прощённые ею.
Человек, считавшийся и бывший честным в настоящем, побывав в застенках Тайной Канцелярии, после такого подозрительного и бесцеремонного выворачивания души и далекого прошлого, выходил часто опозоренным, с клеймом вечного презрения и ужаса,– с резаным языком, рваными ноздрями.
Жестокое наказание следовало и тем, кто ложно сказывал слово и дело, и часто, произнесши эти страшные слова спьяну, доносчик, чтобы вывернуться из беды, придумывал, припоминал какой-нибудь самый пустяк, слышанный им где-либо о царе или его действиях,– и вслед за этим летели приставы, производились аресты, пытали оговоренных и так далее.
“Слово и дело” кричали из мести, на площадях, чтобы насолить ворогу, кричали люди, которых за что-либо били, расправляясь своим судом, чтобы остановить эти побои, так как вслед за произнесением этих слов тотчас же кричавшего отсылали в Тайную Канцелярию, ни мало не медля — и все это доставляло работу застенкам и заплечным мастерам — палачам.
Дыба, виска, встряска, кнуты, жжение огнем, какие-то ужасные по жестокости спицы,– все это было в беспрестанном ходу и употреблении, обливалось кровью…
Таковы были дела о страшном “слове и деле государевом”.
Время шло, а вместе с ним в народное сознание входили и новые идеи и понятия. Прежние юридические взгляды на следствие смягчались, но очень медленно, и много нужно было времени, слишком сто лет, чтобы окончательно уничтожить пытку при допросах.
Первый проблеск гуманных взглядов, проникших в законодательство относительно пыток, мы видим в 1742 году, в первый год царствования императрицы Елисаветы Петровны.
Августа 23-го, 1742 года, вышел указ, отменяющий пытку и смертную казнь для малолетних преступников {Полн. Собр. Зак., т. XI, ст. 8601.}. Поводом к этому было дело девочки Прасковьи Федоровой, убившей топором в лесу двух других девочек за то, что они отнимали у неё набранные ею таловые вички (длинные тонкие ветки){Г. Есипов. Раскольн. дела XVIII стол.}.
В это же царствование мы видим два других узаконения, свидетельствующих, что ненужность пытки входила в сознание законодателя.
Первый из них, указ сенатский от 28-го ноября 1751 года {Полн. Собр. Зак., т. XIII, ст. 9912.}, в котором говорилось: “и как возможно доходить, дабы найти правду чрез следствие, а не пыткою, и когда чрез такое следствие того изыскать будет не можно, то больше о том не следовать, а учинить им за то, в чем сами винились”.
Второй указ, от 25-го декабря того же года, “об отмене пытки в следствиях по делам о корчемстве, т. е. о недозволенной продаже безакцизной водки” {Там же, т. XIII, ст. 9920.}.
Но все эти указы, смягчающие только немного жестокость следствия, появляются как-то робко и ограничивают существующее зло в самых незаметных размерах. Пытка по делам о “слове и деле” производится еще со всей жестокостью петровских времен, хотя в Тайной розыскных дел Канцелярии начальствует уже другой, новейший человек, Андрей Иванович Ушаков, а не прежний недальнего ума и жестокий князь Ромодановский.
Первое громкое, гуманное и красноречивое слово против пытки и ужасов Тайной Канцелярии, а также об уничтожении дел “о слове и деле” сказал на всю Россию недолговечный император Петр III, и заставил Россию свободно вздохнуть.
1762 года, февраля 7-го, Петр III объявил в Сенате, что отныне Тайной розыскных дел Канцелярии быть не имеет, а 21-го февраля издан был во всеобщее сведение манифест {Там же, т. XV, ст. 11445.}.
Манифест этот так прекрасен и красноречив, что мы выписываем из него большую часть:
“Всем известно, что к учреждению тайных розыскных канцелярий, сколько разных имен им не было, побудили вселюбезнейшего нашего деда, государя императора Петра Великого, монарха великодушного и человеколюбивого, тогдашних времен обстоятельства и неисправленные еще в народе нравы.
“С того времени от часу становилось меньше надобности в помянутых канцеляриях; но как Тайная Канцелярия всегда оставалась в своей силе, то злым, подлым и бездельным людям подавался способ или ложными затеями протягивать вдаль заслуженные ими казни и наказания, или же злостнейшими клеветами обносить своих начальников и неприятелей. Вышеупомянутая Тайная розыскных дел Канцелярия уничтожается отныне навсегда, а дела оной имеют быть взяты в Сенат, но за печатью к вечному забвению в архив положатся.
“Ненавистное изражение, а именно “слово и дело”, не долженствует отныне значить ничего, и мы запрещаем — не употреблять оного никому; о сем, кто отныне оное употребит, в пьянстве или в драке, или избегая побоев и наказания, таковых тотчас наказывать так, как от полиции наказываются озорники и бесчинники. Напротив того, буде кто имеет действительно и по самой правде донести об умысле по первому или второму пункту, такой должен тотчас в ближайшее судебное место или к ближайшему же воинскому командиру немедленно явиться и донос свой на письме подать, или донести, словесно, если кто не умеет грамоте. Все в воровстве, смертоубийстве и в других смертных преступлениях пойманные, осужденные и в ссылки, также на каторги сосланные колодники, ни о каких делах доносителями быть не могут. Если явится доноситель по первым двум пунктам, то его немедленно под караул взять и спрашивать, знает ли он силу помянутых двух пунктов, и если найдется, что не знает и важным делом почел другое, так тотчас отпускать без наказания. Если же найдется, что доноситель прямое содержание двух первых пунктов знает, такого спрашивать тотчас, в чем самое дело состоит; когда же дело свое доноситель объявит, а к доказательству ни свидетелей, ниже что-либо достоверного на письме не имеет, такого увещать, не напрасно ли на кого затеял? Если доноситель не отречется от своего доноса, то посадить на два дня под крепкий караул и не давать ему ни питья, ни пищи, но оставить ему все сие время на размышление; по прошествии же сих дней, паки спрашивать с увещанием, истинен ли его донос, и буде и тогда утвердится, в таком случае под крепким караулом отсылать, буде близко от Санктпетербурга или Москвы, то в Сенат или в Сенатскую Контору, буде же нет, то в ближайшую губернскую канцелярию, а того или тех, на кого он без свидетеля или письменных доказательств доносит, под караул не брать, ниже подозрительными не считать до того времени, пока дело в вышнем месте надлежаще рассмотрено будет, и об тех на кого донесено, указ последует”.
Вот какое новое и гуманное слово было произнесено в самый разгар существования Тайной Канцелярии и “слова и дела”.
Этим учреждениям был нанесен разрушающий удар; после этого их уже стало невозможным возобновить во всей полноте и жестокости.
Екатерина II, вместо Тайной Канцелярии, учредила при Сенате тайную экспедицию, которая действовала уже по большей части мерами сравнительно кроткими, но пытка все еще существовала, как законное средство найти правду.
Екатерина II несколько раз издавала указы об ограничении пытки. Так, например, указом 1762 г. декабря 25-го {Полн. Собр. Зак., т. XVI, ст. 11717.} подтверждалось поступать в пытках по делам “со всевозможною осмотрительностью” и назначался “тягчайший по указам штраф за ненужную пытку”.
Через месяц Екатерина II снова объявила Сенату, “чтоб стараться как возможно кровопролитие уменьшить, пытать, когда все способы не предуспеют”.
Окончательно уничтожить пытку боялись, ожидая, что от этого смягчения грубый народ перестанет бояться закона.
В 1767 году, июня 7-го, за месяц с небольшим до знаменитого “Наказа”, Святейший Синод первый уничтожил совсем пытку в отношении священнослужителей, а так же телесные наказания, как унижающие духовный сан в глазах всех людей, и заменил их “приличными духовенству трудами и отрешением от дохода и от прихода по рассмотрению”.
Наконец в “Наказе” Екатерины II 1767 г. июня 30-го {Там же, т. XVIII, ст. 12949.} появились следующие строки:
“Употребление пытки противно здравому естественному рассуждению, само человечество вопиет против оных и требует, чтоб она была вовсе уничтожена.
“Мы видим теперь народ, гражданскими учреждениями весьма прославившийся, который оную отменяет, не чувствуя оттуда никакого худого следствия, чего ради она ненужна по своему естеству”.
Но и после этих гуманных слов пытка еще существовала, хотя уже и в самых редких случаях; просуществовав целые столетия, она не без борьбы оставляла свое место, и потребовалось много энергических усилий, чтобы уничтожить ее навсегда и отовсюду, что и выпало, наконец, на долю благодушного монарха Александра I в 1801 году.
Вот краткий очерк истории существования двух темных учреждений: Преображенского Приказа и Тайной Канцелярии.
После этого нижеследующие очерки будут гораздо понятнее и они своею фактическою, бытовою стороною, так сказать, иллюстрируют все сказанное нами в этих строках.
II. Как кочетковский поп видел Петра В-го. (1708 г.).
Смирный и скромного жития поп Козловского уезда, Кочетковской слободы, ездил в Москву по делам и пробыл там несколько недель.
Никогда не бывавший в столичных городах и ничего, кроме своей слободы, консистории, да благочинного, не видавший, кочетковский поп заставил свою попадью прождать его долее, чем следовало, увлекшись представившимся ему, может быть единственным, случаем посмотреть на столичные диковинки.
Попадья так соскучилась по мужу, что успела уже попросить дьякона написать попу письмо и отослать его “с верною оказиею”.
Получив письмо от жены, поп опомнился, ибо сообразил, что попадья его очень терпелива, и что если она решилась даже письменно просить его воротиться, то значит, уж очень соскучилась.
Необходимо было поскорее успокоить попадью и домочадцев, и вот поп, покончивший все дела и досыта насмотревшийся на Москву, собрался домой к своей осиротевшей кочетковской пастве.
Помимо известия об удачном окончании дел, поп повез домой целую кучу рассказов о Москве и её редкостях и диковинах. Недаром же он встревожил попадью своим долгим отсутствием — в это время любознательный поп значительно расширил свой кругозор новыми наблюдениями в сферах, ему прежде неизвестных. Он видел много зданий, нескольких вельмож, о которых в его кочетковском захолустье ходили смутные и чудесные рассказы, он видел даже, собственными глазами на близком расстоянии, самого великана — царя Петра Алексеевича, чудо и загадку всей Руси!
То-то много будет рассказов, когда соберутся к попу соседи вокруг стола за угощением, то-то будет расспросов, аханья, оханья и удивления!
С такими мыслями подъехал поп к своему дому и брякнул скобой у калитки. В доме поднялась суматоха; мать-попадья вышла встретить его и после радостных лобызаний не преминула укорить попа за долгое отсутствие; но поп смолчал по обыкновению, надеясь впоследствии пристыдить ее рассказом об удачном окончании дел.
— Вот ты, мать, буесловишь, якобы я позадавнел на Москве, а я тебе скажу, что надо человека с умом, да и с умом, чтобы этакие дела оборудовать в столице, начал поп свое повествование о делах, сидя за наскоро собранной закуской.
— Столица-то, мать моя, не то, что наш деревенский угол — в ней ходи, да оглядывайся.
— Говори дело-то, батька, прервала попадья поток его красноречия, и поп перешел к обстоятельному рассказу о делах и консисторских мытарствах.
Попадья осталась довольна попом, услышав о результатах его путешествия в столицу, и вскоре усталый поп захрапел за ситцевым пологом, отдыхая с дороги.
Весть о приезде попа из Москвы разнеслась по всей слободе, и к вечеру все мало-мальски значительные кочетковские обыватели начали собираться к нему, чтобы послушать россказней о дальней столице. Отдохнувший уже поп расхаживал из угла в угол, когда вошел к нему отец-дьякон, а вслед за ним и дьячок с пономарем.
Вскоре изба попа наполнилась разным народом; все поздравляли его с приездом, осведомлялись о дороге, о родных и знакомых, а потом разговор перешел и на предметы, имеющие общий интерес. Поп овладел беседой, вопросы сыпались со всех сторон, и на всякий находилось что-нибудь ответить — недаром же кочетковский поп позадавнел на Москве.
— А царя, отец, видел на Москве? возник, наконец, самый интересный вопрос.
— Сподобился, друже, сподобился,– видел единожды, и по грехам моим в великое сумнение пришел, да надоумили добрые люди…
— Что же он?.. страшен?..
— Зело чуден и непонятен: ростом, якобы мало помене сажени, лицом мужествен и грозен, в движениях и походке быстр, аки пардус (гепард), и всем образом аки иноземец: одеяние немецкое, на голове шапочка малая солдатская, кафтан куцый, ноги в чулках и башмаки с пряжками железными.
Слушатели ахнули при таком описании царя Петра Алексеевича, и на попа снова посыпалась масса вопросов: где видел, как, что он говорил, что делал?..
— А видел я царя, как он съезжал со двора князя Александра Даниловича Меншикова в колымаге. И мало отъехав, побежала за каретой со двора собачка невелика, собой поджарая, шерсти рыжей, с зеленым бархатным ошейничком, и с превеликим визгом начала в колымагу к царю проситься…
Слушатели навострили уши, боясь проронить хоть слово.
— И великий царь, увидя то, велел колымагу остановить, взял ту собачку на руки и, поцеловав ее в лоб, начал ласкать, говоря с нею ласково, и поехал дальше, а собачка на коленях у него сидела…
— Воистину чуден и непонятен сей царь! пробасил отец дьякон и сомнительно покачал головой.
— Да ты не врешь ли, батька? ввернула свое замечание попадья, но поп только укоризненно посмотрел на нее.
— Своими глазами видел, и еще усомнился — царь ли это? и мне сказали: “царь, подлинно царь Петр Алексеевич”, а дальше видел я, как солдаты честь ружьями колымаге отдавали, караулы выбегали.
Рассказ попа вызвал разные толки,– кто удивлялся, кто осуждал царя.
— Накося! ну подобает ли царю благоверному собаку в лоб целовать, погань этакую, да и еще при народе!..
Поздно разошлись гости попа, всяк толкуя по-своему о слышанном, а всего больше говорили о царе, который собаку целовал.
Проводив гостей, поп с мирной душой и светлыми мыслями улегся спать.
На другой день рассказ попа ходил уже по всей волости, а там пошел и дальше, и в народе произошло некоторое смущение. Люди мирные покачивали головами, а злонамеренные и недовольные перетолковывали его по-своему и находили в нем подтверждение своих разговоров о “последних временах”, “царстве антихристовом” и проч.
Рассказ дошел, наконец, и до начальства; смущенные власти начали доискиваться начала, откуда рассказ пошел, и через несколько времени смирный кочетковский поп был потребован по “важному секретному делу” в уездный город Козлов, а оттуда его отправили под крепким караулом в Москву, в Тайную Канцелярию.
Защемило сердце у попа; однако, как ни размышлял он, не мог найти вины за собой. В Москве, кажется, он вел себя честно и благородно, в консисториях дела сделал хорошо — что же это такое?
Только в Преображенском Приказе разъяснилось дело, когда строгий князь Федор Юрьевич Ромодановский начал допрашивать попа: подлинно ли говорил он, поп, что видел царя Петра Алексеевича, как он собаку поцеловал в лоб?
— Видел подлинно! утверждал поп, и говорил об этом;– собачка рыженькая и ошейничек зеленый бархатный с ободком и замочком медяным.
— А коли видел {Факт, рассказываемый попом, совершенно правдоподобен, и в нем нельзя сомневаться: “Лизета”, была любимая собака Петра Великого, с которою Петр обращался весьма нежно, и она часто его сопровождала в поездках. Чучела её и любимой лошади Петра находятся в Петровской галерее Императорского Эрмитажа в Петербурге.}, то чего ради распространял такие предерзостные слухи?
— Государь сделал это не таясь, днем и при народе, оправдывался поп,– чаятельно мне было, что и зазорного в том нет, коли рассказывать.
— А вот с твоих неразумных рассказов в народе шум пошел. Чем бы тебе, попу, государево спокойствие оберегать, а ты смуты заводишь, нелепые рассказы про царя рассказываешь!.. Отвечай, с какого умыслу, не то — на дыбу!
Тут уж поп струсил не на шутку, поняв свою простоту и догадавшись, что дешево не отделаешься от Преображенского Приказа.
— С простоты, княже, с сущей простоты, а не со злого умысла! взмолился кочетковский поп перед Ромодановским;– прости, княже, простоту мою деревенскую! Каюсь, как перед Богом!
— Все вы так-то говорите — с простоты! а я не поверю, да велю тебя на дыбу вздернуть!
Однако, попа на дыбу не подняли, а навели о нем справки, и когда оказалось, что кочетковский поп — человек совсем смирный и благонадежный, а коли говорил, так именно “с сущей простоты”, а не злобою, то приказано было постегать его плетьми, да и отпустить домой с наказом — не распространять глупых рассказов.
— Это тебе за простоту, сказал ему Ромодановский, отпуская домой,– не будь вперед прост и умей держать язык за зубами. С твоей-то вот простоты чести его царского величества поруха причинилась, и ты еще моли Бога, что так дешево отделался! Ступай же, да не болтай вперед пустого!
Не весел приехал поп домой после московского угощения, и когда снова слобожане собрались было к нему послушать рассказов, поп и ворота на щеколду запер, и сам не показался.
И долго еще пришлось попу отделываться при встречах от любопытных с расспросами о московской поездке, а когда речь заходила о царе, то поп в страхе только обеими руками замахает, да поскорее прочь пойдет, чтобы снова не попасть в беду “с простоты”…
III. Корабельный столяр и “Анна Ивановна”. (1732 г.).
У столяра адмиралтейской коллегии Никифора Муравьева было давнишнее дело в Коммерц-коллегии, тянувшееся уже четыре года, с 1729-го.
Дело заключалось в том, что он подал в Коммерц-коллегию челобитную на англичанина, купеческого сына Пеля Эвенса, обвиняя его в “бое и бесчестии” и прося удовлетворения себе “по указам”.
“Бой и бесчестье” эти произошли, конечно, от того, что столяр Никифор, нанявшись работать у англичанина, часто загуливал, ревностно справлял все праздники, установил еще и свой собственный праздник — “узенькое воскресенье”, т. е. понедельник, и тем крайне досаждал своему хозяину, у которого оттого работа стояла.
И вот, в одно прекрасное узенькое воскресенье Пель Эвенс, раздосадованный пьянством Никифора, расправился с ним по-своему, изругал, как ни есть хуже, надавал хороших тумаков и прогнал.
Обиженный столяр задумал отомстить англичанину судом и подал на него челобитную в Коммерц-коллегию, но решения своего дела столяру пришлось ждать слишком долго.
“Жившие мздою” чиновники не очень-то торопились с этим делом, может быть и потому, что купецкий сын Пель Эвенс частенько наведывался по своим делам в Коммерц-коллегию и успел уже задобрить чиновников, а голый столяр им не представлял никакой поживы.
Так или иначе, но столяр ходил год, другой, третий, и наконец четвертый в коллегию справляться о деле, а оно все лежало под сукном и все ждало своего решения. Никифор Муравьев все не терял надежды получить удовлетворение “по указам” и надоедал коллежским чиновникам своими визитами, а они только твердили ему, что “жди-мол,– решение учинят, когда дело рассмотрится”.
И долго бы еще пришлось таким образом ходить Муравьеву в коллегию, если бы не случилось неожиданного происшествия, которое его самого вовлекло в беду и заставило забыть о своем иске на драчливого англичанина.
Уже на четвертый год своего мытарства, в 1732 г., пришел однажды Муравьев в коллегию и толокся вместе с прочими в сенях, ожидая выхода какого-нибудь чиновника.
Вышел асессор Рудаковский, Муравьев подошел к нему с вопросом….
— Ты зачем?… Ах, да! ты по делу с Эвенсом… Ну, что ты, братец, шатаешься! брось ты это дело и ступай, помирись лучше с хозяином! право, дело-то лучше будет.
— Да нет-с, никак невозможно это! Что же, я теперь четвертый год жду суда, а тут помириться! Я не хочу этого — пусть нас рассудят по указам.
— Ну, мне некогда с тобой разговаривать — и без тебя дело!– и чиновник скрылся.
Муравьев остался в раздумье; в голове его мелькнула мысль, “уж не бросить ли и в самом деле свой иск на англичанина, потому все равно: удовлетворения не получишь, коли сам больше не заплатишь, а где же мне тягаться с купцом!.. А то нет! дай еще попытаюсь припугнуть жалобой”…
И снова ждет Муравьев чиновника, который чрез несколько времени появляется.
— Ваше благородие! я все-таки буду вас просить об этом деле…
— Ах, отстань ты! поди ты прочь! не до тебя дело!..
— Ну, коли так, то я к Анне Ивановне пойду с челобитной, она рассудит…
Чиновник остановился и воззрился строго на Муравьева.
— Кто такая Анна Ивановна?
— Самодержица…
— Как же ты смеешь так предерзостно говорить о высокой персоне императрицы? Какая она тебе “Анна Ивановна”? родная что ли, знакомая?.. Да знаешь ли ты, что тебе за это будет?
Чиновник рад случаю придраться и наступает на столяра с угрожающими жестами; Никифор Муравьев трусит.
— Так что же вы мое дело-то тянете? ведь четыре года лежит оно! али вам получить с меня нечего, так и суда мне нет?..
— А, так вот ты еще как? хорошо! Слышали, господа, как он предерзостно отзывался об её величестве, императрице: я, говорит, к Анне Ивановне пойду!
— Слышали, слышали! отзываются присутствующие.
— Ну так хорошо! я тебя упеку! расходился асессор Рудаковский.
— Конечно, конечно, надо его проучить, мужика! Идите вы сейчас же в Сенат и доложите Андрею Ивановичу Ушакову; он его проймет!
— Иду, иду! сейчас же иду! Я этого дела так не оставлю!
— Да что вы, господа, все на меня! рады обговорить-то…
— Не отговаривайся, все слышали твои речи.
Смущенный столяр хочет уйти, но его удерживают.
— Нет, ты постой! ты куда улизнуть хочешь? вот я тебя с солдатами под караул отправлю! кричит Рудаковский, и несчастного Никифора Муравьева отправляют со сторожами в Сенат.
На другой день Муравьев предстал в походной Тайной Канцелярии пред очи А. И. Ушакова и, разумеется, заперся в говорении неприличных слов.
— Чиновник со злобы доносить, потому как они мое дело с англичанином четыре года тянут, а я помириться не могу и взяток не даю.
— Так как же ты говорил?
— Говорил, как надлежит высокой чести: её величеству, государыне Анне Ивановне, а не просто — Анне Ивановне… Рудаковский со злобы оговаривает.
— Позвать сюда асессора Рудаковского.
— Как он говорил об императрице?
— Весьма оскорбительно для превысокой чести самодержицы — именовал ее, как простую знакомую, Анной Ивановной, без титула, подобающего её персоне. Говорил мне в глаза и слышали это другие люди, коих могу свидетелями поставить.
— Слышишь! обратился Ушаков к Никифору Муравьеву,– признавайся лучше прямо, винись, не то — огнем жечь буду.
— Со злобы!.. потому, как…
— А! не признаешься! Поднимите его на дыбу!..
— Винюсь, винюсь! каюсь, ваше превосходительство! В забвении был, с досады, может, что и не так сказал, как подобало! Досадно мне было очень, что мое дело не решают, ну я и хотел постращать именем её величества, государыни, чтобы дело-то решили мое.
— Ну, так чтобы ты никогда не забывал подобающей императорской персоне чести и уважения, мы тебя плетями спрыснем, решил Андрей Иванович Ушаков.
Несчастному столяру Никифору Муравьеву произвели в Тайной Канцелярии жестокую экзекуцию, и он закаялся с этих пор тягаться с чиновниками коллегий и, приходя с пустыми руками, вздорить с ними.
IV. О поручике, принуждавшем пить за здоровье императрицы. (1732 г.).
28 апреля 1732 года, в день коронации императрицы Анны Иоанновны, после литургии и молебного пения, у воеводы Белозерской провинции, полковника Фустова, был званый обед.
Собрались к нему все знатные люди: игумен ближнего монастыря, городской протопоп, ратушские бургомистры, бургомистры таможенные и кабацкие, и много другого зажиточного люда. Между гостями было и двое молодых военных: поручик “морского флота” Алексей Афонасьев Арбузов и прапорщик Василий Михайлов Уваров.
За обед сели чин-чином; радушная полковница-воеводша усердно угощала гостей; игумен и протопоп, сидевшие на первых местах, завели разговор о епархиальных делах, кабацкие бургомистры о винном торге, а ратушские бургомистры пустились с воеводою обсуждать дела администрации. Двое молодых военных занялись разговорами с барышнями — дочками воеводы. Прапорщик скоро овладел вниманием старшей дочки-красавицы, что взорвало поручика “морского флота”, большого кутилу и забияку, который надеялся совершенно затмить своим блеском прапорщика.
Бросая сердитые взгляды на него, поручик стал изыскивать способ придраться к чему-нибудь и дать почувствовать прапорщику свое превосходство, но случая не представлялось: на все его колкие замечания Уваров отвечал без злости, что еще более распалило Арбузова.
Но вот встал хозяин и предложил выпить всей компании за здоровье императрицы; все поднялись со своих мест, чокнулись и выпили, только Уваров, отпив полрюмки, сморщился и поставил ее снова на стол.
— Что ж это вы мало так пьете? спросила его хозяйская дочь.
— Я теперь дал зарок не пить больше, потому что от хмельного я болен бываю; на прошлой неделе кутнул слегка в компании, так после того целых трое суток болен близь смерти пролежал, думал совсем смерть приходит,– и вот после этого мне даже как-то противна стала водка.
Арбузов, занятый усердной выпивкой, не заметил этого, но вот радушная хозяйка подошла к Уварову со стаканом пива.
— Не могу-с, ей-Богу, не могу пить, дал обещание не пить — это мне вредно.
— Ну, что вам сделается от стакана пива! уговаривала хозяйка,– теперь такой день,– надо выпить за здоровье императрицы.
— Да вот отец протопоп еще не пил пива, думал отвертеться Уваров, но в это время вдруг поднялся поручик Арбузов.
— Как! что такое? он не хочет пить за здравие её величества? громко заговорил он через стол и вперил злые глаза в Уварова.
— Я не пью, потому что это мне вредно, но, если хотите, я выпью, только дайте мне чего-нибудь другого, полегче — вина какого-нибудь или наливки.
— Ах, вот горе, что у нас не случилось теперь ничего, кроме пива и водки, засуетилась хозяйка, и Уваров, взяв стакан пива, выпил его.
— Нет, ты этим не отвертишься! горячился Арбузов,– как это ты смеешь отказываться пить здравие императрицы? Ты после этого не верный слуга государыни, а каналья!.. Ты, бестия, недостоин носить военный мундир, потому что не уважаешь её величества, не хочешь пить за её здоровье в день её коронации!..
— Потише! потише! вскочил Уваров,– вы не смеете так называть меня!.. Всемилостивейшая государыня не желает своим подданным от пьяного питья вреда, не прибудет её здоровья, если подданные будут пьяными валяться, да болезни наживать!..
— А, так вот ты как!.. Ну, так я тебя заставлю выпить! Ты пил прежде — я сам видел тебя пьяным, заорал Арбузов, подступивши к прапорщику со стаканом водки.– Пей! сейчас пей! не то я тебя всего расквашу!.. и сжатый кулак поднялся над головою Уварова.
Уваров отшатнулся назад, глаза его загорелись гневом, но в это время переполошившиеся гости схватили Арбузова сзади и удержали руки; стакан выпал и разбился вдребезги…
— Я не хочу в чужом доме скандал делать и потому не буду отвечать вам на вашу ругань и дерзость, а мы рассчитаемся с вами после! сказал дрожащим от внутреннего волнения голосом Уваров, и направился к выходу.
— Ну, погоди, дьявол, съедусь я с тобою где-нибудь — разорву на части, изобью, как собаку! кричал, вырываясь от удерживающих гостей, рассвирепевший поручик вдогонку Уварову.
Гости, встревоженные скандалом, повышли из-за стола, уговаривали и укоряли Арбузова, а полковник-воевода, дав время удалиться Уварову, указал Арбузову на дверь и крикнул грозным голосом:
— Пошел вон! Я не позволю всякому пьянице буянить в моем доме! и чтоб нога твоя не была у меня!.. вон!..
Арбузов оборотился, хотел что-то сказать или выругаться, но его тотчас же вытолкнули за дверь…
Последствием этой истории между двумя молодыми офицерами была не дуэль; “офицеры” выбрали другой, хотя, по нравам эпохи, и не менее кровавый путь,– оба они подали в новгородскую губернскую канцелярию по прошению и представили суду решить их дело чести.
Прапорщик Уваров написал прошение и подал 1 мая, т. е. через два дня после происшествия, и в прошении жаловался, что Арбузов “неведомо за что” изругал его, причем подробно перечислил все бранные эпитеты, которые он слышал, и упомянул даже угрозу “разорвать его до смерти”.
Дело это, по ходатайству самого воеводы, вполне сочувствовавшего Уварову, не откладывалось в долгий ящик, и скоро Арбузов должен был получить возмездие за скандал в доме воеводы.
Чувствуя собравшуюся над его головой беду, Арбузов вдруг вздумал повернуть дело на другой лад и, не теряя времени, махнул в ту же канцелярию доношение от 6 мая на Уварова, оскорбившего якобы монаршую честь тем, что не хотел пить, “как российское обыкновение всегда у верных рабов имеется”, за здравие её величества.– Арбузов упомянул в доношении и отговорку Уварова: “сказал, якобы-де он не пьет, а в других компаниях, как вино, так и пиво пил и пьян напивался”.
Получив такое доношение, где говорилось об оскорблении монаршей чести, новгородская губернская канцелярия не признала возможным рассматривать это дело самой, а составя экстракт из обеих бумаг, послала его в походную Тайных розыскных дел Канцелярию, ведавшую подобные дела, к Андрею Ивановичу Ушакову.
Арбузов перехитрил: от того политического оттенка, какой он придал делу, оно затянулось до следующего 1733 года.
Но пришла, наконец, и ему очередь. Начались допросы всех причастных к делу лиц и свидетелей.
Уваров в допросе объяснил: до 24 апреля в компаниях он вино и пиво пил и, “видя от того питья себе вред, пить перестал от 24 числа, а 28 апреля, когда воевода предложил всем по рюмке водки за здравие её величества, и он выпил, а не пил только другую, предложенную Арбузовым”.
Арбузов продолжал обвинять прапорщика в том, что он не хотел пить из умысла.
Свидетели, вызванные в походную Тайную Канцелярию, подтвердили во всем показание Уварова и обвиняли в буйстве Арбузова.
Тайная Канцелярия решила это дело в 1733 году, и совершенно неожиданным для Арбузова образом. Желая доносом своим заварить кровавую кашу, так как редко обвиненные в оскорблении монаршей чести, хотя бы и за пустяки (как мы это видим из двух предыдущих дел), выходили безнаказанными,– Арбузов сам попал в вырытую для другого яму.
Уварова признали невиновным, а Арбузова, за желание сделать зло своим неверным доносом, понизили чином…
V. Некстати памятливая баба. (1739-1740 г.).
В морозный день декабря 1739 года, в городе Шлиссельбурге, в дом тамошнего жителя Михаила Львова, пришел живший в недальнем (за 25 верст) селе Путилове каменщик Данило Пожарский.
Зашел он туда по родственному — проведать двоюродную племянницу своей жены, хозяйку Авдотью Львову, да кстати и погреться с морозу. Приехал он в Шлиссельбург из Путилова по своим делам.
— Здорово, племянушка! как живешь-можешь?
— Ай, да никак это дядя Данило! воскликнула Авдотья, здороваясь,– какими судьбами?
— По делам, племянушка, по делам приехал сюда, да вот и к тебе зашел… Хозяин-то дома?
— Нету самого-то — отлучился куда-то… да ты садись; здорова ли тетка-то Алена?
— Што ей делается — здорова, тебе кланяется.
Данило распоясался и сел на лавку, и тут только заметил в комнате еще третье лицо — небритого, грязного и одетого по-немецки человека.
— Это кто ж у тебя? спросил Данило Авдотью.
— А это, дядя Данило, жилец у нас, на квартире живет, писарь с полицейской конторы, Алексей Колотошиным зовут.
Писарь поклонился и снова сел у окна, глядя в него.
— Зазяб дюже по дороге-то! сказал Пожарский, потирая руками.
— Да ты бы, дядя, на печку лег,– погрейся с холоду-то, она у нас хорошо натоплена, предложила Авдотья:– раздевайся-ка, да полезай, скидай валенки-то — я их посушу в печурке, да самовар поставлю, а тем временем и “сам” подойдет — недалеко куда-то отвернулся!
— И ладно — дело говоришь, погрею старые кости… Вы, господин, не обессудьте! обратился Пожарский к писарю, снимая валенки и влезая на жарко натопленную печь.
— Ничего-с, это дело хорошее с морозу, ответил писарь.
Авдотья принялась за самовар да закусочку для дяди.
— Ноне мы, Дунюшка, с работой, слава Создателю, сбились — дела повеселее пошли, начал с печи Пожарский,– в Курляндию нашего брата-каменщика много пошло.
— А как теперь в Курляндию ездят, позвольте спросить? вставил в разговор писарь.
— Да разно? ответил Пожарский,– а больше через Нарву, Юрьев и Ригу.
— А чья же это ныне Курляндия-то? под чьей державой? спросила Авдотья писаря Колотошина:
— Курляндия та ныне наша, отвечал Колотошин,– всемилостивейшей государыни, потому что она изволила быть в супружестве за курляндским князем.
— А-а! вишь ты какое дело!.. То-то теперь я припоминаю, что еще когда махонькой девочкой была, и жили мы в Старой Руссе, теперь этому лет с тридцать будет, так говорили, что царевна за неверного замуж идет в чужую землю. И песня тогда была складена, и певали ее ребята, мальчики и девочки:
“Не давай меня, дядюшка,
Царь-государь, Петр Алексеевич,
В чужую землю, не христианскую,
Не христианскую, басурманскую.
Выдай меня, царь-государь,
За свово генерала, князя, боярина”…
Колотошин осклабился, Пожарский на печи промолчал, а Авдотья вышла за чем-то в сени и скоро снова возвратилась.
— Был-де слух, опять начала Авдотья,– что у государыни сын был и сюда не отпущал…
— Не знаю, ничего не знаю, ответил Колотошин, отвертываясь, и видя, что Авдотья в своих воспоминаниях заходит уже слишком далеко, в такую область слухов и сплетен, за которые по голове не погладят, коли узнают, не стал ни отвечать, ни расспрашивать ее более.
Данило Пожарский тоже что-то давно примолк на печи, должно быть задремал.
Разговор прекратился; Колотошин посидел еще немного и ушел к себе.
Писарь Алексей Колотошин представлял из себя личность с темным прошедшим и зазорным настоящим. Взросший среди нищеты и разврата, освоившийся с тем и другим, не получивший никакого образования, он с детства перебывал во всяких профессиях — от нищего-мазурика и до полицейского писаря включительно. Каждый день пьяный, он в должности грабил и обирал без всякой совести всех, кого было можно, и готов был на всякое грязное дело — обман, лжесвидетельство, донос, воровство.
Выгнанный из одного места, он шатался по самым грязным и подозрительным местам, пока не удавалось втереться снова куда-нибудь.
Дней через десять после описанного нами разговора с Авдотьей и Данилом Пожарским, Колотошин что-то смошенничал или своровал и, не успевши спрятать концов в воду, попался. Его посадили под караул при канцелярии “Большого Ладожского канала” в ожидании строгой расправы.
Сидя под караулом, оборотистый писарь раскидывал умом, какой бы такой учинить фортель, чтобы как-нибудь избежать заслуженной кары.
Думал; думал — и придумал средство, как раз достойное такого низкого человека, каков был он.
“Дай-ка, сообразил он, я сделаю донос, объявлю государственное, “слово и дело!” Сейчас меня освободят отсюда и переведут в Тайную Канцелярию, а покуда там пойдут розыски, да допросы — это дело и потухнет… а может быть я и награду получу за донос”.
Жертвой доноса Колотошин избрал свою квартирную хозяйку Авдотью Львову, разговорившуюся на свою беду об императрице и некстати вспомнившую давно сложенную песню.
И вот простой и самый невинный семейный разговор превращается в кровавое уголовное дело об оскорблении императорской чести.
21 декабря 1739 г. Алексей Колотошин, сидя за караулом, объявил за собою государево слово и дело и в тот же день был отправлен из канцелярии Большого Ладожского канала в Канцелярию тайных розыскных дел, к Андрею Ивановичу Ушакову.
В Тайной Канцелярии Колотошин подробно объявил слышанные им от Авдотьи Львовой слова и песню.
Ушаков придал этому делу важное значение и тотчас же послал за Авдотьей Львовой, чтобы арестовать ее и привезти в Канцелярию.
— Отчего ты раньше не донес об этом деле? спросил Ушаков доносчика Колотошина.
— Простотою, ваше превосходительство, запел обычную песню Колотошин,– сущим недознанием, а паче неимением времени не доносил.
— А про какого сына императрицы оная женка Авдотья говорила, снова выпытывал Андрей Иванович,– и кто кого, и откуда не отпущал?
— Не ведаю подлинно, ваше превосходительство, потому — сама она именно того не выговорила, да и я об оном ее не расспрашивал, боясь причастия к этому делу, и видя её продерзость и неразумение.
На другой день, 22 декабря, представлена была в Тайную Канцелярию и Авдотья Львова, обезумевшая от страха, а Данилу Пожарского, также упомянутого в доносе Колотошина, еще не нашли — он уехал из Путилова села куда-то по делам, и его разыскивали.
На допросе Авдотья Львова не заперлась и чистосердечно во всем призналась, что говорила, как доносит Колотошин, но говорила это “с самой простоты своей, а не с каково умыслу, но слыша в ребячестве своем, говаривали и певали об оном малые ребята мужска и женска полу”.
Отговорка “сущею простотою”, “недознанием”, была так обыкновенна в Тайной Канцелярии,– ее слышали по нескольку раз в день чуть ли не от каждого допрашиваемого — что ее уже перестали и во внимание принимать, она давно уже сделалась для всех служащих там пустым звуком, формальным, по титулу, словом — и ей не верили.
Не поверили и Авдотье Львовой, и Тайная Канцелярия решила через два дня, 24 декабря, накануне праздника Рождества Христова, пытать в застенке несчастную Авдотью и, подняв на дыбу, расспросить с пристрастием накрепко; т. е. с ударами плетью, “с каково умыслу она говорила те непристойные слова, и не из злобы ли какой, и от кого именно такия слова она слышала, и о тех непристойных словах не разглашала ли она, и для чего подлинно?”
Таков список вопросов, из которых на каждый допросчик должен был истязанием добиться точных и правдивых ответов от обвиненного.
Понятное дело, что, предлагая эти вопросы Авдотье Львовой, допросчики всуе трудились, и заплечные мастера напрасно хлестали плетьми спину несчастной бабы — ни в одном из этих грехов она не была виновна, и ей чужда была всякая злонамеренность.
Но “простоте” не верили, уверения в невинности сочли за “запирательство”, и на этом дела не кончили, а снова кинули Авдотью в тюрьму, до новой пытки.
В этот же день, 24 декабря, был представлен в Тайную Канцелярию и Данило Пожарский, сысканный где-то, и тотчас же поставлен к допросу.
Показания его ничего не прибавили к делу нового — он подтвердил только о своем разговоре с писарем о дороге в Курляндию, а об остальном отозвался незнанием, должно быть задремал на печке.
Неизвестно, почему Тайная Канцелярия поверила показанию Данилы Пожарского — и в тот же день выпустила его на свободу. Или слезные просьбы отпустить ради великого праздника помогли ему?
А Авдотья Львова просидела в тюрьме, и Рождество, и Новый год — и только в следующем 1740 году, января 7-го, ее снова потребовали на третий допрос и вторую пытку, на которой лично присутствовал и сам Андрей Иванович Ушаков.
Снова те же вопросы: “не разглашала ли? с какого умыслу? от кого именно слышала?” и снова тот же вопль страдания и уверения в невинности. Тут ей прибавили новый вопрос: “Не слыхал ли говоренные ею слова Данило Пожарской?”
Она ответила, что “слышал ли Пожарский — она, Авдотья, доподлинно не знает, а может быть и не слыхал, потому что она говорила с Колотошиным не громко, а Данило в то время лежал на печи и, может быть, спал”.
После этой пытки, наметавшийся глаз Андрея Ивановича Ушакова увидел, наконец, истинную простоту и незломыслие Авдотьи Львовой, и потому было решено не пытать больше ее, а кончить это дело совсем.
9 января 1740 года Канцелярия тайных розыскных дел решила:
“Авдотье Максимовой Львовой за происшедшие от неё непристойные слова, учинить жестокое наказание, бить кнутом нещадно и освободить”.
Несчастную женку Авдотью в тот же день, не откладывая в дальний ящик, нещадно наказали кнутом в третий и последний раз и — отпустили, наконец, на волю, возвратив ей, в виде милости, паспорт…
Вот некстати-то вспомнила баба свою молодость!..
VI. Легенда о Петре Великом и о воре. (1744 г.).
(Сб. Отд. рус. яз. и сл. И. А. Н., т. IX.)
Много кровавых розысков о “слове и деле” возникало за мирным обеденным столом, за чаркою вина, и много людей часто из-за сытного обеда и еще с отуманенной головой отправлялись прямо в застенки Тайной Канцелярии.
Дело, которое мы сейчас расскажем, принадлежит к числу именно таких.
Воронежского гарнизона, Елецкого полка, отставной сержант Михайло Первов был приглашен на обед одним из своих приятелей.
Гостей было много, перед обедом радушный хозяин повел всех к выпивке, и сержанту Михайлу Первову, как старшему и наиболее уважаемому, была предложена первая чарка.
— Нет, друг милый, не могу! начал отговариваться Первов,– непорядок это, чтобы прежде хозяина пить… Выпей прежде сам.
— Да что сам!– сам-то я успею; да, признаться, уж и прикладывался, а гостя надо теперь почтить… Ну, пей во здравие, не задерживай других!
— Ни, ни, ни! никоим образом не стану! упирался упрямый Первов и рукою отстранил протянутую ему чарку.– Пей прежде сам, после и мы… Так издавна ведется: “какову чашу нальешь и выпьешь — такову и гости”.
— Ну, нечего делать, коли ты такой упрямый! сказал хозяин и выпил чарку.
— А вот теперь и мы потянемся, сказал Первов и тоже выпил, а за ним все гости.
— Ты меня, хозяин, не обессудь, что я поупрямился, обратился Первов после выпивки к хозяину,– я это не с одного упрямства, али простоты сделал, а есть у меня на это резон.
— Ну-ка расскажи, что за резон, а мы послушаем, ответил хозяин и подмигнул гостям, приглашая и их послушать старика, который пользовался славой хорошего рассказчика.
Первов, действительно, был словоохотлив и знал множество историй, рассказов и анекдотов, которые он сам слышал во время своей службы, помнил их и любил передавать другим.
Сели за стол; застучали ложки, ножи и вилки, а сержант Михаил Первов начал свой рассказ:
— Блаженной памяти наш всемилостивейший государь Петр Великий был однажды в некоторой компании, скрывши свой сан и царское достоинство, и занимались там вином и пивом. И изволил государь спрашивать бывших в той компании людей разных чинов:
— Ты де кто таков?
— Я де такой-то дворянин, отвечал ему один.
— А ты де из каковых? спросил государь другого из компании.
— И я — дворянин такой-то! сказал и другой государю.
Тогда государь, отшед от оных дворян, подошел к третьему человеку.
— Ну, а ты де каков таков человек? изволил спросить.
И оный третий спрошенный, смело взирая государю в очи, ответил:
— Я де попросту — вор!..
Всемилостивейший государь, быв удивлен таковым ответом, захотел оного смелого вора-человека на искус взять и, отозвав в сторону, тихо говорил:
— И я де таков же вор, как и ты, а посему составим мы с тобою компанию и пойдем воровать вместе, а будь ты мне брат названый!..
И сойдя с того двора из оной компании, пошли вместе.
И оный де вор того государя спросил:
— Куда ж нам теперь на воровство идти?
А всемилостивейший государь, зело искушая его, тому вору ответствовал:
— Пойдем теперь прямо на государев двор воровать – там де казны неведомо что! Поживишься так, что и на возах не увезешь добра!
Тогда оный смелый вор осердился на государя предельно и, подскоча к всемилостивейшему, ударил его в щеку и сказал:
— Как же ты, брат-бездельник, Бога не боишься?!.. кто де нас поить и кормить и за кем мы слывем, а ты де на его величество хочешь посягнуть!..
Стерпел всемилостивейший эту воровскую обиду, слыша такие от вора слова.
А вор продолжал свою речь так:
— Я де знаю, куда лучше ехать!—поедем де к большому боярину… Лучше у него взять, а не у государя.
— Добро! пойдем к большому боярину воровать, понеже у государя не хочешь, ответствовал всемилостивейший вору.
И сказав те слова, оба пошли ко двору некоего большого боярина.
— Ты, брат, постой здесь и подожди! сказал вор государю, подошед ко двору боярина,– а я пойду во двор и послушаю, что говорят.
Государь подождал, а вор, пришед обратно со двора к государю, сказал:
— Ох де, брат, дурно говорят!.. Хотят де, брат, завтра звать кушать государя и хотят водку дурную подносить ему, чтоб умер…
И запечалился вор, слыша такие вести, и сказал государю:
— Не хочу де, брат, никуда идти — домой пойдем!
И государь де тому вору говорил:
— Где ж де, братец, нам с тобой в вдругорядь видеться?
— Увидимся де завтра в соборе, ответствовал вор.
И так разошлись.
И как в собор назавтра пришли, и встал вор рядом с государем; а после службы стали бояре просить всемилостивейшего государя откушать, а всемилостивейший изволил сказать:
— Просите де сего человека, брата моего, а с ним и я пойду.
И стали просить бояре вора с честию, а вор согласился, и поехали все вместе на двор к большому боярину.
А на дороге говорил вор государю тихо, дабы бояре не слыхали:
— Ну де, брат,– первую чарку станут тебе подносить — без меня не кушай!
И как стали подносить государю, и он говорил боярину:
— Брату де моему поднеси – я де прежде брата пить не буду.
Поднесли чарку брату бояре, а у самих и ноги от страха затряслись.
— Не хочу я прежде хозяина умереть! вымолвил оной вор, отведя чарку,– пускай де, прежде хозяин выпьет.
А государь, грозно брови наморща, на боярина смотрит.
— Пей! сказал вор; и как хозяин выпил ту чарку — и его разорвало!..
— Знать, с этого-то первые-то чарки прежде хозяина и не пьют! закончил свое повествование сержант Первов.
— Занятная история! отозвался хозяин,– и где это ты набираешь?.. Ведь, как начнет рассказывать, так одна одной лучше! обратился хозяин к гостям, аттестуя рассказчика.
— Да! чудное дело, как это государь, можно сказать, монарх империи — и с вором якшаться стал! прибавил кто-то из гостей.
— Такой уж царь был — послушай только про него, так диву дашься!
— А я, чаю, что все это — продерзостное буесловие неразумных людей про всемилостивейшего императора! вдруг начал речь с конца стола какой-то приказный, на которого не обращали до сих пор внимания.
— Сами этого не видали, а как старые люди говорят, так и мы рассказываем, отвечал Михайло Первов.
— А от кого ты слышал это именно? спросил приказный, пристально глядя на Первова.
— Ну, ты, крючок приказный! к допросу что ли его потянуть хочешь? сказал хозяин, сейчас ему объясни — от кого, да когда, по пунктам.
— Я бы тебе, хозяин, посоветовал таких буесловов к себе не пущать и таковых непристойных речей об особах императорских не слушать, а то и сам в беду попадешь.
— Ну уж я знаю, кого пущать, а коли тебе, строке кляузной, не нравится, так — вот Бог, а вот и порог! вспылил хозяин и указал на дверь.
Приказный вскочил, точно ошпаренный, и направился к выходу.
— Я уйду, зашипел он,– только тебе будет нездорово — сейчас же донесу по начальству, скажу слово и дело! Не допущу бесчестия на память великого отца всемилостивейшей государыни — быть вам драными!..
Приказный ушел, оставив после себя общее замешательство.
Все знали, что дела такого рода никогда не проходят даром, и почти каждый из гостей знал несколько подобных розысков, бывших с людьми, ему знакомыми.
Приказный тотчас же донес о непристойных речах, касающихся превысокой монаршей чести, и не успели еще разойтись гости, как приставы арестовали Михайла Первова со свидетелями, и всех, вместе с доносчиком, отправили в Тайную Канцелярию…
Процедура допросов в застенках Канцелярии уже достаточно известна читателю из предыдущих очерков, и мы не будем здесь повторять тяжелые и однообразные подробности их. Дело кончилось для рассказчика легенды, отставного сержанта Михайла Первова, крайне худо,– его били кнутом и, вырезав ноздри, сослали на житье в Сибирь вечно…
Примечание. Легенда эта, попавшая в протокол Тайной Канцелярии, под бесстрастное перо чиновника, имеет большую древность и известна во всем мире, как на Востоке, так и на Западе. Основные её черты встречаются в сказках всех народов; с разными вариантами, она применяется к разным историческим личностям, более или менее крупным: Рамисиниту, Карлу Великому; русское сказочное творчество приурочило эту легенду к двум царям, оставившим наиболее глубокое впечатление в народной памяти: Ивану Васильевичу Грозному и Петру Великому. Рассказанная сержантом Первовым, легенда эта очень близка к своим древнейшим первообразам (См. “Древн. и Нов. Россия”, 1876 г. No 4, ст. проф. А. Веселовского: “Сказки об Иване Грозном”).
VII. Не разняли — кто виноват. (1754 г.).
В темное время существования “слова и дела”, всем кляузникам был большой простор мстить свои обиды доносами и розысками в Тайной Канцелярии. Страшными кажутся нам эти, уже отошедшие в вечность, времена, когда ничья безопасность, ничья личная свобода и честь не были обеспечены от внезапного отнятия и поругания.
Сегодня свободный и счастливый человек — завтра мог очутиться на дыбе под ударами кнута по ложному доносу озлобленного врага и, при всей своей невинности, выйти из застенков осужденным на ссылку с рваными ноздрями, или урезанным языком.
Несмотря на неприятную перспективу получить “первый кнут”, доносчиков находилось очень много, и по их оговорам масса ладей стонала в застенках и гнила в тюрьмах, проклиная судьбу.
Правду сказать, и время-то для всевозможных доносов было удобное.
Внезапная перемена правителей, ночные coups d’état, быстрое возвышение и падение сановников, интрига, разлитая всюду, общая тревога и неудовольствие, необеспеченность завтрашнего дня, порождали во всей империи толки, разговоры и пересуды о политических делах и правительственных лицах.
Словоохотливый русский человек не стеснялся в суждениях и не сглаживал выражений; обиженные и павшие партии громко выражали свое неудовольствие новым возвысившимся счастливцам,– и вот тут-то всякому кляузнику и доносчику открывалось обширное поприще путать и подводить людей под кнут, на огонь, в и ссылку на смерть.
Темные личности, пользуясь всеобщим хаосом и беспорядком, подымали голову и обделывали свои презренные дела.
Донос был повальный. Тайная канцелярия купалась в крови при розысках.
Следующее дело весьма характерно иллюстрирует эту эпоху процветания доноса, когда и сама тайная канцелярия не могла разобраться и найти истины в бездне доносов и, недолго думая, круто оканчивала их.
Перед нами доносчик Алексей Алексеев беглый дворовый человек, принадлежавший некоему асессору Федору Андрееву; бесспорно это уже темная личность, прошедшая огонь и воду, и ловкая на всякое мошенничество.
Он доносит на некоего Акинфия Надеина, копииста вотчинной коллегии, что он, копиист Надеин, подучал будто бы его, Алексеева, сделать донос “на одного копииста, да наместника” и показывать на них ложно, обвиняя их в говорении непристойных слов и вольнодумственном осуждении настоящего порядка и царствующей особы.
Копиист, вероятно выгнанный со службы наместником, затевает своему начальнику месть, и лучшим для этого средством ему представляется донос; но сам он, как ловкий человек, хочет избежать “первого кнута” и подыскивает для этого подходящего человека из бродяг, готовых на все.
Подвертывается “беглый дворовый”, Алексей Алексеев; сделка заключается в каком-нибудь притоне пьянства и разврата, и вот страшная гроза уже собирается над головами людей, совсем невинных и, может быть, честных и уважаемых.
Тему для доноса дало само время с его политическими передрягами: уже тринадцать лет прошло со времени свержения Иоанна Антоновича и заточения его со всем семейством, но толки о нем еще не улеглись в народе. Многие еще жалели юного императора, так безвременно потерявшего свободу, и знали, что он еще жив, томится где-то в каземате крепости, и может придти время, что он снова займет отнятый у него престол.
Народное сознание чувствовало тут несправедливость, какой-то упрек правительству, и всякий, недовольный, боясь высказаться громко, все-таки бросал этот упрек, хотя в кругу знакомых произносил, по тогдашним понятиям, непристойные, осуждающие слова.
Донос, записанный в тайной канцелярии по настоящему делу, заключался в следующих простых и коротких словах:
“Вот де как ныне жестоко стало!.. А как де была принцесса Анна на царстве, то де порядки лучше были нынешних. А ныне де все не так стало, как при ней было; и слышно де, что сын её, принцессы Анны, бывший принц Иоанн, в российском государстве будет по-прежнему государем”.
Вот и весь донос; этих немногих “непристойных” слов было слишком достаточно, чтобы погубить множество людей.
Но к счастью этот гнусный заговор не состоялся: два негодяя в чем-нибудь не сошлись или поссорились, и Алексей Алексеев, вместо того чтобы доносить на наместника — донес на самого Акинфия Надеина, обвиняя его в наущении и подстрекательстве на ложный донос.
Акинфий Надеин упал в яму, вырытую для другого, и ему самому пришлось давать ответ под плетьми на виске.
Беглому дворовому дали “первый кнут”, т. е. пытали для подтверждения доноса; он “утвердился”; подвергли первой пытке Надеина — он во всем упорно заперся: “знать не знаю — по злобе обносит ложно!”
Оба ведут себя как истые пройдохи, и застигнутый врасплох Надеин понимает отлично, что все его спасение в упорном отрицании доноса, которому, к его счастью, нет свидетелей.
Вторая пытка доносчику и обвиняемому принесла те же показания, без малейшего изменения: подтверждение доноса и твердое отрицание вины.
Предстояла, по обычаю, в таких случаях “неразнятия спора” третья и последняя пытка, за которой, так или иначе, но следовало решение дела.
На третьей пытке — оба показывали точь-в-точь то же самое, что на первой и второй, и вопрос об истинной виновности кого-либо из них так и остался нерешенным.
Подобный случай затруднил бы современных юристов, и они, пожалуй, пожалели бы о смерти Соломона, но тайная розыскных дел канцелярия уже давно привыкла к таким случаям — и твердо знала, какой произнести суд; она нисколько не затруднялась в приговорах.
В таких случаях она решала — оба виноваты! и дело заключалось следующей короткой стереотипной формулой:
“И за неразнятием между ими того спору, посланы они в ссылку оба — Алексеев в Сибирь на казенные заводы в работы вечно, а Надеин в Оренбург к отправлению там в нерегулярную службу”…
Решение скорое, больших юридических соображений не требующее и, в случаях подобных настоящему, справедливое.
Только случайность спасла невинных людей от пытки и кнута, и двое кляузников сами погибли жертвою своего грязного замысла.
VIII. Колодник, рассказывающий, что Петр II жив. (1754 г.).
Настоящее дело, заключающее в себе простую безыскусственную легенду о Петре II, сложенную народом и отличающуюся всеми признаками живой народной фантазии, тоже прекрасно характеризует свою эпоху.
В верхних слоях происходили перевороты, слухи о них через тысячеустую молву переходили в темную народную массу.
Сведения о происшествиях, часто и на самом деле чудесных и невероятных, принимали размеры фантастические, окраску и обстановку еще более замысловатую, и, вращаясь среди народа во всех слоях общества, окончательно утрачивали всякую историческую верность.
А живое народное творчество избирало из массы слухов сюжеты и темы наиболее ему симпатичные и понятные, и облекало их в форму легенд и сказаний, совершенно сходных со сказаниями “Сборников” и “Пчел” XVI и XVII столетий.
Обстановка дела проста и незамысловата. На долгом и скучном досуге острожного сиденья, ссыльный колодник Метелягин рассказывает другому колоднику, Ивану Бердову, слышанную им от такого же колодника, Василья Слямзина (“который уже умре”, как записано в деле тайной розыскных дел канцелярии), любопытную историю об умершем императоре Петре II.
История эта, видимо, уже потерпела коренную переработку в устах простонародных её рассказчиков и распространителей и, записанная в деле, сохранила свой народный колорит.
Здесь, кстати сказать, что дела тайной канцелярии содержат в себе богатое и драгоценное собрание всевозможных сказок, легенд, песен и документов, записанных из уст народа при допросах.
В делах этих, рядом с форменными отметками о числе ударов плетью, стереотипными терминами и канцелярскими выражениями, попадаются перлы народной поэзии, фантазии, бытовых сцен, которые навеки погибли бы для нас,– не запиши их с рабскою точностью рука писаря или секретаря.
Дела эти, извлеченные из вековой архивной пыли и спасенные от уничтожения просвещенными и достойными всякой благодарности любителями русской истории, как Г. В. Есипов, К. И. Арсеньев и др., представляют драгоценный и обширный бытовой материал для истории и беллетристики. Будущий историк и писатель еще более оценят их труды.
Но возвратимся к истории, рассказанной колодником и приведшей его в застенок.
“Ездил де один купец за море, торговать в чужих землях, рассказывал Метелягин Бердову, сидя на острожных нарах и коротая скучное время,– и било его на море погодою несколько дней, и прибило де его к некоторому иностранному и незнаемому городу с кораблем.
“И тот де купец, вышед из судна и благодаря Бога за спасение, раздавал в том городе нищим милостыню и, раздав оную, шел по-прежнему на свой корабль.
“Стоящий у одной палатки часовой оному купцу говорил:
— Ты де всем заморским нищим милостыню подавал,– а своему, российскому, не подал.
“И оный купец, пришел в ту палатку для подаяния милостыни,– и содержащийся в той палатке человек говорил тому купцу:
— Знаешь ли ты меня?
“И оный купец, дав тому человеку милостыню, сказал:
— Я де тебя не знаю вовсе.
“А оный человек тому купцу сказал:
— Знаешь ли ты, что я ваш монарх, второй Петр, и стражду здесь долговременно; и теперь де мне тебе, купцу, давать писем не можно, что де увидят караульные. И приди ты ко мне поутру для подания милостыни, и я де тебе приготовлю от себя вид.
“И оный купец, не говоря тогда, ничего, из той палатки вышел; и потом, на другой день, оный купец в ту палатку ходил, и оный де содержащийся в той палатке человек дал ему сапоги, и приказывал:
— Ты, купец, эти сапоги отдай сестре моей, милостивой государыне, и она де те сапоги распорет и может де меня узнать.
“А потом де, уповательно, что для свидетельства того человека давно полки посланы”.
Этим предположением о посылке полков Метелягин и закончил свой рассказ, но Бердов выразил сомнение в правде этой истории:
— Ты, Метелягин, говоришь о том напрасно — я сам помню, как второму императору погребение было в Москве — и как этому можно сделаться! {Император. Петр II умер за двадцать четыре года прежде времени этого рассказа: 17 января 1730 г.}
Метелягин начал отстаивать правду рассказа и в подтверждение его пересказал другую выдумку современников о подмене тела:
— Это сделали князья Долгорукие и мертвое тело, вместо государя, подложили другое (?), а его, государя, знатно, вынули и увезли, так же, как ныне всемилостивейшую государыню хотели было увезти под караул.
Неизвестно — удалось ли Метелягину убедить Бердова этим аргументом, но известно только, что и этот колодничий разговор дошел каким-то образом до сведения тайной канцелярии в виде обвинения колодников в непристойных речах.
Какое последовало Метелягину наказание за рассказ легенды о Петре II,– из дела не видно, да нам это и не важно, а гораздо важнее и имеет цену то, что рука писца, нисколько не помышляя о сочинительстве, сохранила один отрывок из той массы сказок и легенд, какие ходили в народе в то чреватое смутными событиями время.
IX. Беглый гусар Штырской — завоеватель Российской империи. (1754 г.).
Возникновение таких людей, как фигурирующий в настоящем деле беглый гусар Федор Штырской,– есть тоже знамение того времени.
В истории переворотов описываемой эпохи, мы видим много имен разных искателей приключений, авантюристов и parvenus (выскочка); ничтожные сами по себе, они совершают дела первой государственной важности; пользуясь всеобщим замешательством и хаосом, они безумно бросаются на самые опасные предприятия,– и часто слепой случай помогает им исполнить с успехом свои фантастические планы. Ничтожество вчера, сегодня становится важным государственным человеком — и наоборот.
“Колесо счастья” никогда не вертелось так быстро и никогда не совершало таких неожиданных и крутых оборотов то в одну, то в другую сторону.
Смелый авантюрист и интриган первенствовал над лучшими государственными умами.
В это время всякий отчаянный человек, не имеюший ni foi, ni loi (ни стыда, ни совести), чувствовал себя способным на великие дела, а примеры действительности укрепляли его в этом мнении.
Но “от великого до смешного — один шаг!” — радом с хвастунами и деятелями историческими выступает целая масса хвастунов смешных, неудачников и искателей приключений, похожих скорее на бродяг.
И эти неудачники по пословице: “куда конь с копытом — туда и рак с клешней” тоже подымают головы, отуманенные вечным пьянством и наполненные глупыми фантазиями — и кричат, грозя всему миру войною и разрушением. Сидя в какой-нибудь полицейской части, они мечтают о государственных переворотах, министерских должностях, грудах золота и орденов.
Беглый гусар Федор Штырской представляет жалчайший и комичнейший тип авантюриста XVIII столетия, и его смешное хвастовство сохранилось в делах тайной канцелярии, где, на дыбе под кнутом, обыкновенно и потухали все их блестящие планы о государственных переворотах.
Беглый гусар, в разговорах с другим гусаром, расхвастался:
“Я де и прежде сего из (новой) Сербии {“Новой Сербией” назывались земли на юге России, заселенные сербами, выходцами из Герцеговины и Черногории, бежавшими в единоверную страну от фанатизма турок.} (в Польшу) утекал, да не ушел; а ныне де, как весны дождусь, то учиню побег к крымскому хану и подниму татар и поляков на Новую Сербию и на всю её императорского величества державу, и приду на столицу, и возьму всемилостивейшую государыню!”…
Как ни жестока и ни подозрительна была тайная канцелярия в отношении таких дел, но жалкий гусар Штырской не вызвал её опасений своими политическими планами.
Наказание ему, сравнительно, было назначено очень легкое: “вменен бывший ему розыск (т. е. троекратная пытка с плетями) в наказание — и сослан в Сибирь к определению в службу, в какую он способен явится”.
X. Князь Потемкин — фальшивый монетчик. (1778 г.).
Это и следующие за этим дела принадлежат уже совершенно другой эпохе, когда в мир юридический проникли некоторые гуманные идеи, и в строгость розыска перестали верить и смотреть, как на лучшее и безошибочное средство добиться истины и сознания.
Только двадцать четыре года отделяют настоящее дело от предыдущих,– но уже какая разница в процедуре допроса, какое смягчение наказаний! Отвратительного “слова и дела” уже не существовало!
Постепенное проникание этого духа гуманизма в законодательство подробнее показано нами во введении в эти очерки, а теперь мы иллюстрируем наши слова бытовыми сценами, извлеченными из подлинных дел тайной экспедиции, учрежденной при правительствующем сенате после уничтожения тайной розыскных дел канцелярии.
—–
В обширной людской застольной дома князя Степана Барятинского собралась его многочисленная дворня и, пользуясь отсутствием хозяев, подняла пир горой.
Из княжеских погребов натащили пива и наливок, из кухни принесли жареного и вареного на закуску и, истребляя барское добро, загуторила дворня — душа на распашку!
Забренчала балалайка, которую принес дворник, ради потехи, и подвыпивший лакей в княжеской ливрее пустился откалывать трепака со смазливенькой горничной, плававшей, подбоченясь и помахивая платочком “во белой руке”.
— Ай, лихо! вот одолжил! слышались восклицания зрителей,– ну-ка, с каблука пусти дробь, Ванюха!
— Нет, ты на Грушку-то погляди!.. Плечами-то как, шельма, поводит… ах, чтоб-те наскрозь!.. Молодец девка!
Не стерпел, глядя на Грушку, и престарелый буфетчик и, когда лакей умаялся и повалился на скамейку,– он частенько засеменил ногами навстречу Грушке, сгорбившись и мотая седой головой.
Всеобщий взрыв хохота встретил нового танцора, а он молодцевато откинул голову назад, и пошел переплетать нога за ногу.
— Ай да старик! гляди-ка: Лаврентьич-то каким молодцом действует, молодому не уступит!.. Ну-ка, Груша, уважь старика!
Груша притопнула, взвизгнула, повела бровью и ринулась на встречу Лаврентьичу, грудью вперед,– а старик от восторга и утомления закашлялся и тоже грохнулся на скамейку, тяжело дыша.
— Не выстоял старик! где ему! Грушку-то не скоро заездишь! говорили кругом подвыпившие лакеи и горничные.
По углам завелись разговоры; выездные лакеи князя, да и вообще вся дворня, знакомы были со многими придворными сплетнями и пересудами, и скоро разговор стал общим, перейдя на излюбленную тему для прислуги — судаченье про господ.
Любо было им всем перебирать весь высший свет по косточкам, и не одному из вельмож должно было икаться в это время, когда чужая дворня сообщала все его тайные и щекотливые похождения.
Сведения получались по тому неуловимому, но чрезвычайно простому телеграфу, который называется его собственной дворней, и от которого как ни старайся, а не убережешься и не схоронишься.
Скоро из общей массы говоривших выделяется один пьяный дворовый, сообщения которого отличались наибольшею новизною и интересом, и его стали слушать с большим вниманием. Увлеченный ролью оратора, дворовый начал уже выкладывать самые сокровенные тайны, чтобы разодолжить внимательных слушателей.
— Был я недавно на площади, рассказывал он,– и разговорился с каким-то незнаемым человеком, и он мне под секретом рассказывал про императрицу, да светлейшего князя Потемкина.
— Что же, что же он тебе рассказывал? пристала дворня, сгорая от любопытства.
— Да такия вещи рассказывал, что и самому страшно!
— Да говори, что такое! чего ты за душу-то тянешь! пристали все.
— Сказать-то не штука, ломался лакей,– а как потом самому в затылок-то попадет, тогда что?.. Вам-то ничего — выслушал, да и прочь пошел!
— Ну полно! что тут! кто тебя выдаст?– все свои люди — говори не бойся!
— Слышал я, начал, понизив голос, лакей,– что светлейший-то князь Потемкин в одном покое с императрицей живет!..
— Ну, это еще не ахти какой секрет! усомнились некоторые,– всем ведомо, что светлейший находится при императрице “в случае”.– То-то вот вам ведомо, да не все! увлекся лакей;– говорил мне еще этот человек и твердо заверял, что светлейший у себя в доме фальшивые бумажки делает и в народ пущает!..
— Ну! может ли это статься?
— Для чего ж он так богат, светлейший-то, коли не с етого самого!
— Мало ли от чего богат! богат милостями императрицы — знамо — случайный человек — ну, и богат!
— По мне — хоть верьте, хошь не верьте, а я говорю, что слышал.
Рассказ лакея вызвал разные толки в дворне, а на другой день сообщенная им новость и пошла путешествовать по Москве, передаваясь из уст в уста. Скоро молва эта дошла и до того, до кого не следует; пошла переборка,– кто пустил слух, и долго ли, коротко ли, а словоохотливый лакей таки попал в беду, обвиненный в непристойных речах.
Его отвезли в Петербург, посадили в крепость и допросили без пыток.
Откровенно сознавшись в болтовне, лакей утвердился и заверял, что слышал это от неизвестного ему человека, в Москве на площади.
Тайная экспедиция составила по этому делу доклад и представила императрице Екатерине II на высочайшее воззрение, так как о всяком наказании по тайной экспедиции докладывалось императрице лично.
В решениях своих на эти доклады императрица поступала с удивительною добротою сердечною и духом прощения, если дело только касалось сплетен и злословия лично о ней, а не затрагивало каких-нибудь важных и щекотливых государственных событий и предприятий.
Решение императрицы Екатерины II по этому делу поражает сильным контрастом с решениями всех предыдущих дел, возникших в печальное время существования Преображенского приказа и тайной розыскных дел канцелярии;– Екатерина II приказала дворового человека из крепости освободить и возвратить его помещику, князю Степану Барятинскому, которому посоветовала не держать при себе в Москве этого болтуна.
Милость решения еще более удивит нас, если мы узнаем, что по следствию тайной экспедиции означенный дворовый был уже человек скомпрометированный — лет десять назад его били кнутом за побег от своего помещика.
Другие времена — другие нравы.
В pendant к этому делу, мы расскажем и другое, по времени относящееся тоже к царствованию Екатерины II и решенное с тем же человеколюбием…
XI. Битый капрал и бабье царство.
Жил-был старый отставной капрал, и был он человек смирный и самый незначительный. Сам-то по себе был он человек ничего — хороший человек и в строю был бравый солдат и храбрый вояка, за что и дослужился капральского чина, да характер имел слабый и мягкий; к тому же и выпить сильно любил, почему и пришел он на старости лет в упадок и неуважение.
А было время, о котором капрал под веселую руку вспоминал с гордостью, когда и он был не из последних: молодецки крутился его насаленный ус, статно сидел на нем военный мундир и блестели кругом пуговицы, да шнурки, приводя в восторг женский пол из простонародья. Похлопывали, бывало, окошечки в деревнях, любопытно выглядывали из них молодые женские лица, когда проходили солдаты по Руси походом куда-нибудь на шведа, турка или немца, под командою молодца “фон-Минихена”. А в городах на постоях и купеческие дочки приятно улыбались ему и заводили сладкие разговоры с бравым солдатом.
Была коту масленица! вспоминает иногда с улыбкою старый капрал.
Но как за каждой масленицей непременно наступает великий пост, то кончилась и его, капралова, масленица. Полюбилась ему покрепче одна из купеческих дочек, и он женился на ней, зажил своим домком и все свои шашни бросил.
Жена его, купеческая дочка, оказалась женщиною характера твердого и даже деспотического и воззрений самых оригинальных, а потому вскоре и забрала своего мужа в ежовые рукавицы. Не без борьбы, конечно, досталась ей эта власть,– капрал, покуда был брав и молодцеват, хорохорился и не поддавался, но мало-помалу смирился, ибо жена его оказала в усмирении капрала энергию непреклонную.
У них была дочь, которую воспитывала мать и передала ей и свой твердый характер, и свои оригинальные воззрения.
Здесь надо объяснить, в чем заключалась оригинальность мнений купеческой дочки, капраловой жены, оригинальность, присущая чуть не половине российских женщин в последние три четверти XVIII столетия.
Со смерти Петра Великого, Россия на императорском престоле видела пять женщин, более или менее быстро сменявших друг друга и самодержавно распоряжавшихся судьбами обширной империи. Женщина властвовала над мужчинами и им, предписывала законы; пред женщиной всё преклонялось и всё ей покорялось беспрекословно.
Такой, не совсем обычный для России, порядок дел, вызвал в головах, склонных к обобщениям людей, какие-то темные и странные мысли и соображения. Вдумался в это и женский пол — и вдруг открыл в таком порядке вещей нечто, крайне для женского самолюбия приятное и выгодное. С течением времени мысль выяснилась, и вот женский пол, с присущей ему непосредственностью и азартом, проникся мыслью и сообщил во всеуслышание, что, мол, коли на престоле царствует баба и над мужчинами властвует, то поэтому и все бабы в государстве должны стать выше мужчин и ими властвовать — “настало де бабье царство”!
Вот такими-то мыслями преисполнился властолюбивый женский пол, и пошла в семьях перепалка. Разномыслие и смуты поселились между супругами; женщины с азартом требовали власти, отнятой у них несправедливо, и многие, не обладавшие энергией супруги, не удержав в руках бразды правления, почувствовали на себе всю тяжесть власти под нежной женской ручкой.
Совершилась бесшумная бабья революция.
Таков был образ мыслей и у энергичной капраловой жены и купеческой дочки, которая к тому же и кичилась пред мужем честностью, т. е. высотою своего купеческого происхождения,– и было от этого старому капралу на свете жить трудно, и чаще прежнего стал он заходить в кабачки и вспоминать свою молодость.
Дочку выдали замуж, жена переселилась к зятю, а старому капралу и там не нашлось ни не хаянаго угла, ни не оговоренного попреком куска.
И дочка пошла по маменьке: не уважала своего отца,– и опустился, и запил старый капрал, ставши совсем последним человеком в глазах своего семейства.
Бежал он из дому от попреков и ходил целые дни по старым сослуживцам, да благоприятелям, всюду испивая, да припоминая прежнюю службу.
Домой он ходил только ночевать, да иногда выклянчить у зятя, или у дочки деньжонок на выпивку, и никогда это не обходилось ему без ругани.
Терпел свою судьбу капрал и, только выпивши изрядно, осмеливался роптать и оспаривать жену, да и то в таких местах, где она не могла его слышать.
Только всякому терпенью есть предел, и раз, в праздник церковный, стал капрал просить у жены денег и получил в ответ:
— Убирайся, пьяница старый! Нет тебе денег на пьянство, таскун!
Взорвало старика, и приступил он к жене:
— Ах ты такая-сякая: да ты что важничаешь-то! Я Богу и государям и государыням служил верно и капральского чина дослужился, а ты баба дрянная, мной помыкаешь?.. Я покажу тебе мою власть…
Но тут расхорохорившийся старик получил от жены такое звонкое доказательство своего безвластия, что схватился за скулу и опешил.
— Вот тебе, старый таскун, пьяница, за твою власть!.. видел свою власть! накинулась на него жена с кулаками и хотела уже снова заушить его.
— Нет, постой! ты что же это Бога-то забыла,– для праздника по роже бьешь? вдруг сократился и залепетал капрал, отступая назад.
— Великой ты черт! капралишка! я честнее тебя!– мой тятенька был второй гильдии купец, а ты кто?– мужик!..
— Когда ты честнее, то пусть и будет твоя честь с тобою,– а драться в праздник не смей, за это тебя не похвалят, коли пожалуюсь.
— Драться не смей!.. заорала купеческая честная дочь,– да я всегда могу тобою повелевать!.. Я перед тобою барыня и великая княгиня!.. И что касается и до императрицы, что царствует,– так она такая же наша сестра набитая баба,– а потому мы издержим теперь правую руку и над вами, дураками, всякую власть имеем!..
Так разглагольствовала и превозносилась капралова жена, желая совсем унизить мужа, а с ним и весь мужской пол, но это уж, надо полагать, переполнило меру терпения смирного капрала, и он завопил:
— А! коли ты так! коли ты всемилостивейшую государыню позоришь, набитой бабой называешь и с другими бабами-дурами сверстала — так я ж тебя проучу!– перестанешь ты драться и ругаться со мной, ибо сейчас же донесу на тебя по начальству, что ты непристойные речи о государыне произносишь!..
— Ступай, старый черт, доноси! не больно я боюсь твоего начальства. Теперь у нас на престоле баба сидит, и всем бабам оттого защита есть от вас.
Разобиженный капрал, как сказал, так и сделал в отместку злой бабе, взял да и донес о непристойных речах и о побоях, что она причинила ему, не постыдясь праздника церковного.
Засадили капральшу вместе с капралом под арест при тайной экспедиции и допросили ее. Она в говоренье непристойных слов заперлась, а муж продолжал обличать ее, желая хотя раз отомстить ей за все её долголетние и непрестанные обиды ему.
Посадили ее на два дня “без пищи и питья”, вместо прежней, пытки и ударов плетью; она и после этого продолжала отпираться это всего.
Тогда подвергли тому же наказанию старика и он, просидев два дня голодом, не отказался от своего обвинения в непристойных речах.
Тайная экспедиция, видя, что правды между ними добиться трудно, по примеру всех прочих такого рода дел, составила для подачи императрице доклад, выписав в нем бабью философию капраловой жены.
Милостивая императрица благодушно взглянула на это дело и решила: “Вменить им двухдневное сиденье без пищи и пития в наказание — и отпустить на свободу”.
XII. Хохлы-просители при Павле I. (1797 г.).
В конце мая 1797 года, из дальнего малороссийского города Погара, Черниговской губернии, прибыли в Петербург четверо “депутатов”-хохлов.
Они были посланы погарским магистратом с поручением подать просьбу самому императору Павлу I, чтобы он высочайшим своим указом подтвердил какую-то стародавнюю привилегию города Погара, данную еще царем Алексеем Михайловичем.
Известно, что император Павел I учредил, по вступлении своем на престол, в видах доставления “своим поданным скорого и правого суда, “дабы глас слабого угнетенного был услышан”, личную подачу словесных и письменных прошений прямо во дворец, на его имя.
Принимали и делали экстракты из прошений три статс-секретаря — Трощинский (присылаемые по почте), Нелединский-Мелецкий (подававшиеся лично) и Брискорн (писанные на иностранных языках {См. “Истор. Вестн.” 1881 г., янв., стр. 216.}), а резолюции на них Павел I давал сам лично, и они надписывались на прошениях статс-секретарями.
Этим прекрасным учреждением захотели воспользоваться и хохлы из Погара, но, приехавши в Петербург в конце мая, они не застали уже императора и двора в столице,– Павел I с семейством переехал в Павловск, свою летнюю резиденцию.
Туда же переехали и статс-секретари принятия прошений, а потому нашим хохлам приходилось ехать в Павловск для личной подачи своего прошения.
В Петербурге у них тотчас же нашлись земляки, которые и руководили темными хохлами в шумной и неизвестной им столице и, между прочими, какой-то донской казак Космынин.
Прожив в Петербурге две недели и узнав обо всем, как следует, погарские хохлы отправились в Павловск и подали свое прошение на высочайшее имя в учрежденный для просителей ящик.
В ожидании решения своего ходатайства, хохлы гуляли по Павловску, осматривали все его диковинки и, придя однажды в воскресный день в церковь к обедне, удостоились увидать там самого императора Павла с сыновьями Александром и Константином Павловичами.
Был ли Павел I в этот день не в духе и выглядел сердито, или просто со страха перед императором — только приметливым хохлам он показался чрезвычайно строгим и сердитым. Придя домой, они пустились рассуждать о нем:
— Гораздо зол император, зверем смотрит, словно съесть хочет.
— А государь-то наследник, Александр Павлович, по всему видно, не в батюшку уродился — смирный да ласковый такой выглядит.
— Да, а вот второй-то сынок, Константин,– тот, кажется, весь в батюшку?
Разговорился с ними и казак Космынин, их всегдашний провожатый, а на другой день он повел хохлов смотреть на развод с церемонией, где командовать войсками будет сам государь император.
Невиданное зрелище представилось хохлам на большой площади, заставленной блестящими и стройными рядами войск. Войска начали проходить церемониальным маршем, и император Павел, пристально вперив глаза, следил за каждым солдатом и его движениями.
Вдруг император сорвался с места, быстро пошел к рядам подошедшего псковского карабинерного полка и, схватив одного солдата обеими руками за ремни амуниции, дернул в сторону и поправил на месте.
Весь ряд тотчас же сомкнулся снова, а гневный император отошел и опять оглядел помертвевший недвижный строй.
Этот случай также дал нашим хохлам не малый повод поговорить о строгости императора.
— Все солдаты недовольны такой строгостью императора и лают об этом вслух, рассуждали простаки-хохлы, забыв, что они не в своем захолустном Погаре, а в резиденции императора, и что здесь надо держать язык за зубами.
На третий день,– знать такое уж им счастье (или несчастье) навалило,– они снова увидели императора. Павел ехал верхом, в сопровождении великих князей, по одной из улиц Павловска.
Хохлы, увидя строгого императора издали, остановились у стеночки и, сняв шапки, ждали его проезда.
И, как нарочно, на самой середине улицы лошадь императора, ехавшего впереди, задела ногой валявшийся на улице разбитый горшок и споткнулась. Император наклонился и, увидя под копытами лошади черепки горшка, грозно закричал, покраснев от гнева:
— Убрать сейчас же эту гадость! Как сметь допускать такое безобразие на улицах! Ведь лошадь могла испортить ногу от этого!.. Живо убрать!..
Словно из-под земли выскочило несколько полицейских, и в один момент улица стала чиста, как метеный пол, а император, темнее тучи, последовал дальше, мимо упавших на колени хохлов.
— А бодай ему, який вин сумний! як хмара! могли только проворчать перетрусившие хохлы и отправились со страхом в сердце справляться о том, какое решение последовало на их бумагу.
Статс-секретарь Нелединский-Мелецкий объявил погарским просителям через полицию, что прошение их императорским величеством рассмотрено и велено бумагу им возвратить, а решения — никакого не воспоследовало!..
Пожали плечами, хохлы пошевелили досадливо усами, но делать было нечего — пришлось возвращаться домой ни с чем.
Даром отломали хохлы тысячу слишком верст до Петербурга, даром проживались и проедались в Петербурге и Павловске.
С досады пришли хохлы домой и давай браниться.
— Нехай его трясьця визме!
— Истинно, что строг да несправедлив! нашей правой просьбы не уважил.
— Что теперь скажем панам — магистрату? скажут: бисовы дити, и того не умели сделать, царю просьбы подать!
— То и худо, что царю! кабы магистрату какому, так подмазать можно, а царя не подкупишь… Сказал, как отрезал! и жаловаться некому!..
— Ну! а коли до дому, так и до дому! решили наконец неудачные просители, махнув рукой, и уехали в Питер, а оттуда потянулись, без дальних разговоров, в свою Черниговскую губернию.
На прощаньи, их неизменный чичероне, донской казак Космынин, стал просить вознаграждения за свои труды, но получил от раздосадованных хохлов круто согнутую фигу и несколько нелестных замечаний.
— Дурак, кто и живет-то в этом проклятом омуте, чтоб ему провалиться и со всеми!
И с этим оставили донского казака, а сами свистнули и уехали.
— Почекайте, хохлы! триста вам чортыв! погрозился кулаком им вслед казак и с этими словами махнул прямо в сенат, в тайную экспедицию с доносом, что приезжавшие из города Погара просители, купец Антон Роскин, купец Попинок и двое других, в бытность свою в императорской летней резиденции, произносили хульные и непристойные речи о высочайшей особе его императорского величества. Доносу казака придали большое значение, и генерал-прокурор князь Куракин послал 21 июня нарочного курьера с командою солдат и доносчиком вдогонку за болтунами-просителями!
В инструкции курьеру было предписано: “сколь скоро их достигнешь, то, взяв всех под караул и посадя в кибитки, сейчас возвратиться в Петербург и представить их ко мне, стараясь сие исполнить при том без всякой огласки, дабы об оном никто не знал, и сей вашей инструкции никто не видал”. Подписал генерал-прокурор, князь Куракин.
Помчалась погоня за хохлами, настигла их и, рассадя в кибитки, розно, повезли в Петербург важных политических преступников, оберегая их, как зачумленных, от всякого сообщения с другими людьми на станциях и во время пути.
Сильно струхнули хохлы при таком неожиданном обороте дела, а когда увидели в числе конвойных и казака Космынина, ехидно улыбавшегося, то поняли, что это он что-нибудь сочинил им в отместку.
Привезя, их представили в тайную экспедицию, и оробевшие просители рассказали все откровенно, что они видели и говорили об императоре в Павловске.
— Как же вы осмелились, мужики вы эдакие, рассуждать об особе его императорского величества столь вольно и необузданно? прикрикнули на них.
Оторопевшие хохлы просили о милости, упав на колени, и заверяли, что и речи о высочайших особах говорены ими “не для какого злодейского разглашения, а токмо между собою и из единой простоты!”
Дело оказалось совсем не столь важное, как о нём подумали сначала, и вместо важных государственных преступников пред Куракиным были простоватые и оторопевшие торговцы-болтуны, незнакомые со столичными порядками.
Тем не менее, доклад о хохлах, осмелившихся иметь свое суждение о высочайших особах, был представлен императору Павлу I.
Хохлы с трепетом ждали наказания от строгого императора и в сотый раз жалели о своей скупости, что не удовлетворили тогда казака.
Резолюция Павла I не замедлила явиться на доклад Куракина и, как бы нарочно для того, чтобы опровергнуть составившееся у хохлов не лестное мнение об императоре, гласила следующее:
“Государь император высочайше повелел: сделав надлежащее нравоучение, чтоб впредь в разговорах своих были они воздержнее и суждения свои имели в надлежащих пределах,– оных отпустить”.
Такой благополучный конец имели похождения хохлов-просителей в Павловске, ждавших чуть ли не смерти от строгого императора.
Можно смело сказать, что после этого случая хохлы повезли за тысячу верст, в свою Черниговскую губернию самое лестное мнение о милосердии и доброте императора Павла I.