Вопрос о смерти царевича Димитрия и о виновности Бориса Годунова в этой смерти сдавался не раз в архив нерешенным и снова добывался оттуда охотниками решить его в пользу Бориса. Никому этого не удалось, хотя, конечно, в свое время авторам защиты казалось иное.
Недавно в “Журнале министерства народного просвещения”* появился пространный разбор следственного дела, произведенного некогда Василием Шуйским с товарищами в Угличе, написанный Е.А. Беловым, опять с целью внушить доверие к этому следственному делу. Таким образом, старый вопрос, о котором толковали в нашей литературе назад тому около 40 лет, снова вносится на суд отечественной истории. Постараемся высказать наши замечания относительно следственного дела; это для нас необходимо тем более, что в той же статье нам делают упрек за то, что в сочинении “Смутное время” мы не останавливались над этим делом и не придавали важности известиям, заключающимся в этом деле.
______________________
* 1873, июль – август.
______________________
Следственное дело, известное в неполном виде по редакции, напечатанной в “Собрании Государственных Грамот и Договоров”, никак не может для историка иметь значение достоверного источника по той очень ясной причине, что производивший следствие князь (впоследствии царь) Василий Иванович Шуйский два раза различным образом отрекался от тех выводов, которые вытекали непосредственно из его следствия, два раза обличал самого себя в неправильном производстве этого следствия. Первый раз он признал самозванца настоящим Димитрием, следовательно, даже уничтожал факт смерти, постигшей царевича в Угличе; другой раз он, уже низвергнувши и погубивши названого Димитрия, заявлял всему русскому народу, что настоящий Димитрий был умерщвлен убийцами по повелению Бориса, а не сам себя убил, как значилось в следственном деле. С тех пор утвердилось и стало господствовать мнение, основанное на последнем из трех показаний Шуйского, который, во всяком случае знал истину этого события лучше всякого другого. Понятно, что следственное дело для нас имеет значение не более как одного из трех показаний того же Шуйского, и притом такого показания, которого сила уничтожена была дважды им же самим. Поэтому-то в нашем сочинении “Смутное время” мы не давали никакой веры, ни исторического значения известиям, заключающимся в этом деле, как бы ни казались они важными по содержанию.
Главнейшая ошибка защитников Бориса состоит в том, что они верят этому делу, опираются на приводимые из него показания, допускают тот или другой факт единственно на том основании, что находят о нем известие в следственном деле, тогда как если что-нибудь можно признавать в этом деле достоверным, то разве по согласно с чем-нибудь другим, более имеющим право на вероятие. Находя в следственном деле показание того или другого лица, защитник принимает его прямо за свободно произнесенный голос того лица, кому оно приписывается в следственном деле, забывая, что тот, кто сообщил нам показания в следственном деле, сам же признал их лживость или поддельность. Так, например, можно ли показание, данное будто бы детьми, игравшими с царевичем, о том, что царевич зарезался сам, принимать за искреннее показание этих детей, когда тот, кто передал нам это показание, впоследствии объяснил, что царевич не сам зарезался, а был зарезан? Скажут нам: Василий лгал тогда, когда уничтожал силу следственного дела, но производил следствие справедливо. Мы на это ответим: если он лгал один раз, два раза, то мог лгать и в третий раз; и если он лгал для собственных выгод после смерти Бориса, то мог лгать для собственных же выгод и при жизни Бориса. Все три показания взаимно себя уничтожают; мы не в праве верить ни одному из них, и, таким образом, все, что исходило от Василия Шуйского по делу об убиении Димитрия, не имеет для нас ровно никакой исторической важности по вопросу об этом убиении. Поэтому если желают восстановить силу следственного дела, то должны это сделать на основании каких-нибудь новых свидетельств и источников, которые бы доставили нам сведения, согласимые с известиями, заключающимися в следственном деле, а никак не на основании самого же следственного дела, хотя бы даже при помощи разных психологических соображений, имеющих мало убедительной силы.
Из всех старинных сказаний о смерти царевича Димитрия мы знаем одно, более всех заслуживающее вероятия, это – повесть в отрывке, которой содержание мы привели в “Смутном времени”. А.Ф. Бычков напечатал ее в “Чтениях” Московского общества истории и древностей. Вот что там говорится:
“И того дни (15 мая) царевич поутру встал дряхл с постели своей, и голова у него, государя, с плеч покатилась, и в четвертом часу дни царевич пошел к обедне и после евангелия у старцев Кириллова монастыря образы принял, и после обедни пришел к себе в хоромы, и платьицо переменил, и в ту пору с кушаньем взошли и скатерть постлали и Богородицын хлебец священник вынул, и кушал государь царевич по единожды днем, а обычай у него государя царевича был таков: по вся дни причащался хлебу Богородичну; и после того похотел испита, и ему государю поднесли испити; и испивши пошел с кормилицею погуляти; и в седмой дни, как будет царевич противу церкви царя Константина, и по повелению изменника злодея Бориса Годунова, приспевши душегубцы ненавистники царскому кореню Никитка Качалов да Данилка Витяговский кормилицу его палицею ушибли, и она обмертвев пала на землю, и ему государю царевичу в ту пору киняся перерезали горло ножом, а сами злодеи душегубцы вскричали великим гласом. И услыша шум мати его государя царевича и великая княгиня Мария Федоровна прибегла, и видя царевича мертва и взяла тело его в руки, и они злодеи душегубцы стоят над телом государя царевича, обмертвели, аки псы безгласны, против его государевой матери не могли прогла-голати ничтоже; а дяди его государевы в те поры разъехалися по домам кушати, того греха не ведая. И взяв она государыня тело сына своего царевича Димитрия Ивановича и отнесла к церкви Преображения Господня, и повелела государыня ударити звоном великим по всему граду, и услыхал народ звон велик и страшен яко николи не бысть такова, и стекошася вси народы от мала до велика, видя государя своего царевича мертва, и возопи гласом велиим мати его государева Мария Федоровна плачася убиваяся, говорила всему народу, чтоб те окаянные злодеи душегубцы царскому корени живы не были, и крикнули вси народы, тех окаянных кровоядцев камением побили” и проч.
Г. Бычков, издавая этот драгоценный отрывок, заметил: “Сведения, заключающаеся в повести, показывают, что она составлена современником, бывшим близко ко двору царевича или имевшим знакомство с лицами, к нему принадлежавшими. Подробности о том, как царевич провел день, в который совершилось убийство, служат очевидным тому доказательством, а самый рассказ об этом происшествии носит на себе всю печать достоверности. Вообще в целой повести не встречается ни одной черты, которая бы давала возможность заподозрить ее достоверность”. Мы вполне соглашаемся с этим приговором; прибавим от себя еще вот что: почему, например, мы не должны предпочесть этого чрезвычайно правдоподобного сказания следственному делу, исполненному, как ниже покажем, несообразностей и уничтоженному в своей силе тем самым человеком, который производил его? Покажите нам что-нибудь подобное, независимое от следственного дела, но вполне согласное с известиями, заключающимися в последнем, и тогда будете иметь возможность поверять это – более чем сомнительное – следственное дело.
Из приведенного рассказа видно, что убийцы совершили свое дело в некотором отношении ловко. Убийство произошло без свидетелей. Кормилица, ошеломленная ударом, не видала ничего. Убийцы, перерезавши горло ребенку, сейчас начали кричать. О чем они кричали? Конечно, о том, что царевич зарезался сам. Понятно, зачем они ударили кормилицу, и каким бы образом они объясняли этот удар впоследствии, если б остались живы. Они бы, вероятно, сказали, что кормилица не смотрела за царевичем; они увидали, что с царевичем припадок, что у него в руках нож; с досады они ударили кормилицу, сами бросились на помощь к царевичу, но уже было поздно: он мгновенно перерезал себе горло. Им бы поверили, да кормилица, ошеломленная ударом и не видавшая, как они резали ребенка, не смела бы ничего сказать против двух свидетелей. Царица прибежала уже после, услышавши крик, и не видала убийства. Таким образом, не оставалось бы других свидетелей совершившегося факта, кроме тех лиц, которые его совершили.
Что Борису был расчет избавиться от Димитрия – это не подлежит сомнению; роковой вопрос предстоял ему: или от Димитрия избавиться, или со временем ожидать от Димитрия гибели самому себе. Скажем более: Димитрий был опасен не только для Бориса, но и для царя Федора Ивановича. Димитрию еще пока был только восьмой год. Еще года четыре, Димитрий был бы уже в тех летах, когда мог, хотя бы и по наружности, давать повеления. Этих повелений послушались бы те, кому пригодно было их послушаться, – Димитрий был бы, другими словами, в тех летах, в каких был его отец в то время, когда, находившись под властью Шуйских, вдруг приказал схватить одного из Шуйских и отдать на растерзание псарям. Димитрию хуже насолил Борис, чем Шуйские отцу Димитрия, Ивану Грозному! Димитрию с детства внушали эту мысль. Все знали, что царь Федор был малоумен; всем управлял Борис; были люди, Борисом недовольные, иначе и быть не могло в его положении; были и такие, которые с радостью увидели бы возможность низвергнуть Бориса с его величия, чтоб самим чрез то возвыситься или обогатиться; и те и другие легко уцепились бы за имя Димитрия; они провозгласили бы его царем, потребовали бы низложения малоумного Федора, заточения в монастырь, куда и без того порывалась душа этого нищего духом монарха. Попытка заменить Федора Дмитрием проявлялась уже тотчас после смерти Грозного, когда еще Димитрий был в пеленках, и вследствие этой-то попытки с тех пор держали Димитрия в Угличе. Попытка наверное повторилась бы так или иначе, когда Димитрий бы вырос. А что бы сталось с Годуновым, если бы Димитрий стал царем? Понятно, что Борису Годунову было очень желательно, чтобы Димитрий отправился на тот свет: чем раньше, тем лучше и спокойнее для Бориса Годунова.
Защитники следственного дела полагают, что для того, чтобы избавиться от Димитрия, Борису нужен был заговор. Но кого и с кем? Борис правил самодержавно, и все, чего хотел он, все то исполнялось как воля самодержавного государя. Заговор мог составляться только против Бориса, а не Борисом с кем бы то ни было. Нужно было, чтоб Димитрия не было на свете. Для этого вовсе не представлялось не только заговора, но даже и явного, высказанного приказания убить Димитрия; достаточно было Борису сделать намек (хотя бы, напр., перед Клешниным, ему, как говорят, особенно преданным), что Димитрий опасен не только для Бориса, но и для государя, что враги могут воспользоваться именем Димитрия, могут посягнуть на помазанника Божия, произвести междоусобие, подвергнуть опасности спокойствие государства и церкви. Если подобные намеки были переданы Битяговскому и его товарищам, назначенным наблюдать в Угличе за царевичем и за его роднею этого было довольно; остальное сами они смекнут. Убийцы могли посягнуть на убийство Димитрия не по какому-нибудь ясно выраженному повелению Бориса; последний был слишком умен, чтобы этого не сделать; убийцы могли только сообразить, что умерщвление Димитрия будет полезно Борису, что они сами за свой поступок останутся без преследования, если только сумеют сделать так, чтобы все было шито и крыто, – что их наградят, хотя, разумеется, не скажут, за что именно их наградили. В Московской земле самодержавие стояло крепко; к особе властителя чувствовали даже рабский страх и благоговение; но все такие чувства не распространялись на всех родичей царственного дома. Предшествующая история полна была примеров, когда их сажали в тюрьму, заключали в оковы, морили, душили, потому что считали опасными для верховной особы и для единовластия. И убийц Димитрия не должна была останавливать мысль, что Димитрий принадлежит к царственному роду.
Но отчего же – нам возражают – они не отравили царевича Димитрия ядом? Это было легче и удобнее, чем зарезать. Оттого, скажем мы, что вовсе не было так легко и удобно, как кажется с первого взгляда: при тогдашних нравах охранители царевича всего более боялись отравления, и против этого рода опасности, конечно, принимались тогда меры. Кто бы из приближенных решился дать отраву? Нужно было чересчур большой отваги и презрения к собственной жизни, к чему обыкновенно неспособны тайные убийцы. Как бы только яд начал действовать, ребенок указал бы на ту особу, которая давала ему яство или питье, и тотчас принялись бы за эту особу и досталось бы этой особе прежде, чем соумышленники могли бы ее спасти. Путь, какой выбрали убийцы, был вполне удобен и мог увенчаться совершенным успехом, если бы царица не взволновала народа набатным звоном: только этого последнего обстоятельства убийцы не рассчитали и не предвидели. Они выбрали и время самое подходящее: Нагие ушли обедать, царица была в хоромах, ребенок гулял с одною кормилицею, и кроме нее никого с царевичем не было; кормилицу ударили, чтобы она не увидала того, чего никто не должен был видеть, в тот же момент перерезали горло ребенку да сами же и стали кричать, что царевич зарезался. Они же и свидетели. Не взволнуйся народ – вся беда обратилась бы на бедную кормилицу, если бы она осмелилась заявить себя против них; свидетельство убийц было бы принято, и было бы им хорошо, и наоборот – плохо тем, которые дерзнули бы говорить, что царевича зарезали они.
Вышло, однако, не так, как убийцы предполагали. Народ побил их. Весь Углич стал уверен, что они зарезали Димитрия, а между тем не было в Угличе ни одного свидетеля, видевшего убийство. Дошло до Бориса. Борис, конечно, сразу понял, что все это значит: люди, ему преданные, хотели угодить ему, спасти и его, и царя Федора на будущее время, но погибли сами. Событие, неприятное для Бориса; лучше было бы, если б они остались живыми. Теперь во что бы то ни стало нужно было, чтоб царевич зарезался сам, чтобы были свидетели его самоубийства, иначе кто бы его ни зарезал, подозрение будет падать на Бориса. Правда, Борис все-таки никому не приказывал убивать царевича, и никто не в силах был сказать на него. Но для Бориса необходимо было, чтобы не оставалось и подозрения. Борис посылает Шуйского на следствие вместе с преданным Борису Клешниным. “Да ведь Шуйский, – говорят нам, – неприязнен Борису? Какже Борис мог выбрать его для такого дела?”
А чего было бояться Борису, когда он никому не давал приказания убивать царевича? Что мог открыть Шуйский такого, что бы повредило Борису? Положим, что Шуйский поехал с желанием повредить Борису. Что же тогда нашел Шуйский на месте? Свидетелей смерти царевича не было. Кормилица могла бы только сказать, что ее такие-то ударили и закричали, что зарезался, но ведь сама она все-таки не видела, как его резали. Царица тоже этого не видала: она выскочила из хором, услышавши крик. Если бы Шуйский представил дело в этом настоящем виде – осталось бы подозрение, но не более. Что же? Разве невозможно было рассеять подозрения? Привезли бы кормилицу в Москву, привезли бы Нагих и под пытками заставили дать те же показания, как мы встречаем в следственном деле, то есть что царевич страдал припадками падучей болезни, кусался, на людей бросался и в неистовстве сам себя зарезал; и вышло бы то же, что вышло, только Шуйскому после того уже несдобровать, Борис бы не простил ему! Понятно, что Шуйский, как человек хитрый и смышленый, уразумел, как нужно ему действовать, и Шуйский стал действовать так, чтобы и Борису угодить, и себя спасти на будущее время от беды. Вот что говорит современный летописец об образе действия Шуйского в Угличе:
“Князь Василий со властьми приидоша вскоре на Углич и осмотри тела праведного заклана, и помянув свое согрешение, плакася горько на мног час и не можаше проглаголати ни с кем, аки нем стояше, тело же праведное погребоша в соборной церкви Преображения святого. Князь же Василий начат разспрашивать града Углича всех людей како небрежением Нагих заклася сам”.
Известие летописца о приемах допроса согласуется с самым следственным делом, в котором, при всей его лживости, проглядывает действительный способ его производства: в этом деле говорится, что Шуйский с товарищами спрашивали так: “Которым обычаем царевича Димитрия не стало и что его болезнь была?” Итак, из этого же дела видно, что следователи с самого начала отклонили всякий вопрос о возможности убийства, заранее предрешая, что смерть Димитрия, так или иначе, но последовала от болезни. Вероятно, Шуйский, с товарищами еще в Москве получил необходимый намек на то, что по следствию должно непременно оказаться именно, что Димитрий был болен и лишил себя жизни в припадке болезни.
Далее летописец повествует:
“Они же вопияху все единогласно, иноки, священницы, мужие и жены, старые и юные, что убиен бысть от раб своих, от Михаила Битяговского, по повелению Бориса Годунова с его советники”.
Здесь летописец в своем известии хватил через край, сказавши “единогласно”, но не солгал относительно многих угличан. Были в Угличе такие, которые сразу поняли, как следует отвечать, и говорили, что царевич зарезался; но в то же время раздавались голоса, смело приписывавшие смерть царевича убийству, совершенному людьми, присланными от Годунова и уже растерзанными от разъяренного народа. Что в Угличе говорили именно так, показывает суровое мщение Бориса над Угличем, казни, совершенные над его жителями, переселение в Пелым, запустение Углича. Но что мог сделать Шуйский с такими показаниями? Он знал заранее, что в Москве таких показаний не хотят, да притом и все показания были голословны: никто из говоривших об убийстве не был сам свидетелем убийства.
И вот, по словам того же летописного повествования:
“Князь Василий, пришед с товарищи в Москве и сказа царю Федору неправедно: что сам себя заклал”.
Летописец далее говорит, что “Борис с бояры Михаила Нагого и Андрея и сих Нагих пыташа накрепко, чтоб они сказали, что сам себя заклал”.
Согласно с этим и в окончании следственного дела говорится: “…и по тех людей, которые в деле объявилися, велел государь посылати”.
Принимая во внимание это последнее известие, нельзя быть уверенным, чтобы те показания, которые представляются отобранными Шуйским и его товарищами в Угличе, были на самом деле все там составлены; некоторые из них могли быть записаны уже в Москве, где, как сообщает летописное известие, пытками добывали сознание в том, что Димитрий зарезался сам в припадке падучей болезни. Нельзя не обратить особенного внимания на то обстоятельство, что в конце того же следственного дела, где сказано вообще, что “по тех людей, которые в деле объявилися, велел государь посылати”, говорится вслед за тем, что “в Углич послан был Михаила Молчанов, по кормилицына мужа, по Ждана Тучкова и по его жену по кормилицу по Орину, а взяв везти их к Москве бережно, чтоб с дороги не утекли и дурна над собою не учинили”. Отчего эта особая, как видно, заботливость о кормилице и ее муже? Не потому ли, что кормилица была при царевиче в те минуты, когда он лишился жизни? Но ведь по следственному делу не одна она была свидетельницею, и, подобно другим, она представляется давшею еще в Угличе показания о том, что царевич зарезался сам. Муж ее совсем не значится в числе спрошенных в Угличе, а между тем его вместе с женою тащат в Москву. Если мы вспомним, что говорит то повествование о смерти Димитрия, которое мы признаем самым достовернейшим, то окажется, что здесь следственное дело само невольно проговорилось и обличило себя. Кормилица была единственною особою, в присутствии которой совершилось убийство, и, вероятно, она совсем не давала в Угличе такого показания, какое значится от ее имени в следственном деле, – вот ее-то и нужно было прибрать к рукам паче всякого другого, а вместе с нею политика требовала прибрать и ее мужа, так как в Московском государстве было в обычае, что в важных государственных делах, смотря по обстоятельствам, расправа постигала безвинных членов семьи за одного из их среды. Само собою разумеется, что Тучкова-Жданова была опаснее всех: она хотя также не видела своими глазами совершения убийства, но могла разглашать такие обстоятельства, которые бы возбуждали сильное подозрение в том, что Димитрий не сам зарезался, а был зарезан, и потому-то ее необходимо было уничтожить; а чтоб муж не жаловался и не разглашал того, что должен был слышать от жены, то следовало и мужа сделать безвредным. Недаром русская пословица говорила: муж и жена – одна сатана! Защитник Бориса говорит: “Если б она (Тучкова) погибла по приказанию Бориса, то после о том не умолчали бы враги его”. А что такое за важные особы эти Тучковы, чтоб их погибель возбуждала большое сожаление и была особенно замеченною современниками? В Московском государстве в те времена не слишком-то дорожили жизнью одного или двух незнатных подданных. Да притом если никто не поименовал в числе жертв Бориса Тучковых, то летописец не забыл сказать о целой толпе жертв, пострадавших в эпоху смерти Димитрия: “Иных казняху, иным языки резаху, иных по темницам разсылаху, множество же людей отведоша в Сибирь и поставиша град Пелым и ими насадиша и от того ж Углич запустел”. Разве не могла быть и эта несчастная супружеская чета в числе каких-нибудь из этих иных?
Здравая критика не допускает принимать показаний о смерти царевича, заключающихся в следственном деле, уже, как мы сказали, и потому, что следователь сам сознал несправедливость его и, стало быть, обличил его фальшивое производство. Нет, как мы тоже выше сказали, никаких иных достоверных современных свидетельств, которые бы согласовались с известиями, сообщаемыми следственным делом. Напротив, существуют известия,носящие все признаки достоверности, но противные тому, что вытекает из следственного дела. Затем уже, если это лживое следственное дело может возбуждать любопытство исторического исследователя, то разве с той стороны, каким образом оно было в свое время составлено. По тому отрывку, который сохранился, мы теперь едва ли в состоянии будем вполне отличить: какие из показаний были отобраны Шуйским с товарищами в самом Угличе, какие, быть может, после того в Москве; какие из них вынуждены были страхом, пыткою или ласкою, какие даны добровольно смекнувшими заранее, как им следует говорить, и какие, наконец, могли быть написаны следователями от лица тех, которые и не говорили того, что писалось от их имени (что, например, мы думаем о детских показаниях). Никакой ученый не уверит нас, чтобы это дело в том виде, в каком до нас дошло, писалось непременно в Угличе; напротив – что оно писалось в Москве, на это указывает его конец с распоряжениями о доставке в Москву кормилицы, ее мужа и ведуна Андрюшки. Таким образом, показания Нагих, в том виде, в каком они значатся, были отобраны в Москве, хотя и включены в число отобранных в Угличе. Замечательно, что единственное лицо, заявлявшее упорно в следственном деле, что царевич зарезан, а не зарезался, – один из дядей царевича, Михаила Нагой. В летописи говорится: “Борис с бояры поидоша к пытке и Михаила Нагого и Андрея, и сих Нагих пыташа накрепко, чтоб они сказали, что сам себя заклал, они же никак того не сказаша, то и глаголаху, что от раб убиен бысть”. Сопоставляя это известие с следственным делом, окажется, что из Нагих, подписавших свои показания, один Михайла, запираясь в том, что он поднимал народ на убийц, прямо говорит, что царевича зарезали; другие же его братья, Григорий и Андрей, показали, что царевич зарезался, повторяя рассказы о его падучей болезни. Из этого видно, что летопись, говоря о твердости Нагих, справедлива только в отношении одного Нагого, Михаила, а прочие Нагие, как оказывается, под пыткою или под страхом пытки заговорили так, как следовало. Единственное показание о том, что царевича зарезали, противное прочим показаниям, говорившим, что царевич зарезался сам, показание, подписанное Михаилом Нагим, оставаясь в следственном деле, не только не вредило результату, какого добивались, но еще помогало ему: становясь вразрез со всем остальным, оно по своему бессилию и в сравнении со всеми как бы служило уликою, что мнимое убийство Димитрия есть выдумка Нагих, особенно Михаила, более всех (как говорят другие показания) возбуждавшего народ к истреблению Битяговских и их товарищей. Показание Андрея Нагого дано явно по следам показания Василисы Волоховой, признаваемой летописями соумышленницей убийц. Так, например, Василиса Волохова говорит: “И преж того сего же году, в великое говенье таж над ним болезнь была, падучей недуг, и он поколол сваею и матерь свою царицу Марью и вдругоряд на него была там болезнь перед великим днем и царевич объел руки Ондреевой дочери Нагова, едва у не Ондрееву дочь Нагова отняли”. В показании Андрея Нагого: “А на царевиче бывала болезнь падучая, да ныне в великое говенье у дочери его руки переел и у го него, Андрея, царевич руки едал же в болезни, и у жильцов и у постельниц, как на него болезнь придет и царевича как станут держать, и он в те поры ест в нецывеньи* за что попадется”. При других условиях сходство в показаниях в следственном деле вело бы к признанию справедливости сообщаемых фактов, но в таком деле, о котором мы уверены, что оно велось недобросовестно, с предвзятою заранее целью, подобное сходство свидетельствует только о том, что одно показание служило образцом для другого; пристрастные следователи спрашивали у допрашиваемого прямо о справедливости того, что сообщило им полезного раньше данное показание, и допрашиваемый из угождения или от страха говорил то же, что говорили прежде него. Фальшивость производства видна как в содержании показаний, так и в приемах. Величайшая невероятность, заключающаяся в этом деле, это прежде всего самоубийство мальчика семи лет, совершенное таким образом, как сообщают показания. С больным мальчиком делаются по временам припадки, и в один из таких припадков он заколол себя в горло ножом. А что за признаки этих припадков? Какая-то злость, бешенство, мальчик бросается на людей, кусается, мальчик сваею пырнул собственную мать.
______________________
* Нечивиль, а также нецывиль – беспамятство, бесчувствие, обморок. См. Словарь Даля.
______________________
Спрашивается: как бы ни были просты женщины, окружавшие ребенка, но возможно ли предположить, чтоб они все были до такой степени глупы, чтобы после всего того, что царевич уже делал, давали ему играть с ножом? И неужели мать, которую он ранил, не приняла мер, чтоб у мальчика не было в руках ножа? Допустим, однако, что несчастный больной царевич был предоставлен на попечение таких дур, каких только можно было, как будто нарочно, подобрать со всей Московской земли. Способ его самоубийства чересчур странен. Он играет в тычку с детьми; с ним делается припадок; судя по тому, как он кусал девочке руки, бросался на жильцов и постельниц и даже ранил мать свою, надобно было ожидать, что царевич ударит ножом кого-нибудь из игравших с ним детей: нет, он сам себя хватил по горлу! Как же это случилось?
Постельница Марья Самойлова показывает: “И его бросило о землю, а у него был ножик в руках, и он тем ножиком сам покололся”. Василиса Волохова говорит: “Бросило его о землю, и тут царевич сам себя ножом поколол в горло, и било его долго”. Огурец говорит: “Тут его ударило о землю, и он, бьючись, ножом сам себя поколол”. Стряпчий Юдин говорит: “Бросило его о землю, и било его долго, и он накололся ножом сам, а он (стряпчий) в те поры стоял у поставца и то видел”. Царицыны дети боярские, числом четверо, говорят: “А у него в ту пору в руках был нож, и его-де бросило о землю и било его долго, да ножиком ся сам себя поколол и от того и умер”. Истопники говорят: “Мы были в передних сенях и в те поры понесли кушанье наверх, а царевич Димитрий играл с жильцы ножом и пришла на него старая болезнь падучий недуг, и его в те поры ударило о землю, и он на тот нож набрушился сам”.
При подобном припадке могло скорее статься, что ребенок ранил бы себя ножом в бок, в ногу, в руку, но всего менее в горло, тем более что в те времена носили ожерелья вроде поясков, украшенные золотом, жемчугом и камнями: на царском сыне, конечно, было такое ожерелье, которое бы могло защитить его от прикосновения ножа, случайно коснувшегося горла. Все это кажется до крайности придуманным и невероятным. Вопрос о том, в какой степени возможно в припадке такого рода ребенку заколоть себя до смерти, по горлу, предоставляем медикам, по опыту наблюдавшим за такими болезнями, да, кроме того, следует поискать таких примеров: ведь не один же царевич Димитрий умер такою смертью; если она могла постигнуть его, то могла постигнуть и других больных детей. Исторический факт убийства Димитрия стоит того, чтобы специалисты обсудили и решили этот вопрос с точки зрения своей науки.
Сколько было по следственному делу свидетелей смерти Димитрия? В показаниях жильцов, игравших с детьми, сказано: “Были в те поры с царевичем кормилица Орина да постельница Самойлова жена Колобова Марья”. Но чем более было свидетелей, тем было лучше для цели. И вот была с ними еще Василиса Волохова, как сама о том показывает: “Пришодчи от обедни, царица велела царевичу на двор итить гулять, а с царевичем были она Василиса, да кормилица Орина, да маленькие ребятишки жильцы, да постельница Марья Самойлова, а играл царевич ножиком, и тут на царевича пришла опять та ж черная болезнь и бросило его о землю, и тут царевич сам себя поколол в горло” и пр. Затем нашлись и еще свидетели; четыре боярских сына говорят: “Ходил-де царевич тешился с жильцы с маленькими в тычку ножом, на дворе, и пришла-де на него падучая немочь, а у него был в ту пору в руках нож, и его бросило о землю и било его долго, да ножиком ся сам себя поколол и от того и умер, и как пришел шум великой и они разбежалися”. По смыслу слова “разбежалися” ясно, что и эти четыре человека заявляют о себе в числе очевидцев события. За ними – видел смерть царевича стряпчий Юдин, стоявший у поставца, и, как бы казалось, видели ее истопники, находившиеся в сенях. Если такое множество людей видело, как с ребенком сделался припадок, да еще ребенок бился долго, как же это они все не бросились к нему, не отняли у него ножа? Да подобное равнодушие почти равняется убийству! И как, слыша эти показания, следователи не сказали дававшим их: вы видели, как с царевичем сделался припадок, почему же вы не бросились к нему и не отняли у него ножа?
Так как чем более показаний, свидетельствующих о самоубийстве царевича, тем для цели было лучше, то являются в числе дающих подобным показания и такие, которые не говорят и не делают даже намека на то, что сами были при смерти царевича, однако утвердительно объявляют, что царевич зарезался. Так, губной староста Иван Муринов говорит: “Тешился царевич у себя на дворе с жильцы своими с ребятки, тыкал ножом и в те поры пришла на него немочь падучая, зашибло его о землю и учало его бити и в те поры он покололся ножем по горлу сам”. А почему этот губной староста знает, что именно так было, а не иначе? Очевидно потому, что этот губной староста смекнул, чего надобно тем, кто его допрашивал. По такому же поводу говорит утвердительно Огурец, пономарь, что царевич, “бьючись, сам себя ножем поколол”, а между тем этот Огурец, по собственным словам, сидел дома, когда услышал первый набатный звон; выбежавши, встретил Субботу Протопопова, который ударил его в шею и приказал ему исполнять свою обязанность – звонить посильнее. Вот городовой приказчик Русин-Раков уже пред отъездом следователей подает бывшему вместе со следователями митрополиту Геласию челобитную и в ней также утвердительно и положительно говорит: “Мая в 15-й день, в субботу, в шестом часу дня, тешился государь царевич у себя на дворе с жильцы своими с робятки, тыкал государь ножем и в те поры на него пришла падучая немочь и зашибло, государь, его о землю, и учало его бити, да как де его било и в те поры он покололся ножем сам и от того государь и умер”. Можно, пожалуй, подумать, что Русин-Раков видел все то, что рассказывает. Ничуть не бывало. “И учюл, – продолжает он, – яз в городе звон и яз государь прибежал на звон, ажио в городе многие люди и на дворе на царевичеве, а Михайло Битяговский да сын его Данило, да Никита Качалов, да Осип Волохов, да Данило Третьяков да их люди лежат побиты”. Слушая все это, почему следователи не спросили дававших такие показания о смерти царевича: а вы откуда знаете, что царевич сам зарезался, а не был зарезан? Оттого не спросили, что им нужно было, чтобы поболее оказывалось свидетельств о том, что Димитрий заколол сам себя, и они мало обращали внимания, каким образом сообщались такие свидетельства и кто их сообщал. Самые эти показания очень однообразны; мы нарочно и привели одно за другим, чтоб читатели наши видели и поняли, что все они плелись по одной мерке; камертон дан – все запели унисоном! Не могло не быть показаний в противном смысле; те, которые побили Битяговских, Волохова, Качалова и их братию, побили их в уверенности, что они именно умертвили царевича: эти люди должны же были что-нибудь за себя сказать. Однако мы не находим их показаний в следственном деле. За исключением Михаила Нагого, все говорят только те, которые показывают, что царевич зарезался сам. Вопрос о том, не зарезан ли Димитрий, не допускается; явно и умышленно обходят его, стараются закрыть благоразумным молчанием.
Не говорим уже о том, что мы не встречаем ни показания царицы, ни осмотра тела Димитриева. На этот счет говорят: да ведь дело не полное, мы имеем только отрывок. Правда, но этот отрывок начинается приездом в Углич следователей, надлежало бы тотчас и быть осмотру. Летописец прямо и говорит, что он совершился тотчас по приезде Шуйского с товарищи: “…и осмотри тела праведного заклана”. Иначе и быть не могло. Отчего же этого осмотра нет в следственном деле? Конечно оттого, что этот осмотр давал выводы, противные заранее решенному результату следственного дела, который должен был состоять в том, чтобы изо всего оказывалось, что царевич зарезался в припадке болезни. Напротив, раны на теле Димитрия, вероятно, очень явно показывали, что он был умерщвлен, и потому-то в день его смерти угличане, видя тело только что испустившего дух зарезанного ребенка, с полною уверенностью бросились бить тех, которых считали убийцами.
Судя по всем известиям того времени и по соображениям обстоятельств, предшествовавших этому событию, сопровождавших его и последовавших за ним, кажется, едва ли можно сомневаться в истине того факта, что Димитрий царевич был зарезан. Правительство того времени, когда совершено было убийство, имело свои поводы стараться уверить всех, что царевич зарезался сам. Если бы убийство случилось не только по воле Бориса, тогда Борису должно было представляться лучшим средством избавить себя от всякого подозрения – поставить дело так, как будто царевич убил себя сам.
В какой степени Борис участвовал в этом факте, мы едва ли в силах решить положительно. Одно только считаем вероятным, что Борис, как умный и осторожный человек, не давал прямого повеления на убийство тем лицам, которых он отправил в Углич наблюдать за царевичем и его роднею и которые умертвили царевича. Быть может, до них доходили намеки, из которых они могли догадаться, что Борис этого от них желает; быть может даже, они и по собственному соображению решились на убийство, достаточно убеждаясь, что это дело угодно будет правителю и полезно государству. Могла их к этому подстрекать и вражда, возникшая у них с Нагими. Во всяком случае, они совершили то, что было в видах Бориса: без сомнения, для Бориса казалось лучше, чтоб Димитрия не было на свете. Раздраженное чувство матери, лишившейся таким образом сына, не дало убийцам совершить своего дела так, чтоб и им после того пришлось пожить в добре, и Бориса не подвергать подозрению. Убийцы получили за свое злодеяние кару от народа, смерть царевича осталась без свидетелей, за неимением их набрали и подставили таких, которые вовсе ничего не видали; но все жители Углича знали истину, видевши тело убитого, вполне остались убеждены, что царевич не зарезался, а зарезан. Жестоко был наказан Углич за это убеждение; много было казненных, еще более сосланных; угличан, видевших обоими глазами зарезанного Димитрия, не оставалось, но зато повсюду на Руси шепотом говорили, что царевич вовсе не убил себя сам, а был зарезан. Не только русские – иностранцы разносили этот слух за пределами Московской державы. Следственное дело с его измышлениями не избавило Бориса от подозрения.
Это подозрение, однако, не помешало Борису по смерти Федора взойти на престол при посредстве козней, расположения к себе духовных и подбора партии в свою пользу. Борис не был человек злой: делать другим зло для него не составляло удовольствия; ни казни, ни крови не любил он. Борис даже склонен делать добро, но это был человек из тех недурных людей, которым всегда своя сорочка к телу ближе и которые добры до тех только пор, пока можно делать добро без ущерба для себя: при малейшей опасности они думают уже только о себе и не останавливаются ни пред каким злом. От этого Борис в первые годы своего царствования был добрым государем и был бы, может быть, долго таким же, если б несчастное углицкое дело не дало о себе знать. Воспоминание о нем облеклось таинственностью, которая породила легенду, что Димитрий не зарезался и не зарезан, а спасся от убийц и где-то живет. Этой легенде естественно было в народном воображении родиться именно при той двойственности, какая существовала в представлениях об углицком событии. Правительство говорило, что Димитрий сам убил себя; в народе сохранилось представление, что Димитрий зарезан; в противоположности двух различных представлений образовалось третье представление, наиболее щекотавшее воображение. Борис, услышавши об этом, хотел найти виновников такого толка, уже более опасного для него, чем были толки о том, что царевич зарезан, но найти творцов этого слуха он был не в состоянии, потому что их не было, – была только мысль, носившаяся как по ветру в народе. Борис сделался тираном, возбудил против себя ненависть, а с ненавистью возрастала уверенность в существовании Димитрия и явилась надежда на его появление.
И он явился после того, как слухи о Димитрии дошли в Украину, страну приключений и отважных предприятий, и достигли до иезуитов, увидавших удобный случай подать руку помощи удалому молодцу с целью вслед за ним наложить свои сети на восточно-русские земли.
Борис пал, погибла семья его. Одна ложь о Димитрии сменилась другою ложью. Прежде говорили, что Димитрий зарезался сам, теперь, спустя тринадцать лет, говорят, что Димитрий спасся и сел на престоле отца своего. На стороне новой лжи было более силы, чем на стороне прежней. Мать Димитрия, та самая, которая когда-то подняла весь Углич за убитого сына и показывала его труп всему народу, взывая о мщении, теперь всем говорит, что ее сын жив! Трудно сказать, как долго пришлось бы названому Димитрию сидеть на престоле, если бы он был более осторожен. Легкомыслие и доверчивость погубили его. Его убивают, объявляют Гришкою Отрепьевым, хотя не знают, кто он такой на самом деле. На престол садится Василий Шуйский, тот самый, который производил следствие, по которому Димитрий оказался самоубийцею. Что делается теперь, при новом царе? Объявляется, наконец, правда о Димитрии, та правда, которую народ давно уже знал и в которой усомнился в последнее время: Димитрий не сам зарезался. Димитрий и не спасался от смерти. Он был зарезан теми людьми, которых в свое время побил углицкий народ. Димитрий зарезан по воле Бориса. Мать Димитрия кается пред народом в том, что признавала сыном бродягу, и уверяет всех, что ее сын в той раке, в которой выставили мощи его, причисливши к лику святых.
Но народ уже не верит и тому, чему так долго сам верил; не верит, чтоб Димитрий был зарезан в Угличе; не верит даже и тому, чтобы тот, кто царствовал под именем Димитрия, был убит. Если он спасся в Угличе, почему ему не спастись в другой раз в Москве? С одной стороны, народ приучили к умышленной лжи, с другой – к самообольщению. Бедный народ потерял голову с этим Димитрием. Является один Димитрий, другой, третий, четвертый. Государство разлагается, земля в разорении; царь Василий низвержен. Чужеземцы овладевают столицею, чужеземцы рвут по частям землю русскую. Только на краю гибели народ опомнился; он стряхивает с себя бремя лжи и самообольщения, собирает последние силы. Ошибки и неуменье врагов, овладевших Русью, помогли Руси освободиться. Восстановляется государственный строй. Восходит на престол новая династия.
Прошлое прошло. Что же теперь скажут народу о Димитрии?
И ему сказали только то, что уже сказал Шуйский: что Димитрий был зарезан по повелению Бориса в Угличе и за невинное страдание удостоился чести быть причисленным к лику страстотерпцев. И такой взгляд оставался на Руси в течение веков, он разделялся, в сущности, и наукою. Кто утвердил его? Василий Шуйский, по своем вступлении на престол открывший мощи св. Димитрия. Понятно, что человек, говоривший розно об одном и том же, смотря по обстоятельствам, не может назваться образцом честности и добродетели. Но мы бы, с другой стороны, погрешили против беспристрастия, если бы в Василии Шуйском видели чудовище пороков, способное на все, что устрашало нравственное чувство его современников. Нет. При всех пороках своих он был лучше многих тогдашних деятелей. Здесь не место распространяться вообще о характере этой личности: это завлекло бы нас чересчур далеко. Спросим только самих себя вот о чем: способен ли был царь Василий и способна ли была вся среда, окружавшая его, на то, чтобы вырыть остатки самоубийцы, поставить их в качестве мощей в церкви, причислить самоубийцу к лику святых, притворно поклоняться ему и смотреть, внутренно смеясь, как народ толпами будет ему поклоняться? При всех пороках, к которым приучила московских людей печальная история, в особенности еще недавняя всеразвращающая эпоха мучительства Грозного, все-таки были пределы, за которые едва ли могла перешагнуть тогдашняя Русь. Что такое Димитрий по следственному делу? Мальчик, подверженный какому-то бешенству, злонравный, лютый; он бросается на людей, кусается, мать свою пырнул сваею, наконец в припадке бешенства сам себя заколол. Да это по тогдашнему образу представлений что-то проклятое, отверженное, одержимое бесом! Вероятно, и было намерение представить его таким, как видно из следственного дела! Возможное ли дело, чтобы из каких бы то ни было побочных видов решались возвести такого мальчика во святые и поклоняться ему? Положим, что нравственное чувство не удержало бы от этого людей, глубоко сжившихся с ложью, но, наверное, их удержал бы от такого поступка суеверный страх ввести в церковь орудие темной силы дьявола и поклоняться ей. Как бы ни были испорчены наши предки, люди XVII столетия, но все-таки, несомненно, они боялись дьявола, а отважиться на подобный обман могли бы только такие, которые не верили ни в существование Бога, ни в существование дьявола: всякий согласится, что таких философов не производила Русская земля в начале XVII столетия. Нам кажется, напротив, что при канонизации царевича Димитрия хотя и участвовали политические соображения, но не были главными двигателями; здесь действовала значительная доля искренности и действительного благочестия. Шуйский не был еще в том положении, когда, как говорится, утопающий хватается за соломинку. Новый названый Димитрий еще не являлся, и Шуйский едва ли мог предвидеть, чтоб он непременно явился. Посылка за мощами Димитрия произошла тотчас по воцарении Шуйского. 3 июня 1606 года; следовательно, через восемнадцать дней после низвержения самозванца последовало торжественное причисление Димитрия к лику святых, начало поклонения его мощам в Архангельском соборе! Не правдоподобнее ли, не сообразнее ли как с обстоятельствами, так и с духом понятий того времени видеть в этом событии плод раскаяния Шуйского, которое как нельзя более должны были возбудить в нем минувшие события? Шуйский был человек незлого сердца. Летописец, сообщающий известие о его нечестном поведении во время следствия в Угличе, говорит, однако, что он плакал над телом зарезанного ребенка. Но в эти критические минуты благоразумный расчет самосохранения заставил его скрепя сердце потакать неправде. Прошли годы. Шуйский видел одно за другим грозные, потрясающие события: они должны были показаться ему явлением божеского мщения. По желанию Бориса или, по крайней мере, в угоду ему совершилось злодеяние над невинным ребенком; Борис избавился от опасностей, которых ожидал от этого ребенка; Борис достиг престола. И что же? Прошло семь лет: не стало Бориса, а за ним страшным образом искоренился род его с лица земли. Московское государство попадает под власть неведомого бродяги: пусть все будут ослеплены и искренно признают названого Димитрия настоящим; Шуйский видел самолично труп зарезанного царевича; Шуйский не может впасть в самообольщение; Шуйский хорошо знает, что на престоле не Димитрий; мало этого: Шуйский видит, что этот названый Димитрий – орудие чужеземных козней, угрожающих православной вере в Русской земле. Рановременно попытавшись выступить против всеобщего увлечения, Шуйский попадает на плаху; в эту-то минуту должно было в его сердце кипеть сильнейшее раскаяние пред Богом, которому он готовился дать отчет за преступные дни, проведенные в Угличе, когда он ради земной жизни потакал неправде. Но плаха миновала его. Не названому Димитрию (которого он никогда не может признать тем, чем признавали другие) Шуйский приписывает свое спасение, а Богу и, быть может, заступничеству того настоящего Димитрия, которого он так бессовестно оклеветал в угоду его врагам. С тех пор мысль уничтожить дерзнувшего носить имя Димитрия делается его священным обетом. Ему удается. Средства, употребленные им, нам теперь кажутся возмутительными; он сам по духу времени не считал их такими. Нет более ложного Димитрия. Сам Шуйский на престоле. Что могло быть естественнее, если этот человек счел первым долгом благодарности высшей силе, не только избавившей его от позорной плахи, но вознесшей на царский престол, восстановить память невинно замученного и очерненного отрока, загладить свой прежний грех против него и поклониться ему со всею Русскою землею? Что могло быть естественнее, если после всего, что совершилось пред глазами Шуйского, по его понятиям, как Божия кара за убийство царственного отрока, он искренно уверовал в его святость; что, наконец, естественнее, если Шуйский в прославлении Димитрия видел тогда залог счастья для своего начинавшегося царствования, оказавшегося до такой степени плачевным?
Собрание сочинений Н.И. Костомарова. Исторические монографии и исследования. СПб., Типография М.М.Стасюлевича, 1903. Кн. 5, Т. 13, С. 449-465.
Костомаров Николай Иванович (1817 – 1885) общественный деятель, историк, публицист и поэт, член-корреспондент Императорской Санкт-Петербургской академии наук, автор многотомного издания “Русская история в жизнеописаниях её деятелей”, исследователь социально-политической и экономической истории России, в особенности территории современной Украины, называемой Костомаровым южною Русью и южным краем.