Главная » Русские князья и цари » 1598-1605 Годунов Борис Федорович » Царствование Бориса Годунова. С. М. Соловьев

📑 Царствование Бориса Годунова. С. М. Соловьев

   

Соловьев Сергей Михайлович
История России с древнейших времен. Том 8, Главы 1-2:

  1. Царствование Бориса Годунова
  2. Продолжение царствования Бориса Годунова

Царь Борис Федорович Годунов

Царствование Бориса Годунова

Избрание Годунова. – Неофициальные известия об этом избрании. – Въезд нового царя в Москву. – Подкрестная запись. – Слух о нашествии хана. – Борис выводит войско за Москву. – Торжество без подвига. – Меры для утверждения Бориса на престоле. – Царское венчание Бориса. – Милости. – Благоприятные отношения к соседям. – Посольство Льва Сапеги в Москву. – Посольство Салтыкова в Литву. – Сношения Годунова с ливонскими недовольными. – Вызов шведского принца Густава в Россию. – Датский принц Иоанн, жених царевны Ксении; его смерть. – Сношения с Австриею, Англиею, городами Ганзейскими, Италиею, Крымом. – Неудачи русских за Кавказом. – Успехи за Уральскими горами. – Внутренние распоряжения Бориса

Русь древняя, Киевская, жила обычаем: по старому обычаю великое княжение принадлежало старшему в целом роде; Русь новая, Северная, пошла против этого обычая; обычай потерял силу, но до закона о престолонаследии юное государство еще не доросло; вся власть собралась в руках единовластителей, и вот Иоанн III объявил: “Разве я не волен в своем внуке и в своих детях? Кому хочу, тому и дам княжество”. Этой воли не оспаривал никто и у правнука Иоаннова, Феодора, в знаменитый 1598 год.

Никогда еще для Московского государства завещание, последняя воля царя, не имело такого важного значения, как при смерти Феодора Иоанновича, сходившего в могилу беспотомственно. На кого указал царь и указанием этим освободил народ от многотрудного дела избрания? Но Феодор умер, как жил: и в последние минуты жизни, как во все продолжение ее, он, избывая мирской суеты и докуки, не решил великого вопроса, предложенного ему патриархом и боярами: “Кому царство, нас, сирот, и свою царицу приказываешь?” Тихим голосом отвечал на это Феодор: “Во всем царстве и в вас волен бог: как ему угодно, так и будет; и в царице моей бог волен, как ей жить, и об этом у нас улажено”. Патриарх Иов в житии Феодора говорит, что царь вручил скипетр супруге своей; но в других памятниках, заслуживающих в этом отношении большего доверия, в избирательных грамотах Годунова и Михаила Феодоровича, сказано: “После себя великий государь оставил свою благоверную великую государыню Ирину Федоровну на всех своих великих государствах”. Но понятно, как велика разница между выражениями “вручить скипетр” и “оставить после себя на престоле”. Действительно, по смерти Феодора оставалась особа, к нему самая близкая, носившая царский титул, Ирина, и ей поспешили присягнуть, чтоб избежать междуцарствия. Но Ирина отказалась от престола, объявив желание постричься; патриарх с боярами и народом били ей челом, чтоб не оставила их, сирот, до конца была бы на государстве, а править велела брату своему Борису Федоровичу, как было при покойном царе. Много раз били об этом челом Ирине, но она не согласилась и в девятый день по кончине мужа выехала из дворца в Новодевичий монастырь, где и постриглась под именем Александры.

Во главе правления должен был стать патриарх, как первое лицо в государстве после царя. О том, как решались дела в это время, всего лучше может дать нам понятие следующее местническое дело: “Писал государыне царице иноке Александре Федоровне из Смоленска князь Трубецкой на князя Голицына, что тот никаких дел с ним не делает, думая, что ему меньше его, Трубецкого, быть невместно. По царицыну указу бояре, князь Федор Иванович Мстиславский с товарищами, сказывали о том патриарху Иову, и по царицыну указу писал патриарх Иов к Голицыну, чтоб он всякие дела делал с Трубецким, а не станет делать, то патриарх Иов со всем собором и со всеми боярами приговорили послать его Трубецкому головою”.

Итак, несмотря на то что Ирина заключилась в монастыре, дела производились по ее указу; по ее указу бояре сказывают патриарху о деле, патриарх с собором и боярами приговаривает и пишет об исполнении приговоров. И в деле царского избрания, следовательно, патриарху принадлежал первый голос, за ним оставалось самое сильное влияние, и патриарх старался закрепить за собою право на это влияние в сознании современников: “Благодатию св. духа, – писал он, – имеем мы власть, как апостольские ученики, сошедшись собором, поставлять своему отечеству пастыря и учителя и царя достойно, кого бог избрал”.

Кого же должно было избрать в цари достойно, по мнению патриарха Иова? После он сам говорил: “Когда был я на коломенской епископии и на ростовской архиепископии, и на степени патриаршеской, не могу и пересказать превеликой к себе, смиренному, милости от Бориса Федоровича”.

За Годунова был патриарх, всем ему обязанный, патриарх, стоявший во главе управления; за Годунова было долголетнее пользование царскою властию при Феодоре, доставлявшее ему обширные средства: везде – в Думе, в приказах, в областном управлении – были люди, всем ему обязанные, которые могли все потерять, если правитель не сделается царем; пользование царскою властию при Феодоре доставило Годунову и его родственникам огромные богатства, также могущественное средство приобретать доброжелателей; за Годунова было то, что сестра его, хотя заключившаяся в монастыре, признавалась царицею правительствующею и все делалось по ее указу: кто же мимо родного брата мог взять скипетр из рук ее? Наконец, для большинства, и большинства огромного, царствование Феодора было временем счастливым, временем отдохновения после бед царствования предшествовавшего, а всем было известно, что правил государством при Феодоре Годунов.

Многое было за Годунова, но есть известия, что сильны были и препятствия, сильны были враги. Патриарх Иов говорит: “В большую печаль впал я о преставлении сына моего, царя Феодора Ивановича; тут претерпел я всякое озлобление, клеветы, укоризны; много слез пролил я тогда”. Кто же были эти люди, которые мешали патриарху в его стремлении доставить престол Годунову, осыпали его клеветами, укоризнами, заставляли проливать много слез? Летопись указывает на одних князей Шуйских; но, конечно, Шуйские по значению своему стояли только на первом плане: от одних Шуйских Иову не пришлось бы много плакать. Послушаем сначала, что говорят памятники официальные. Когда Ирина заключилась в монастыре, то дьяк Василий Щелкалов вышел к собравшемуся в Кремле народу и требовал присяги на имя Думы боярской, но получил в ответ: “Не знаем ни князей, ни бояр, знаем только царицу”. Когда же дьяк объявил, что царица в монастыре, то раздались голоса: “Да здравствует Борис Федорович!” Патриарх с духовенством, боярами и гражданами московскими отправились в Новодевичий монастырь просить царицу благословить брата на престол, потому что при покойном царе “он же правил и все содержал милосердым своим премудрым правительством по вашему царскому приказу”. Просили и самого Годунова принять царство. Борис отвечал: “Мне никогда и на ум не приходило о царстве; как мне помыслить на такую высоту, на престол такого великого государя, моего пресветлого царя? Теперь бы нам промышлять о том, как устроить праведную и беспорочную душу пресветлого государя моего, царя Феодора Ивановича, о государстве же и о земских всяких делах промышлять тебе, государю моему, отцу, святейшему Иову патриарху, и с тобою боярам. А если моя работа где пригодится, то я за святые божие церкви, за одну пядь Московского государства, за все православное христианство и за грудных младенцев рад кровь свою пролить и голову положить”. После этого патриарх много раз наедине упрашивал Годунова, и, как видно, вследствие этих тайных совещаний, Иов отложил дело до тех пор, пока исполнится сорок дней по Феодоре и пока съедутся в Москву все духовные лица, которые на великих соборах бывают, весь царский синклит всяких чинов, служивые и всякие люди. По иностранным известиям, Борис прямо требовал созвания государственных чинов, т. е. от каждого города по осьми и десяти человек, дабы весь народ решил единодушно, кого должно возвести на престол.

Итак, с достоверностию можно положить, что Годунов не хотел принять короны до приезда выборных из областей и всех лиц, которые на соборах бывают, советных людей, как тогда выражались, хотел быть избран земским собором. Понятно, что в этом только выборе всею землей он мог видеть полное ручательство за будущую крепость свою и потомства своего на престоле. Иностранцы и свои говорят о средствах, употребленных Борисом и сестрою его для привлечения народа на свою сторону: царица призывала к себе тайно сотников и пятидесятников стрелецких, деньгами и льстивыми обещаниями склоняла их убеждать войско и горожан, чтобы не выбирали на царство никого, кроме Бориса. Правитель приобретал приверженцев с помощию монахов, разосланных из всех монастырей в разные города, с помощию вдов и сирот, благодарных ему за решение своих продолжительных тяжб, с помощью людей знатных, которых он снабжал деньгами, обещая дать и больше, когда будет избран в государи. На соборе должны были участвовать 474 человека, из них: 99 духовных лиц, которые не могли противоречить патриарху, да и сами по себе были за Годунова; 272 человека бояр, окольничих, придворных чинов, дворян, дьяков; у Годунова была партия и между боярами тем легче было ему приобресть большинство между второстепенными лицами; выборных из городов было 33 человека только; затем было семь голов стрелецких, 22 гостя, 5 старост гостиных сотен и 16 сотников черных сотен. Все дело решалось, значит, духовенством и дворянством второстепенным, которые были давно за Годунова или смотрели на патриарха как на верховный авторитет; люди неслужилого сословия составляли ничтожное меньшинство; в выборе из городов видим также людей служилых.

17 февраля, в пятницу перед масляницей, открылся собор; патриарх начал речь, объявил, что по смерти Феодора предложено было царство Ирине; когда та не согласилась, просили ее благословить брата, просили и самого Годунова; когда и он не согласился, отложили дело на 40 дней, до приезда выборных: “Теперь, – продолжал Иов, – вы бы о том великом деле нам и всему освященному собору мысль свою объявили и совет дали: кому на великом преславном государстве государем быть?” И, не дожидаясь ответа, продолжал: “А у меня, Иова патриарха, у митрополитов, архиепископов, епископов, архимандритов, игуменов и у всего освященного вселенского собора, у бояр, дворян, приказных и служилых, у всяких людей, у гостей и всех православных христиан, которые были на Москве, мысль и совет всех единодушно, что нам, мимо государя Бориса Федоровича, иного государя никого не искать и не хотеть”. Тогда советные люди громко и как бы одними устами сказали: “Наш совет и желание одинаково с твоими, отца нашего, всего освященного собора, бояр, дворян и всех православных христиан, что неотложно бить челом государю Борису Федоровичу и, кроме его, на государство никого не искать”. После этого началось на соборе исчисление прав Бориса на престол: Царь Иван Васильевич женил сына своего, царевича Феодора, на Ирине Федоровне Годуновой, и взяли ее, государыню, в свои царские палаты семи лет, и воспитывалась она в царских палатах до брака; Борис Федорович также при светлых царских очах был безотступно еще с несовершеннолетнего возраста, и от премудрого царского разума царственным чинам и достоянию навык. По смерти царевича Ивана Ивановича великий государь Борису Федоровичу говорил: божиими судьбами, a по моему греху, царевича не стало, и я в своей кручине не чаю себе долгого живота; так полагаю сына своего царевича Феодора и богом данную мне дочь царицу Ирину на бога, пречистую богородицу, великих чудотворцев и на тебя, Бориса; ты бы об их здоровье радел и ими промышлял; какова мне дочь царица Ирина, таков мне ты, Борис, в нашей милости ты все равно, как сын. На смертном одре царь Иван Васильевич, представляя в свидетельство духовника своего, архимандрита Феодосия, говорил Борису Федоровичу: тебе приказываю сына своего Феодора и дочь Ирину, соблюди их от всяких зол. Когда царь Феодор Иванович принял державу Российского царства, тогда Борис Федорович, помня приказ царя Ивана Васильевича, государское здоровье хранил, как зеницу ока, о царе Феодоре и царице Ирине попечение великое имел, государство их отовсюду оберегал с великим радением и попечением многим, своим премудрым разумом и бодро-опасным содержательством учинил их царскому имени во всем великую честь и похвалу, а великим их государствам многое пространство и расширение, окрестных прегордых царей послушными сотворил, победил прегордого царя крымского и непослушника короля шведского под государеву высокую десницу привел, города, которые были за Шведским королевством, взял; к нему, царскому шурину, цесарь христианский, салтан турецкий, шах персидский и короли из многих государств послов своих присылали со многою честию; все Российское царство он в тишине устроил, воинский чин в призрении и во многой милости, в строении учинил, все православное христианство в покое и тишине, бедных вдов и сирот в крепком заступлении, всем повинным пощада и неоскудные реки милосердия изливались, святая наша вера сияет во вселенной выше всех, как под небесем пресветлое солнце, и славно было государево и государынино имя от моря и до моря, от рек и до конец вселенной”. В субботу 18 числа и в воскресенье 19 в Успенском соборе торжественно служили молебны, чтобы господь бог даровал православному христианству по его прошению государя царя Бориса Федоровича. В понедельник на маслянице, 20 февраля, после молебна патриарх с духовенством, боярами и всенародным множеством отправились в Новодевичий монастырь, где Борис жил вместе с сестрою; со слезами били челом, много молили и получили отказ; Годунов отвечал: “Как прежде я говорил, так и теперь говорю: не думайте, чтоб я помыслил на превысочайшую царскую степень такого великого и праведного царя”. Православное христианство было в недоумении, в скорби многой, в плаче неутешном. Опять святейший патриарх созывает к себе всех православных христиан и советует устроить на другой день, во вторник, празднество пречистой богородице в Успенском соборе, также по всем церквам и монастырям, после чего с иконами и крестами идти в Новодевичий монастырь, пусть идут все с женами и грудными младенцами бить челом государыне Александре Федоровне и брату ее, Борису Федоровичу, чтоб показали милость. Тут же патриарх с духовенством приговорили тайно: если царица Александра Федоровна брата своего благословит и государь Борис Федорович будет царем, то простить его и разрешить в том, что он под клятвою и слезами говорило нежелании своем быть государем; если же опять царица и Борис Федорович откажут, то отлучить Бориса Федоровича от церкви и самим снять с себя святительские саны, сложить панагии, одеться в простые монашеские рясы и запретить службу по всем церквам.

21 февраля, во вторник, двинулся крестный ход в Новодевичий монастырь; к нему навстречу при звоне колоколов вынесли из монастыря икону смоленской богородицы, за иконою вышел Годунов. Подошед к иконе владимирской богородицы, он громко возопил со слезами: “О милосердая царица! Зачем такой подвиг сотворила, чудотворный свой образ воздвигла с честными крестами и со множеством иных образов? Пречистая богородица, помолись о мне и помилуй меня!” Долго лежал он пред образом и омочал землю слезами, потом приложился к другим иконам, подошел к патриарху и сказал ему: “Святейший отец и государь мой Иов патриарх! Зачем ты чудотворные иконы и честные кресты воздвигнул и такой многотрудный подвиг сотворил?” Патриарх отвечал ему, обливаясь слезами: “Не я этот подвиг сотворил, то пречистая богородица с своим предвечным младенцем и великими чудотворцами возлюбила тебя, изволила прийти и святую волю сына своего на тебе исполнить. Устыдись пришествия ее, повинись воле божией и ослушанием не наведи на себя праведного гнева господня”. Годунов отвечал одними слезами. После этого Иов пошел в церковь, Годунов к сестре в келью, а бояре и весь народ вошли на монастырь, которые же не поместились на монастыре, те все стояли около ограды. После обедни патриарх со всем духовенством, в священных одеждах, с крестом и образами, пошли в келью к царице и били ей челом со слезами долго, стоя на коленах; с ними пошли бояре и все думные люди, а дворяне, приказные люди, гости и весь народ, стоя у кельи по всему монастырю и около монастыря, упали на землю и долго с плачем и рыданием вопили: “Благочестивая царица! Помилосердуй о нас, пощади, благослови и дай нам на царство брата своего Бориса Федоровича!” Царица долго была в недоумении, наконец заплакала и сказала: “Ради бога, пречистой богородицы и великих чудотворцев, ради воздвигнутия чудотворных образов, ради вашего подвига, многого вопля, рыдательного гласа и неутешного стенания даю вам своего единокровного брата, да будет вам государем царем”. Годунов с тяжелым вздохом и со слезами сказал: “Это ли угодно твоему человеколюбию, владыко! И тебе, моей великой государыне, что такое великое бремя на меня возложила и предаешь меня на такой превысочайший царский престол, о котором и на разуме у меня не было? Бог свидетель и ты, великая государыня, что в мыслях у меня того никогда не было, я всегда при тебе хочу быть и святое, пресветлое, равноангельское лицо твое видеть”. Александра отвечала ему: “Против воли божией кто может стоять? И ты бы безо всякого прекословия, повинуясь воле божией, был всему православному христианству государем”. Тогда Годунов сказал: “Буди святая твоя воля, господи”. Патриарх и все присутствовавшие пали на землю, воссылая благодарение богу, после чего отправились в церковь, где Иов благословил Бориса на все великие государства Российского царствия.

Так говорится об избрании Годунова в акте официальном, в утвержденной грамоте об этом избрании, составленной уже в августе 1598 года. Но до нас дошли другие известия, другие предания, записанные в памятниках неофициальных. Так, дошло до нас известие о желании бояр, чтобы Годунов целовал крест на ограничивающей его власть грамоте; Борис не хотел этого сделать, не хотел и отказать прямо и потому выжидал, чтобы простой народ принудил бояр выбрать его без договора, – отсюда и происходил его отказ принять престол. Шуйские, видя его упрямство, начали говорить, что неприлично более его упрашивать, а надобно приступить к избранию другого. Тогда-то патриарх и решился идти с крестным ходом в Новодевичий монастырь. Есть также известие, что Годунов, желая заставить Романовых забыть права свои на престол, дал старшему из них, Федору Никитичу, страшную клятву, что будет держать его, как брата и помощника, в деле государственного управления. Наконец, о торжественном молении, плаче и вопле народном в Новодевичьем монастыре сохранилось такое предание: “Народ неволею был пригнан приставами, нехотящих идти велено было и бить и заповедь положена: если кто не придет, на том по два рубли править на день. Приставы понуждали людей, чтоб с великим кричанием вопили и слезы точили. Смеху достойно! Как слезам быть, когда сердце дерзновения не имеет? Вместо слез глаза слюнями мочили. Те, которые пошли просить царицу в келью, наказали приставам: когда царица подойдет к окну, то они дадут им знак, и чтобы в ту же минуту весь народ падал на колена; нехотящих били без милости”.

26 февраля, в воскресенье на маслянице, Годунов имел торжественный въезд в Москву, в Успенском соборе слушал молебен, после которого принимал поздравление от духовенства, бояр и всего православного христианства. Отслушав обедню в Успенском соборе, Борис пошел в Архангельский, где, припадая к гробу великих князей и царей, говорил со слезами: “Великие государи! Хотя телом от своих великих государств вы и отошли, но духом всегда пребываете неотступно и, предстоя пред богом, молитву творите; помолитесь и обо мне и помогите мне”. Из Архангельского собора пошел в Благовещенский, отсюда – в царские палаты, из дворца поехал к сестре в Новодевичий монастырь; отсюда приехал опять в Кремль к патриарху, долго разговаривал с ним наедине, после чего простился с ним и с знатным духовенством на Великий пост и возвратился на житье в Новодевичий монастырь.

Неизвестно, в какое время присягали на верность новому царю, но известна любопытная подкрестная запись. Присягавший по ней, между прочим, клялся: “Мне над государем своим царем и над царицею и над их детьми, в еде, питье и платье, и ни в чем другом лиха никакого не учинить и не испортить, зелья лихого и коренья не давать и не велеть никому давать, и мне такого человека не слушать, зелья лихого и коренья у него не брать; людей своих с ведовством, со всяким лихим зельем и кореньем не посылать, ведунов и ведуней не добывать на государское лихо. Также государя царя, царицу и детей их на следу никаким ведовским мечтанием не испортить, ведовством по ветру никакого лиха не насылать и следу не вынимать никаким образом, никакою хитростию. А как государь царь, царица или дети их куда поедут или пойдут, то мне следу волшебством не вынимать. Кто такое ведовское дело захочет мыслить или делать и я об этом узнаю, то мне про того человека сказать государю своему царю или его боярам, или ближним людям, не утаить мне про то никак, сказать вправду, без всякой хитрости; у кого узнаю или со стороны услышу, что кто-нибудь о таком злом деле думает, то мне этого человека поймать и привести к государю своему царю или к его боярам и ближним людям вправду, без всякой хитрости, не утаить мне этого никаким образом, никакою хитростию, а не смогу я этого человека поймать, то мне про него сказать государю царю или боярам и ближним людям”. Нас здесь останавливает не вера в волшебство, которая господствовала в описываемое время; нас останавливает перечисление видов зла которое можно было сделать Борису и его семейству, повторение, распространение одного и того же, что должно приписать не времени уже только, а лицу, приписать мелкодушию Бориса, его подозрительности, ибо в подкрестных записях преемников его мы этого не видим.

Присягавший должен был клясться также: “Мне, мимо государя своего царя Бориса Федоровича, его царицы, их детей и тех детей, которых им вперед бог даст, царя Симеона Бекбулатова и его детей и никого другого на Московское государство не хотеть, не думать, не мыслить, не семьиться, не дружиться, не ссылаться с царем Симеоном, ни грамотами, ни словом не приказывать на всякое лихо; а кто мне станет об этом говорить или кто с кем станет о том думать, чтоб царя Симеона или другого кого на Московское государство посадить, и я об этом узнают то мне такого человека схватить и привести к государю” и т. д.

9 марта, в четверг на второй неделе поста, патриарх созвал знатное духовенство, бояр, дворян и весь царский синклит и говорил им: “Уже время молить нам бога, чтоб благочестивого великого государя царя нашего Бориса Федоровича сподобил облечься в порфиру царскую, да установить бы нам светлое празднество преславному чуду богородицы в тот день, когда бог показал на нас неизреченное свое милосердие, даровал нам благочестивого государя Бориса Федоровича, учредить крестный ход в Новодевичий монастырь каждый год непременно”. Все, слыша такой премудрый глагол святейшего Иова патриарха, отвечали со слезами, обещали молиться богу беспрестанно, день и ночь. Разосланы были по областям грамоты с приказанием петь молебны по три дня со звоном.

Проведши Великий пост и Пасху в монастыре с сестрою, Борис 30 апреля, в Мироносицкое воскресенье, торжественно переехал на житье во дворец кремлевский. Опять был он встречен крестным ходом, в Успенском соборе патриарх надел на него крест Петра митрополита; опять Борис обошел соборы, ведя за руки детей, сына Федора и дочь Ксению; был большой обед для всех. Но царское венчание не могло скоро последовать: еще 1 апреля пришла весть, что крымский хан Казы-Гирей собирается на Москву со всею ордою и с полками турецкими. Весть пришла рано,: и потому через месяц на берегах Оки могла собраться огромная рать: говорят, число ее простиралось до 500000 человек. 2 мая сам царь выехал из Москвы с двором своим, в числе которого находилось пять служилых царевичей. Борис остановился в Серпухове и отсюда распоряжался устройством рати. Но среди этих распоряжений новый царь занимался и тем, чтоб щедростию и угощениями привязать к себе служилых людей; пишут, что почти ежедневно бывали у него обеды на 70000 человек: “И подавал, – говорит летописец, – ратным людям и всяким в Серпухове жалованье и милость великую”. Цель, по-видимому была достигнута: “Они все, видя от него милость, обрадовались, чаяли и вперед себе от него такого же жалованья”. Итак, вот на чем основался союз Годунова с служилыми людьми: они чаяли вперед себе от него большого жалованья!

Слух о походе ханском оказался ложным: вместо грозной рати явились мирные послы. Годунов воспользовался случаем, чтобы произвесть на татар самое сильное впечатление: послов поставили верстах в семи от стана царского, расположенного на лугах на берегу Оки, ночью велено было ратным людям стрелять по всем станам. 29 июня послы представлялись Борису; когда они ехали к нему, то на протяжении семи верст от их стана до царского по обе стороны дороги стояли пешие ратники с пищалями и разъезжали повсюду конные. Послы, видя огромное войско и беспрестанную стрельбу, так перепугались, что, пришедши к царю, едва могли справить посольство от страха. Царь пожаловал их великим жалованьем, отпустил с большою честию и послал с ними богатые дары к хану. В тот же день царь угостил все войско и отправился в Москву.

Сюда он въехал с большим торжеством, как будто одержал знаменитую победу или завоевал целое царство иноплеменное: патриарх с духовенством и множеством народа вышли к нему навстречу; Иов благодарил за совершение великого подвига, за освобождение христиан от кровопролития и плена: “Радуйся и веселися, – говорил он Борису, – богом избранный и богом возлюбленный, и богом почтенный, благочестивый и христолюбивый, пастырь добрый, приводящий стадо свое именитое к начальнику Христу богу нашему!” По окончании речи патриарх, духовенство и весь народ пали на землю, плакали и потом, встав, приветствовали Бориса “на его государеве вотчине и на царском престоле и на всех государствах Российской земли”.

Столько слез было пролито при челобитьях и встречах! Кажется, можно было бы увериться в преданности народа к доброму пастырю, но, видно, царь и патриарх были еще далеки от этой уверенности. 1 августа Иов созвал всех бояр, дворян, приказных, служилых людей и гостей и начал им говорить: “Мы били челом соборно и молили со слезами много дней государыню царицу Александру Федоровну и государя царя Бориса Федоровича, который нас пожаловал, сел на государстве, так я вас, бояр и весь царский синклит, дворян, приказных людей и гостей, и все христолюбивое воинство благословляю на то, что вам великому государю Борису Федоровичу, его благоверной царице и благородным чадам служить верою и правдою, зла на них не думать и не изменять ни в чем, как вы им государям души свои дали у чудотворного образа богородицы и у целбоносных гробов великих чудотворцев”. Бояре и все православные христиане отвечали: “Мы целовали крест

Годунов был избран голосом всей земли; народ, стоя на коленах, с воплем и слезами умолял его умилосердиться, принять престол; какого права нужно было после того человеку, хотя бы он был самого низкого происхождения? Какого соперника мог бояться он, хотя бы этот соперник и был самого знатного происхождения? Не было ли признаком крайнего мелкодушия тяготиться своим относительно незнатным происхождением, подозревать, что для других это происхождение уменьшает право, значение всенародного избранника? Не было ли признаком крайнего мелкодушия не уметь скрыть этого подозрения, обнаружить свою слабость, напомнить народу о том, о чем, вероятно, большая часть его не думала или забыла? Издано было соборное определение об избрании Годунова в цари. В нем прежде всего прямо объявлено, что царь Иван Васильевич, умирая, вручил сына своего Феодора боярину Борису Федоровичу с такими словами: “Тебе предаю с богом этого сына моего, будь благоприятен ему до скончания живота его, а по его смерти тебе приказываю и царство это”. И царь Феодор по приказу отца своего и по приятельству вручил царство Борису Федоровичу. Далее патриарх счел нужным примерами из священной и римской истории показать, что восходили на царский престол люди не от царского рода и не от великих синклит и, несмотря на то, большой славы достигали, ибо не на благородство зрит бог, но благоверие предъизбирает и душу благочестивую почитает. Наконец, в заключении говорится говорится: “Да не скажет кто-нибудь: отлучимся от них, потому что царя сами себе поставили; да не будет того, да не отлучаются, а если кто скажет такое слово, то не разумен есть и проклят”. Странное предположение возможности подобного слова после стольких всенародных слез и воплей!

1 сентября, в праздник Нового года, Борис венчался на царство. В речи своей, произнесенной при этом случае патриарху, Борис сказал, что покойный царь Феодор приказал патриарху, духовенству, боярам и всему народу избрать кого бог благословит на царство, что и царица Ирина приказала то же самое, “и по божиим неизреченным судьбам и по великой его милости избрал ты, св. патриарх, и проч. меня, Бориса”. Эти слова вполне подтверждают известие летописи, что никаких назначений со стороны Феодора не было и что он не вручал царства жене. Но патриарх и тут явился усерднее к выгодам Годунова, чем сам Годунов: в ответной речи своей царю он сказал, что Феодор приказал свое царство Ирине; здесь, впрочем, Иов еще сдержался, употребил еще не столько определенное слово приказал, тогда как в житии Феодора употребил слово вручил, а в соборном определении сказано, что вручил царство прямо Борису!

Современники не оставили нам известий, что заметили разноречие в словах царя, патриарха и соборного определения; их поразило другое во время царского венчания Борисова; новый царь, принимая благословение от патриарха, громко сказал ему: “Отче великий патриарх Иов! Бог свидетель, что не будет в моем царстве бедного человека!” – и, тряся ворот рубашки своей, продолжал: “И эту последнюю рубашку разделю со всеми!”

Первые шаги Бориса, сделанные при новом положении, первые слова, им сказанные, уже достаточно обнаруживали характер человека, севшего на престол государей московских. Этот престол для знаменитого конюшего боярина был самою лучшею меркой нравственного величия, и тотчас же обнаружилось, что он не дорос до этой мерки. Что Годунов искал престола, употреблял все зависевшие от него средства для достижения своей цели – это понятно: он искал престола не по одному только властолюбию, он искал его и по инстинкту самосохранения. Но если бы Годунов по своему нравственному характеру был в уровень тому положению, которого добивался, то он не обнаружил бы такой мелочной подозрительности, какую видим в присяжной записи и в этом стремлении связать своих недоброжелателей нравственными принудительными мерами; с одной стороны, видим в актах, относящихся к избранию Годунова, страшное злоупотребление в известиях о всеобщей преданности, всеобщих воплях и слезах при челобитье, всеобщем восторге при согласии принять царство и тут же встречаем, в совершенном противоречии, сильную подозрительность со стороны человека, которому оказывается столько усердия. Одно из двух: или эта подозрительность, оскорбительная для усердствующих, обличала человека, недостойного такого усердия, или если подозрительность была основательна, то беспрерывно повторяемые известия о всеобщем усердии заключали в себе вопиющую ложь, средство страшное и недостойное. Мелкая подозрительность, неуверенность в самом себе высказалась и в этом страхе пред низостью происхождения, страхе, недостойном человека, избранного всею землей, которая самым этим избранием подняла его выше всех. Мелкодушие Годунова, непонимание своего положения высказалось и в этом явном стремлении задаривать, заискивать себе расположение народное расточением милостей, небывалых при прежних государях, например, в этих пиршествах и подарках ратным людям, которые не видали неприятеля; Годунов не понимал, что только тот может приобресть прочное народное расположение, кто не ищет его или по крайней мере не показывает ни малейшего вида, что ищет, не понимал, что расточение милостей только уменьшает их цену, что милость, дарованная государем, по наследству престол получившим, имеет только значение милости, тогда как милость от царя избранного является в виде платы за избрание. Наконец, недостаток нравственного величия, уменья владеть собою, не забываться при достижении желанной цели, всего разительнее оказался в словах Годунова, произнесенных при царском венчании: “Бог свидетель, что не будет в моем царстве бедного человека!” Как можно было обрадоваться до такой степени, забыться от радости до такой степени, чтобы торжественно связать себя подобным обещанием!

Годунов принадлежал к новому, второму поколению бояр московских. Представителями старого поколения были Патрикеевы и старые Шуйские с товарищами, помнившие хорошо свое происхождение, прежнее положение свое относительно великих князей и старавшиеся поддержать его. Это поколение было сломлено усилиями Иоанна III, сына его Василия и внука Иоанна IV. Годунов воспитался, достиг боярства во вторую половину царствования Грозного, в то время, когда боярин не мог безнаказанно обнаружить самостоятельность своего характера, когда он должен был сохранить свою жизнь, свое приближенное к царю положение только при ясном сознании своей слабости, своей полной зависимости, беспомощности, только заботливо наблюдая за каждым движением наверху и около себя, с напряженным вниманием озираясь на все стороны. Понятно, какое влияние должно было иметь такое положение на человека, особенно если природа этого человека не представляла сильного противодействия подобному влиянию, понятно, как подозрительность Грозного должна была заражать окружавших его, особенно тех, которые по слабости своей природы были восприимчивы к этой болезни. В числе таких, как видно, был и Годунов, человек очень умный бесспорно, быть может, более всех других вельмож способный к правительственному делу, быть может, яснее других понимавший потребности государства, главную из них – потребность просвещения, сближения с народами Западной Европы; человек благонамеренный, готовый сделать все возможное добро там, где дело не шло о его личных выгодах, но человек, не имевший столько нравственной твердости, нравственного величия, чтоб освободиться из-под влияния школы, в которой воспитался, чтоб, приближаясь к престолу, и на престоле, сбросить с себя боярство времен Грозного и явиться с царственным величием, тем более необходимым, что он был царь избранный, начинавший новую династию. Годунов, который, будучи боярином, казался достойным царствовать, явился на престоле боярином, и боярином времен Грозного, неуверенным в самом себе, подозрительным, пугливым, неспособным к действиям прямым, открытым, привыкшим к мелкой игре в крамолы и доносы, не умевшим владеть собою, ненаходчивым в случаях важных, решительных.

Царское венчание, по обычаю, ознаменовано было милостями, пожалованиями: звание конюшего получил Дмитрий Иванович Годунов, дворецкого – Степан Васильевич (на место Григория Васильевича, незадолго пред тем умершего); некоторым лицам пожаловано было боярство, другим – окольничество; служилым людям выдано двойное жалованье, купцам дано право беспошлинной торговли на два года, земледельцы освобождены от податей на год; есть известие, что определено было, сколько крестьяне должны были работать на господ и платить им; вдовам и сиротам, русским и чужеземным, розданы деньги и съестные припасы; заключенные в темницах освобождены и получили вспоможение. Новгородцы получили особые льготы: были у них два кабака, от которых им нужда, теснота, убытки и оскуденье учинились; поэтому царь, царица и царские дети пожаловали гостей и всех посадских людей, царские денежные доходы с кабаков отставили и кабакам на посаде быть не велели. Кроме того, пожаловали гостей и всех посадских людей: с их дворов, лавок, прилавков, скамей, анбаров лавочные денежные оброки сложили и мелкие промыслы, для младших посадских людей, никому на откуп давать и оброка с них брать не велели, свою отчину великое государство Великий Новгород во всем отарханили. Инородцы освобождены были также на целый год от ясака, “чтоб они детей своих и братью, дядей, племянников и друзей отовсюду призывали и сказывали им царское жалованье, что мы их пожаловали, ясаку с них брать не велели, а велели им жить безоброчно и в городах бы юрты и в уездах волости они полнили”.

Облегчена была участь некоторых опальных Феодорова царствования: так, был выпущен из тюрьмы Иван Григорьевич Нагой, который рассказывает о своей беде и о своем избавлении в следующей любопытной грамоте: “Я, Иван Григорьевич Нагой, пожаловал, дал человеку своему Богдану Сидорову старинную свою вотчину за его к себе прямую службу и за терпение, что он со мною живот свой мучил на государевой службе в Сибири, да его же, Богдана, за мой грех государь царь Феодор Иванович велел у меня взять из Сибири и привезти в Москву скованного, мучил он живот свой, сидя у приставов в цепи и железах год. Когда государь надо мной смиловался и велел его отпустить, то он, Богдан, бил челом обо мне государю царю Феодору Ивановичу, и по его челобитью государь надо мной смилосердовался, велел из Сибири отпустить в Казань. Но в Казани грех мой надо мною взыскался: пришла на меня царская опала, прислал государь князя Якова Борятинского в Казань и велел ему меня ограбить донага, отвезти на Вологду и посадить в тюрьму. Тогда Богдан в другой раз поехал в Москву, был там схвачен и сидел полгода у пристава. Государь царь Борис Федорович пожаловал, от пристава велел его освободить, и он, Богдан, обо мне бил челом, о моей жене и о детках. По его челобитью государь меня пожаловал, из тюрьмы велел выпустить и велел мне жить в тверской моей вотчине. И мне его, Богдана, за такую великую себе работу и за терпение пожаловать нечем: что было моих животов, то все взято на государя. Так жалую ему старую свою вотчинку: владеть ему этим моим жалованьем и, если захочет, может его продать, заложить или по душе отдать. А после моей смерти ему, Богдану, за то мое жалованье жену мою и детей не покинуть и их устроить по моей духовной грамоте, чем я их благословлю; и детей моих, Никифора и Гаврилу, ему, Богдану, грамоте научить и беречь и покоить всем, пока бог их на ноги поднимет”.

Царствование Бориса относительно западных, самых опасных соседей, Польши и Швеции, началось при самых благоприятных обстоятельствах: эти державы, так недавно грозившие Москве страшным союзом своим под одним королем, теперь находились в открытой и ожесточенной вражде вследствие этого самого союза; Сигизмунд польский воевал с дядею своим, Карлом шведским, в котором видел похитителя своего отчинного престола. Годунов дал знать Сигизмунду о своем воцарении через думного дворянина Татищева; в Польше решили отправить в Москву для переговоров уже бывалого там и славного своею ловкостию в делах канцлера литовского Льва Сапегу, к которому приданы были Станислав Варшицкий, каштелян варшавский, и Илья Пелгржымовский, писарь Великого княжества Литовского. 16 октября 1600 года въехал Сапега в Москву с обычным торжеством, и на другой же день начались неприятности, жалобы; посольство, по обычаю, держали в строгом заключении, но что всего неприятнее было для Сапеги, представление царю откладывали день за день, объявляя, что у государя болит большой палец на ноге. 16 ноября подле посольского дома был пожар, сгорело несколько домов; Сапега жаловался приставу, что их держат в тесноте” во всех углах накладена солома, боже сохрани пожар: не только вещей не спасешь, но и сам не выбежишь. “Если нас еще будут держать в такой тесноте, – прибавил Сапега, – то нам надобно иначе распорядиться и промыслить о себе”. Последнее слово не понравилось приставу, и он сказал, что это слово высокое и к доброму делу непристойно. 26 ноября наконец послов представили государю: подле Бориса сидел сын его, царевич Федор, имя которого было неразлучно с именем отца: так, например, послам говорили: “Великий государь, царь и великий князь Борис Федорович всея Руси самодержец и сын его царевич Федор Борисович жалуют вас своим обедом”. И тут высказалось недоверие Бориса к присяге русских людей, которые клялись служить ему и детям его и мимо их никого не хотеть на царство. Подобное допущение сына в соправительство для упрочения за ним великокняжеского стола было очень благоразумно со стороны Василия Темного, испытавшего следствия борьбы с притязаниями родичей, но такая же мера со стороны Бориса не имела никакого смысла.

И после представления медлили начатием переговоров, выставляя причинами то нездоровье царя, то, что день праздничный. 3 декабря послы явились во дворец и на царском месте нашли не Бориса, но сына его, окруженного боярами и людьми думными. Федор объявил послам, что отец его приказал своим боярам вести с ними переговоры. “Мы этому рады, – отвечал Сапега, – мы для этого и приехали, а не для того, чтоб лежать и ничего не делать”. Первое заседание прошло в спорах о титуле царя и самодержца, которого бояре требовали для Бориса и в случае упорства со стороны поляков грозили войною; Сапега отвечал: “Войну вы начать можете; но конец войны в руках божиих”. На другой день, во втором заседании, Сапега представил условия вечного мира, состоявшие из следующих статей: 1) Обоим великим государям быть между собою в любви и вечной приязни, также панам радным и всем станам духовным и светским Короны Польской и Великого княжества Литовского с боярами думными и со всеми чинами великого государства Владимирского и Московского и иных быть в вечной, нераздельной любви братской, как людям одной веры христианской, одного языка и народа славянского. 2) Обоим великим государям иметь одних врагов и друзей. 3) Никаких соглашений, перемирий и союзов великие государи ко вреду друг друга заключать не будут; во все соглашения, перемирия и союзы будут входить не иначе, как наперед посоветовавшись друг с другом. 4) В случае нападения на одного из государей другой обязан защищать его. 5) Земли, добытые у врага общими силами, отходят к тому государству, которое имело на них давние права. 6) Землями, никогда прежде не принадлежавшими ни одному из союзных государств, владеть или сообща, или разделив пополам. 7) Подданным обоих государств вольно приезжать, вступать в службу придворную, военную и земскую: полякам и литовцам – в Москве, русским – в Польше и Литве. 8) Вольно им вступать друг с другом в браки. 9) Поляки и литовцы в Московском государстве, русские в Польше и Литве могут выслуживать вотчины, поместья, покупать земли, брать в приданое. 10) Жителям польских владений вольно присылать детей своих учиться и в службу в Московское государство и жителям последнего – во владения польские. 11) Тем русским, которые приедут в Польшу и Литву для науки или для службы, вольно держать веру русскую; а которые из них поселятся там, приобретут земли, таким вольно на своих землях строить церкви русские. Тем же правом пользуются поляки и литовцы в Московском государстве, держат веру римскую и ставят римские церкви на своих землях. 12) Государь и великий князь Борис Федорович позволит в Москве и по другим местам строить римские церкви для тех поляков, которые у него будут в службе, для купцов и послов польских и других католических государств. 13) Купцам путь чистый по землям обоих государств и чрез них в другие государства; мыто остается старое. 14) Беглецов, воров, разбойников, зажигателей и всяких преступников выдавать с обеих сторон. 15) Заодно оборонять Украину от татар. 16) Оба государства должны иметь общий флот на море Литовском и на море Великом. 17) Монета должна быть одинаковая в обоих государствах. 18) Для крепчайшего соединения этих славных государств и для объявления его пред целым светом должны быть сделаны двойные короны: одна послом московским возлагается при коронации на короля польского, а другая послом польским возлагается на государя московского. 19) Король в Польше избирается по совету с государем московским. 20) Если бы король Сигизмунд не оставил сына, то Польша и Литва имеют право выбрать в короли государя московского, который, утвердив права и вольности их, должен жить поочередно два года в Польше и Литве и год в Москве. 21) По смерти государя московского сын его при вступлении на престол подтверждает присягою этот союз. 22) Если бы у государя московского не осталось сына, то король Сигизмунд должен быть государем московским. 23) Княжество Смоленское и Северское с тремя крепостями, принадлежавшими к Полоцку, должны быть возвращены Польше.

Итак, вместо условий вечного мира посол Сигизмундов предложил условия союза, и союза, приближавшегося к соединению двух государств в одно. Цель Сигизмунда и советников его, иезуитов, при этом была ясна: если бы царь московский принял условия, то этим отворил бы в свое государство дорогу для католицизма. Бояре отвечали послам, что статьи о союзе оборонительном и наступательном, о выдаче перебежчиков, о свободной торговле могут быть приняты по заключении вечного мира, для которого прежде всего надобно решить вопрос о Ливонии, искони вечной вотчине государей российских, начиная от великого князя Ярослава. Что же касается до других статей, поданных Сапегою, то государь не может согласиться, чтоб поляки и литовцы женились в Московском государстве, приобретали земли и строили церкви латинские, но не запрещает им приезжать, жить и оставаться при своей вере; о том, кому после кого наследовать престол, говорить нечего, потому что это дело в руках божиих; при царском венчании возлагать корону принадлежит духовенству, а не светским людям. Начались жаркие споры о главном предмете, о Ливонии. До чего доходили бранные речи, видно из следующего разговора Сапеги с думным дворянином Татищевым. Татищев: “Ты, Лев, еще очень молод; ты говоришь все неправду, ты лжешь”. Сапега: “Ты сам лжешь, холоп, а я все время говорил правду; не с знаменитыми бы послами тебе говорить, а с кучерами в конюшне, да и те говорят приличнее, чем ты”. Татищев: “Что ты тут раскричался! Я всем вам сказал и говорю, и еще раз скажу и докажу, что ты говоришь неправду”. Тут Сапега обратился к боярам с жалобою на Татищева, и те велели последнему замолчать. Но когда Сапега, чтоб уклониться от споров о Ливонии, сказал, что не имеет никакого полномочия говорить о ней, то Татищев не утерпел и снова закричал: “Не лги, мы знаем, что у тебя есть полномочие”. Сапега отвечал: “Ты, лжец, привык лгать, я не хочу с таким грубияном ни сидеть вместе, ни рассуждать об делах”. С этими словами он встал и вышел. Послов польских задерживали нарочно, ибо ждали шведских. Наконец шведские послы, Гендрихсон и Клаусон, приехали, и их нарочно провезли мимо дома, который занимал Сапега с товарищами. Польским послам бояре объявляли, что Карл шведский уступает царю Эстонию и сам поддается Москве, а шведским послам было объявлено, что Сигизмунд уступает царю часть Ливонии, если только Борис будет воевать с королем; этим объявлением думали испугать шведов и принудить их к уступке Нарвы; но шведы не поддались и настаивали, чтоб последний договор был сохранен ненарушимо. Вследствие этих переговоров Сапегу держали до августа 1601 года и наконец заключили с ним двадцатилетнее перемирие, причем в грамоте не написали Сигизмунда шведским королем. Сапега уехал озлобленный, вменяя себе, впрочем, в важную заслугу то, что успел порвать связь Годунова с Михаилом, воеводою волошским, который домогался польского престола и заключил было тайный союз с царем, обещавшим помогать ему в его предприятии.

Взять с короля присягу в соблюдении перемирия отправились бояре Михаила Глебович Салтыков-Морозов и думный дьяк Власьев. Когда они приехали в Литву, то им объявили, что король при войске в Ливонии и чтоб они ехали к нему в Ригу; на это Салтыков отвечал приставу: “Ты нам сказываешь от себя, что нас хотят везти к Жигимонту королю в Ливонскую землю Двиною рекою в судах, но мы того и слушать не хотим: великий государь наш прислал нас к государю вашему с великими делами, а на посольстве велел нам быть у государя вашего в Короне Польской или в Великом княжестве Литовском, в котором городе государь ваш в то время будет; а в Ливонскую землю нам не хаживать, того себе и в мысли не держите, хотя бы король над нами и неволю какую велел учинить, то и тут нам мимо царского приказа ничего сделать нельзя”. Паны прислали к послам грамоту с сожалением, что они так долго принуждены будут ждать, причем складывали вину на самих послов, зачем они поторопились приехать, желая поскорее взять с короля крестное целование, и при этом паны употребили выражение, что будут бить челом королю о послах. Салтыков отвечал: “Таких бы непригожих и гордых слов паны-рада вперед к нам не приказывали, тем доброму делу порухи не чинили: идем мы от великого государя к государю вашему по прежнему обычаю, а не для того, чтоб нам перемирье у государя вашего крестным целованием утвердить. Великому государю нашему то перемирье не нужно, и спешить нам было нечего; нынешнее перемирье Короне Польской и Великому княжеству Литовскому больше нашего надобно, потому что у вас многие недруги и войны частые, да у вас же божие посещение, хлебный недород, а у великого государя нашего божиею милостию и его государским счастием недруга никакого нет, отовсюду его царским премудрым разумом и бодропасным содержательством и храбростию великим государствам его прибавление и расширение; а нынешнее перемирие великий государь наш велел учинить по своему царскому обычаю, жалея о христианстве и за челобитьем сына своего царевича Федора Борисовича, по прошенью ваших послов. Если государю вашему нас принять теперь не время будет для воинского дела, то государь ваш велел бы нам себя ждать в Литовской или в Польской земле и корм нам велел бы давать по прежнему обычаю, и мы государя вашего дожидаемся, где нам велит, хотя долгое время”.

Наконец Сигизмунд приехал в Вильну, где московские послы представились ему и начали переговоры. Послы требовали, по обычаю, царского титула для Бориса. Сапега отвечал жалобою: “Как приехал я в Москву, и мы государских очей не видали шесть недель, а как были на посольстве, то мы после того не видали государских очей 18 недель, потом от думных бояр слыхали мы много слов гордых, все вытягивали они у нас царский титул. Я им говорил так же, как и теперь говорю, что нам от государя нашего наказа о царском титуле на перемирье нет, а на докончанье наказ королевский был о царском титуле, если бы государь ваш по тем по всем статьям, которые мы дали боярам, согласился. Били мы челом государскому сыну, просили его доложить отцу, чтоб нас задерживать не велел, велел бы отпустить и без дела; но нашего челобитья не приняли и к тому нас привели, что мы просили себе смерти: ни дела не делают, ни отпускают. Да и то нам вашего государя люди сказывали, что хотят нас разослать по городам и засадить, что и дворы уже поделали, где нам сидеть, и мы с сердца приставам говорили: если государь ваш не велит нас отпустить, то мы на коней сядем и поедем сами, а кто нас станет бить, и мы начнем бить, потому что пришло нам не до государской чести, нам жизнь своя всего дороже, в неволе жить не привыкли. И, видя над собою такую тесноту, мы приговорили на перемирье поневоле. А что государя нашего не назвали в грамоте шведским королем, то мы с боярами много говорили и плакали: боже святый! Увидь неправду государя вашего над государем нашим, что без божией воли отнимают титул дедовский; и на то нас неволею привели, что и титул государя своего мы из грамоты вычеркнули”.

Послы отвечали, что Сапега говорит это все на ссору, что задержанья и тесноты ему не было, а задержались послы на Москве оттого, что великий государь ножкою долгое время недомогал, выходу его государского не было. Паны настаивали, чтоб Сигизмунд назывался в грамотах по-прежнему королем шведским, ибо Карл есть похититель; послы отвечали: “Вы говорите, что государь ваш короновался шведскою короною, но великому государю нашему про шведское коронованье государя вашего никакого ведома не бывало, с царским величеством Сигизмунд король не обсылывался; только про то нам ведомо, что государь ваш Жигимонт король ходил в Швецию и над ним в Шведской земле невзгода приключилась. Если бы государь ваш короновался шведскою короною, то он прислал бы объявить об этом царскому величеству и сам был бы на Шведском королевстве, а не Арцы-Карло (герцог Карл); теперь на Шведском королевстве Арцы-Карлус, и Жигимонту королю до Шведского королевства дела нет, и вам о шведском титуле праздных слов говорить и писать нечего, нечего о том говорить, чего за собою нет. А что ты, Лев, говорил, будто вы, послы, в государстве государя нашего были заперты за сторожами и никуда вас не пускали, и ты говоришь не гораздо: береженье было на дворе от огня, потому что у вас на дворе конского корму, сена и соломы было много, люди ваши хаживали ночью с огнем небережно, и за двором сторожа были не для бесчестья, для береженья, чтоб над вами какого-нибудь лиха не сделалось”.

Если послы не хотели давать Сигизмунду титула шведского короля, то паны никак не согласились называть Бориса царем и самодержцем; они говорили: “Государь наш король и мы, паны-рада, от этого не отказываемся, и пригоже государю вашему титул царский писать, только это будет вперед, как между государей искренняя сердечная любовь и вечное доканчание совершится. Прежде надобно сделать вечное соединенье, чтоб один другого не берегся а не так, как нынешнее перемирье на время: скоро минется, и после того кто ведает, какой государь на котором государстве будет? И теперь на перемирье как царский титул писать?”

Не согласившись насчет титулов, положили подтвердить двадцатилетнее перемирие, как оно было заключено Сапегою в Москве. Но пред целованием креста Сигизмунд сказал: “Целую крест, что мне тот мир держать во всем по тому, как в перемирной грамоте написано; а в том перед св. крестом обещаюсь, что мне своего дедовского титула шведского короля не отступаться, также и в Ливонской земле городов Нарвы и Ревеля и других, которые теперь за Швециею, в эти перемирные лета доступать, за кем бы они ни были, и никому их не уступать. А Велижской волости быть по-прежнему к Короне Польской и Великому княжеству Литовскому”. Салтыков, услыхав это, сказал: “Целуй государь Жигимонт король крест к великому государю нашему на всем на том, что в перемирных грамотах написано”. Паны-рада сказали на это: “Целует наш государь крест на всем на том, что в перемирных грамотах написано”; сам король подтвердил то же самое.

Какую же пользу извлек для себя Годунов из благоприятных обстоятельств на Западе, из борьбы между Польшею и Швециею, – перемирие, удовольствие отнять у Сигизмунда титул короля шведского? Но не одной этой отрицательной пользы хотел Годунов: ему хотелось Ливонии. Приобресть эту желанную страну или часть ее было теперь легко, но для этого было средство одно, средство прямое, решительное: заключить тесный союз с Карлом шведским против Польши. Но Годунов по характеру своему именно не был способен к средствам решительным, прямым, открытым. Он думал, что Швеция уступит ему Нарву, а Польша – Ливонию или часть ее, если только он будет грозить Швеции союзом с Польшею, а Польше – союзом с Швециею, раздражать и ту и другую, обнаруживая политику мелочную, двоедушную! Он боялся войны: сам не имел ни духа ратного, ни способностей воинских, воеводам не доверял, страшился неудачею затмить свое прежнее, счастливое в глазах народа правление, и вот он хочет, чтоб Ливония сама поддалась ему, старается поддержать неудовольствие ее жителей против польского правительства, возбудить сильнейшее, осыпает милостями пленных ливонцев, приказывает внушать рижанам: “Слух дошел до великого государя, что им, рижанам, от польских и литовских людей во всем теснота, хотят их отвести от веры и привести в папежскую и в езовитскую веру, права, обряды и вольности их порушить и так сделать, чтоб их, немцев, всех не найти и с фонарем в Ливонской земле. Великого государя это очень опечалило; он жалованье и милосердие показал ко многим ливонским немцам: такого милосердия им ни от которого государя не бывало и не будет; такого государя благочестивого, храброго и разумного от начала Русской земли не бывало”. Наследовав мысль Грозного о необходимости Ливонии, Годунов подражал ему и относительно средства приобресть расположение жителей: как Грозный хотел сделать из Ливонии вассальное королевство и назначал из своей руки королем датского принца Магнуса, так Годунов для той же цели еще при царе Феодоре завел сношение с шведским принцем Густавом, сыном Эрика XIV, изгнанным из Швеции и жившим в Италии; в царствование Бориса Густав приехал в Москву, и царь начал стращать им двоюродного брата его, Сигизмунда польского; Льва Сапегу во время торжественного въезда посольского нарочно провезли мимо дома, занимаемого Густавом, чтоб послы могли видеть этого соперника Сигизмундова. Но понятно, что все эти средства, не подкрепляемые действиями прямыми и решительными, не вели ни к чему. Несколько горожан нарвских составили заговор сдать город русским; но заговор был открыт и заговорщики казнены.

Годунов вызвал Густава не для того только, чтоб сделать его вассальным королем Ливонии; он хотел выдать за него дочь свою Ксению, но Густав не захотел отказаться от протестантизма и любовницы; за это у него отняли Калугу с тремя другими городами, назначенными ему сперва в удел, и вместо них дали Углич.

Нужно было искать другого жениха Ксении между иностранными принцами, и жениха нашли в Дании: принц Иоанн, брат короля Христиана, согласился ехать в Москву, чтоб быть зятем царским и князем удельным. В августе 1602 года Иоанн приехал в Россию и в устье Наровы был встречен боярином Михаилом Глебовичем Салтыковым и дьяком Власьевым. В Иван-городе датские послы, сопровождавшие принца, говорили Салтыкову: “Когда королевич поедет из Иван-города, будет в Новгороде и других городах и станут королевича встречать в дороге боярские дети и княжата, то королевичу какую им честь оказывать?” Салтыков отвечал: “В том королевичева воля; он великого государя сын, как кого захочет пожаловать по своему государскому чину”. Салтыков писал царю: “Когда мы приходим к королевичу челом ударить, то он, государь, нас жалует не по нашей мере; против нас встает и здоровается (витается), шляпу сняв; мы, холопи ваши государские, того недостойны и потому говорили послам датским, чтоб королевич обращался с нами по вашему царскому чину и достоинству. Послы нам отвечали: королевич еще молод, а они московских обычаев не знают; как даст бог королевич будет на Москве, то, узнав московские обычаи, станет по ним поступать. Салтыков описывал царю подробно, в чем был одет принц каждый день: Платьице на нем было атлас ал, делано с канителью по-немецки; шляпка пуховая, на ней кружевца, делано золото да серебро с канителью; чулочки шелк ал; башмачки сафьян синь”. В Новгороде королевич ездил тешиться рекою Волховом вверх и иными речками до Юрьева монастыря, а едучи, тешился, стрелял из самопалов, бил утят; натешившись приехал в город поздно и стал очень весел. За столом у королевича играли по музыке, в цымбалы и по литаврам били, играли в сурны. Салтыков писал царю: “Датские послы говорят королевичу, чтоб он русские обычаи перенимал не вдруг. Послы и ближние люди королевича на то наговаривали, чтоб он вашего царского жалованья, платьица что-нибудь к брату своему послал, и королевич говорил, что ваше царское жалованье, платьице к нему первое, что он принял его с покорностью, с радостным сердцем, и послать ему вашего царского жалованья первого не годится”.

Иоанн был принят в Москве с большим торжеством, очень ласково от будущего тестя и сына его; царицы и царевны, разумеется, он не видал. Царь поехал в половине октября к Троице и на возвратном пути узнал о болезни Иоанна: у принца сделалась горячка, от которой он 28 октября умер на двадцатом году жизни. Борис сильно горевал, Ксения была в отчаянии, а в народе шел слух, что принцу приключилась смерть с умыслу царского, что Борис, видя, как все полюбили Иоанна, боялся, чтоб после не возвели его на престол мимо сына его Федора. В 1604 году начались было переговоры о браке Ксении с одним из герцогов шлезвигских, но прерваны были несчастиями Борисова семейства. Годунов искал жениха для дочери и невесты для сына между владельцами грузинскими; о том же предмете велись переговоры с Австриею и Англиею.

Сношения с Австрийским домом продолжали носить прежний характер. В июне 1599 году Борис отправил к императору Рудольфу посланника, думного дьяка Афанасия Власьева, который ехал морем из Архангельска, норвежским и датским берегом, а потом Эльбою. На дороге гамбургское правительство встретило Власьева с честию, и он прославлял пред ним могущество и добродетели своего царя, рассказывал, как Борис при восшествии на престол велел дать служивым людям на один год вдруг три жалованья: одно – для памяти покойного царя Феодора, другое – для своего царского поставленья и многолетнего здоровья, третье – годовое. Со всей земли не велел брать податей, дани, посохи и на городовые постройки, делает все своею царскою казною. Да не только русских людей пожаловал, и над всеми иноземными милосердье его царское излилось: немцев и литву, которые по грехам своим были в ссылке по дальным городам, велел взять в Москву, дал поместья, вотчины, дворы и деньги, а которые захотели служить, тех принял в службу и годовым жалованьем устроил; торговым людям немцам дал по тысяче рублей, иным – по две тысячи, и многих пожаловал званием гостя. Бурмистры отвечали: “Слышали мы подлинно, что государь ваш дороден, счастлив и милостив, и за его к бедным немцам лифляндским жалованье по всей земле Немецкой во веки ему честь и хвала”.

Нашедши Рудольфа в Пильзене, куда он выехал из Праги от морового поветрия, Власьев так говорил большим думным людям императорским: “Ведомо цесарскому величеству и вам, советникам его, что попустил бог бусурман на христианство, овладел турский султан Греческим царством и многими землями – Молдованами, Волохами, Болгарами, Сербами, Босняками и другими государствами христианскими, также, где была из давних лет православная христианская вера, – Корсунь город, и тут вселился магометанский закон, и тут теперь Крымское царство. Для избавы христианской царское величество сам своею персоною хочет идти на врага креста Христова со многими своими ратями, русскими и татарскими, сухим путем и водяным, чтоб Рудольфу цесарю вспоможенье, а православному христианству свободу учинить. Но царскому величеству и вам ведомо, что к крымскому хану водяного пути нет, кроме Днепра, а по Днепру города литовского короля и литовские черкасы; великий государь посылал к Сигизмунду королю посланника просить судовой дороги Днепром, но Сигизмунд и паны-рада дороги не дали и посланника к цесарскому величеству не пропустили. Король не хочет видеть между великим государем нашим и цесарем дружбы, а христианам добра, с турским ссылается и крымского через свою землю на цесареву землю пропускает. Да и прежде от польских людей над Максимилианом, арцы-князем австрийским, многое бесчестье учинилось. Так цесарское величество, подумав с братом своим Максимилианом и со всеми курфирстами, государю нашему объявил бы: как ему над Польшею промышлять и такие досады и грубости отомстить? А великий государь наш хочет стоять с ним на Польшу и Литву заодно”.

Эта хитрая по-тогдашнему речь, начавшаяся несбыточным обещанием, что сам Борис пойдет на Крым, и кончившаяся призывом к войне с Польшею, показывает, какие жалкие попытки делало московское правительство вследствие совершенного незнания отношений между западными государствами. Годунов надеялся голословными обвинениями побудить императора Рудольфа к разрыву с Польшею! Цесаревы советники отвечали: “Король Сигизмунд и паны радные нам отказали: на турского заодно стоять с нами не хотят. Да что с ними и говорить! Смятенье у них великое, сами не знают, как им вперед жить, короля не любят. Цесарское величество большую надежду держит на великого государя Бориса Федоровича: думает, что по братской любви и для всего христианства он его не забудет. Всего досаднее на поляков цесарскому величеству, что не может их на то привести, чтоб стояли с ним заодно на турка, но делать нечего, надобно терпеть, хотя и досадно: цесарское величество с турским воюет, и если еще с поляками вой ну начать, то с двух сторон два недруга будут, а казны у цесаря не станет от турецкой войны, но как даст бог время, то цесарь станет над Польшею промышлять… Правду сказать, король Сигизмунд цесарю недавно послушен и любителен показался; король ни в чем не виноват, пенять на него нельзя, надобно пенять на поляков, которые великие недруги Австрийскому дому”. Этими словами австрийские вельможи давали ясно выразуметь послу о тесном союзе императора с королем Сигизмундом; поэтому сношения Москвы с Австриею не могли повести ни к чему: Борис не мог в угоду императору начать войну с турками, а император в угоду Борису не мог воевать Польшу.

Королева Елисавета по-прежнему льстила Борису и послам его, чтоб доставить в России выгоды купцам английским. Узнав о восшествии на престол Годунова, Елисавета писала ему: “Мы радуемся, что наш доброхот по избранию всего народа учинился на таком преславном государстве великим государем”. Борис отвечал ей, что он учинился царем по приказу царя Феодора, по благословению царицы Ирины и по челобитью всего народа. В 1600 году отправлен был в Англию посланником дворянин Микулин, которому дан наказ: если спросят, каким образом учинился на государстве Борис Федорович? – отвечать: “Ведомо вам самим, при великом государе Феодоре Ивановиче царский шурин Борис Федорович, будучи во властодержавном правительстве, в какой мере и в какой чести был, и своим разумом премудрым, храбростию, дородством и промыслом царского величества имени какую честь и повышенье и государству Московскому прибавленье во всем сделал: всяким служивым людям милосердье свое показал и многое воинство устроил, черным людям – тишину, бедным и виновным – пощаду, всю Русскую землю в покое и тишине и в благоденственном житии устроил. И великий государь Феодор Иванович, отходя сего света, приказал и благословил государыне царице и своему царскому шурину быть на государстве Московском. Государыня пошла в монастырь и по слезному челобитью всего народа благословила брата своего”.

Микулину при всяком удобном случае давали знать, что ему оказывается особенная честь пред другими послами. Так, ему говорили: “В том месте, где вам выйти из судов в Лондоне, пристает одна государыня наша Елисавета королевна, а кроме нее, никто”. Елисавета говорила по-прежнему: “Со многими великими христианскими государями у меня братская любовь, но ни с одним такой любви нет, как с вашим великим государем”. За обедом во дворце московский посланник с подьячим и переводчиком сидели за особым столом по левую руку от королевы. Когда стол отошел, королева начала умывать руки и, умыв, велела серебряный умывальник с водою подать Микулину, но посланник на жалованье бил челом, рук не умывал и говорил: “Великий государь наш королевну зовет себе любительною сестрою, и мне, холопу его, при ней рук умывать не годится”. Королева засмеялась и Микулина похвалила за то, что ее почтил, рук при ней не умывал.

Микулин чтил королеву, но больше всего боялся уменьшить чем-нибудь честь своего государя: когда лорды приглашали его вести переговоры на их дворе, то он не согласился, требовал непременно, чтоб переговоры происходили во дворце, и его требованию уступили, лорды съезжались с ним на Казенном дворе, как он выражается. Лорд-мэр позвал его обедать; купцы, бывавшие в России, сказали Микулину, что лорд-мэр сядет за столом выше его, ибо такой обычай, и все послы садятся ниже лорда-мэра. Микулин отвечал: “Нам никаких государств послы и посланники не образец; великий государь наш над великими славными государями высочайший великий государь, самодержавный царь. Если лорд-мэр захочет нас видеть у себя, то ему нас чтить для имени царского величества, и мы к нему поедем; а если ему чину своего порушить и меня местом выше себя почтить нельзя, то мы к нему не поедем”. И действительно, посланник не обедал у лорда-мэра. Микулин был в Лондоне во время восстания Эссекса (13 февраля 1601); Елисавета писала Годунову, что Микулин готов был подвергнуться опасности и биться с бунтовщиками. Но сам Микулин доносит только, что была смута и 24 февраля ерль Ексетский (граф Эссекс) казнен смертию, и по нем в Лунде (Лондоне) было великое сетованье и плач великий во всех людях.

Кроме Англии по делам торговым были сношения с городами ганзейскими: Борис исполнил просьбу 59 городов и дал им жалованную грамоту для торговли, при этом любчанам сбавлена была пошлина до половины. В 1601 и 1604 годах папа Климент VIII и кардинал Альдобрандини писали к Борису о пропуске нунциев и миссионеров, отправлявшихся в Персию; позволение было дано. С герцогом тосканским Борис пересылался насчет вызова в Москву итальянских художников, на что герцог объявлял радушное согласие.

Отношения к Крыму были благоприятны; хан, живший не в ладу с султаном, принуждаемый принимать участие в войнах последнего и видя, с другой стороны, могущество Москвы, невозможность приходить врасплох на ее украйны, ибо в степях являлись одна за другою русские крепости, должен был смириться и соглашаться с московскими послами, которые провозглашали, что государь их не боится ни хана, ни султана, что рати его бесчисленны. Борис приказывал отпускать крымских гонцов так, чтоб новые города: Оскол, Валуйки, Борисов – были в стороне, чтоб они шли не близко тех городов, не видали их и не рассматривали; провожатых с ними из Ливен не посылать, потому что они провожатых бьют и в полон берут. Летом 1601 года в новый Борисов город послан был окольничий Бутурлин для размена русских и крымских послов; в послах должен был идти князь Григорий Волконский; со стороны хана приехал известный уже нам Ахмет-паша Сулешов; переговоры происходили на мосту, который был наведен на Донце. Когда Бутурлин сказал Ахмет-паше, что князь Волконский везет к хану деньгами больше 14000 рублей, то Ахмет отвечал: “В прежние годы посылывано больше того и в последний раз, как я на Ливнах разменивал послов, было послано больше: что это за любовь, час от часу все убавлять? Привезши казну несполна, хотите меня к шерти привести; ваш государь к царю писал, что по цареву запросу все сполна послано и мне шерти не давать”. Бутурлин отвечал, что царь Борис на преславных государствах учинился внове, государь мудрый, храбрый, милосердый, такого милостивого государя в Русском царстве не бывало: объявляя свое царское милосердие всяким ратным людям для своего царского венца и для своего многолетнего здоровья и для блаженной памяти царя Феодора Ивановича, пожаловал на один год три жалованья, а что было казны прежних государей и что было его прежней казны, все роздал и никаких податей брать не велел; а что в казне осталось, то прислал к хану. Пусть, продолжал Бутурлин, хан даст шерть и соблюдает ее; а если он захочет это сделать обманом, на своем слове и на правде не устоит, то государь наш сам своею царскою персоною, со всеми своими несчетными ратями, русскими, татарскими и немецкими, против царя пойдет и станет над ним своего дела искать, где царь ни будет. Ахмет сказал на это: “Я знаю, что государь ваш милостивый и дородный, захочет какую недружбу своему недругу мстить, и ему все можно сделать”. Но, и признав могущество Бориса, Ахмет никак не хотел давать шерти, потому что денег было мало, и Бутурлин должен был разменяться послами без шерти. После размена Бутурлин звал Ахмет-пашу к себе в шатер за получением царского жалованья, но Ахмет не пошел. Тогда князь Волконский, уже бывший с ним за Донцом, дал знать Бутурлину, что Ахмет-паша двинулся с места, говорит, что ему царского жалованья не дали, так он хочет государеву казну, что с послами, взять, а самих послов покинуть. Бутурлин испугался, возобновил переговоры, и решили поставить шатер на мосту, на том месте, где прежде сходились, и в шатре Ахмету взять жалованье.

Но хан не отказался дать шерти и прислать клятвенную грамоту в Москву с послом своим Ахмет-Челибеем, причем писал Борису: “Вы на правде не стоите: донские козаки дважды уже в нашу землю приходили и улусы наши побрали”. Очень любопытна тайная грамота Казы-Гирея Борису, в которой хан старается убедить царя, чтоб тот не строил крепостей в степи: “Теперь, – пишет хан, – ты города поставил, и этими городами к нашему государству близко подошел, а те места, которые по Донцу, наших улусов угодья. Будь тебе, брату нашему, ведомо: турский государь на ваше государство как ни помыслит рать послать, так я ему отговариваю тем, что место дальнее и пешей его рати до вашего государства не дойти, чем ему и запрещаю; а только он сведает, что к вашим городам близко и дойти можно, то он будет вашим государствам вредить. И тебе бы вперед гораздо помыслить: если дальше тех городов, которые поставлены, станете подвигаться, то это шерть и добро порушит. Татарские князья и лучшие люди нам говорят: русские города к нам близко поставлены, и если между нами будет недалеко, то нашим людям с русскими людьми нельзя не задираться”. На это дан был ответ: “Турского рать великому государю не страшна; великий государь может стоять против всех своих недругов, а рати у государя нашего несчетно. Города поставлены на поле для воров черкас, потому что многие воры черкасы и донские козаки послов и гонцов громили; а как те города поставлены, то теперь послам, посланникам и гонцам дорога чиста, государя вашего улусам от тех городов убытка нет, а только прибыль, что уже тут воры черкасы больше не живут”.

Перемена отношений ясно высказывалась во всем: когда Борис должен был клясться в соблюдении мирных условий, то велел быть Ахмет-Челибею у себя наедине, взял в руки книгу и, подержав ее, сказал: “Это наша большая клятва, больше ее у нас не бывает”, и отдал книгу боярину Семену Никитичу Годунову. Ахмет-Челибей ударил челом о землю и говорил: “Когда государь наш Казы-Гирей перед вашим послом, князем Григорием Волконским, прямую шерть учинил на коране, то князь Волконский велел эту книгу смотреть толмачу своему; со мною Казы-Гирей для такого же дела прислал дьяка грека; и в том как ты, государь, повелишь”. Борис отвечал: “Сказывал я тебе, что мы такой клятвы не давали никогда, как теперь брату своему дали; с которыми великими государями бывает у нас мирное постановление, то с их послами утверждают бояре наши окольничие и думные дьяки, а большим укреплением царское слово бывает, то и правда. А теперь, желая крепить братство с Казы-Гиреем свыше всех государей, велели мы тебе быть у себя наедине, только теперь при нас сродник (и указал на боярина Семена Никитича) да ближний дьяк Афанасий Власьев, потому что все большие дела тайные”. Посол должен был удовольствоваться этим объяснением.

То, что Борис подержал книгу в руках, разумеется, не мешало донским козакам нападать на крымцев; хан требовал у московского посла, князя Борятинского, чтоб тот или сам поехал, или послал кого-нибудь к козакам унять их и взять у них пленных татар, Борятинский отвечал с сердцем, что он послан не для того, чтоб унимать козаков и полон отыскивать. За такой ответ хан выслал его из Крыма, но и это не имело никаких неприятных последствий для Москвы, и сношения возобновились.

Мирных сношений с Турцией не было при Борисе. Как прежде при царе Феодоре Борис помог Австрийскому двору казною против турок, так теперь помогал он против них единоверному воеводе молдавскому Михаилу; кроме денег на военные издержки, в Молдавию посылались церковные украшения, образа.

Если отношения к Крыму видимо принимали благоприятный оборот, то иначе шли дела за Кавказом: рано еще, не по силам было Московскому государству бороться в этих далеких краях с могущественными турками и персиянами. Мы видели уже, что Александр кахетинский не мог быть усерден к Москве, из которой ему давали знать, чтоб он не надеялся скорого освобождения от страшных магометанских соседей, и манил султана. Александр горько жаловался, что ошибся в своих надеждах. Преждевременное вмешательство в дела Закавказья обошлось дорого Москве уже при Феодоре, еще дороже обошлось в царствование Бориса: уполномоченный Москвою хитрить, Александр, признавая себя слугою Бориса, сносился в то же время с сильным Аббасом персидским и позволил сыну своему Константину принять магометанство, но и это не помогло: Аббас хотел совершенного подданства Кахетии и велел отступнику Константину убить отца и брата за преданность Москве. Преступление было совершено; с другой стороны, в Дагестане русские под начальством воевод Бутурлина и Плещеева вторично утвердились было в Тарках, но турки вытеснили их отсюда, а кумыки перерезали при отступлении после отчаянного сопротивления: 7000 русских пало вместе с воеводами и владычество Москвы исчезло в этой стране (1605 г.).

В далеком Закавказье Москва не могла защитить единоверцев своих от могущественных народов магометанских; зато беспрепятственно утверждалась ее власть в степях приволжских и в пустынях Сибири, где государи магометанские по своей отдаленности не могли защитить от нее своих слабых единоверцев. Ногаи разделялись на три орды, из которых одна только признавала власть московского царя. Борис, желая подчинить себе все три орды и опасаясь связи одной из них с Турциею и Крымом, приказывал подчиненному себе хану теснить ногаев турецких и в то же время, чтоб вернее достигнуть цели, приказывал астраханским наместникам ссорить ханов, следствием чего была кровопролитная война и запустение неприязненного улуса; но в подчиненном себе улусе Борис строго запрещал междоусобия.

В Сибири Кучум был жив и не переставал отводить сибирские волости от московского государя. В августе 1598 года за ним погнался воевода Воейков, сбирая на дороге языки о кочевьях слепого сибирского царя; кинув обоз, Воейков шел день и ночь, нашел Кучума на лугу на Оби, бился с ним от восхода солнечного до полудня и наконец одолел; семейство Кучума попалось в плен к русским, старик сам-третей ушел в лодке вниз по Оби. С какими же средствами велись эти сибирские войны, вследствие которых вся северная Азия подчинялась Москве, подчинялась христианству и гражданственности европейской? Воевода Воейков пишет, что у него в походе против Кучума было рати: три сына боярских да голова татарский, три атамана да четыреста без трех человек литвы, козаков, юртовских и волостных татар. С такою разноплеменною ратью воевода бился полдня и поразил Кучума, но при этом надобно сказать также, что у сибирского царя было только 500 человек войска.

Пока упрямый Кучум был жив и не отказывался от вражды к Москве, до тех пор нельзя было ждать покоя в Сибири, и вот завели с ним опять сношения. Воейков послал сказать ему, чтоб он ехал к государю, государь его пожалует, жен и детей велит отдать; Кучум отвечал: “Не поехал я к государю, по государевой грамоте, своею волею в ту пору, когда я был совсем цел; а теперь за саблею мне к государю ехать не по что, теперь я стал глух и слеп, и нет у меня ничего. Взяли у меня промышленника, сына моего Асманака царевича; хотя бы у меня всех детей побрали, а один остался Асманак, то я бы с ним еще прожил; а теперь сам иду в Ногаи, а сына посылаю в Бухары”. Старик пошел в Ногаи за смертию: его убили там. Семейство Кучума отправили в Москву с воеводами и козаками; дорога была тяжела для пленных, потому что провожавшие их воеводы не смели ничего сделать без царской грамоты, обо всякой безделице писали в Москву и дожидались ответа, а между тем пленники нуждались в необходимом. Козаки, по обычаю, буйствовали; воеводы писали царю: “Пришел к царевичам ночью пьяный козак, царевичей бранил непристойными словами, потом пришли ночью и к нам козаки и нас бранили. Мурзам от козаков теснота великая, а нас не слушают, ходят пьяные, воруют, к царевичам и к царицам ходят бесчинно, а нас и атаманов своих не слушают, говорят: мы вам не приказаны, так мы такие же, что и вы”. Пленников ввезли торжественно в Москву напоказ народу и потом разослали по городам.

Строение городов в Сибири продолжалось; построены были: Верхотурье, Мангазея, Туринск, Томск. Томскому воеводе велено было прибрать в свой город в служивые люди и на пашню из зырян 50 человек, но ему удалось прибрать в Сургуте только пять человек. Тогда царь писал на Верхотурье, чтобы там прибрали для Томска 50 человек из гулящих охочих людей, и дать им по два рубля с полтиною денег человеку, хлеба по четверти муки, по полосмине круп, столько же толокна; прибрать молодцев молодых добрых, которые бы стрелять умели. Кроме служилых и пашенных людей, в новопостроенные сибирские города переводились из других городов и торговые люди: так, в 1599 году велено было двоим купцам из Вятки переселиться на Верхотурье. Прибирались туда и ямские охотники; им дано было от заимодавцев льготы на три года, с тем чтоб они в это время устроили себе дворы и завели пашню. Верхотурские стрельцы, козаки, пашенные крестьяне и ямские охотники били челом государю: держат они по найму для своей нужды, для пашни и для гоньбы ярыжных козаков, дают им найму по три рубля с полтиною и по четыре рубля на лето, кроме того, что они едят и пьют у них; но этих козаков берут у них воевода и голова на царские изделья; кроме того, воевода и голова нанимают к казенным баням ярыжных козаков, дают им найму в год по четыре и по пяти рублей, и эти деньги, также деньги на банную поделку велят собирать с их ярыжных козаков. Царь запретил это. Позволено было пинежанам и мезенцам ездить в Сибирь, торговать с тамошними народцами, платя десятый лучший мех в казну царскую. В 1604 году бил царю челом верхотурский ямской охотник Глазунов: торгует на Верхотурье верхотурский жилец, торговый человек Лучанин всякими товарами с вогуличами; у кого сведает какой товар, перекупает, а младшим людям товару никакого купить не даст; сам на товаре даст рубли два или три, а возьмет рублей восемь, десять или пятнадцать, царской десятинной пошлины не платит, говорит, что у него жалованная грамота. Царь писал воеводе, что если ямщик говорит правду, то брать у Лучанина пошлину, какая берется с приезжих торговых людей, и не велеть ему перекупаться товарами, чтобы верхотурским всяким людям в том нужды и тесноты не было.

В Верхотурском уезде заведены были казенные соляные варницы; но промышленность эта не могла идти успешно по причине недостатка в людях. Своего хлеба в новопостроенных сибирских городах недоставало, надобно было присылать хлебные припасы туда из Европейской России; самый удобный способ доставки был по рекам, но для этого нужны были суда, и вот для постройки судов велено было выслать в Сибирь плотников с Перми, Вятки, Выми, Сольвычегодска, Устюга человек 80 и больше; эти плотники устраивались пашнею в удобных для судостроения местах; судовые снасти отправлялись из Ярославля и Вологды. Надобно бы озаботиться и о дорогах сухопутных; проведена была дорога между Соликамском и Верхотурьем; прокладывали ее посошные люди под надзором вожа и целовальников; вож воровал, приказывал дороги чистить узко, мосты мостить худые, целовальники на него жаловались; жаловались воеводы и служилые люди, ездившие в Сибирь, что по этой новой дороге хлебных запасов и сибирской казны провозить будет нельзя и служилым людям ездить по ней будет с большою нуждою; царь велел послать целовальников и посошных людей чистить дорогу сызнова, чтобы на ней заломов и пней не было. Годунов заботился и о туземцах: в 1598 году он писал, чтобы не брать у тюменских татар подвод для гонцов, не взыскивать ясака с татар и остяков бедных, старых, больных и увечных; заботился о примирении выгод туземцев и русских переселенцев, писал верхотурскому воеводе, чтоб он вогуличам с верхотурскими торговыми людьми сенные покосы, рыбные и звериные ловли и всякие угодья поделил, как доведется, чтобы вогуличам нужды не было и верхотурским торговым людям чтобы также нужды не было. Крещеных дикарей велено было записывать в стрельцы; церкви в новопостроенных городах были снабжаемы книгами.

Так распоряжался Борис в странах новоприобретенных и новонаселенных. Теперь взглянем на его распоряжения в старых областях Московского государства. В 1599 году патриарх объявил, что грамота, данная Грозным митрополиту Афанасию, ветха, и потому Борис возобновил ее на свое имя: в этой грамоте подтверждено, что духовенство патриарших монастырей и все люди, служащие патриарху и живущие на его землях и землях его монастырей, подлежат только его патриаршему суду, исключая душегубство; кроме того, крестьяне патриаршие и его монастырей освобождены от разных повинностей.

Мы видели, что в 1580 году жители города Хлынова просили царя, чтоб у них был основан монастырь; теперь, в 1599 году, жители вятского же города Слободского били челом, что у них много людей желают постричься, но нет монастыря, а которые уже постриглись, то волочатся без пристрой между дворов, отца духовного у них близко нет и они помирают без покаяния и причащения; есть монастырь Успенский в Хлынове, но далеко, да посадским людям и волостным крестьянам постригаться в нем трудно: архимандрит и старцы просят много вкладу, по десяти, пятнадцати и двадцати рублей, с убогого человека меньше десяти рублей не берут, а кому случится постричься у себя на подворье, то они без пяти рублей не постригут. Поэтому слобожане просили, чтоб патриарх позволил им построить монастырь у себя в городе, а строителя уже они выбрали; патриарх согласился. В Верхотурье монах Иона построил монастырь по своему обещанию. Мы видели, какой дан был наказ поповским старостам в 1594 году; но в 1604 году патриарший тиун Чортов доносил Иову, что старосты и десятские поповские в поповскую избу не приходят, попов и дьяконов от бесчиния не унимают: безместные попы и дьяконы в поповскую избу не ходят и перед литургиею правила не правят, садятся у Фроловского моста и бесчинства делают большие, бранятся скаредно, а иные играют, борются и на кулачки бьются; а которые нанимаются обедни служить, те идут в церковь, не простившись с теми из своих братий, с которыми бранились; служат обедни не вовремя, рано, без часов; приезжие попы ему, тиуну, ставленных грамот своих не кажут, его не слушают, бранят и позорят. Патриарх подтвердил прежний наказ поповским старостам. При вступлении своем на престол, собирая войско против хана, Борис объявил, чтоб воеводы были без мест. Но местничество при нем не ослабевало. В этом отношении любопытна переписка с царем Михаилы Глебовича Салтыкова, посыланного в Иван-город навстречу принцу Иоанну датскому. В Иван-городе было трое воевод: князь Василий Ростовский, Третьяк Вельяминов и князь Петр Кропоткин. Салтыков, приехав в Иван-город, обратился с вопросом к двум младшим воеводам – Вельяминову и Кропоткину: нет ли немецких выходцев на государево имя, и если есть, то посланы ли они к государю? Воеводы отвечали, что выходцы есть, выехали тому дня с четыре, о вестях, ими принесенных, написали они, воеводы, к государю грамоту, но эта грамота еще не отпущена, потому что старший воевода, князь Василий Ростовский, в съезжую избу не приезжал, выходцев не расспрашивает и государю о том не пишет; они же мимо его писать не смеют и писать у них некому: подьячие живут у князя Василья на дворе, и прогонов им дать нечего, денег у них нет. Они, воеводы, ежедневно к князю Василью приказывают, чтоб он немцев спросил или бы велел им, воеводам, быть к себе на двор и с ними тех немцев расспросил и о всяких делах городовых с ними поговорил; но князь Василий их к себе не пускает и дела не делает: ключи городовые и списки дворянам прислал с подьячим в избу, велел положить на столе и отказал, что ему государевых дел не делать. Салтыков сказал на это Вельяминову и Кропоткину: “Вы делаете не гораздо, что такие великие многие дела за вашею рознею теперь стали”. Потом Салтыков пошел к князю Ростовскому и говорил с ним наедине; воевода отвечал, что дела ему никакого делать нельзя за Вельяминовым, у которого написано в наказе, что по государеву указу велено ему быть в Иван-городе в воеводах, а воеводы – князь Ростовский и князь Кропоткин уже тут, в Иван-городе, были и этим ему, князю Василью, голова ссечена, и за тем ему и никакого дела делать нельзя. Салтыков отвечал ему: “Какое тебе будет до Третьяка дело, то пиши и бей челом государю, а униженья тебе тут никакого нет, Третьяк тебе не местник, велено ему быть с тобою, да и сам Третьяк перед тобою говорит, что ему с тобою не сошлось”. Князь Ростовский сказал на это, что он дела не делает явно за Третьяком, а тайно всякие дела делает и за ним не станет, и прибавил: “Кто таких дураков воевод посылает?” Потом, спохватившись, сказал: “Государь этого не ведает”. Но Салтыков отвечал ему, что он говорит не гораздо: жалует воевод государь, отпускает от своего царского лица и от своей царской руки и посылают их по государеву указу; да и про свою братию, воевод, так ему говорить непригоже. Князь Ростовский с своей стороны жаловался царю, что двое других воевод не велели ходить к нему подьячим, отчего ему писать к царю нельзя, ибо своею рукою писать не может, болен; жаловался, что Салтыков ни о каких государевых делах ему не говорит.

К царствованию Бориса принадлежит любопытный местнический случай, в котором видим столкновение интересов родственных с интересами родовыми: в июле 1598 года бил челом князь Ноготков вместо всех князей Оболенских: в нынешнем году был на берегу в правой руке в третьих боярин князь Иван Васильевич Сицкий, а в передовом полку в третьих – князь Александр Репнин-Оболенский. И князь Репнин был меньше князя Сицкого, не бил челом в отечестве, дружась с князем Сицким и угождая Федору Никитичу Романову, потому что Федор Романов, князь Сицкий и князь Репнин между собою братья и великие друзья. А умышлял это Федор Романов для того, чтобы воровским нечелобитьем князя Репнина поруха и укор учинились в отечестве от его рода Романовых и от других чужих родов всему их роду князей Оболенских. Государь бы их пожаловал, велел это их челобитье записать, чтобы всему их роду в отечестве порухи и укору не было от чужих родов. И государь князя Ноготкова пожаловал, велел челобитье в разряд записать, что князь Репнин был с князем Сицким по дружбе, и князь Репнин князю Сицкому виноват один, а роду его – всем князьям Оболенским от этого порухи в отечестве нет никому.

Борис, если верить показаниям иностранцев, увеличил число стрельцов в Москве: по Флетчеру, при Феодоре было в Москве 7000 стрельцов; при Борисе, по Маржерету, уже было 10000; они разделялись на приказы, каждый – в 500 человек, приказом начальствовал голова. Голова, смотря по службе, получал жалованья от 30 до 60 рублей и, кроме того, поместье; сотники получали от 12 до 20 рублей, десятники – до 10, рядовые – от 4 до 5, кроме того, получали ежегодно по 12 четвертей ржи и столько же овса. Когда Борис выезжал из Москвы, хотя бы не далее шести верст, то его окружало множество стрельцов, которым выдавались лошади из царских конюшен, и число всей конницы, как стрелецкой, так и дворянской, окружавшей царя при выездах, простиралось от 18000 до 20000. Каждый воевода имел свое знамя с изображением известного святого, знамя это благословлялось патриархом, для ношения его определялось двое или трое человек; кроме того, каждый воевода имел свой собственный набат или большие медные барабаны, которые возились на лошадях; у каждого воеводы таких барабанов 10 или 12, столько же труб и несколько бубнов; при звуке всех этих инструментов начинается битва, но один барабан назначен бить отступление. Жалованье боярам, по Маржерету, простиралось от 500 до 1200 рублей: последнюю сумму получал первый боярин, князь Мстиславский; окольничие получали от 200 до 400 рублей и от 1000 до 2000 четвертей земли, окольничих было 15; думные дворяне, числом шесть, получали от 100 до 200 рублей и до 1200 четвертей земли; московский дворянин – от 20 до 100 рублей и от 500 до 1000 четвертей, выборный дворянин – от 8 до 15 рублей и городовой – от 5 до 12 и до 500 четвертей земли; боярские дети получали по 4, 5, 6 рублей и от 100 до 500 четвертей земли. Из этих служилых людей, говорит Маржерет, составляются огромные толпы, не знающие порядка и дисциплины и потому приносящие гораздо более вреда, чем пользы. Вспомогательные отряды черемис, мордвы и татар простираются до 30000; черкас – от 3000 до 4000, иностранцев, то есть немцев, поляков и греков, – 1500; последние получают от 12 до 60 рублей жалованья, а начальные люди – до 120 рублей и, кроме того, от 600 до 1000 четвертей. Даточные люди выставляются с земель духовенства, с каждой четверти – по два ратника, один конный, другой пеший. Лошади большею частию получаются из Ногайской орды (кони), они средней величины и могут бежать от семи до осьми часов, не останавливаясь, очень дики и пугаются ружейного выстрела, цветом они белые с черными пятнами, едят мало овса или вовсе не едят его; русские употребляют еще грузинских лошадей: эти красивы, но относительно выдержливости и скорости их нельзя и сравнивать с ногайскими. Употребляются также турецкие и польские лошади, которые называются аргамаками; собственно русские лошади малы ростом, но добры, особенно те, которых пригоняют из Вологды и соседних стран. Можно купить хорошую русскую или татарскую лошадь за 20 рублей, и она служит лучше, чем турецкий аргамак, стоящий от 50 до 100 рублей.

Давно уже московские государи начали принимать в службу иностранцев, немцев, но никогда еще эти иностранцы не пользовались таким почетом и такими выгодами, как при Борисе. Главною причиною тому опять было желание приласкать ливонцев, потом явное преимущество иностранных ратников пред русскими, наконец, можно присоединить сюда и подозрительность Бориса, который, не доверяя своим русским, хотел окружить себя иностранцами, вполне ему преданными. В 1601 году приехали в Москву ливонцы, лишившиеся имений своих вследствие войны Польши с Швециею, приехало также несколько немцев из Германии, из Швеции; Борис принял их чрезвычайно милостиво и при торжественном представлении сказал: “Радуемся, что вы по здорову в наш царствующий город Москву доехали. Очень скорбим, что вы своими выгнаны и всех животов лишились, но не печальтесь: мы в три раза возвратим вам то, что вы там потеряли; дворян мы сделаем князьями, других, меньших людей, – боярами; слуги ваши будут у нас людьми свободными; мы дадим вам землю, людей и слуг, будем водить вас в шелку и золоте, кошельки ваши наполним деньгами; мы не будем вам царем и господином, но отцом, вы будете нашими детьми, и никто, кроме нас самих, не будет над вами начальствовать; я сам буду вас судить; вы останетесь при своей вере. Но за это вы должны поклясться по своей вере, что будете служить нам и сыну нашему верою и правдою, не измените и ни в какие другие государства не отъедете, ни к турскому, ни в Крым, ни в Ногаи, ни к польскому, ни к шведскому королю. Сведаете против нас какой злой умысел, то нам об этом объявите, никаким ведовством и злым кореньем нас не испортите. Если будете все это исполнять, то я вас пожалую таким великим жалованьем, что и в иных государствах славно будет”. Тизенгаузен, ловкий и красноречивый ливонский дворянин, благодарил царя от имени своих собратий и клялся за них в верности до смерти. “Дети мои! – отвечал на это Борис, – молите бога о нас и о нашем здоровье, а, пока мы живы, вам ни в чем нужды не будет”, – и, взявшись за свое жемчужное ожерелье, прибавил: “И это разделю с вами”. Немцев разделили на 3 статьи: находившиеся в первой получили по 50 рублей жалованья и поместье со 100 крестьянами; находившиеся во второй – 30 рублей жалованья и поместье с 50 крестьянами; в третьей – 20 рублей жалованья и поместье с 30 крестьянами; наконец, слуги дворянские получили по 15 рублей и поместье с 20 крестьянами.

Не одни служилые немцы пользовались благосклонностию Бориса: купцы ливонские, выведенные в Москву еще при Грозном, получили по 300 и по 400 рублей взаймы из царской казны, без роста, на бессрочное время, под условием не выезжать из России без позволения и не распускать за границею дурных слухов о государе. Должно быть, к числу этих немцев принадлежали Поперзак и Витт, которым Борис дал жалованные грамоты на звание московских лучших торговых людей с правом беспошлинной торговли с иностранными государствами; ведал и судил их во всем печатник Василий Щелкалов; московские дворы их были свободны от всяких податей и повинностей; на дворах своих они имели право держать питье всякое про себя, а не на продажу; причислены они были к московской Гостиной сотне, а с посадскими людьми московскими ничего не тянули.

Таким образом, в сословии служилых людей увеличилось число иноземцев, иноземцы появились и среди купцов московских. Касательно внешней торговли при Борисе мы имеем известие, что в 1604 году к Архангельску приходило 29 кораблей английских, голландских и французских; товары, привозимые на этих кораблях, были: жемчуг, яхонты, сердолики, ожерелья мужские канительные, стоячие и отложные, сукна, шелковые материи, миткаль, киндяки, сафьян, камкасеи, полотенца астрадамские (амстердамские), вина, сахар, изюм, миндаль, лимоны в патоке, лимоны свежие, винные ягоды, чернослив, сарачинское пшено, перец, гвоздика, корица, анис, кардамон, инбирь в патоке, цвет мускатный, медь красная, медь волоченая, медь в тазах, медь зеленая в котлах, медь паздера, медь зеленая тонкая, олово прутовое и блюдное, железо белое, свинец, ладан, порох, хлопчатая бумага, сельди, соль, сера горячая, зеркала, золото и серебро пряденое, мыло греческое, сандал, киноварь, квасцы, целибуха, колокола, паникадила, подсвечники медные, рукомойники, замки круглые, погребцы порожние со скляницами, ртуть, ярь, камфора, москательный товар, проволока железная, камешки льячные в кистках, камешки белые льячные, масло спиконардовое, масло деревянное, масло бобковое. Корабли приходили из Лондона, Амстердама, Диеппа.

Мы видели, что в начале царствования Феодорова произошла важная перемена в судьбе земледельческого сословия – выход крестьянский был запрещен; Борис, как говорит одно иностранное известие, при восшествии своем на престол определил, сколько крестьянин должен платить землевладельцу и сколько работать на него. Несмотря на то, сильные притеснения, которые претерпевали крестьяне вследствие нового порядка вещей, заставили Годунова в 1601 году изменить закон так, чтобы цель, для которой он был издан, достигалась, т. е. чтобы богатые землевладельцы не могли переманивать крестьян с земель мелких служилых и приказных людей, а между тем крестьянин, притесняемый мелким помещиком, мог освободиться от него выходом, только не к богатому землевладельцу, у которого мог получить больше льготы, а к другому мелкому же. “Великий государь царь, – говорит указ, – и сын его великий государь царевич пожаловали, во всем своем государстве от налога и от продаж велели крестьянам давать выход”. Но отказывать и возить крестьян могли только: дворяне, которые служат из выбору, жильцы, дети боярские городовые, городовые приказчики, иноземцы всякие, Большого дворца люди всех чинов (ключники, стряпчие, ситники, подключники), Конюшенного приказа приказчики, конюхи стремянные и стряпчие, ловчего пути охотники и конные псари, сокольничья пути кречетники, сокольники, ястребники, трубники и сурначеи, царицыны дети боярские, всех приказов подьячие, сотники стрелецкие, головы козачьи, Посольского приказа переводчики и толмачи, патриаршие и архиерейские приказные люди и дети боярские. Срок крестьянского отказа и возки прежний – Юрьев день осенний да после него две недели; пожилого крестьяне платят по Судебнику рубль и два алтына. Крестьяне не могли переходить: в дворцовые села и черные волости, за патриарха, архиереев, за монастыри, за бояр, окольничих, дворян больших, за приказных людей и дьяков, за стольников, стряпчих, голов стрелецких; а в Московском уезде и в Московский уезд из других областей запрещено было отказывать и возить крестьян всем людям без исключения. Кроме того, было постановлено, чтоб один человек от другого мог вывезти не больше двух крестьян. В 1602 году новое постановление было подтверждено; велено было в городах и по сельским Торжкам биричу кликать несколько раз: кто из крестьян хочет за кого идти в крестьяне же может, как и в прошлом году, выходить на Юрьев день осенний, чтобы таких крестьян помещики и вотчинники выпускали из-за себя со всем их имением, без всякой зацепки и в крестьянской возке между людьми боев и грабежей не было бы, силою дети боярские крестьян за собою не держали бы и продаж им никаких не делали; а кто станет крестьян грабить, из-за себя не выпускать, тем быть в большой опале. Очень вероятно, что голод, свирепствовавший в это время, был причиною налогов и продаж, которые заставили прибегнуть к означенной мере.

От описываемого времени, именно от 1599 года, дошли до нас любопытные известия, показывающие нам точку зрения, с какой в Московском государстве смотрели на отношение прикрепленных крестьян к землевладельцам вскоре после прикрепления. Крестьянин с сыном и пасынком, прикрепленный к земле Вяжицкого монастыря, бежал и скрылся в имении одного сына боярского. Игумен Вяжицкого монастыря его отыскивал и чрез несколько лет отыскал; тогда вдова того сына боярского, у которого он укрывался, не желая тягаться с монастырем, выдала беглого игумену. Как же последний поступил с ним? Он его порядил к себе в крестьяне на пашню; крестьянин обязался поставить избу с разными службами, распахать пашни и проч., а игумен дал ему разные льготы и подмогу. Потом тот же Вяжицкий монастырь счел для себя выгодным переселить несколько крестьян с одной своей земли на другую; как же он распорядился? Он заключил с этими крестьянами порядную запись: крестьяне порядились жить за монастырем на новой земле, обязались по старому обычаю произвести известные работы, а монастырь обязался дать им известные льготы; в случае же неисполнения условий со стороны крестьян они обязались заплатить монастырю известную сумму денег. Уже в описываемое время правительство должно было вооружиться против людей, которые, отбывая от платежа податей, закладывались, по тогдашнему выражению, за других: в 1599 году Борис велел выслать на житье в город Корелу тех корелян, которые жили в Спасском Кижском погосте за митрополитом, монастырями, за детьми боярскими и за всякими людьми (в захребетниках и подсуседниках).

Царские послы прославляли Годунова пред иностранцами за облегчение народа от податей; действительно, в распоряжениях его встречаем известие о таком облегчении: например, в грамоте в Серпухов 1601 года говорится, что в Серпухове и Коломне отменены целовальники и дьячки для денежных сборов и жители освобождались от платежа или подмоги, которая собиралась с сох; остались губные целовальники, дьячки, сторожа, палачи и биричи, и денежные доходы с сох велено собирать губным целовальникам; брать в целовальники крестьян с сох и подмогу им давать с сох же; а с посадов и с дворцовых сел губным целовальникам, дьячкам, сторожам, палачам и биричам не быть, потому что во всех городах на посадах и по слободам всякие таможенные пошлины указал царь собирать посадским людям. В той же грамоте говорится, чтобы в Серпухове и Коломне вперед тюрьм сохами не строить, строить их на деньги из царской казны. При Годунове был дан в Разбойный приказ боярский приговор: которые разбойники говорили на себя в расспросе и с пыток и сказали: были на одном разбое, а на том разбое убийство или пожог дворовый или хлебный был, и тех казнить смертью. А которые разбойники были на трех разбоях, а убийства и пожогу хотя и не было, и тех казнить смертию же; а которые разбойники были на одном разбое, а убийства и пожогу на тех разбоях не было, и тем разбойникам сидеть в тюрьме до указу. Которые разбойники или тати сидят в тюрьме года два или три и на которых людей с пыток в первом году не говорили, а в другом и третьем году станут говорить, то их речам не верить.

Мы видели, как Борис был верен мысли Грозного о необходимости приобресть прибалтийские берега Ливонии для беспрепятственного сообщения с Западною Европою, для беспрепятственного принятия от нее плодов гражданственности, для принятия науки, этого могущества, которого именно недоставало Московскому государству, по-видимому, так могущественному. Неудивительно потому встречать известие, что Борис хотел повторить попытку Грозного – вызвать из-за границы ученых людей и основать школы, где бы иностранцы учили русских людей разным языкам. Но духовенство воспротивилось этому; оно говорило, что обширная страна их едина по религии, нравам и языку; будет много языков, встанет смута в земле. Тогда Борис придумал другое средство: уже давно был обычай посылать русских молодых людей в Константинополь учиться там по-гречески; теперь царь хотел сделать то же относительно других стран и языков; выбрали несколько молодых людей и отправили одних в Любек, других в Англию, некоторых во Францию и Австрию учиться. Ганзейские послы, бывшие в Москве в 1603 году, взяли с собой в Любек пять мальчиков, которых они обязались выучить по-латыни, по-немецки и другим языкам, причем беречь накрепко, чтоб они не оставили своей веры и своих обычаев. С английским купцом Джоном Мериком отправлены были в Лондон четверо молодых людей “для науки разных языков и грамотам”. Но пока эти молодые люди учились за границею иностранным языкам и грамотам, государство нуждалось в знаниях, искусствах необходимых, и вот Борис отправил известного уже нам Бекмана в Любек для приглашения в царскую службу врачей, рудознатцев, суконников и других мастеров. В наказной памяти Бекману говорилось: “Приехав в Псков, сказать воеводе, чтоб отпустил его тотчас не шумно, чтоб о том иноземцы не узнали. Из Пскова ехать в Любек Лифляндскою землею на Юрьев или на Кесь, или другие какие города, куда ехать лучше и бесстрашнее”. Из этих слов ясно видно, что заставляло московских государей добиваться хотя одной гавани на Балтийском море: иначе надобно было действовать тайком, не шумно, надобно было выкрадывать знания с запада. Далее в наказе говорится: “Приехавши в Любек, говорить бурмистрам, ратманам и палатникам, чтоб они прислали к царскому величеству доктора навычного, который был бы навычен всякому докторству и умел лечить всякие немощи. Если откажут, то промышлять в Любеке доктором самому, чтоб непременно доктором в Любеке промыслить. Посланы с ним опасные грамоты суконным мастерам, рудознатцам, которые умеют находить руду золотую и серебряную, часовникам: так ему промышлять накрепко, чтоб мастеровые люди ехали к царскому величеству своим ремеслом послужить, сказывать им государево жалованье и отпуск повольный, что им приехать и отъехать во всем будет повольно безо всякого задержанья”.

Борис по характеру своему особенно дорожил медиками, потому что трепетал за свое здоровье и здоровье своего семейства, думал, что враги постоянно умышляют против его жизни и здоровья, следовательно, хотел окружить себя искусными людьми, которые могли бы противодействовать вражьим замыслам. У него было шесть иностранных медиков, которым он давал богатое содержание и подарки, почитал их, как больших князей или бояр, позволил им построить себе большую протестантскую церковь. Относительно медицинских понятий века сохранился любопытный разговор печатника Василья Щелкалова с приехавшим из Англии доктором Вильсом. Щелкалов спрашивал доктора: “Сказываешься ты доктор, а грамота у тебя Елисавет королевнина докторская и книги докторские и лечебные и зелье с тобою есть ли? И как немочи знаешь? И по чему у человека какую немочь познаешь?” Доктор отвечал: “Которые книги были со мною повезены из Английской земли для докторства, и я те книги все оставил в Любеке для проезда, сказывался в дороге торговым человеком для того, чтоб меня пропустили, а зелья не взял для проезду же, потому что нас, докторов, в Москву нигде не пропускают”. Щелкалов спросил: “По чему же тебе у человека без книги какую немочь можно познать – по водам ли или по жилам?” Доктор отвечал: “Немочь в человеке всякую можно и без книг разумом знать по водам; а если будет в человеке тяжкая болезнь, то ее и по жилам можно познать: лечебная книга со мною есть, а старая книга у меня в голове”.

Печатание книг продолжал при Годунове старый типографщик времен Грозного Андроник Тимофеев Невежа, а потом сын его, Иван Андроников Невежин. Последний в послесловии к Цветной триоди распространяется в похвалах Борису и, между прочим, говорит: “И о сем богодухновенных писаний трудолюбственном деле тщание велие имел и с прилежным усердием слова истины исправляя, делателей же преславного сего печатного дела преизобилне своими царскими уроки повсегда удоволяя, и дом превелик устроити повеле: в нем же трудолюбному сему книжного писания печатному делу совершатися”.

Ясно высказанная правительством необходимость сближения с иностранцами для заимствования у них знаний, ясно высказанное, следовательно, убеждение в превосходстве иностранцев, у которых должно учиться, умножение числа этих иностранцев в войске, появление их в сословии торговом, почесть, которую оказывал им царь, державший медиков своих, как князей или бояр, – все это не могло не породить в некоторых русских людях желания подражать иностранцам и начать это подражание, по известному закону, со внешнего вида. Современники Борисова царствования, и свои и чужие, согласно говорят о пристрастии русских к иноземным обычаям и одеждам, о введении обычая брить бороды, причем выставляется и причина: царь очень любил иностранцев, был их потаковником. Приверженцы старины обратились к патриарху: “Отец святый! – говорили они ему, – зачем ты молчишь, видя все это?” Совесть Иова уязвлялась этими речами, как стрелами, но говорить царю против нововведений у него недоставало духа: “Видя семена лукавствия, сеемые в винограде Христовом, делатель изнемог и только, к господу богу единому взирая, ниву ту недобрую обливал слезами.

Продолжение царствования Бориса Годунова

Причины Смуты. – Дело Богдана Бельского. – Доносы. – Опала Романовых. – Отношения царя к другим вельможам. – Навязанная молитва при заздравной чаше. – Голод. – Мор и разбои. – Слухи о самозванце. – Разбор мнений о самозванце. – Похождения Отрепьева. – Обличения ему из Москвы. – Меры царя и патриарха против самозванца. – Вступление Лжедимитрия в московские пределы. – Сдача Путивля. – Битва под Новгородом Северским. – Битва при Добрыничах. – Недеятельность царских воевод. – Смерть Бориса Годунова. – Присяга царю Феодору Борисовичу. – Отправление воеводы Басманова в войску. – Переход войска к самозванцу. – Возмущение Москвы против царя Феодора. – Свержение патриарха Иова. – Убиение царя Феодора и матери его

Для многих в Московском государстве Борис и на престоле оставался таким же, каким был во время правления своего при царе Феодоре. Муж чудный и сладкоречивый продолжал устраивать в Русском государстве много достохвальных вещей, по-прежнему ненавидел мздоимство, старался искоренить разбои, воровство, корчемства, был светлодушен, милостив и нищелюбив. Ради таких строений всенародных Борис в первые годы своего царствования был всем любезен. Россия цвела всеми благами. И, несмотря на это, он пал, потому что, говорят русские современники, навел он на себя негодование чиноначальников всей Русской земли.

Годунов пал вследствие негодования чиноначальников Русской земли. Так говорят современники, иностранцы и русские, и после поверки их объяснения мы не можем не согласиться с ними. Но падением Годуновых дело не кончилось, за ним последовало страшное Смутное время, и потому надобно объяснить еще, почему Смута, произведенная меньшинством, не встретила сопротивления в большинстве, не была им затушена? Почему зло могло так приняться на русской почве в начале XVII века и принести такие страшные плоды?

У Годунова были враги, были соперники между боярами, но вступление его на престол со всеми обстоятельствами, сопровождавшими это событие, показывало ясно могущественные средства Годунова и бессилие врагов его. Явного противодействия быть не могло ни тут, ни после; у врагов Годунова не было средств вещественных; это не были правители сильных областей, в которых, пользуясь народным расположением, могли поднять знамя восстания; соперники Годунова не имели на своей стороне и средств нравственных: он был лучший между ними, по общему признанию. Средства Годунова были велики; но по характеру своему он не был в уровень своему положению, не умел признать своих средств и воспользоваться ими. “Если бы терн завистной злобы не помрачил цвет его добродетели, то мог бы древним царям уподобиться”. Эти слова современника объясняют как нельзя лучше дело. Годунов не мог уподобиться древним царям, не мог явиться царем на престоле и упрочить себя и потомство свое на нем по неуменью нравственно возвыситься в уровень своему высокому положению. Восходя на престол, он не мог освободиться от боярских отношений, от боярских чувств, продолжал питать завистную злобу к своим старым соперникам, был способен унизиться до зависти, то есть до признания в других равных или больших прав на престол, чем какие он имел сам; неуверенность в собственном достоинстве, в собственных правах, собственных средствах не могла дать ему необходимого в его положении спокойного величия и развила в нем эту мелкую, болезненную подозрительность, заставившую его осквернить царство доносами неслыханными; не имея доверия, уважения к самому себе, он не мог доверять никому. Подозрительностью, завистною злобою он раздражил родовитых людей, в которых видел врагов своих, то отдалял их от себя по какому-нибудь доносу, то опять приближал, преследуя, однако, людей, сносившихся с ними; но раздражая врагов, он в то же время своим мелкодушием, подозрительностью, боязливостью уничтожал в них уважение к себе, обнаруживал пред ними свою слабую сторону, указывал средство действовать против себя, действовать испугом, отнимавшим у него дух, решительность.

Таким образом, в характере человека, воссевшего на престоле Рюриковичей, заключалась возможность начала Смуты, но продолжение ее и сильное развитие условливались другими обстоятельствами: болезнь прикинулась и сильно развилась в общественном теле, потому что тело это заключало в себе много дурных соков. Давно уже мы имели случай замечать неудовлетворительное состояние народной нравственности в Московском государстве. Мы видели причины тому в борьбе, сопровождавшей появление и утверждение нового порядка вещей, собрание земли. Борьба между князьями за волости сменилась борьбою государей московских с основанными на старине притязаниями князей служебных и дружины вообще. Борьба эта достигла до ужасных размеров в царствование Грозного. Водворилась страшная привычка не уважать жизни, чести, имущества ближнего; сокрушение прав слабого пред сильным при отсутствии просвещения, боязни общественного суда, боязни суда других народов, в общество которых еще не входили, ставило человека в безотрадное положение, делало его жертвою случайностей, заставляло сообразоваться с этими случайностями, но эта привычка сообразоваться со случайностями, разумеется, не могла способствовать развитию твердости гражданской, уважения к собственному достоинству, уменья выбирать средства для целей. Преклонение пред случайностию не могло вести к сознанию постоянного, основного, к сознанию отношений человека к обществу, обязанности служения обществу, требующего подчинения частных стремлений и выгод общественным. Внутреннее, духовное отношение человека к обществу было слабо; все держалось только формами, внешнею силою, и, где эта внешняя сила отсутствовала, там человек сильный забывал всякую связь с обществом и позволял себе все на счет слабого. Во внешнем отношении земля была собрана, государство сплочено, но сознание о внутренней, нравственной связи человека с обществом было крайне слабо; в нравственном отношении и в начале XVII века русский человек продолжал жить особе, как физически жили отдельные роды в IX веке. Следствием преобладания внешней связи и внутренней, нравственной особности были те грустные явления народной жизни, о которых одинаково свидетельствуют и свои, и чужие, прежде всего эта страшная недоверчивость друг к другу: понятно, что когда всякий преследовал только свои интересы, нисколько не принимая в соображение интересов ближнего, которого при всяком удобном случае старался сделать слугою, жертвою своих интересов, то доверенность существовать не могла. Страшно было состояние того общества, члены которого при виде корысти порывали все, самые нежные, самые священные связи! Страшно было состояние того общества, в котором лучшие люди советовали щадить интересы ближнего, вести себя по-христиански с целию приобрести выгоды материальные, как советовал знаменитый Сильвестр своему сыну. И любопытно видеть, как подобные советы обнаруживали свое действие в поведении Годунова, который стремился к вещам достохвальным, был светлодушен, милостив, нищелюбив для достижения своих честолюбивых видов, для того, чтоб прослыть везде благотворителем. Любопытно видеть, как в характере Бориса и в отношениях к нему общества отразился господствующий недуг времени: Борис был болен страшною недоверчивостию, подозревал всех, боязливо прислушивался к каждому слову, к каждому движению, но и общество не осталось у него в долгу: каждый шаг его был заподозрен, ни в чем ему не верили; если он осквернил общество доносами, то и общество явилось в отношении к нему страшным доносчиком, страшным клеветником; он, по уверению современного ему общества, отравил царскую дочь, самого царя, сестру свою царицу Александру, жениха своей дочери, сжег Москву, навел на нее хана! Царь и народ играли друг с другом в страшную игру.

Но послушаем современников о нравственном состоянии общества при Борисе: иностранцы, как и русские, говорят о старании Бориса уничтожить взяточничество. Если судья был уличен во взятках, то должен был возвратить взятое, заплатить штраф от 500 до 1000 и 2000 рублей, имение его отбирали в казну. Если это был дьяк, не пользовавшийся случайно особенным расположением власти, то его возили по городу и секли, причем висел у него па шее мешок со взяткою, будь то деньги или мех, или соленая рыба; потом преступника заточали. Но взяточничество не уменьшалось, только взяточники поступали осторожнее: для избежания подозрения просители вешали подарок к образу в доме правительственного лица или при христосовании всовывали деньги в руку вместе с красным яйцом. “Во всех сословиях, – говорит другой современник-иностранец, – воцарились раздоры и несогласия; никто не доверял своему ближнему; цены товаров возвысились неимоверно; богачи брали росты больше жидовских и мусульманских; бедных везде притесняли. Друг ссужал друга не иначе, как под заклад, втрое превышавший занятую сумму, и, сверх того, брал по четыре процента еженедельно; если же заклад не был выкуплен в определенный срок, то пропадал невозвратно. Не буду говорить о пристрастии к иноземным обычаям и одеждам, о нестерпимом, глупом высокомерии, о презрении к ближним, о неумеренном употреблении пищи и напитков, о плутовстве и разврате. Все это, как наводнение, разлилось в высших и низших сословиях”. Это говорят иностранцы, а вот слова русского современника: “Впали мы в объядение и в пьянство великое, в блуд и в лихвы, и в неправды, и во всякие злые дела”. После услышим еще не менее резкие слова.

Кроме дурного состояния нравственности, развитию смут в Московском государстве в описываемое время благоприятствовало еще одно обстоятельство. Мы упоминали о сильном развитии козачества во второй половине XVI века, видели и характер козаков. Беглец из общества потому ли, что общественные условия ему не нравились, или потому, что общество преследовало его за нарушение наряда, козак, разумеется, не мог согласить своих интересов с интересами государства, беспрестанно действовал вопреки последним. Государство терпело это по слабости, но для козаков было ясно, что терпение не будет продолжительно. Открыто действовать против государства они не смели: при обычном ходе дел, при внутреннем спокойствии государства они не могли иметь ни малейшей надежды действовать с успехом против него. Но когда открылась Смута, наряд исчез, то козакам явилась полная возможность войти в пределы государства и жить на его счет. К этим степным козакам, разумеется, должны были пристать все люди с козацким характером, люди, которые по разным обстоятельствам тяготились своим положением, искали выхода из него, люди, хотевшие пожить на чужой счет. Толпы степных козаков должны были, следовательно, увеличиться толпами козаков внутренних; и тем и другим было необходимо поддерживать Смуту как можно долее, ибо с восстановлением спокойствия, наряда, прекращалось их царство, их выгодное положение относительно государства, которое по-прежнему стало бы грозить их противуобщественному быту. Таким образом, Смутное время мы имеем право рассматривать как борьбу между общественным и противуобщественным элементом, борьбу земских людей, собственников, которым было выгодно поддержать спокойствие, наряд государственный для своих мирных занятий, с так называемыми козаками, людьми безземельными, бродячими, людьми, которые разрознили свои интересы с интересами общества, которые хотели жить на счет общества, жить чужими трудами. Некоторые полагают причиною Смуты запрещение крестьянского выхода, сделанное Годуновым. Но мы не можем согласиться с этим мнением, во-первых, потому, что ни один из современных писателей не намекает на это, хотя они объясняют, почему Северская Украйна стала гнездом Смуты, указывают на столпление в ней холопей опальных бояр, преступников, бежавших от казни; во-вторых, закон об укреплении крестьян был вполовину отменен Годуновым в его царствование, участь крестьян была облегчена именно там, где она могла быть тяжела. При этом должно заметить, что козаки под знаменем самозванцев действительно стараются повсюду возбудить низшие классы против высших, действительно в некоторых местах на юге крестьяне восстают против помещиков; но это явление местное, общее же явление таково, что те крестьяне, которые были недовольны своим положением, по характеру своему были склонны к козачеству, переставали быть крестьянами, шли в козаки и начинали бить и грабить прежде всего свою же братию – крестьян, которые в свою очередь толпами вооружаются против козаков в защиту своих семейств, собственности и мирного труда; нигде мы не видим, чтоб крестьяне под знаменами самозванцев восставали как крестьяне в защиту своих сословных прав и интересов.

Только два первые года царствования Бориса, два последние XVI столетия, современники называют спокойными, счастливыми; в первом году нового века мы должны, следовательно, положить начало Смут, но какая же была первая Смута? Этого мы не знаем по недостатку хронологических указаний в источниках. Можно догадываться только, что слухи о царевиче Димитрии смутили Бориса и возбудили всю его подозрительность; можно догадываться только, что преследование Богдана Бельского не без связи с этими слухами. Мы не знаем, к какому именно времени относится дело Богдана Бельского, известного нам по Смуте в начале царствования Феодорова. Летописец так рассказывает об этом деле: послал царь Борис на поле ставить город Борисов окольничего Богдана Яковлевича Бельского да Семена Альферьева и с ними послал многих всяких людей. Богдан, человек богатый, пошел на городское строение с большим богатством и всякого запасу взял с собою много. Пришедши на городище, стал он делать город прежде своим двором и сделал своими людьми башню и городки, укрепил великою крепостью; потом с того образца велел всей рати делать, и сделали весь город вскоре и укрепили всякими крепостями; ратных людей Богдан поил и кормил всякий день множество и бедным давал деньги, платье и запас. Прошла на Москве про него от ратных людей хвала великая. Царь Борис исполнился ярости, велел его схватить, разорить и сослать в один из низовых городов в тюрьму, дворян старых, которые были с ним и на него не доводили, также велел разорить. По иностранным свидетельствам, Борису донесли, будто Бельский величал себя царем Борисовским. Из этих свидетельств узнаем и о позорном наказании, которому подвергся Бельский: один из иностранных медиков царских вырвал у него длинную густую бороду. Зная мелкодушие Бориса, мы можем принять причину опалы, как она показана в приведенных известиях: естественно, что Борис, одержимый завистною злобою, наполнился яростию на человека, который осмелился приобрести народное расположение щедростию, то есть употребить те же самые средства, какие употреблял Годунов; подозрительность же Бориса должна была особенно возбудиться тем, что народное расположение приобретал человек, выдававшийся из толпы собратий своих умом, энергиею и дознанным крамольным духом. Сохранилось, впрочем, еще одно известие, в котором отразился известный народный взгляд на деятельность Бориса: Бельский, по этому известию, был сослан за то, что покаялся на духу в смерти царя Иоанна и царя Феодора, которых он умертвил по научению Годунова; духовник сказал об этом патриарху, а патриарх – царю. Нельзя не обратить внимание также и на способ наказания, которому подвергся Бельский: мы встречали известия своих и чужих современников о страсти к подражанию иноземным обычаям, которая открылась между русскими людьми в царствование Бориса; царь был покровителем иностранцев, а Бельский ненавидел их, и вот Борис велит иностранцу вырвать у Бельского бороду, которая так дорога была людям, отличавшимся привязанностию к старине и ненавистию к новым, чужим, обычаям, а из этих обычаев бритье бороды было самым видным.

Дьявол, говорит летописец, вложил Борису мысль все знать, что ни делается в Московском государстве; думал он об этом много, как бы и от кого все узнавать, и остановился на том, что, кроме холопей боярских, узнавать не от кого. Начали тайно допытываться у людей князя Шестунова о замыслах господина их. Один из них, какой-то Воинко, явился с доносом. Что он объявил о Шестунове – неизвестно, вероятно, что-нибудь не стоящее внимания, потому что князя оставили на это время в покое, но доносчику сказали царское жалованное слово пред Челобитным приказом на площади, выставили перед всем народом его службу и раденье, объявили, что царь дает ему поместье и велит ему служить в детях боярских. Это поощрение произвело действие страшное: боярские люди начали умышлять всякий над своим боярином; сговорившись между собою человек по пяти и по шести, один шел доводить, а других поставлял в свидетели. Тех же людей боярских, которые не хотели душ своих погубить и господ своих не хотели видеть в крови, пагубе и разорении, тех бедных мучили пытками и огнем жгли, языки им резали и по тюрьмам сажали. А доносчиков царь Борис жаловал много, поместьями и деньгами. И от таких доносов была в царстве большая Смута: доносили друг на друга попы, чернецы, пономари, просвирни, жены доносили на мужей, дети – на отцов, от такого ужаса мужья от жен таились, и в этих окаянных доносах много крови пролилось неповинной, многие от пыток померли, других казнили, иных по тюрьмам разослали и со всеми домами разорили – ни при одном государе таких бед никто не видал. Люди происхождения знаменитого, князья, потомки Рюрика, доносили друг на друга, мужчины доносили царю, женщины – царице; так, князь Борис Михайлович Лыков в челобитной на князя Пожарского, поданной царю Василию Шуйскому, говорит: “Прежде, при царе Борисе, он, князь Дмитрий Пожарский, доводил на меня ему, царю Борису, многие затейные доводы, будто бы я, сходясь с Голицыными да с князем Татевым, про него, царя Бориса, рассуждаю и умышляю всякое зло; а мать князя Дмитрия, княгиня Марья, в то же время доводила царице Марье на мою мать, будто моя мать, съезжаясь с женою князя Василия Федоровича Скопина-Шуйского, рассуждает про нее, царицу Марью, и про царевну Аксинью злыми словами. И за эти затейные доводы царь Борис и царица Марья на мою мать и на меня положили опалу и стали гнев держать без сыску”.

Подан был донос на Романовых. Летопись рассказывает дело так: дворовый человек и казначей боярина Александра Никитича Романова, Второй Бартенев, пришел тайно к дворецкому Семену Годунову и объявил, что готов исполнить волю царскую над господином своим. Семен по приказу царя наклал с Бартеневым в мешки разных кореньев и велел Бартеневу положить их в кладовую Александра Никитича. Исполнивши это, Бартенев явился с доносом, что у господина его припасено отравное зелье. Царь послал окольничего Салтыкова обыскать; тот нашел мешки и привез их прямо на двор к патриарху; собрано было туда множество народа, пред которым высыпали коренья из мешков. Привели Романовых, Федора Никитича с братьями. Многие бояре пышали на них, как звери, и кричали; обвиненные не могли ничего отвечать от многонародного шума. Романовых отдали под стражу вместе со всеми родственниками их и приятелями – князьями Черкасскими, Шестуновыми, Репниными, Сицкими, Карповыми. Федора Никитича с братьями и племянника их князя Ивана Борисовича Черкасского приводили не раз к пытке; людей их, мужчин и женщин, пытали и научали, чтоб они что-нибудь сказали на господ своих, но они не сказали ничего. Долго держали обвиненных за приставами в Москве, наконец в нюне 1601 года состоялся приговор боярский: Федора Никитича Романова, человека видного, красивого, ловкого, чрезвычайно любимого народом, постригли и под именем Филарета послали в Антониев Сийский монастырь; жену его Аксинью Ивановну также постригли и под именем Марфы сослали в один из заонежских погостов; ее мать, Шестову, – в Чебоксары, в монастырь; Александра Никитича – в Усолье-Луду, к Белому морю; Михаилу Никитича – в Пермь, в Ныробскую волость; Ивана Никитича – в Пелым; Василия Никитича – в Яренск; мужа сестры их, князя Бориса Черкасского, с женою и с племянниками ее, детьми Федора Никитича, пятилетним Михаилом и маленькою сестрою его, с теткою их, Настасьею Никитичною, и с женою Александра Никитича – на Белоозеро; князя Ивана Борисовича Черкасского – в Малмыж, на Вятку; князя Ивана Сицкого – в Кожеозерский монастырь; других Сицких, Шестуновых, Репниных и Карповых разослали по разным дальним городам.

Только двое из братьев Романовых пережили свое несчастие – Филарет и Иван Никитичи. В смерти остальных упрекают Годунова, но несправедливо, как свидетельствует дошедшее до нас дело о ссылке их. Из этого дела узнаем, что с Васильем Никитичем был отправлен человек его для прислуги; приставу дан был такой наказ: “Везти дорогою Василья бережно, чтоб он с дороги не ушел и лиха никакого над собою не сделал; беречь, чтобы к нему на дороге и на станах никто не приходил и не разговаривал ни о чем и грамотами не ссылался; а кто придет к Василью и станет с ним разговаривать или принесет письмо, то этого человека с письмом схватить и прислать в Москву или, расспрося, отписать к государю; а кто доведется до пытки, тех пытать и расспрашивать подлинно. Приехавши в Яренск, занять для себя и для Василья двор в городе от церкви, от съезжей избы и от жилых дворов подальше; если такого двора нет, то, присмотря место, велеть двор поставить подальше от жилых дворов да чтобы прохожей дороги мимо двора не было. На дворе велеть поставить хоромы: две избы да сени, да леть, да погреб, чтоб около двора была городьба. С двора Василья и детины его никуда не спускать, и беречь накрепко, чтобы к Василью и к человеку его никто не подходил. Корму Василью давать с человеком: по калачу да по два хлеба денежных; в мясные дни – по две части говядины да по части баранины; в рыбные дни – по два блюда рыбы, какая где случится, да квас житный; на корм послано сто рублей денег. Что Василий станет говорить, о том пристав должен отписать государю”.

Исполняя последние слова наказа, пристав Некрасов писал царю: “Едучи дорогою, твой государев злодей и изменник со мною ничего не разговаривал, только украл у меня на Волге цепной ключ и кинул его в воду, чтоб я его не ковал, и хотел у меня убежать, но я другой ключ прибрал и цепь, и железа на Василья положил за его воровство; приехавши в Яренск, он со мною воровством говорил: “Погибли мы напрасно, без вины, к государю в наносе, от своей же братии; они на нас наносили, сами не зная, что делают, и сами они помрут скоро, прежде нас”.

Скоро обоих братьев, Василия и Ивана, соединили вместе в одном городе Пелыме, когда Василий был уже при последнем издыхании от зверства пристава, что приставы поступали своевольно, без царского приказа, видно из грамоты Борисовой к ним: “По нашему указу Ивана и Василия Романовых ковать вам не ведено: вы это сделали мимо нашего указа”. Пристав, оправдывая себя, доносил, что он ковал Василия, слыша многие разговорные речи, например, пристав стал говорить Василью: “Кому божиим милосердием, постом, молитвою и милостынею бог дал царство, а вы, злодеи, изменники хотели царство достать ведовством и кореньем”. Василий отвечал на это с насмешкою: “Не то милостыня, что мечут по улицам; добра та милостыня, дать десною рукою, а шуйца не ведала бы”. О смерти Василия пристав доносил так: “Взял я твоего государева изменника Василья Романова больного, чуть живого, на цепи, ноги у него опухли; я для болезни его цепь с него снял, сидел у него брат его Иван да человек их Сенька; и я ходил к нему и попа пускал; умер он 15 февраля, и я похоронил его, дал по нем трем попам да дьячку, да пономарю двадцать рублей. А изменник твой Иван Романов болен старою болезнию, рукою не владеет, на ногу немного прихрамывает”. После этого Иван Никитич был переведен в Уфу, а потом вместе с князем Иваном Черкасским отправлен на службу в Нижний Новгород, причем царь наказывал приставу: “Едучи дорогою и живучи в Нижнем Новгороде, ко князю Ивану и к Ивану Романову бережение держать большое, чтоб им нужды ни в чем никакой отнюдь не было и жили б они и ходили свободны”. И о княгине Черкасской, жившей с детьми Федора Никитича на Белоозере, царь повторял несколько раз: “Чтоб им всем в еде, питье и платье никакой нужды не было”. Скоро Иван Никитич с князем Иваном Черкасским возвращены были в Москву, а княгиня Черкасская с детьми Федора Никитича и женою Александра Никитича переведены в уезд Юрьева-Польского, в отчину Федора Никитича, причем царь опять наказывал приставу: “Чтобы дворовой никакой нужды не было: корму им давать вдоволь, покоить всем, чего ни спросят, а не так бы делал, как писал прежде, что яиц с молоком даешь не помногу; это ты делал своим воровством и хитростию; по нашему указу велено тебе давать им еды и питья во всем вдоволь, чего ни захотят”.

О Филарете Никитиче пристав Воейков доносил: “Твой государев изменник, старец Филарет Романов, мне говорил: “Государь меня пожаловал, велел мне вольность дать, и мне б стоять на крылосе”. Да он же мне говорил: “Не годится со мною в келье жить малому; чтобы государь меня, богомольца своего, пожаловал, велел у меня в келье старцу жить, а бельцу с чернецом в одной келье жить непригоже”. Это он говорил для того, чтоб от него из кельи малого не взяли, а он малого очень любит, хочет душу свою за него выронить. Я малого расспрашивал: что с тобою старец о каких-нибудь делах разговаривал ли или про кого-нибудь рассуждает ли? И друзей своих кого по имяни поминает ли? Малый отвечал: “Отнюдь со мной старец ничего не говорит”. Если малому вперед жить в келье у твоего государева изменника, то нам от него ничего не слыхать; а малый с твоим государевым изменником душа в душу. Да твой же государев изменник мне про твоих государевых бояр в разговоре говорил: “Бояре мне великие недруги; они искали голов наших, а иные научали на нас говорить людей наших, я сам видал это не однажды”. Да он же про твоих бояр про всех говорил: “Не станет их ни с какое дело, нет у них разумного; один у них разумен Богдан Бельский, к посольским и ко всяким делам очень досуж”. Велел я сыну боярскому Болтину расспрашивать малого, который живет в келье у твоего государева изменника, и малый сказывал: “Со мною ничего не разговаривает; только когда жену вспомянет и детей, то говорит: “Малые мои детки! маленьки бедные остались; кому их кормить и поить? Так ли им будет теперь, как им при мне было? А жена моя бедная! Жива ли уже? Чай, она туда завезена, куда и слух никакой не зайдет! Мне уж что надобно? Беда на меня жена да дети: как их вспомнишь, так точно рогатиной в сердце толкает; много они мне мешают: дай господи слышать, чтоб их ранее бог прибрал, я бы тому обрадовался. И жена, чай, тому рада, чтоб им бог дал смерть, а мне бы уже не мешали, я бы стал промышлять одною своею душою; а братья уже все, дал бог, на своих ногах””.

На это донесение царь отвечал приставу: “Ты б старцу Филарету платье давал из монастырской казны и покой всякий к нему держал, чтоб ему нужды ни в чем не было; если он захочет стоять на крылосе, то позволь, только б с ним никто из тутошних и прихожих людей ни о чем не разговаривали; малому у него в келье быть не вели, вели с ним жить в келье старцу, в котором бы воровства никакого не чаять. А которые люди станут в монастырь приходить молиться, прохожие или тутошные крестьяне и вкладчики, то вели их пускать, только смотри накрепко, чтобы к старцу Филарету к келье никто не подходил, с ним не говорил и письма не подносил и с ним не сослался”. Эти распоряжения относились к 1602 году; в 1605-м пристав Воейков жаловался царю на послабление сийского игумена Ионы Филарету; вот что писал Борис к игумену Ионе в марте месяце: “Писал к нам Богдан Воейков, что рассказывали ему старец Иринарх и старец Леонид: 3 февраля ночью старец Филарет старца Иринарха бранил, с посохом к нему прискакивал, из кельи его выслал вон и в келью ему к себе и за собою ходить никуда не велел; а живет старец Филарет не по монастырскому чину, всегда смеется неведомо чему и говорит про мирское житье, про птиц ловчих и про собак, как он в мире жил, и к старцам жесток, старцы приходят к Воейкову на старца Филарета всегда с жалобою, бранит он их и бить хочет, и говорит им: “Увидите, каков я вперед буду!” Нынешним великим постом у отца духовного старец Филарет не был, в церковь и на прощанье не приходил и на крылосе не стоит. И ты бы старцу Филарету велел жить с собою в келье, да у него велел жить старцу Леониду, и к церкви старцу Филарету велел ходить вместе с собою да за ним старцу, от дурна его унимал и разговаривал, а бесчестья бы ему никакого не делал. А на которого он старца бьет челом, и ты бы тому старцу жить у него не велел. Если ограда около монастыря худа, то ты велел бы ограду поделать, без ограды монастырю быть не гоже, и между кельями двери заделать. А которые люди станут к тебе приходить, и ты бы им велел приходить в переднюю келью, а старец бы в то время был в комнате или в чулане; а незнакомых людей ты бы к себе не пускал, и нигде бы старец Филарет с прихожими людьми не сходился”. Для объяснения этого известия надобно вспомнить, что в 1605 году шатость, брожение умов были во всей силе от появления и успехов самозванца, следовательно, мысль о скорой гибели Годуновых не могла не прийти в голову игумену Ионе, который, сообщив Филарету о событиях, начал обращаться с ним снисходительнее; невольный постриженник с своей стороны не мог удержаться от мысли о скором конце своих бедствий, о скорой перемене к лучшему вследствие гибели своего гонителя – вот откуда этот смех неведомо чему и нетерпение при грубом обращении старцев, которые по-прежнему видели в нем опального человека. Любопытно также известие, что Филарет любил разговаривать о птицах ловчих и собаках: здесь мы видим родовую страсть к охоте, которая была так сильна во внуке Федора Никитича, царе Алексее Михайловиче, и в правнуке последнего, Петре II. Кроме Романовых, оставались еще знаменитые фамилии, которых боялся Годунов. Князь Федор Иванович Мстиславский по-прежнему стоял в челе знатных родов, по-прежнему занимал первое место в Думе; но, подобно отцу, по характеру своему должен был уступать на деле первое место старшему другой знаменитой фамилии, князю Василью Ивановичу Шуйскому, превосходившему его живостию, способностию к начинанию дела, многочисленностию сторонников. Но, страдая завистною злобою, Борис одинаково подозревал и деятельного Шуйского и более спокойного Мстиславского, потому что оба равно превосходили его знатиостию рода; не имея улик явных, обоих одинаково преследовал, мучил своею подозрительностию, у обоих отнял семейное счастие, не позволив им жениться, чтоб отсутствием потомства отнять побуждение к честолюбивым замыслам; над обоими вследствие этого мелкодушия, недоверчивости Бориса висел постоянно нож, что, разумеется, делало существование их невыносимым и должно было наполнять сердца их страшною ненавистию. Несколько раз Борис удалял Шуйского от двора и потом опять приближал, пытал людей невинных только за то, что они посещали иногда Шуйских, даже и в то время, когда последние были в милости; видели также, что Борис считал своими врагами князей Голицыных, Татева, Лыкова. Из князей Гедиминовичей по способностям и энергии рядом с рюриковичем Шуйским мог стать князь Василий Васильевич Голицын, представитель знаменитого Патрикеевского рода; мы увидим, что он питал сильную ненависть к Годуновым и не разбирал средств для удовлетворения этой ненависти.

Борис был не способен величием духа обезоружить ненависть людей родовитых, был не способен и поддержать расположение к себе большинства народа вследствие той же подозрительности и мелочности взгляда. Он подозревал народ в нерасположении к себе и, чтобы уничтожить это нерасположение, к какому средству прибег он? Он приказал всем читать особенную молитву при заздравной чаше. Здесь высказалась также одна из болезней тогдашнего общества, вера в господство внешнего, формы, буквы над внутренним, духовным; Годунов верил, что молитва, произнесенная языком без ведома духа, будет действительна. И тут Годунов по мелкодушию своему стремился показать народу, что он не похож на древних прирожденных государей, которые не нуждались в особенных молитвах, кроме установленных церковию, и тут достигал совершенно противного своему желанию, возбуждая в народе мысль, что что-нибудь не так, что царь чего-нибудь боится, ибо этого при прежних государях не бывало.

При заздравной чаше должно было молиться, “чтоб он, Борис, единый подсолнечный христианский царь, и его царица, и их царские дети на многие лета здоровы были и счастливы, недругам своим страшны; чтобы все великие государи приносили достойную почесть его величеству; имя его славилось бы от моря до моря и от рек до концов вселенной, к его чести и повышению, а преславным его царствам к прибавлению, чтобы великие государи его царскому величеству послушны были с рабским послушанием и от посечения меча его все страны трепетали; чтобы его прекрасноцветущие, младоумножаемые ветви царского изращения в наследие превысочайшего Российского царствия были навеки и нескончаемые веки, без урыву; а на нас бы, рабах его, от пучины премудрого его разума и обычая и милостивого нрава неоскудные реки милосердия изливались выше прежнего”.

В 1601 году страшное общественное бедствие дало Борису случай излить реки милосердия выше прежнего и этим милосердием усилить зло, ибо в добрых делах Борисовых, как замечали современники, клятва смешивалась с благословением, добрые дела служили только средством к достижению корыстных целей, как учил, впрочем, всех русских людей Домострой Сильвестров. Все лето были дожди великие по всей земле и не давали хлебу созревать, стоял он, налившись, зеленый, как трава. На праздник Успения богородицы был мороз великий и побил весь хлеб, рожь и овес. В этом году люди еще кормились с нуждою старым хлебом и что собрали нового. Новым же хлебом посеяли; но он весь погиб в земле, и тогда-то сделался голод, купить стало негде, отцы покидали детей, мужья – жен, мерли люди, как никогда от морового поветрия не мерли. Видали людей, которые, валяясь по улицам, щипали траву, подобно скоту, зимою ели сено; у мертвых находили во рту вместе с навозом человеческий кал; отцы и матери ели детей, дети – родителей, хозяева – гостей, мясо человеческое продавалось на рынках за говяжье в пирогах, путешественники боялись останавливаться в гостиницах. Если мы примем, что каждый из описанных ужасов случился только раз где-нибудь, то и этого уже будет довольно. Зло увеличивалось тем, что Борис велел раздавать в Москве ежедневно деньги бедным; услыхав об этом, окрестные жители устремились в Москву, хотя некоторые из них имели средства кормиться на месте; когда же они приходили в Москву с пустыми руками, то не имели средства содержать себя одною царскою милостынею и умирали с голоду: одни – в Москве же на улицах, другие – дорогою на возвратном пути. Зло увеличивалось также недобросовестностию людей, которым поручена была раздача и которые прежде раздавали деньги своим родным и знакомым, являвшимся в виде нищих. Наконец Борис, узнав, что со всего государства народ двинулся в Москву на явную смерть, приказал прекратить раздачу денег, и тогда, разумеется, число жертв еще увеличилось. В одной Москве, говорят, погибло около 500000 человек: царь хоронил их на свой счет. К голоду присоединилось моровое поветрие, холера. Наконец для прекращения голода употребили действительные меры: послали в отдаленные области, отыскали там запасы хлеба от прежних годов, привезли в Москву и в другие города и продавали за половинную цену; бедным, вдовам, сиротам и особенно немцам отпущено было большое количество хлеба даром; в некоторых областях, например в Курской, был большой урожай, вследствие чего туда стеклось много народу и Курск наполнился жителями. Чтобы дать работу людям, стекшимся в Москву, построены были большие каменные палаты в Кремле, где были прежде хоромы Грозного; наконец урожай 1604 года прекратил бедствие. Какие явления были следствием голода в областях, можно видеть из отписки царю ивангородского воеводы князя Буйносова-Ростовского по случаю встречи датского принца Иоанна: ямские охотники от хлебной дороговизны охудали, лошади у них попадали; московской дороги всех ямов охотники от дороговизны, падежа и большой гоньбы хотели бежать, но Михайла Глебович Салтыков их уговорил перетерпеть; новгородские ямские охотники также хотели бежать, и воеводы, видя их великую нужду, дали им по рублю на человека, чтобы не разбежались.

За голодом и мором следовали разбои: люди, спасавшиеся от голодной смерти, составляли шайки, чтобы вооруженною рукою кормиться на счет других. Преимущественно эти шайки составлялись из холопей, которыми наполнены были домы знатных и богатых людей, особенно после известного нам закона о холопях, изданного в царствование Феодора. Во время голода, найдя обременительным для себя кормить толпу холопей, господа выгоняли их от себя, некоторые с отпускными, а другие так, в надежде, что когда голод прекратится, то можно будет взять их опять к себе, а тех, которые дадут им пристанище и пропитание, обвинить в укрывательстве беглых и взять с них деньги. Вследствие этого никто не хотел принять несчастного холопа без отпускной. В августе 1603 года только Борис издал указ, по которому господа непременно обязывались, отсылая холопей для прокормления, выдавать им отпускные; тем же холопям, которые не получат отпускных от господ, будет выдавать их Холопий приказ. Но зло было трудно поправить, тем более что с увеличением бедствия холопи и с отпускными едва ли могли найти себе у кого-нибудь пристанище. Число этих холопей, лишенных приюта и средств к прокормлению, увеличивалось еще холопями опальных бояр, Романовых и других, пострадавших вместе с ними; так как эти холопи не доводили на господ своих, то Борис заподозрил их и запретил всем принимать их к себе. Эти люди, из которых многие были привычны к военному делу, шли к границам, в Северскую Украйну, которая уже и без того была наполнена людьми, ждавшими только случая начать неприязненные действия против общества: еще царь Иоанн, желая умножить народонаселение этой страны людьми воинственными, способными защищать ее от татар и поляков, позволял преступникам, осужденным на смерть, спасать жизнь свою бегством в украинские города. Таким образом, давно уже народонаселение Северской Украйны, как обыкновенно бывает в пограничных областях, отличалось характером вовсе неблагонадежным; мы видели, как дурно отзывались о севрюках во времена Грозного. В этой-то прежепогибшей Украйне, по выражению современников, теперь после голода образовались многочисленные разбойничьи шайки, и не только не было от них проезда по пустым местам, но и под самою Москвою, атаманом их был Хлопко Косолап. Царь долго думал с боярами, как помочь беде, и наконец решился послать против разбойников воеводу с большою ратью. Воеводою отправлен был окольничий Иван Басманов, который сошелся с Хлопкою под Москвою. Разбойники бились, не щадя голов своих, и убили Басманова, несмотря на то, царское войско одолело их; Хлопка, чуть живого, взяли в плен; товарищей его, бежавших в Украйну, ловили и вешали, но там было много им подобных, черная роль прежепогибшей Украйны только что начиналась: начинали ходить слухи о самозванце. Слухи, мнения о самозванце ходили и ходят разные. Первое мнение состоит в том, что человек, объявивший себя царевичем Димитрием, был истинный царевич, сын Иоанна Грозного, спасшийся от гибели, приготовленной ему Годуновым в Угличе, где вместо его был убит другой ребенок, подставной. Здесь прежде всего надобно заметить, что в известиях о спасении Димитрия находятся исторические несообразности, например говорят, будто он спасся бегством в Украйну к отцу своему крестному, князю Ивану Мстиславскому, жившему там в ссылке еще со времен Грозного. А после смерти Мстиславского, вскорости случившейся, царевич отправился в Польшу, но известно, что никакого Мстиславского на Украйне никогда не бывало, притом если царевич был спасен и отправлен в Польшу, то что мешало ему немедленно же открыться польскому правительству? Гонимые удельные князья обыкновенно убегали из Москвы в Литву. Тогда дело не подлежало бы никакому сомнению. Далее в известиях о спасении встречаются противоречия относительно обстоятельств спасения: одни говорят, что спас царевича доктор подменом, другие – что сама мать. Но важнее следующее обстоятельство: все известия согласны, как и должно быть, в одном, что убийство подмененного ребенка произошло ночью, тогда как нам достоверно известно, что происшествие случилось днем: и те показания, которые говорят, что царевич был убит, и те, которые утверждают, что он накололся ножом в припадке падучей болезни, вполне согласны в этом обстоятельстве, следовательно, не было возможности убийцам, потом родным царевича, близким к нему людям и гражданам углицким обмануться; если бы даже обманулись сначала, то мертвое тело лежало долго пред глазами всех, все имели возможность увидать свою ошибку. Свидетельства очевидцев о несходстве малолетнего Димитрия с тем, кто потом назвался его именем, неважны, взятые отдельно, ибо часто люди, знавшие младенца и увидавшие потом того же человека взрослым, не могут найти между ними ничего общего; неважно и свидетельство о том, что настоящий Димитрий был бы гораздо моложе, чем казался Лжедимитрий: часто человек может казаться многими годами старее или моложе своего настоящего возраста, а жизнь Димитрия была именно такова, что могла его состарить. Но чрезвычайной важности для нас свидетельства современников, вполне беспристрастных, как, например, Буссова, который был очень привязан к Лжедимитрию, превозносит его достоинства, имеет все побуждения засвидетельствовать его правду, его царское происхождение, и между тем свидетельствует о противном; его свидетельство основывается на свидетельстве Басманова, который больше всех других имел причины утверждать законность Лжедимитрия, и, несмотря на то, свидетельствует о его самозванстве, свидетельствует наедине, в разговоре с человеком, доверенным и привязанным к царю.

Но если тот, кто царствовал в Москве под именем Димитрия, сына царя Иоанна, носил это имя незаконно, то является вопрос: в собственной ли голове родилась мысль о самозванстве или она внушена была ему другими? И во втором случае, сознательно ли он принял на себя роль самозванца или был убежден, что он истинный царевич? Чтоб сознательно принять на себя роль самозванца, сделать из своего существа воплощенную ложь, надобно быть чудовищем разврата, что и доказывают нам характеры последующих самозванцев. Что же касается до первого, то в нем нельзя не видеть человека с блестящими способностями, пылкого, впечатлительного, легко увлекающегося, но чудовищем разврата его назвать нельзя. В поведении его нельзя не заметить убеждения в законности прав своих, ибо чем объяснить эту уверенность, доходившую до неосторожности, эту открытость и свободу в поведении? Чем объяснить мысль отдать свое дело на суд всей земли, когда он созвал собор для исследования обличений Шуйского? Чем объяснить в последние минуты жизни это обращение к матери? На вопрос разъяренной толпы – точно ли он самозванец? – Димитрий отвечал: “Спросите у матери!” “Почему, – говорят, – расстрига, сев на престоле, не удовлетворил народному любопытству знать все подробности его судьбы чрезвычайной? Для чего не объявил России о местах своего убежища, о своих воспитателях и хранителях?” Возможность таких вопросов служит самым лучшим доказательством того, что Лжедимитрий не был сознательный обманщик. Если бы он был обманщик, а не обманутый, то чего же бы ему стоило сочинить подробности своего спасения и похождений? Но он этого не сделал. Что он мог объявить? Могущественные люди, его подставлявшие, разумеется, были так осторожны, что не действовали непосредственно; он знал и говорил, что некоторые вельможи спасли его и покровительствуют, но имен их не знал; по имени он упоминал только о дьяках Щелкаловых.

Но теперь рождается другой вопрос: кем же был подставлен самозванец? Кто уверил его в том, что он царевич Димитрий? Кому было выгодно, нужно появление самозванца? Оно было выгодно для Польши, Лжедимитрий пришел отсюда, следовательно, он мог быть подставлен польским правительством. Кого же мы должны разуметь под польским правительством? Короля Сигизмунда III? Но характер последнего дает ли нам право приписать ему подобный план для заведения смут в Московском государстве? И осторожное, робкое поведение Сигизмунда в начале деятельности самозванца дает ли основание предполагать в короле главного виновника дела? План придуман кем-нибудь из вельмож польских? Указывают на Льва Сапегу, канцлера литовского. Сапега два раза был в Москве послом: один раз – при царе Феодоре, другой – при Борисе, и в последний раз приехал из Москвы с сильным ожесточением против царя; когда самозванец объявился у князя Вишневецкого, то Петровский, беглый москвич, слуга Сапеги, первый явился к Вишневецкому, признал Отрепьева царевичем и указал приметы: бородавки на лице и одну руку короче другой. Потом Сапега является сильным поборником планов Сигизмунда против Москвы, ожесточенным врагом нового царя Михаила, восшествие которого расстраивало его планы; в царствование Михаила, до самой смерти своей, держит под рукою, наготове, самозванца, несчастного Лубу, как орудие смут для Москвы. Любопытно, что и наш летописец злобу поляков и разорение, претерпенное от них Московским государством, приписывает раздражению Льва Сапеги и товарищей его за то, что они видели в Москве много иностранного войска. Наконец, некоторые рассказывают, что после сражения при Добрыничах самозванец издал манифест, в котором, между прочим, говорил, что был в Москве при посольстве Льва Сапеги; такого манифеста, впрочем, не сохранилось, и в дошедшем до нас ни слова не упоминается об этом обстоятельстве. Как бы то ни было, если заподозрить кого-нибудь из вельмож польских в подстановке самозванца, то, конечно, подозрение прежде всего должно пасть на Льва Сапегу; но можно ли заподозрить одного частного человека в начинании такого дела? Гораздо более основания заподозрить могущественных тогда в Польше иезуитов, которым появление самозванца, как орудия для введения католицизма в Московское государство, было очень нужно; на Сапегу же можно смотреть как на поверенного иезуитов. Но, принимая это мнение, надобно непременно принять, что самозванец был человек воспитанный, подставленный в польских владениях, а не Григорий Отрепьев, как согласно утверждают все русские свидетельства, отвергнуть которые чрезвычайно трудно. Очевидцы признавали в первом Лжедимитрии великороссиянина и грамотея, который бегло и красноречиво изъяснялся на московском наречии, как на родном, четко и красиво писал, латинскую же грамоту знал плохо или почти вовсе не знал; побочный сын Стефана Батория, воспитанник иезуитских школ, за которого выдавали его некоторые, не мог бы писать inperator; когда посол папский произносил пред ним латинскую речь, то ее должно было переводить ему. Московское правительство при Годунове, Шуйском и при Михаиле Федоровиче постоянно упрекало польское правительство за то, что оно было виновником разорения Московского государства, помогая Лжедимитрию, и в то же время постоянно утверждало, что самозванец этот был москвич, именно Григорий Отрепьев; если бы была малейшая возможность усомниться в этом, то что препятствовало московскому правительству укорить польское за то, что оно прибрало своего поляка, назвало его царевичем Димитрием и выслало в Московское государство для смуты? Некоторые современники говорили, что монах Григорий Отрепьев играл в деле важную роль, был руководителем самозванца; это мнение основывалось на том, что подле самозванца при его появлении действительно находился монах, называвшийся Григорием Отрепьевым; но дело объясняется известием, что Отрепьев, объявивши себя царевичем, сдал свое прежнее имя монаху Леониду. Если бы монах Григорий Отрепьев существовал отдельно, то что мешало явиться ему в Москву и этим появлением уничтожить годуновскую выдумку или ошибку и самым блистательным образом подтвердить, что тот, кто называется Димитрием, не есть расстрига Гришка Отрепьев? Желание некоторых писателей, чтоб так было, остается только желанием, ибо не подкрепляется свидетельствами источников. Что самозванец был москвич, с которым иезуиты познакомились уже после того, как он объявил себя царевичем, неоспоримо доказывает послание папы Павла V к воеводе сендомирскому, где говорится, что Лжедимитрий обращен в католицизм францисканцами, а не иезуитами.

Но если самозванец был человек из Москвы или даже если согласимся, что руководителем его был монах московский, то как объясним себе возможность для Сапеги или для иезуитов издалека ковать эту крамолу в Москве? Предполагают, что Сапега во время своего пребывания в Москве сговорился с боярами о подстановке посредством дьяка Власьева. Следовательно, это мнение о подстановке самозванца иезуитами и Сапегою требует для вероятности своей соединения с другим мнением, высказанным современниками события, а именно, что самозванец был подставлен в Москве тамошними врагами Бориса. Это последнее мнение твердо само по себе, не требует никаких предположений, не находится ни в малейшем противоречии с известиями о похождениях Отрепьева. Принимая это мнение как вероятнейшее, мы, разумеется, не имеем никакой нужды отвергать участие Сапеги и вообще польских панов или иезуитов в замысле; но должно заметить, что если Польше или иезуитам было выгодно появление самозванца и смута, имеющая от того произойти, то внутренним врагам Бориса, терзавшимся мыслию, что Годунов на престоле, грозимым ежечасно тяжелою опалою, это появление было более чем выгодно, оно вполне соответствовало их цели, ибо им надобно было орудие, которое было бы так могущественно, что могло свергнуть Годунова, и в то же время так ничтожно, что после легко было от него отделаться и очистить престол для себя. Мнение о подстановке самозванца внутренними врагами Бориса высказывается ясно в не раз приведенном месте из хронографов о Годунове: “Навел он на себя негодование чиноначальников всей Русской земли: отсюда много напастпых зол на него восстали и доброцветущую царства его красоту внезапно низложили”. Но не в одних хронографах русские современники выразили такое мнение. Из иностранных писателей его высказывает Буссов, оставивший нам лучшее описание событий, которых был очевидцем, находившийся в близких сношениях с главными деятелями. Буссов говорит также, что сам царь Борис считал появление самозванца делом бояр.

Это мнение о подстановке самозванца внутренними врагами Бориса, кроме того, что правдоподобнее всех других само по себе, кроме того, что высказано современниками, близкими к делу, имеет за себя еще и то, что вполне согласно с русскими свидетельствами о похождении Григория Отрепьева, свидетельствами, которые, как мы видели, отвергнуть нет возможности. И по известиям польским, Отрепьев, открывая о своем происхождении князю Вишневецкому, объявил, что он, спасенный от убийц, отдан был на воспитание к одному сыну боярскому, а потом был в монахах.

По согласному показанию всех свидетельств, правительственных и частных, Юрий Отрепьев, переменивший в монастыре это имя на созвучное имя Григория, был сын галицкого сына боярского Богдана Отрепьева, убитого литвином в Москве, в Немецкой слободе. В детстве является он в Москве, отличается грамотностию, живет в холопях у Романовых и у князя Бориса Черкасского и тем самым становится известен царю как человек подозрительный. Беда грозит молодому человеку, он спасается от нее пострижением, скитается из монастыря в монастырь, попадает наконец в Чудов и берется даже к Иову патриарху для книжного письма. Но здесь речи молодого монаха о возможности быть ему царем на Москве навлекли на него новую беду: ростовский митрополит Иона донес об них сперва патриарху и, когда тот мало обратил на них внимания, – самому царю. Борис велел дьяку Смирному-Васильеву сослать Отрепьева под крепким присмотром в Кириллов монастырь. Летописцу XVII века казалось, что сам дьявол замешался в это дело и заставил Смирного сперва тронуться просьбами другого дьяка Семена Ефимьева, а потом и совершенно забыть указ царский: мы, разумеется, можем объяснить себе это дело не иначе, как тем, что промысл людей сильных бодрствовал над Григорьем и предохранял его от беды. Узнав об опасности, Отрепьев убежал из Чудова монастыря в Галич, оттуда – в Муром, в Борисоглебский монастырь, где настоятель дал ему лошадь для возвращения в Москву.

В 1601 или 1602 году, в понедельник второй недели Великого поста, в Москве Варварским крестцом шел монах Пафнутьева Боровского монастыря Варлаам; его нагнал другой монах, молодой, и вступил с ним в разговор. После обыкновенных приветствий и вопросов: кто и откуда? – Варлаам спросил у своего нового знакомца, назвавшегося Григорьем Отрепьевым, какое ему до него дело? Григорий отвечал, что, живя в Чудовом монастыре, сложил он похвалу московским чудотворцам и патриарх, видя такое досужество, взял его к себе, а потом стал брать с собою и в царскую Думу, и оттого вошел он, Григорий, в великую славу. Но ему не хочется не только видеть, даже и слышать про земную славу и богатство, и потому он решился съехать с Москвы в дальний монастырь: слышал он, что есть монастырь в Чернигове, и туда-то он хочет звать с собою Варлаама. Тот отвечал Отрепьеву, что если он жил в Чудове у патриарха, то в Чернигове ему не привыкнуть: черниговский монастырь, по слухам, место неважное. На это Григорий отвечал: “Хочу в Киев, в Печерский монастырь, там старцы многие души свои спасли; а потом, поживя в Киеве, пойдем во святой город Иерусалим ко гробу господню”. Варлаам возразил, что Печерский монастырь за рубежом, в Литве, а за рубеж теперь идти трудно. “Вовсе не трудно, – отвечал Григорий, – государь наш взял мир с королем на двадцать два года, и теперь везде просто, застав нет”. Тогда Варлаам согласился идти вместе с Отрепьевым: оба монаха поклялись друг другу, что не обманут, и отложили путь до завтра, уговорившись сойтись в Иконном ряду. На другой день в условленном месте Варлаам нашел Отрепьева и с ним третьего спутника: то был чернец Мисаил, а в миру звали его Михайла Повадин, Варлаам знавал его у князя Иван Ивановича Шуйского.

Богомольцы счастливо добрались до Новгорода Северского, прожили здесь недолго в Преображенском монастыре и, сыскав провожатого, какого-то отставного монаха, перебрались за границу. В Киеве они были приняты в Печерском монастыре, прожили здесь три недели и отправились в Острог, к тамошнему владельцу князю Константину. Проведши лето в Остроге, Варлаам и Мисаил посланы были князем Константином в Троицкий Дерманский монастырь, но Григорий не пошел туда с ними: он отправился в город Гощу, и скоро товарищи его узнали, что он скинул с себя монашеское платье и в гощинской (арианской) школе учится по-латыни и по-польски. Варлаам ездил из Дерманского монастыря в Острог бить челом князю Константину, чтобы тот велел взять Григория из Гощи и сделать по-старому чернецом, но дворовые люди князя отвечали ему: “Здесь земля вольная: кто в какой вере хочет, в той и живет”; а сам князь сказал: “Вот у меня и сын родной родился в православной вере, а теперь держит латинскую, мне и его не унять”. Отрепьев зимовал в Гоще, но весною, после Светлого воскресенья, пропал без вести; по всем вероятностям, к этому времени должно отнести пребывание его у запорожцев, потом встретили его снова в польских пределах, в службе у князя Адама Вишневецкого, которому он и нашел случай открыть свое царственное происхождение, причем показал дорогой крест, возложенный на него при крещении крестным отцом Мстиславским.

Вишневецкий поверил, и весть о московском царевиче, чудесно спасшемся от смерти, быстро распространилась между соседними панами. Отрепьев должен был переезжать от одного из них к другому, и везде принимали его с царским почетом. Особенно понравилось ему в Самборе, где жил богатый сендомирский воевода Юрий Мнишек, младшая дочь которого была замужем за Константином, братом князя Адама Вишневецкого. Здесь Отрепьев поражен был явлением, до сих пор ему неизвестным; он увидал старшую дочь воеводы Марианну, или Марину, и легко понять, какое впечатление на пылкого молодого человека произвело это энергическое существо, в высшей степени обладавшее теми качествами, которые давали польской женщине такое видное место в обществе. Панна Марина Мнишек поняла, что ей предстоит случай отличным образом устроить свою судьбу, принялась за дело и скоро овладела сердцем мнимого царевича. Мнишки были ревностные католики, принятие латинства всего более помогало Отрепьеву, ибо становило на его сторону духовенство и особенно могущественных иезуитов, и Лжедимитрий позволил францисканским монахам обратить себя в католицизм, а между тем слал письмо за письмом к папскому нунцию при польском дворе Рангони. Тот не отвечал ни на одно из них и, говоря с королем о появлении царевича, обнаруживал полное равнодушие к делу, но в то же время с помощью иезуитов и других людей заботливо сторожил за всяким движением Лжедимитрия, справился и в Москве, есть ли надежда на успех? Удостоверившись в последнем, Рангони приказал иезуитам склонить сендомирского воеводу к поездке в Краков вместе с царевичем – и вот Лжедимитрий в Кракове в начале 1604 года. Наружность искателя Московской державы не говорила в его пользу: он был среднего или почти низкого роста, довольно хорошо сложен, лицо имел круглое, неприятное, волосы рыжеватые, глаза темно-голубые, был мрачен, задумчив, неловок. Это описание наружности Лжедимитриевой, сделанное очевидцем, сходно с лучшим дошедшим до нас портретом Лжедимитрия: и здесь видим лицо очень некрасивое с задумчиво-грустным выражением. Рангони очень обрадовался приезду Мнишка и Лжедимитрия, на другой день утром они посетили его и были приняты чрезвычайно ласково. В продолжительном разговоре с Отрепьевым нунций дал ему ясно выразуметь, что если он хочет получить помощь от Сигизмунда, то должен отказаться от греческой веры и вступить по своему обещанию в лоно церкви римской. Лжедимитрий согласился и в следующее воскресенье в присутствии многих особ дал торжественную клятву, скрепленную рукоприкладством, что будет послушным сыном апостольского престола; после этого Рангони причастил его и миропомазал, на исповеди же Отрепьев был у одного из иезуитов. Когда Рангони достиг таким образом главной цели своей, то повез новообращенного к королю, и тот признал его царевичем. Король был, однако, в большом затруднении: с одной стороны, ему очень хотелось завести смуту в Московском государстве, ослабить его опасное могущество, отмстить Борису за его недоброжелательство к нему относительно дел шведских, получить большие выгоды от Димитрия, посаженного на престол с его помощию, наконец, способствовать введению католицизма в Москву; Отрепьев говорил, что успех верен, что бояре за него; иезуиты утверждали то же самое; с другой стороны, страшно было нарушить перемирие, оскорбить могущественного соседа, который в случае неудачи дела Димитриева мог жестоко отмстить за свою обиду наступательным союзом с Швециею; четверо знаменитейших вельмож: Замойский, Жолкевский, князь Василий Острожский, Збаражский – были против вмешательства в дело. Сигизмунд решился употребить такую хитрость: он признал Димитрия московским царевичем, хотя и не публично, назначил ему ежегодное содержание (40000 злотых), но не хотел помогать ему явно войском от своего лица, а позволил панам частным образом помогать царевичу. Королю хотелось, чтоб в челе предприятия был князь Збаражский. воевода брацлавский, но тот никак не мог убедить себя в том, что Димитрий истинный царевич, и никак не соглашался руководить делом, в правде которого не был убежден. Надобно было обратиться к человеку, менее совестливому, а таким именно был старый воевода сендомирский Юрий Мнишек, известный участием своим в грязном деле развращения короля и расхищения казны королевской в последнее время Сигизмунда-Августа.

Природная склонность и привычка к интриге, неразборчивость средств, гордость, тщеславие были господствующими чертами в характере сендомирского воеводы, и отсюда понятна та гнусная роль, которую он играл в смутах московских, особенно при втором Лжедимитрии. Приняв от короля поручение вести дело, Мнишек с торжеством привез царевича в Самбор, где тот предложил руку свою Марине. Что он был действительно очарован ею и предложил ей руку не из одних корыстных целей, не для того только, чтоб побудить Мнишка и родню его к оказанию более деятельной помощи, – это мы увидим изо всего последующего поведения его относительно Марины. Предложение было принято, но брак отложен до утверждения жениха на престоле московском. 25 мая 1604 года Лжедимитрий дал Мнишку запись, в которой обязывался жениться на Марине с такими условиями: 1) тотчас по вступлении на престол выдать Мнишку 1000000 польских золотых для подъема в Москву и уплаты долгов, а Марине прислать бриллианты и столовое серебро из казны царской; 2) отдать Марине Великий Новгород и Псков со всеми жителями, местами, доходами в полное владение, как владели прежние цари; города эти остаются за Мариною, хоть бы она не имела потомства от Димитрия, и вольна она в них судить и рядить, постановлять законы, раздавать волости, продавать их, также строить католические церкви и монастыри, в которых основывать школы латинские; при дворе своем Марина также вольна держать латинских духовных и беспрепятственно отправлять свое богослужение, потому что он, Димитрий, соединился уже с римскою церковию и будет всеми силами стараться привести и народ свой к этому соединению. В случае если дело пойдет несчастно и он, Димитрий, не достигнет престола в течение года, то Марина имеет право взять назад свое обещание или если захочет, то ждет еще год. Не прошло месяца, как 12 июня Лжедимитрий должен был дать другую запись, по которой обязывался уступить Мнишку княжества Смоленское и Северское в потомственное владение, и так как половина Смоленского княжества и шесть городов из Северского отойдет к королю, в чем также обязался Димитрий, то Мнишек получал еще из близлежащих областей столько городов и земель, чтобы доходы с них равнялись доходам с городов и земель, уступленных королю.

Мнишек собрал для будущего зятя 1600 человек всякого сброда в польских владениях, но подобных людей было много в степях и украйнах Московского государства, следовательно, сильная помощь ждала самозванца впереди. Московские беглецы, жаждавшие случая возвратиться безопасно и с выгодою в отечество, первые приехали к нему и провозгласили истинным царевичем; донские козаки, стесненные при Борисе более чем когда-либо прежде, ибо царь не велел их пускать ни в один город, куда ни приедут, везде их ловили и сажали по тюрьмам, – донские козаки откликнулись также немедленно на призыв Лжедимитрия: они отправили к нему еще в Польшу двоих атаманов, которые застали его в Кракове, признали законным царевичем, обещали помощь и исполнили обещание: 2000 козаков присоединились к ополчению Лжедимитрия, которое состояло, таким образом, из 4000 человек.

Как скоро Лжедимитрий объявился в Польше, то слухи об нем начали с разных сторон приходить в Москву и ужаснули Бориса, так склонного к испугу; слухи приходили из Ливонии, из Польши, от донских козаков, которые подняли теперь головы, ограбили одного из царских родственников и послали сказать Годунову, что скоро явятся в Москве с законным царем. Борис начал проведывать, кто был этот новый враг, и к удивлению своему узнал, что то был известный уже ему прежде Григорий Отрепьев, сосланный в Кириллов монастырь; он велел призвать к себе дьяка Смирного и спросил, где монах Отрепьев? Смирной стоял пред ним, как мертвый, и ничего не мог отвечать. Борис велел считать Смирного, и начли на него множество дворцовой казны: дьяка вывели на правеж и засекли до смерти.

Борис объявил прямо боярам, что подстановка самозванца их дело, велел привезти в Москву, в Новодевичий монастырь, мать царевича Марфу и ездил к ней вместе с патриархом. По другим известиям, царицу Марфу привезли ночью во дворец, где Борис допрашивал ее вместе с женою. Когда Марфа сказала, что не знает, жив ли ее сын или нет, то царица Марья выругала ее и бросилась на нее со свечою, чтоб выжечь глаза, Борис защитил Марфу от ярости жены. Разговор кончился очень неприятными для него словами Марфы, что люди, которых уже нет на свете, говорили ей о спасении ее сына, об отвозе его за границу. Между тем, по приказу и образцу, присланному из Москвы, пограничные воеводы разослали к пограничным державцам польским грамоты с известиями об Отрепьеве, но грамоты эти давали самозванцу и бывшим при нем русским людям возможность уличать показания московского правительства во лживости и противоречии друг другу. Так, в 1604 году прислана была грамота старосте остерскому от черниговского воеводы князя Кашина-Оболенского, где говорилось, что царевич Димитрий сам зарезался в Угличе тому лет 16, ибо случилось это в 1588 году, и погребли его в Угличе же, в соборной церкви Богородицы; а теперь монах из Чудова монастыря, вышедший в Польшу в 1593 году, называется царевичем. Москвичи, бывшие при самозванце, доказывали полякам, что вместо царевича убили другого ребенка в Угличе в 1591 году и похоронили его в соборной церкви св. Спаса, а не Богородицы, которой церкви нет вовсе в Угличе, доказывали многими свидетельствами, что царевич их вышел в Польшу в 1601 (?) году, а не в 1593. Потом уже в 1605 году пришла грамота, в которой говорилось, что царевич умер в Угличе тому лет 13, а князь Татев писал из Чернигова, что это происшествие случилось тому 14 лет назад.

В то же время поляки все больше и больше убеждались в справедливости показаний Лжедимитрия, ибо из Москвы приходили к нему вести о всех замыслах Борисовых, приходили призывы, просьбы, чтоб шел скорее к границам московским. В грамотах воевод Борисовых говорилось, что если бы Димитрий и действительно был жив, то он не от законной жены царя Иоанна родился, но в Польше хорошо было известно, что Димитрий родился от царицы, которая была обвенчана с Иоанном, все привыкли к повторениям, что после Грозного осталось двое сыновей – Феодор и Димитрий. Между многими свидетелями в пользу Лжедимитрия явились два свидетеля против него: спутник его Варлаам, следя за ним повсюду, пробрался в Краков и (если верить его собственному показанию) объявил королю, что человек, которого привозил сендомирский воевода, не царевич, а монах, Гришкою зовут, прозвищем Отрепьев, и шел с ним, Варлаамом, вместе из Москвы. Король и паны радные ему не поверили и отослали его в Самбор к Мнишку; туда же явился другой обличитель, сын боярский Яков Пыхачев; Лжедимитрий (как показывает тот же Варлаам) стал говорить, что оба они подосланы Годуновым, чтоб его убить, вследствие чего Лихачева казнили смертию, а Варлаама бросили в тюрьму, из которой после ухода самозванца и Мнишка он был освобожден женою последнего и дочерью Мариною. Почему сделано было такое различие, что Пыхачева казнили, а Варлаама посадили только в тюрьму, и по какому побуждению невеста Димитриева и ее мать освободили Варлаама – неизвестно.

Борис придумал послать в Польшу более сильного обличителя. От имени бояр московских он отправил к польским панам радным дядю самозванцева Смирного-Отрепьева; что же случилось? В грамоте, привезенной Смирным, не оказалось ни одного слова о самозванце! Даже, вопреки обычаю, не было означено имени гонца, написаны были только жалобы, что судьи королевские не выезжают на границы, жалобы на грабежи пограничные, на новые мыта! Сохранилось также любопытное известие, что бояре отправили к королю тайно Ляпунова, племянника знаменитого впоследствии Прокофья, который обнадежил крепко поляков и от имени бояр просил короля, чтобы тот помог самозванцу. К королю был отправлен Посник Огарев с следующею грамотою: “В вашем государстве объявился вор расстрига, а прежде он был дьяконом в Чудове монастыре и у тамошнего архимандрита в келейниках, из Чудова был взят к патриарху для письма, а когда он был в миру, то отца своего не слушался, впал в ересь, разбивал, крал, играл в кости, пил, несколько раз убегал от отца своего и наконец постригся в монахи, не отставши от своего прежнего воровства, от чернокнижества и вызывания духов нечистых. Когда это воровство в нем было найдено, то патриарх с освященным собором осудили его на вечное заточение в Кириллов Белозерский монастырь; но он с товарищами своими, попом Варлаамом и клирошанином Мисаилом Повадиным, ушел в Литву. И мы дивимся, каким обычаем такого вора в ваших государствах приняли и поверили ему, не пославши к нам за верными вестями. Хотя бы тот вор и подлинно был князь Димитрий Углицкий, из мертвых воскресший, то он не от законной, от седьмой жены”. Годунов требовал, чтобы король велел казнить Отрепьева и советников его. От имени короля объявили Огареву, что Димитрий не получает никакой помощи от польского правительства и помощники его будут наказаны. Патриарх Иов отправил от себя Афанасья Пальчикова к князю Острожскому убеждать его во имя православия не помогать расстриге; князь отпустил Пальчикова без ответа. Наконец патриарх и все духовенство отправили Андрея Бунакова к духовенству польскому с увещанием не благоприятствовать смуте: Бунаков был задержан на границе в Орше.

Лжедимитрий не остался в долгу у Годунова и послал к нему грамоту, в которой прописывал его преступления и увещевал к покаянию: “Жаль нам, что ты душу свою, по образу божию сотворенную, так осквернил и в упорстве своем гибель ей готовишь: разве не знаешь, что ты смертный человек? Надобно было тебе, Борис, удовольствоваться тем, что господь бог дал, но ты, в противность воли божией, будучи нашим подданным, украл у нас государство с дьявольскою помощию. Сестра твоя, жена брата нашего, доставила тебе управление всем государством, и ты, пользуясь тем, что брат наш по большей части занимался службою божиею, лишил жизни некоторых могущественнейших князей под разными предлогами, как-то князей Шуйских, Ивана и Андрея, потом лучших горожан столицы нашей и людей, приверженных к Шуйским, царя Симеона лишил зрения, сына его Ивана отравил; ты не пощадил и духовенства: митрополита Дионисия сослал в монастырь, сказавши брату нашему Феодору, что он внезапно умер, а нам известно, что он и до сих пор жив и что ты облегчил его участь по смерти брата нашего; погубил ты и других, которых имени не упомним, потому что мы были тогда не в совершенных летах. Но хотя мы были и малы, помнишь, однако, сколько раз в грамотах своих мы тебе напоминали, чтоб ты подданных наших не губил; помнишь, как мы отправили приверженца твоего Андрея Клешнина, которого прислал к нам в Углич брат наш Феодор и который, справив посольство, оказал к нам неуважение, в надежде на тебя. Это было тебе очень не по нраву, мы были тебе препятствием к достижению престола, и вот, изгубивши вельмож, начал ты острить нож и на нас, подготовил дьяка нашего Михайлу Битяговского и 12 спальников с Никитою Качаловым и Осипом Волоховым, чтобы нас убили; ты думал, что заодно с ними был и доктор наш Симеон, но по его старанию мы спасены были от смерти, тобою нам приготовленной. Брату нашему ты сказал, что мы сами зарезались в припадке падучей болезни; ты знаешь, как брат наш горевал об этом; он приказал тело наше в Москву принести, но ты подговорил патриарха, и тот стал утверждать, что не следует тело самоубийцы хоронить вместе с помазанниками божиими; тогда брат наш сам хотел ехать на похороны в Углич, но ты сказал ему, что в Угличе поветрие большое, а с другой стороны подвел крымского хана: у тебя было вдвое больше войска, чем у неприятеля, но ты расположил его в обозе под Москвою и запретил своим под смертною казнию нападать на неприятеля; смотревши три дня в глаза татарам, ты отпустил их на свободу, и хан вышел за границы нашего государства, не сделавши ему никакого вреда; ты возвратился после этого домой и только на третий день пустился за ним в погоню. А когда Андрей Клобуков перехватал зажигальщиков и они объявили, что ты велел им жечь Москву, то ты научил их оговорить в этом Клобукова, которого велел схватить и на пытке замучить. По смерти брата нашего (которую ты ускорил) начал ты подкупать большими деньгами убогих, хромых, слепых, которые повсюду начали кричать, чтобы ты был царем; но когда ты воцарился, то доброту твою узнали Романовы, Черкасские, Шуйские. Опомнись и злостью своей не побуждай нас к большому гневу; отдай нам наше, и мы тебе, для бога, отпустим все твои вины и место тебе спокойное назначим: лучше тебе на этом свете что-нибудь претерпеть, чем в аду вечно гореть за столько душ, тобою погубленных”.

Что же делал Борис, как приготовлялся к борьбе, в которой одних материальных сил было недостаточно? Новый враг был не хан крымский, не король польский или шведский: развертывая свиток, исписанный преступлениями, вскрывая душу царя, страшный враг звал его на суд божий. В Москве патриарх Иов и князь Василий Шуйский уговаривали народ не верить слухам о царевиче, который действительно погиб в Угличе, и он, князь Шуйский, сам погребал его, а идет вор Гришка Отрепьев под царевичевым именем. Но народ не верил ни патриарху, ни Шуйскому; в толпе слышались слова: “Говорят они это поневоле, боясь царя Бориса, а Борису нечего другого говорить; если этого ему не говорить, так надобно царство оставить и о животе своем промышлять”. По областям только в январе 1605 года патриарх разослал духовенству приказ петь молебны, чтоб господь бог отвратил свой праведный гнев, не дал бы Российского государства и Северской области в расхищение и плен поганым литовским людям, не дал бы их в латинскую ересь превратить. Велено было читать в церквах народу, что “литовский король Жигимонт преступил крестное целование и, умысля с панами радными, назвал страдника, вора, беглого чернеца расстригу, Гришку Отрепьева, князем Димитрием Углицким для того, чтоб им бесовским умышлением своим в Российском государстве церкви божии разорить, костелы латинские и люторские поставить, веру христианскую попрать и православных христиан в латинскую и люторскую ересь привести и погубить. А нам и вам и всему миру подлинно ведомо, что князя Димитрия Ивановича не стало на Угличе тому теперь 14 лет, и теперь лежит на Угличе в соборной церкви; на погребении его была мать его и ее братья, отпевал Геласий митрополит с освященным собором, а великий государь посылал на погребение бояр своих, князя Василья Ивановича Шуйского с товарищами. И то не явное ли их злодейское умышленье, воровство и бесовские мечты? Статочное ли то дело, что князю Димитрию из мертвых воскреснуть прежде общего воскресения? А делают это Сигизмунд король и паны радные своим умышленном для того, чтоб Северской земли городов доступить к Литве, для того страдника назвали князем Димитрием; а страдник этот расстрига, ведомый вор, в мире звали его Юшком Богданов сын Отрепьев, жил у Романовых во дворе, и, заворовавшись, от смертной казни постригся в чернецы, был по многим монастырям, в Чудове монастыре в дьяконах, да и у меня, Иова патриарха, во дворе для книжного письма побыл в дьяконах же; а после того сбежал с Москвы в Литву с товарищами, чудовскими чернецами, с попом Варлаамом Яцким да с клирошанином Мисаилом Повадиным; был тот Гришка Отрепьев в Киеве, в Печерском и Никольском монастырях в дьяконах, потом отвергся христианской веры, иноческий образ попрал, платье с себя чернеческое скинул и уклонился в латинскую ересь, впал в чернокнижие и ведовство и по призыванию бесовскому и по умышлению короля Сигизмунда и литовских людей стал Димитрием царевичем ложно называться. Товарищи его воры, которые за рубеж его проводили и в Литве с ним знались, чернец Пимен да чернец Венедикт, да Ярославец Степанко иконник, предо мною патриархом на соборе сказывали; чернец Пимен сказывал, что познакомился с Гришкою Отрепьевым в Новгороде Северском и проводил его за литовский рубеж; чернец Венедикт сказал, что видел вора Гришку в Киеве, в Печерском и Никольском монастырях в чернецах, и у князя Острожского был в дьяконах, и после того пристал к лютарям, уклонился в ересь и чернокнижье, стал воровать у запорожских черкас, в чернецах мясо есть; и он, Венедикт, извещал на него печерскому игумену; и печерский игумен посылал к козакам этого вора схватить, и он, узнав про то своими бесовскими мечтами, скрылся и ушел к князю Адаму Вишневецкому и по сатанинскому ученью, по вишневецких князей воровскому умышленью и по королевскому веленью стал называться князем Димитрием”. Патриаршая грамота оканчивалась так: “Вы бы эту грамоту велели прочесть всем и того расстригу Гришку и его воровских советников и государевых изменников, которые тому вору последуют, и вперед кто станет на то прельщаться и ему верить, соборно и всенародно прокляли и вперед проклинать велели, да будут они все прокляты в сем веке и в будущем. А мы здесь в царствующем граде Москве соборно и со всеми православными христианами также их вечному проклятию предали и вперед проклинать повелеваем”.

Только в январе 1605 года северные русские области были уведомлены правительством о Лжедимитрии, тогда как южные давно уже волновались его подметными грамотами. “Люди, которые в государстве за их богомерзкие злодейские дела приговорены были на сожжение, а другие к ссылке, бежали в Литовскую землю за рубеж и злые плевелы еретические сеяли, между царств вражду и ссору делали, и в Северской стране мужики севрюки люди простые, забыв бога и душу свою, поверя сендомирскому воеводе с товарищи, что паны радные, начали приставать к вору”. Подметные грамоты провозились в мешках с хлебом, которого доставлялось тогда много из Литвы по случаю дороговизны. Таким образом, заставы, поставленные под предлогом мора, а в самом деле для перехватывания подозрительных людей с вестями о Димитрии, не помогали. Борис велел двинуться и войскам в Ливны под предлогом нашествия крымцев, но воеводы этого ополчения, Петр Шереметев и Михаила Салтыков, сказали Хрущеву (посланному на Дон уговаривать козаков), “что трудно против природного государя воевать”. В Москве были схвачены Василий Смирнов и Меньшой Булгаков за то, что на пиру пили здоровье Димитрия, а между тем в народе шли разговоры о странных явлениях, предвещавших что-то удивительное: на небе по ночам сражались друг с другом огненные полчища, являлось по два месяца, по три солнца; неслыханные бури сносили верхи башен и кресты с церквей, у людей и животных рождались уроды; птица и рыба, приготовленные для стола, теряли свой настоящий вкус; собака пожрала другую собаку, волк – волка; волки ходили огромными стаями и выли страшным образом; лисицы среди белого дня бегали по Москве; летом 1604 года показалась яркая комета; Борис призвал старика астролога, которого выписал из Лифляндии, и велел дьяку Афанасию Власьеву спросить у него, что это значит? Астролог отвечал, что господь бог этими новыми звездами и кометами остерегает государей: пусть и царь теперь остережется и внимательно смотрит за теми, кому доверяет, пусть велит крепко беречь границы от чужеземных гостей.

Опасные гости в самом деле шли к границам Московского государства: 15 августа 1604 года Лжедимитрий выступил в поход. Под Глинянами поляки, сопровождавшие его, собрались в коло и выбрали гетманом Юрия Мнишка, выбрали и полковников. Войско князя Острожского следило за ними до самого Днепра и заставляло их не спать по целым ночам.

В октябре 1604 года Лжедимитрий вошел в области Московского государства. Жители первого пограничного города, Моравска, узнав, что идет царь с польским войском, стали волноваться и больше из страха, чем по доброй воле, отправили к Димитрию послов с покорностию и присягнули ему. Козаки, которые всегда шли вперед главного войска, приблизились к Чернигову и были встречены выстрелами, но потом, узнавши, что Моравск сдался, черниговцы вступили в переговоры и связали воеводу, не хотевшего сдаваться царевичу. Несмотря на то, козаки до прихода главного войска бросились на посад и выграбили его. Димитрий послал сказать им, чтоб отдали добычу: иначе он поведет против них рыцарство; козаки долго ругались и отговаривались, однако принуждены были возвратить добычу, хотя и не всю. Чернигов поддался, но не поддался Новгород Северский, где засел воевода Петр Федорович Басманов, любимец Годунова, который возвысил его наперекор местничеству. На требование сдачи из Новгорода Северского отвечали полякам: “А… дети! приехали на наши деньги с вором!” Басманов отбил приступ, не дал зажечь города, и нетерпеливый Лжедимитрий, раздраженный помехою, начал укорять поляков: “Я думал больше о поляках, – говорил он, – а теперь вижу, что они такие же люди, как и другие”. Рыцарство отвечало ему: “Мы не имеем обязанности брать городов приступом, однако не отказываемся и от этого, пробей только отверстие в стене”. Поляки хотели было уже покинуть его, как пришла весть, что воевода князь Василий Рубец Мосальский сдал Путивль, самый важный город в Северской земле. Примеру Путивля последовали другие украинские города, и на протяжении 600 верст от запада к востоку Лжедимитрий уже признавался истинным царевичем. Народ видел этого царевича, окруженного поляками, но видел и усердие его к вере православной: так, он велел принести в Путивль из Курска чудотворную икону богородицы, встретил ее с честию и поставил в своих палатах и каждый день горячо молился перед нею; эта икона сопровождала его и в Москву, где он держал ее также во дворце. Царский воевода, боярин князь Дмитрий Шуйский, стоял неподвижно у Брянска, не помогал Басманову и писал царю, что надобно выслать больше войска. Борис велел набирать полки, но в приговоре об этом наборе должен был признаться, что “войска очень оскудели: одни, прельщенные вором, передались ему; многие козаки, позабыв крестное целование, изменили, иные от долгого стояния изнурились и издержались, по домам разошлись; многие люди, имея великие поместья и отчины, службы не служат ни сами, ни дети их, ни холопи, живут в домах, не заботясь о гибели царства и святой церкви. Мы судили и повелели, – продолжает царь, – чтобы все патриаршие, митрополичьи, архиепископские, епископские и монастырские слуги, сколько ни есть их годных, немедленно собравшись, с оружием и запасами, шли в Калугу; останутся только старики да больные”.

Новая рать была поручена первому боярину, князю Федору Ивановичу Мстиславскому, которому подана была надежда, что царь выдаст за него дочь свою, с Казанью и Северскою землею в приданое. Мстиславский сошелся с войсками самозванца под Новгородом Северским 18 декабря: царского войска было от 40000 до 50000, у самозванца же – не более 15000. И прежде, при недостатке ратного искусства, многочисленность московских войск мало оказывала пользы в чистом поле, а теперь шатость, недоумение отнимали нравственные силы у воевод и воинов; мы видели, как Шереметев и Салтыков еще прежде говорили, что трудно сражаться с прирожденным государем; после этого легко понять, почему, как выражается очевидец, у русских не было рук для сечи. Мстиславский подступил к стану самозванца, но медлил, ожидая еще подкрепления: 50000 против 15000 казалось ему еще мало! Лжедимитрий не хотел медлить: 21 декабря, одушевив свое войско речью, которая дышала полною уверенностью в правоте дела, он ударил на царское войско, которое тотчас дрогнуло, Мстиславский был смят в общем расстройстве, сбит с лошади, получил несколько ран в голову; царское войско потеряло 4000 человек убитыми, и только неопытность Лжедимитрия в ратном деле помешала ему нанесть Мстиславскому совершенное поражение. Обозревая после битвы поле сражения и видя столько трупов с русской стороны, Лжедимитрий заплакал.

Несмотря, однако, на эту победу, которая по-настоящему должна была бы сильно возвысить дух в подвижниках Лжедимитрия, дела его грозили принять очень дурной оборот. Лев Сапега писал Мнишку, что в Польше на его предприятие смотрят очень дурно, и советовал возвратиться, и Мнишек под предлогом сейма стал сбираться в Польшу; рыцарство начало требовать у Лжедимитрия денег: “Если не дашь, то едем все в Польшу”, – кричало оно. Рота Фредрова сказала ему: “Дай только нам, а другим не давай: другие смотрят на нас и останутся, если мы останемся”. Лжедимитрий поверил, дал деньги одной роте; но другие, узнав об этом, еще больше взволновались, и когда Мнишек выехал из обоза, то за ним поехала и большая часть поляков. Лжедимитрий ездил от одной роты к другой, уговаривая рыцарство остаться, но встречал только оскорбления, один поляк сказал ему: “Дай бог, чтоб посадили тебя на кол”. Лжедимитрий дал ему за это в зубы, но этим не унял рыцарство, которое стащило с него соболью шубу; русские приверженцы царевича должны были потом выкупать ее. С Лжедимитрием осталось только 1500 поляков, которые вместо Мнишка выбрали гетманом Дворжицкого. Но эта убыль в войске скоро была вознаграждена: пришло 12000 козаков малороссийских, с которыми самозванец засел в Севске.

Так как главный воевода, князь Мстиславский, был ранен, то другие воеводы, князь Дмитрий Шуйский с товарищами, не позаботились известить царя о битве под Новгородом Северским. Борис узнал об ней стороною и тотчас послал к войску чашника Вельяминова-Зернова с речью и милостивым словом. Посланный говорил Мстиславскому: “Государь и сын его жалуют тебя, велели тебе челом ударить, да жалуют тебя, велели о здоровье спросить”. Потом, упомянув о сражении и ранах Мстиславского, посланный продолжал от имени царя: “И ты то сделал, боярин наш князь Федор Иванович! Помня бога и крестное целованье, что пролил кровь свою за бога, пречистую богородицу, за великих чудотворцев, за святые божии церкви, за нас и за всех православных христиан, и если даст бог, службу свою довершишь и увидишь образ спасов, пречистыя богородицы и великих чудотворцев и наши царские очи, то мы тебя за твою прямую службу пожалуем великим своим жалованьем, чего у тебя и на уме нет”. С тем же посланным Борис отправил Мстиславскому для лечения ран медика и двоих аптекарей. Князю Дмитрию Шуйскому с товарищами царь велел поклониться, но прибавить: “Слух до нас дошел, что у вас, бояр наших и воевод, с крестопреступниками литовскими людьми и с расстригою было дело, а вы к нам не писали, каким обычаем дело делалось, и вы то делаете не гораздо, вам бы о том к нам отписать вскоре”. У дворян, детей боярских и всех ратных людей царь и сын его велели спросить о здоровье. Такое благоволение могло быть оказано войску только за самую блистательную победу, следовательно, здесь обнаружилась вся робость Годунова пред опасностью, робость, заставившая его унизиться до ласкательства пред войском. Если и разбитое войско получило знаки царского благоволения, то понятно, что Борис спешил осыпать милостями воеводу, который один исполнил свою обязанность как должно, Басманова, защитника Новгорода Северского: он был вызван в Москву, куда имел торжественный въезд, получил боярство, богатое поместье, множество денег и подарков, не в пример больше, чем первый воевода, сидевший в Новгороде, князь Никита Трубецкой.

На помощь к больному от ран Мстиславскому был послан князь Василий Иванович Шуйский, который при появлении самозванца торжественно, с Лобного места, свидетельствовал пред московским народом, что истинный царевич умер и погребен им, Шуйским. Самозванец вышел из Севска и 21 января 1605 года ударил на царское войско при Добрыничах, но, несмотря на храбрость необыкновенную, потерпел поражение вследствие многочисленности наряда в царском войске. Знаменитый впоследствии Михайла Борисович Шеин, бывший тогда в звании чашника, привез царю в Троицкий монастырь весть о победе и был пожалован за такую радость в окольничие; воеводы получили золотые; войску роздано 80000 рублей; в письме к воеводам Борис употреблял обычную фразу, что готов разделить с верными слугами последнюю рубашку. Но радость Бориса не была продолжительна: скоро пришли вести о шаткости жителей Смоленска, этой неприступной ограды Московского государства; царь послал выговор смоленским воеводам, зачем они поступают милостиво и совестятся пытать людей духовных? “Вы это делаете не гораздо, что такие дела ставите в оплошку, а пишете, что у дьякона некому снять скуфьи и за тем его не пытали; вам бы велеть пытать накрепко и огнем жечь”.

Пришли вести, что и самозванец не истреблен окончательно, а усиливается. После поражения при Добрыничах самозванец заперся в Путивле и, видя малочисленность своего войска, хотел было уехать в Польшу, но теперь между русскими было уже много людей, которые тесно соединили свою судьбу с его судьбою и которые не хотели ни бежать в Польшу, ни отдаваться в руки Борису; они удержали Лжедимитрия, грозили, что могут спасти себя, выдав его живым Годунову, утверждали, что, несмотря на поражение, средств у него еще много, что у Бориса много врагов. Враги Бориса, которым нужно было поддержать самозванца, не замедлили предложить последнему свою помощь: 4000 донских козаков явилось в Путивль. Что же делали в это время царские воеводы? Они пошли осаждать Рыльск; но тут поляки распустили слух, что к ним на помощь идет Жолкевский, гетман польный; язык сообщил эту весть царским воеводам, которые испугались, отступили поспешно от Рыльска, стали в Комарницкой волости и начали страшно мстить ее жителям за приверженность к Лжедимитрию: не было пощады ни старикам, ни женщинам, ни детям, что, разумеется, еще более усилило ненависть севрюков к Борису и привязанность к Лжедимитрию. Недеятельность воевод рассердила царя: он послал сказать воеводам, что они ведут дело нерадиво: столько рати побили, а Гришку не поймали. Бояре и все войско оскорбились; в войске, по словам летописца, стало мнение и ужас от царя Бориса, и с той поры многие начали думать, как бы царя Бориса избыть и служить окаянному Гришке. Так при шаткости, при усобице, первая немилость со стороны одного соперника уже производила сильное неудовольствие, заставляла многих думать, как бы избыть немилостивого государя; уже многие начали смотреть на свою службу не как на необходимую обязанность в отношении к царю и царству, но как на милость, которую они оказывали Борису, и при первом неудовольствии начинали думать об отступлении от него: при появлении соперника царю единение царя и царства рушилось и возвращалось безнарядное время многовластия, когда вольно было переходить от одного знамени к другому.

Побуждаемые царем, воеводы пошли осаждать Кромы, где засел приверженец Лжедимитрия Акинфиев да донские козаки с атаманом Корелою. Воеводы, по словам иностранца очевидца Маржерета, при осаде Кром занимались делами, достойными одного смеха, но русский летописец говорит еще о других делах, достойных не одного смеха: когда деревянная стена Кром уже сгорела и нужно было порешить дело, известный нам Михайла Глебович Салтыков велел отвести наряд от крепости, “норовя окоянному Гришке”. К шаткости, ослаблению нравственному присоединилось еще бедствие физическое, открылась сильная смертность в стане царском: Борис прислал лекарства ратным людям, а между тем попытался отделаться от самозванца отравою, подослал к нему в Путивль монахов с зельем, но умысел был открыт, и скоро разнеслась весть о смерти самого Бориса: 13 апреля, когда он встал из-за стола, кровь хлынула у него изо рта, ушей и носа, и после двухчасовых страданий он умер, постриженный в монахи под именем Боголепа. Понесся слух, что он погиб от яда, собственною рукою приготовленного.

После Бориса остался сын Федор, который, по отзыву современников, хотя был и молод, но смыслом и разумом превосходил многих стариков седовласых, потому что был научен премудрости и всякому философскому естественнословию. Действительно, как видно, Борис, первый из царей московских расширил для своего сына круг занятий, которым ограничивались при воспитании русских людей: так, известна карта Московского государства, начерченная рукою Федора. Говорят, Борис сильно любил сына; мы видели, что он приобщил его к правлению, имя его постоянно соединялось в грамотах с отцовским; как в царствование Феодора Иоанновича обыкновенно писалось, что просьбы исполняются царем по ходатайству конюшего боярина Годунова, так в царствование Бориса писалось, что просьбы исполняются по ходатайству царевича Федора.

Жители Москвы спокойно присягнули Федору, целовали крест: “Государыне своей царице и великой княгине Марье Григорьевне всея Руси, и ее детям, государю царю Федору Борисовичу и государыне царевне Ксении Борисовне”. Форма присяги та же самая, что и Борису; повторено обязательство не хотеть на Московское государство Симеона Бекбулатовича, но прибавлено: “И к вору, который называется князем Димитрием Углицким, не приставать, с ним и его советниками не ссылаться ни на какое лихо, не изменять, не отъезжать, лиха никакого не сделать, государства не подыскивать, не по своей мере ничего не искать, и того вора, что называется царевичем Димитрием Углицким, на Московском государстве видеть не хотеть”. Здесь самозванец не назван Отрепьевым не потому, что само правительство переменило мнение о его происхождении, но чтоб отнять у изменников всякую оговорку в нарушении присяги, чтоб они не могли сказать: мы не нарушили клятвы и не присягаем Отрепьеву, потому что царевич не есть Отрепьев, – так по крайней мере объясняли это самозванцу сами изменники: “Форма присяги, – говорили они, – иначе была нам выдана, не так, как мы разумели, имя Гришки в ней не упомянуто, чтобы мы против тебя, природного государя нашего, действовали и тебя в государи себе не избрали”. Прибавлена была особая присяга для дьяков: “Мы, будучи у ее государынина и государева дела, всякие дела делать вправду, тайных и всяких государевых дел и вестей никаких никому не сказывать, государыниной и государевой казны всякой и денег не красть, дел не волочить, посулов и поминков ни у кого не брать, никому ни в чем по дружбе не норовить и не покрывать, по недружбе ни на кого ничего не затевать, из книг писцовых, отдельных и из дач выписывать подлинно прямо”. В присяге Федору Борисовичу может остановить то обстоятельство, что имя царицы Марьи Григорьевны поставлено впереди: из этого вовсе не следует, чтобы Федор вступил на престол под опекою матери; в противном случае надобно бы предположить, что и царевна Ксения была соправительницею брату. И присяга при вступлении на престол отца Федорова также дана была целой семье: царю Борису, жене его, царевичу Федору, царевне Ксении и тем детям, которых им вперед бог даст. Любопытно, что в грамотах владыкам о молебствии за нового царя вступление на престол Федора рассказывается точно так же, как рассказывалось о вступлении на престол отца его: “По преставлении великого государя нашего, святейший Иов и весь освященный собор и весь царский синклит, гости и торговые люди и всенародное множество Российского государства великую государыню царицу Марью Григорьевну молили со слезами и милости просили, чтобы государыня пожаловала, положила на милость, не оставила нас, сирых, до конца погибнуть, была на царстве по-прежнему, а благородного сына своего благословила быть царем и самодержцем; также и государю царевичу били челом, чтобы пожаловал, по благословению и приказу отца своего, был на Российском государстве царем и самодержцем. И великая государыня слез и молений не презрела, сына своего благословила, да и государь царевич, по благословению и по приказу отца своего, по повелению матери своей нас пожаловал, на Московском государстве сел”. Вероятно, хотели показать, что, кроме благословения отцовского, Федор принял престол вследствие единодушного желания и слезного моления народного. В Москве все присягнули без сопротивления, но состояние умов в жителях областей было подозрительно, и потому в грамотах, разосланных к воеводам с приказанием приводить жителей к присяге, было прибавлено: “Берегли бы накрепко, чтоб у вас всякие люди нам крест целовали и не было бы ни одного человека, который бы нам креста не целовал”. Доносили, что в отдаленных северных областях разносятся слухи о грамотах Лжедимитрия, в которых он обещается быть в Москве, “как на дереве станет лист разметываться”. Недеятельность бояр Мстиславского и Шуйского, воевод огромной рати, неуменье или нежелание их истребить самозванца, вождя дружины малочисленной, сбродной, заставили новое правительство отозвать обоих князей в Москву и на их место послать уже показавшего свою верность и мужество Басманова; но Басманова нельзя было назначить главным воеводою, ибо вследствие местничества надобно было бы сменить других воевод, которым с Басмановым быть не приводилось, и потому первым воеводою послали князя Катырева-Ростовского, а Басманова назначили вторым воеводою большого полка. Вместе с боярами, князем Ростовским и Басмановым, отправлен был новгородский митрополит Исидор для приведения войска к присяге царю Федору. Ратные люди дали присягу, но недолго соблюдали ее. Басманов видел, что с войском, в котором господствовала шаткость умов и нравственная слабость, ничего сделать нельзя, что дело Годуновых проиграно окончательно смертию Бориса, в которой многие видели указание свыше на решение борьбы, притом же за Федора при всех личных достоинствах его, известных, впрочем, не всем, не было старины, как за отца его, а это в то время очень много значило; Басманов видел, что воеводы сколько-нибудь деятельные, способные сообщать деятельность, одушевление войску, не хотят Годуновых, видел, что противиться общему расположению умов – значит идти на явную и бесполезную, в его глазах, гибель, и, не желая пасть жертвою присяги, решился покончить дело. Он соединился с князьями Голицыными – Василием и Иваном Васильевичами, с Михайлою Глебовичем Салтыковым и 7 мая объявил войску, что истинный царь есть Димитрий. Полки без сопротивления провозгласили последнего государем; только немногие не захотели нарушить присягу Федору и с двумя воеводами, князьями Ростовским и Телятевским, побежали в Москву.

Князь Иван Васильевич Голицын был послан в Путивль объявить самозванцу о переходе войска на его сторону. Говорят, что некоторые из приехавших с Голицыным узнали в новом царе монаха Отрепьева, но уже было поздно объявлять о подобных открытиях. Лжедимитрий приказал войску идти под Орел и там его дожидаться, а сам двинулся туда из Путивля 19 мая. К нему на встречу поехали сперва Салтыков и Басманов, а потом князь Василий Голицын и Шереметев, который прежде других сказал, что трудно воевать с прирожденным государем. Прибывши в Орел, Лжедимитрий отпустил войско к Москве с князем Василием Голицыным, а сам пошел за ним с своею польскою и русскою дружиною. Поляки говорят, что он не хотел идти вместе с русским войском из недоверчивости и всегда распоряжался так, чтобы между обоими войсками было не менее мили или полмили расстояния.

После измены войска гонцы с грамотами от Лжедимитрпя беспрестанно являлись в Москве, но их хватали и замучивали до смерти. 1 июня приехали с грамотами Наум Плещеев и Гаврила Пушкин и отправились сперва в Красное село, где жили богатые купцы и ремесленники, а мы знаем, что при царе Феодоре Иоанновиче московские купцы были не за Годунова. Плещеев и Пушкин прочли красносельцам Лжедимитриеву грамоту, написанную на имя бояр Мстиславского, Василия и Димитрия Шуйских и других, окольничих и граждан московских. Лжедимитрий напоминал в ней о присяге, данной отцу его, Иоанну, о притеснениях, претерпенных им в молодости от Годунова, о своем чудесном спасении в общих, неопределенных выражениях, извинял бояр, войско и народ в том, что они присягнули Годунову, “не ведая злокозненного нрава его и боясь того, что он при брате нашем царе Феодоре владел всем Московским государством, жаловал и казнил, кого хотел, а про нас, прирожденного государя своего, не знали, думали, что мы от изменников наших убиты”. Напоминал о притеснениях, какие были при Борисе “боярам нашим и воеводам, и родству нашему укор и поношение, и бесчестие, и всем вам, чего и от прирожденного государя терпеть было невозможно”. В заключение самозванец обещал награды всем в случае признания, гнев божий и свой царский в случае сопротивления. Красносельцы с радостию приняли посланных и собрались шумною толпою провожать их в город. Правительство выслало было против них стрельцов, но те, испугавшись, возвратились с дороги, и послы Лжедимитрия с красносельцами достигли беспрепятственно Лобного места, прочли народу грамоту Лжедимитриеву. Народ взволновался; бояре объявили патриарху о мятеже; тот заклинал их выйти к народу и образумить его; бояре, по-видимому, послушались, вышли на Лобное место и ничего не сделали. Говорят, что народ просил князя Василия Ивановича Шуйского объявить правду, точно ли он похоронил Димитрия царевича в Угличе? Шуйский отвечал, что царевич спасся от убийц, а вместо его убит и похоронен попов сын. Ворота в Кремль не были заперты: толпы народа ворвались туда, схватили царя Федора с матерью и с сестрою во дворце и вывели их в прежний боярский дом Борисов; родственников их взяли под стражу, имение их разграбили, дома разломали. В это Смутное время является опять на сцену Богдан Бельский, возвращенный из ссылки по смерти Бориса; врага его уже не было в живых, семейству этого врага уже мстили другие, но у Бельского оставались еще враги – немцы Борисовы; он шепнул народу, что лекаря иноземные были советниками Бориса, получили от него несметные богатства и наполнили погреба свои всякими винами; толпы черни бросились немедленно к немцам и не только осушили все бочки в погребах, но и разграбили все имение.

3 июня отправлены были из Москвы к самозванцу в Тулу с повинною боярин князь Иван Михайлович Воротынский и князь Андрей Телятевский, тот самый, который убежал в Москву, увидя измену Басманова и войска. В то же время с другой стороны приехали к Лжедимитрию послы от донских козаков, первых и самых верных его помощников. Лжедимитрий позвал донцов к руке прежде бояр московских, которых встретил грозною речью за долгое сопротивление законному царю; козаки, хвалясь своею верностию, также позорили бояр, а князя Телятевского чуть не убили до смерти за прежнюю верность Годунову. Еще прежде приезда Воротынского и Телятевского, как скоро узнано было о присяге Лжедимитрию, отправились в Москву князья Василий Голицын и Василий Мосальский, да дьяк Сутупов покончить с Годуновыми. Посланные начали с патриарха Иова, самого ревностного приверженца последних: его с бесчестием вывели из собора во время самой службы и как простого монаха сослали в Старицкий монастырь; сидевших под стражею родных бывшего царя Годуновых и однородцев их, Сабуровых и Вельяминовых, также разослали в заточение; один только Семен Годунов был задушен в Переяславле: он больше других навлек на себя ненависть, потому что ревностнее других заботился о выгодах своего рода. Покончив с патриархом и Годуновыми, князья Голицын и Мосальский с Молчановым, Шелефединовым и тремя стрельцами пошли в старый дом Борисов: царицу Марью удавили скоро, но молодой Федор боролся отчаянно; наконец одному из убийц удалось умертвить его самым отвратительным образом; народу объявили, что царица Марья и сын ее со страху отравились. Царевна Ксения осталась в живых. Тело царя Бориса выкопали в Архангельском соборе, положили в простой гроб и вместе с женою и сыном погребли в бедноым Варсонофьевском монастыре на Сретенке.

 

При перепечатке просьба вставлять активные ссылки на ruolden.ru
Copyright oslogic.ru © 2024 . All Rights Reserved.