XII. Княжна Тараканова-самозванка
Нам предстоит теперь познакомиться с другою, еще более чем княжна Августа Тараканова таинственною и загадочною личностью прошлого века.
XVIII век, несмотря на то, что события его и лица, в нем жившие и действовавшие, еще так недалеко отошли от нас, невольно поражает, какою-то, по-видимому, логическою несообразностью в постановке этих событий одного около другого, в вытекаемости тех или других исторических явлений из тех или других исторических причин, невероятностью контрастов и противоречий между тем, что делалось, и тем, что из этого выходило.
В XVIII веке, по видимому, все невозможное было возможно и возможное оказывалось невозможным.
События и личности, о которых нам предстоит говорить, делают, по видимому, чудеса, достигают неимеверных результатов и, в конце концов, эти результаты исчезают как дым, и история продолжает идти своею мерною “тихою стопою”.
Люди этого века — одни захватывают на свои плечи, по видимому, непосильные тяжести, выносят эти тяжести, куда влечет их историческая волна, а потом сами смываются этою волною, другие из неизвестности и ничтожества этою же историческою волною возносятся на недосягаемую высоту, и снова падают, уносятся куда то из глаз истории или, как мелкие щепки после морского отлива, остаются на берегу и перегнивают вместе с другим мусором.
Тут чернорабочий царь, говорят, прорубает окно в Европу, делает чудеса на неподвижном русском востоке; но окно оказывается слишком широким: в него, говорят врывается сквозной ветер, и окно мало-по-малу, с течением времени, наполовину заколачивают, забивают досками
Там рыбачий сын из Холмогор, не видавший ни России, ни Европы, хочет взвалить на свои единственные плечи и русскую науку, и создать русскую литературу и ученый язык, хочет совместить в себе всю академию России, — и действительно, совершает такие подвиги, какие греки приписали бы своим полубогам и героям. Но этот силач исчезает, и история идет своею “тихою стопою”.
Бедная полонянка, приведенная в русский стан в одной сорочке, надевает впоследствии императорскую порфиру и корону.
Сын виноторговца правит почти всею русскою страною; кончает — в кунсткамере, в банке со спиртом.
Какой-нибудь деревенский певчий казаченок делается графом двух великих империй, супругом великой государыни, а интригою, построенною на имени его дочери волнуется вся западная Европа.
Какой-нибудь зимовейский казак, косивший сено по найму, предъявляет права на всероссийский престол и охватывает едва не пол-России под свою власть, и никто не знает, какой невидимый дух сидел в этом загадочном казаке и руководил им.
Какая-то дочь нюренбергского булочника становится не только владетельною особою, но путеводительною политическою звездою нескольких могущественных некогда держав — и кончает тем, что умирает в Петропавловской крепости простою арестанткою поставляет следы своего существования лишь на кронверке той крепости в виде небольшой могильной насыпи и посаженной на этом месте белой березы.
Вообще личность, известная более под именем княжны Таракановой за всеми последними историческими исследованиями, остается загадочною не вполне разгаданною.
Полагают, что это — орудие польской интриги, польской мести России за первый раздел Польши. Даже пугачовщину объясняют не иначе, как косвенным отражением этой исторической мести наших соседей, которые и в XVII веке, за неудачи свои в русской Литве, за неудачи иезуитов у Грозного выслали на Россию первого самозванца и дали ему в помощницы Марину Мнишек.
“Пугачовский бунт, — говорит новейший русский биограф княжны Таракановой, обстоятельно изобразивший эту личность, — доселе еще не разъяснен вполне и со всех сторон. Дело о Пугачевском бунте, которого не показали Пушкину, до сих пор запечатано, и никто еще из исследователей русской истории вполне им не пользовался. Пугачовский бунт был не просто мужицкий бунт, и руководителями его были не донской казак зимовейской станицы и его пьяные и кровожадные сообщники. Мы не знаем, насколько в этом деле принимали участие поляки, но не можем и отрицать, чтоб они были совершенно непричастны этому делу. В шайках Пугачова было несколько людей, подвизавшихся до того в барской конфедерации.
“Враждебники России и Екатерины, — продолжает он, — кто бы они ни были, устроив дела самозванца на востоке России, не замедлили поставить и самозванку, которая, по их замыслам, должна была одновременно с Пугачовым явиться среди русских войск, действовавших против турок, и возмутить их против императрицы Екатерины. Это дело — бесспорно польское дело. Князю Радзивиллу или, вернее сказать его приближенным, ибо у самого “пана коханка” едва ли бы достало на то смысла, пришла затейная мысль из западной Европы выпустить на Екатерину еще самозваного претендента на русский престол. Но под чьим же именем выпустить на свет претендента? Под именем Петра III уже явился Пугачев, и кроме него в восточной части России уже прежде того являлось несколько Петров. Императора Ивана Антоновича, не задолго перед тем убитого в Шлиссельбурге, выставить было нельзя, ибо всем было известно, что этот несчастный государь, в одиночном с самого младенчества заключении, сделался совершенным идиотом, неспособным ни к какой деятельности; притом же история покушения Мировича и гибели Ивана Антоновича была хорошо всем известна. Оставались дети Елизаветы Петровны. Правда, они никогда не были объявлены, но об их существовании знали, хотя и не знали, где они находятся. Таинственность, которою были окружены Таракановы, неизвестность об их участи и местопребывании не мало способствовали успеху задумавших выставить на политическую арену нового претендента на престол, занимаемый Екатериной”.
Вот как думают объяснить происхождение таинственной личности, известной под именем княжны Таракановой, этого второго Гришки Отрепьева в юбке, кончившего, впрочем, еще более несчастливо, чем первый.
Известно, что в самом начале знаменитой исторической трилогии, записанной в истории под именем трех разделов Польши, толпы польских эмигрантов хлынули за границу. В числе их был и знаменитый князь Казимир Радзивилл, палатин Виленский — этот полубог польской шляхты, живший и перешедший на страницы истории под именем “пане коханку”.
В 1767 году, Радзивилл, по известиям иностранных писателей, взял на свое попечение дочь Елизаветы Петровны, которая будто бы проживала вне России. Кого он взял к себе под этим именем, неизвестно; но что им взята была на воспитание какая-то девочка, это не подлежит сомнению. Одни утверждали, что таинственная девочка была дочь султана; другие — что родители ее были знатные поляки; третьи — что она из Петербурга и должна была выйти замуж за внука принца Георга голштинского.
С именем загадочной девушки вообще неразлучно было представление о ее высоком, царственном происхождении — это в начале ее появления на политическом горизонте. Но после, когда звезда ее стала меркнуть, явились и другие предположения: английский посланник в России сообщал императрице Екатерине, что таинственная девушка была дочь простого трактирщика из Праги, а консул английский в Ливорно, способствовавший графу Орлову-Чесменскому захватить самозванку, утверждал, что она дочь нюренбергского булочника.
Но последние предположения разбиваются в прах при сопоставлении с следующими обстоятельствами: в таинственной девушке поражало всех замечательное образование, необыкновенное уменье вести политическую интригу, короткое знакомство с дипломатическими тайнами кабинетов, уменье по царски держать себя не только перед высокопоставленными лицами, но и перед владетельными немецкими государями. Из трактира и булочной это не выносится.
Вот почему талантливый биограф княжны Таракановой говорит, что кто бы ни была эта загадочная женщина, нет сомнения, что она была созданием польской партии, враждебной королю Понятовскому, а тем более еще императрице Екатерине.
“Поляки, — продолжает он, — большие мастера подготовлять самозванцев; при этом они умеют так искусно хронить концы, что ни современники, ни потомство не в состоянии сказать решительное слово об их происхождении. Более двух с половиною веков тому назад впустили они в России Лжедимитрия и даже не одного, но до сих пор никто из историков не может с положительною уверенностью сказать: кто такой был самозванец, известный у нас под именем Гришки Отрепьева, и кто был преемником его, вор Тушинский. То же самое и в деле самозванки — дочери Елизаветы Петровны. Но как несомненно участие отцов иезуитов в подготовке Лжедимитрия, так, вероятно, и участие их в подготовке самозванки, представленной князем Радзивидовым. Самому князю Радзивиллу, без пособия столь искусных пособников, едва ли бы удалось выдумать принцессу Владимирскую. Этот человек, обладавший несметным богатством, отличавшийся своими эксцентрическими выходками, гордый, тщеславный, идол кормившейся вокруг него шляхты, был очень недалек. Его ума не хватило бы на подготовку самозванки, если бы не помогли ему люди более на то искусные. Он сыпал только деньгами, пока они у него были, и разыгрывал в Венеции перед публикой комедию, обращаясь с подставною принцессой, как с действительною дочерью императрицы всероссийской.
“Кто бы ни была девушка, выпущенная Радзивиллом на политическую сцену под именем дочери Елизаветы Петровны, но, рассматривая все ее действия, читая переписку ее и показания, данные фельдмаршалу князю Голицыну в петропавловской крепости, нельзя не придти к заключению, что не сама она вздумала сделаться самозванкой, что она была вовлечена в обман, и сама верила в загадочное свое происхождение. Поляки так искусно сумели опутать молоденькую девочку сетью лжи и обмана, что впоследствии она сама не могла отдать себе отчета в том, кто она такая. На краю могилы, желая примериться с совестью, призвав духовника, она сказала ему, что место своего рождения и о родителях она ничего не знает.
“Я помню только, — говорила она в последнем своем предсмертном показании князю Голицыну, — что старая нянька моя, Катерина, уверяла меня, что о происхождении моем знают учитель арифметики Шмидт и маршал лорд Кейт, брат которого прежде находился в русской службе и воевал против турок. Этого Кейта я видела только однажды мельком проездом через Швейцарию, куда меня в детстве возили на короткое время из Киля. От него я получила тогда паспорт на обратный путь. Я помню, что Кейт держал у себя турчанку, присланную ему братом из Очакова или с Кавказа. Эта турчанка воспитывала несколько маленьких девочек, вместе с нею плененных, которые жили при ней еще в то время, когда, по смерти Кейта, я видела ее проездом через Берлин. Хотя я наверное знала, что я родилась в Черкесии”.
Кроме того, она объяснила, что еще в детстве жила в Киле, что из тамошних жителей помнит какого-то барона фон-Штерна и его жену, данцигского купца Шумана, платившего в Киле за ее содержание и, наконец, учившего ее арифметике Шмидта.
— Меня постоянно держали в неизвестности о том, кто были мои родители, — говорила она перед смертью князю Голицыну, — да и сама я мало заботилась о том, чтоб узнать, чья я дочь, потому что не ожидала от того себе никакой пользы.
Таким образом, от раннего детства у нее остались в памяти маршал лорд Кейт, Швейцария, Берлин, Киль. В Киле она училась. С Голштинией, следовательно, связано было ее детство. Но, ведь, Голштиния играет такую важную роль в истории России того времени, в жизни обеих дочерей Петра Великого — Анны и Елизаветы Петровны.
Загадочность этим еще больше усиливается.
Когда странную девушку эту взяли к Ливорно, при ней нашли бумаги, из которых видно было, что после Киля она жила в Берлине, потом в Генте, в Лондоне. Зачем? С кем? В именах ее — также путаница; сначала она была девица Франк, потом девица Шель, наконец, г-жа Треймуль.
Она хорошо знала по французски и по немецки, говорила по-итальянски и по-английски. Но замечательно — ни по-польски, ни по-русски не знала.
Современники говорят, что она отличалась замечательной красотой, и хотя косила на один глаз, но это не уменьшало редкой привлекательности ее лица. Она была умна — это бесспорно. Кроме того, она была изящна, всегда весела, любезна, кокетлива до такой степени, что при своем уме и красоте могла сводить с ума каждого мужчину и превращать в самое покорное себе орудие.
“И в самом деле, — так очерчивает нравственный облик этой женщины ее биограф, — в продолжении трех-четырех лет ее похождений по Европе одни, очарованные красотой ее, входят из угождения красавице в неоплатные долги и попадают за то в тюрьму, другие, принадлежа к хорошим фамилиям, поступают к ней в услужение, сорокалетний князь римской империи хочет на ней жениться, вопреки всем политическим рассчетам, и хотя узнает об ее неверности, однако же, намеревается бросить свои германские владения и бежать с прекрасною очаровательницей в Персию. Она любила хорошо пожить, любила роскошь, удовольствия и не отличалась строгостью нравов. Увлекая в свои сети молодых и пожилых людей, красавица не отвечала им суровостью; она даже имела в одно время по нескольку любовников, которых, по видимому, не очень печалила ветреность их подруги”.
Когда она кончила свое образование, то прежде всего мы видим ее в Берлине.
Из Берлина какая-то скандальная история заставляет ее бежать в Гент и переменить имя девицы Франк на имя девицы Шель.
В Генте она сводит знакомство с сыном голландского купца Вантурсом. И с той и другой стороны взаимная склонность, любовь — и Вантурс входит в неоплатные долги. Этих долгов не в состоянии покрыть те суммы, которые Шель получает буд.то бы от какого-то таинственного дяди из Персии.
Дядя в Персии — это, без сомнения, князь Радзивилл, тайно руководящий своим созданием.
Кредиторы хотят сажать Вантурса в тюрьму — и он бросив жену, бежит в Лондон с таинственною девушкой. Девушка превращается в г-жу Треймуль.
И в Лондоне, как и в Генте, — те же безумная трата денег, роскошь, блеск, кредиторы, опасность тюрьмы — и Вантрус бежит в Париж.
Таинственная девушка остается в Лондоне. У нее новый, барон Шенк. Но безумная роскошь гонит и странную девушку в Париж.
В Париже г-жа Треймуль имеет свидание с графом Михаилом Огинским, польским посланником.
Но она уже не Треймуль, а русская княжна, “принцесса Владимирская”, по имени Анна или Али-Эмете, единственная отрасль знаменитейшего и богатейшего рода князей Владимирских. Родители ее умерли давно, а воспитал ее дядя, живущий в Персии. Она явилась в Европу, чтоб отыскивать в России свои владения. Сокровища ее персидского дяди также к ней переходят.
В Париже все это кажется одною из сказок Шехеразады, и Париж слепо верит поэтической легенде. Легенду эту подкрепляет авторитеты такой личности, как живущая в Париже княгиня Сангушко. В Париже, как и везде, принцессу Владимирскую окружает царская роскошь и блеск. В свите ее два барона — Шенк и Эмбс, бывший Вантурс. Банкиры Понсе и Макке снабжают их деньгами. В свите принцессы является новое лицо, ее поклонник, маркиз де-Марин, который бросает блестящий двор Людовика XV и скачет за таинственной волшебницей в Германию, чтобы быть ее интендентом в каком-то немецком городе.
Скоро эта свита баронов и маркизов увеличивается новым крупным лицом: член знаменитейшей французской фамилии, граф Рошфор де-Валькур, гофмаршал владетельного князя Лимбурга де-Линанж, находящийся в Париже по делам своего государя, просит руки принцессы Владимирской. Принцесса дает согласие на брак; ждут только согласия государя. Но и этого мало: она запутывает в свою сеть и графа Огинского.
В начале 1773 года принцесса Владимирская вместе с своею свитою исчезает из Парижа и является во Франкфурте-на-Майне. Получив от Огинского бланковый патент на офицерский чин в литовском войске, она вписывает туда Вантурса — и он делается литовским капитаном.
Но вот во Франкфурт является коронованная особа — Филипп-Фердинанд, владетельный граф лимбургский, стирутский. оберштейнский и иных, князь священной римской империи, претендент на герцогство шлезвиг-голштинское, не задолго перед тем наследовавший престол но смерти старшего брата своего. С ним приезжает и жених принцессы Владимирской, граф Рошфор де-Валькур.
Блистательный князь Лимбург, имевший Свой двор с гофмаршалом, гофмейстером, камергерами, егермейстерами и прочими придворными чинами, свое войско, своих посланников при венском и версальском дворах, щедро раздавший свои ордена своим подданных, бивший свою монету, как коронованная особа, споривший с прусским королем, славным Фридрихом II, за нарушение его владетельских прав, объявивший себя, наконец, соперником русского великого князя Павла Петровича по спору за наследственные права на Голштинию, этот соперник Павла Петровича просит представить его принцессе Владимирской и как все прежние ее поклонники, делается послушным рабом этой загадочной личности Он просит ее переехать в его владения — и принцесса переселяется с ним вместе в замок Нейсес, во Франконии, а ее жених, граф Рошфор-де-Валькур, арестуется, как государственный преступник.
Во владениях князя лимбургского принцесса Владимирская называет уже себя “султаншей Алиной” (la sultane Aline) или Элеонорой. Другие зовут ее “принцессой азовской”.
Она учреждает свой орден “орден азиатского креста”. Уже через сто почти лет после этого, в 1858 году, в Париже были конфискованы дипломы на орден, учрежденный нашею самозванкою, который назывался — “la croix de l’ordre asiatique, fonde par la sultane Aline”.
Действительно, это одна из сказок Шехеразады, а между тем — это история XVIII века.
Кроме ордена, в Нейсесе принцесса Владимирская учреждает свой двор. Маркиза де-Марина она назначает интендантом этого двора.
Вскоре князь Лимбург знакомит с нею своего друга, барона фон-Горнштейна, конференц-министра трирского курфирста — и этот министр попадает в число ее жертв.
Но время выпуска ее самой на более широкую политическую сцену еще не настало.
Не зная своего будущего, не подозревая, что она скоро должна будет объявить свои права на корону российской империи, принцесса Владимирская задумывает короновать себя короною влюбленного в нее князя Лимбурга.
— Я получила от дяди письмо, — говорит она ему однажды: — дядя требует возвращения моего в Персию.
Пораженный этой неожиданностью Лимбург умоляет ее остаться.
— Я не могу долее оставаться в неопределенном положении, — отвечает она: — я должна ехать. В Персии я пристроюсь, там ждет меня жених.
Князь Лимбург в отчаянье. Желая удержать свою очаровательницу, он предлагает ей свою руку, свою корону, свои владения. Принцесса не отказывает ему, но в то же время настаивает на поездке в Азию, говоря, что политические дела вынуждают ее быть там. Обезумевший Лимбург не хочет расстаться с нею.
— Я откажусь от престола в пользу младшего брата, — говорит он: — покину хоть навсегда Европу и в Персии найду счастье в твоих объятиях.
Это было в июле 1773 года.
Пугачов в это время бродил еще по заволжским степям: тень Петра III еще не являлась.
Не выступала и тень дочери Елизаветы Петровны.
Друг князя Лимбурга, барон фон-Горнштейн, при известии о помолвке княжны Владимирской, советует, чтобы она оставила греческую схизму и приняла католичество, хотя самозванка, называя себя православной, никогда и ни в какой церкви не приобщалась, как сама после показала. При этом оказываются нужными и документы о ее рождении.
Самозванка по этому поводу пишет о себе:
“Вы говорите, что меня принимают за государыню Азова. Я не государыня, а только владетельница Азова. Императрица там государыня. Через несколько недель вы прочтете в газетах, что я — единственная наследница дома Владимирского и в настоящее время без затруднений могу вступить во владение наследством после покойного отца моего. Владения его были подвергнуты секвестру в 1749 году и, находясь под ним двадцать лет, освобождены в 1769 году. Я родилась за четыре года до этого секвестра; в это печальное время умер и отец мой. Четырехлетним ребенком взял меня на свое попечение дядя мой, живущий в Персии, откуда я воротилась в Европу 16 ноября 1768 года”.
И действительно, год ее рождения совпадает с годом рождения настоящей дочери Елизаветы Петровны, княжны Августы Таракановой, хотя впоследствии оказалось, что она убавляла свои года. Она признает себя подданной русской императрицы; по она еще не дочь ее предшественницы — это время еще не приспело.
С этой поры ее величают уже “высочеством”. Письма к ней адресуются: “ея высочеству, светлейшей принцессе Елизавете Владимирской (A son altesse serenissime, madame la princesse Elisabeth de Volodimir).
Между тем, самозванка заводит переписку с графом Огинским, составляет проект лотереи для распространения между банкирами, пишет о делах Польши, составляет особую записку о них для версальского кабинета.
Князь Лимбург ревнует ее к Огинскому; по она успокаивает его, говоря, однако, что не может выйти за него замуж до утверждения своих прав в России. В письмо к князю она влагает черновое письмо к русскому вице-канцлеру, князю Александру Михайловичу Голицыну, называет его своим опекуном, сообщает ему о любви к князю Лимбургу и о намерении вступить с ним в брак, изъявляет, что тайна, покрывающая доселе ее происхождение, подает повод ко многим толкам, уверяет Голицына в неизменности своих чувств, благодарности и привязанности к императрице Екатерине II и в постоянном рвении о благе России, прилагает к письму проект о сосредоточении всей азиатской торговли на Кавказе и обещает сама приехать в Петербург, для разъяснения этого проекта, если бы настояла в том надобность.
Опять что-то сказочное невероятное.
Князь Лимбург окончательно обезумевает от любви, и от видимых противоречий и несообразности в действиях таинственной принцессы, и от ревности. Он грозит даже поступить в монахи, отказаться от престола. У самозванки являются новые сношения: впоследствии князь Орлов-Чесменский намекал императрице, что самозванка находилась в сношениях с бывшим в то время в Спа Ив. Ив. Шуваловым.
В октябре 1773 года она делается формальной владетельницей графства Оберштейн и переселяется в свои владения.
Пугачов появился в окрестностях Яицка. Знамена его уже развевались по заволжским степям. Вести об этом наполняют Европу.
И самозванка разом преобразовывается. Она что-то затевает. Она отсылает от себя всю прежнюю свою свиту и окружает себя новою прислугою, в том числе берет к себе дочь прусского капитана Франциску фон-Мешеде, которая не разлучается с ней до конца всех ее загадочных приключений и вместе с нею, впоследствии, попадает в петропавловскую крепость.
Осенью же 1773 года к ней в Оберштейн начинает являться из Мосбаха какой-то неизвестный молодой человек и проводит с владетельницей замка наедине по нескольку часов. Никто не знает, кто он. Прислуга зовет его только “мосбахским незнакомцем”.
Оказывается, что это поляк, агент и друг князя Радзивилла, Михаил Доманский, который во время барской конфедерации был консилиаржем пинской дистрикции.
Сам Радзивилл намеревается ехать к турецкой армии — поднимать Турцию на Россию, а Доманского командирует к самозванке.
Известно, что в это время происходило в России:
Пугачов с своими “толпищами” отхватил от России почти все Заволжье.
Положение дел в России оказывается очень опасным.
Польша находит это очень удобным случаем, чтобы рядом с восточным Пугачевым поставить против России и западного Пугачова — будто бы двоюродную сестру императора Петра III.
В декабре 1773 года разносится по Европе слух, что в замке Оберштейн живет прямая наследница русского престола, законная дочь покойной императрицы Елизаветы Петровны, великая княжна Елизавета.
Из России доходят все более и более тревожные вести. Поляки оживают. Княгиня Сангушко постоянно сообщает мнимой наследнице русского престола списки мест, занятых шайками Пугачова.
Около нового 1774 года составляется таинственное свидание с самозванкой самого князя Радзивилла: он представляется ей в Цвейбрюкене как русской великой княжне.
Радзивилл и самозванка условливаются между собою, пользуясь замешательством, произведенным Пугачовым, подготовить новое восстание в Польше и в белорусских воеводствах, отошедших по первому разделу во владение России; самой принцессе вместе с Радзивиллом ехать в Константинополь, послать оттуда в русскую армию, находившуюся в Турции, воззвание, в котором предъявить свои права на престол, не по праву будто бы занимаемый Екатериною, свергнуть ее с престола и доставить самозванке императорскую корону. С своей стороны, самозванка обещает Радзивиллу возвратить Польше отторгнутые от нее области, свергнуть Понятовского с престола и восстановить Польшу в том виде, в каком она находилась при королях саксонской династии.
В это время Радзивилл уже пишет самозванке, как государыне:
“Я смотрю на предприятие вашего высочества, как на чудо Провидения, которое бдит над нашей несчастною страной. Оно послало ей на помощь вас, такую великую героиню”
Французский король Людовик XV одобряет безумный план самозванки,
Разве это не сказка из Шехеразады?
Огинский пересылается с самозванкой посредством аббата Бернарди, бывшего наставником детей его зятя, литовского великого кухмистра (обер-гофмаршала), графа Михаила Виельгорского.
Письма князя Лимбурга, все еще продолжавшего считаться женихом самозванки, уже адресуются так: “ея императорскому высочеству, принцессе Елизавете всероссийской!”
13 мая 1774 года, когда Пугачов завладел уже частью Сибири, лил свои пушки, чеканил свою монету и оглашался по церквам на ектении как царствующий государь, самозванка выезжает из Оберштейна. Князь Лимбург провожает ее до Цвейбрюкена, где они расстаются супругами на время.
После, в петропавловской уже крепости, она называла князя Лимбурга своим супругом, хотя и объясняла, что они не были венчаны по церковному чиноположению.
Царственный поезд самозванки до Венеции, где ждал ее Радзивилл, обставлен блестящею внешностью: к ней присоединяются на пути ее союзники, поляки. В Париж она шлет к Огинскому проект русского внешнего займа от своего имени, как единственной законной наследницы русской империи.
Людовик XVI, вступивший на французский престол после Людовика XV, дает свою санкцию предприятию Радзивилла и самозванки. “Союзник” ее, “двоюродный брать”, Емелька Пугачов, которого сама императрица Екатерина II в письмах к Вольтеру называет “маркизом де-Пугачов” — все больше и больше выростали в своем могуществе, войска его ростут как снежная лавина.
В Венеции самозванка является инкогнито, под именем не русской великой княжны, а графини Пиннеберг, как претендентки на Голштинию. От супруга ее приезжает к ней резидент барон Кнорр и занимает при дворе своей повелительницы звание ее гофмаршала.
Для самозванки венецианская республика отводит роскошный дворец — дом французского посольства.
Князь Радзивилл делает ей блестящий официальный визит. Его сопровождает свита. Самозванке представляют — князя Радзивилла, дядю “пана коханка”, графа Потоцкого, бывшего главу польской генеральной конфедерации, графа Пржездецкого, старосту пинского, Черномского, одного из влиятельных кондефератов, Микошту, секретаря князя Радзивилла, и других. Радзивилл и Потоцкий в лентах.
На другой день самозванка отплачивает визит сестре князя Радзивилла, графине Моравской.
В “Московских Ведомостях” того времени печатают ( 38, от 13-го мая 1774 года): “князь Радзивилл и его сестра учатся по-турецки, и поедут в Рагузу, откуда, как сказывают, турецкая эскадра проводит их в Константинополь”. М.Н. Лонгинов объясняет, что “сестра” Радзивилла — это самозванка; но П.И. Мельников полагает, что это была графиня Моравская.
Приемные комнаты самозванки полны польских эмигрантов, собирающихся ехать в Турцию с нею и с князем Радзивиллом. Тут же видят и Эдуарда Вортли Монтегю, англичанина, долго путешествовавшего по востоку, сына известной английской писательницы, леди Мери, дочери герцога Кингстон. Тут же видят и капитанов из варварийских владений султана, Гассана и Мехемета, корабли которых стоят в венецианском порте. Один из кораблей должен везти самозванку к султану.
16 мая назначается отъезд в Константинополь. Корабли ждут ее на рейде. Ждет и вся польская эмиграция.
Самозванка является на рейде. На палубе корабля ее встречает Радзивилл и вся тогдашняя эмиграционная Польша с царским почетом. Но придворному этикету ей целуют руку.
Корабли отплыли. Самозванка уже на острове Корфу.
Но противные ветры отбивают ее корабль от острова, и капитан Гассан ее оставляет.
Самозванка и Радзивилл со свитой следуют уже на корабле капитана Махемета.
В последних числах июля 1774 года корабль бросает якорь у Рагузы.
Рагузская республика смотрела враждебно на действия русского флота в Средиземном море. Рагузский сенат недоволен русской императрицей, и потому радушно принимает ее соперницу, мнимую великую княжну Елизавету.
Ей уступается дом французского консула при рагузской республике.
Между тем, ее “двоюродный брат”, Емелька Пугачев, берет Оренбург, Казань, Саратов — все Поволжье.
Самозванка живет в Рагузе: письма ее идут во все страны — к султану, к графу Орлову-Чесменской у, к воспитателям великого князя Павла Петровича, графу Никите Ивановичу Панину. Это царская переписка: в лице самозванки — и мнимая государыня и целый дипломатический корпус. В этой безумной голове создается смелый план действий. Она решается торжественно объявить о своих правах на престол и послать воззвания — одно в русскую армию, находившуюся в Турции, другое — на русскую эскадру, стоявшую под начальством графа Алексея Орлова и адмирала Грейга в Ливорно.
“Постараюсь, — пишет она к Горнштейну, — овладеть русским флотом, находящимся в Ливорно; это не очень далеко отсюда. Мне необходимо объявить, кто я, ибо уже постарались распустить слух о моей смерти. Провидение отомстить за меня. Я издам манифесты, распространю их по Европе, а Порта открыто объявит их во всеобщее сведение. Друзья мои уже в Константинополе — они работают, что нужно Сама я не теряю ни минуты и готовлюсь объявить о себе всенародно. В Константинополе я не замешкаю, стану во главе моей армии — и меня признают”.
Неизвестно, каким путем у нее являются документы, подтверждающие ее права на русский престол: это подложные духовные завещания Петра I и Елизаветы Петровны. В деле находятся эти документы, переписанные рукой самозванки.
Замечательно мнимое духовное завещание ее матери, императрицы Елизаветы Петровны. Надо удивляться, как сумела составить такой политический акт эта таинственная девушка, которую Екатерина II называла “побродяжкой”.
Вот этот факт:
“Елизавета Петровна (это и есть самозванка), дочь моя наследует мне и управляет Россией так же самодержавно, как и я управляла. Ей наследуют дети ее; если же она умрет бездетною — потомки Петра герцога голштинского (т.е. Петра III).
“Во время малолетства дочери моей Елизаветы герцог Петр голштинский будет управлять Россией с тою же властию, с какою я управляла. На его обязанност возлагается воспитание моей дочери, преимущественно она должна изучить русские законы и установления. По достижении ею возраста, в котором можно будет ей принять в свои руки бразды правления, она будет всенародно признана императрицею всероссийскою, и герцог Петр голштинский пожизненно сохранит титул императора, а если принцесса Елизавета, великая княжна всероссийская, выйдет замуж, то супруг ее не может пользоваться титулом императора ранее смерти Петра, герцога голштинского. Если дочь моя не признает нужным чтобы супруг ее именовался императором, воля ее должна быть исполнена, как воля самодержицы. После нее престол принадлежит ее потомкам, как по мужской, так и по женской линии.
“Дочь моя Елизавета учредит верховный совет и назначит членов его. При вступлении на престол она должна восстановить прежние права этого совета. В войске она может делать всякие преобразования, какие пожелает. Через каждые три года все присутственные места, как военные, так и гражданские, должны представлять ей отчеты в своих действиях, а также счеты. Все это рассматривается в совете дворян, которых назначит дочь моя Елизавета.
“Каждую неделю должна она давать публичную аудиенцию. Все просьбы подаются в присутствии императрицы, и она одна производит по ним решения. Ей одной предоставляется право отменять или изменять законы, если она признает то нужным.
“Министры и другие члены совета решают дела по большинству голосов, но не могут приводить их в исполнение до утверждения постановления их императрицею Елизаветою Второй.
“Завещаю, чтобы русский народ всегда находился в дружбе с своими соседями. Это возвысит богатство народа, а бесполезные войны ведут лишь к уменьшению народонаселения.
“Завещаю, чтоб Елизавета послала посланников ко всем дворам и каждые три года переменяла их.
“Никто из иностранцев, а также из не принадлежащих к православной церкви, не может занимать министерских и других важных государственных должностей.
“Совет дворян назначает уполномоченных ревизоров, которые будут через каждые три года обозревать отдаленные провинции и вникать в местное положение дел духовных, гражданских и военных, в состояние таможен, рудников и других принадлежностей короны.
“Завещаю, чтобы губернаторы отдаленных провинций — Сибири, Астрахани, Казани и др. — от времени представляли отчеты по своему управлению в высшие учреждения в Петербург или в Москву, если в ней Елизавета утвердит свою резиденцию.
Если кто сделает какое-либо открытие, клонящееся к общенародной пользе или к славе императрицы, тот о своем открытии секретно представляет министрам и шесть недель спустя в канцелярию департамента, заведывающего тою частью; через три месяца после того дело поступает на решение императрицы в публичной аудиенции, а потом в продолжение десяти дней объявляется всенародно с барабанным боем.
“Завещаю, чтобы в азиатской России были установлены особые учреждения и заведены колонии при непременном условии совершенной терпимости всех религий. Сенатом будут назначены особые чиновника для наблюдения в колониях за каждою народностью. Поселены будут разного рода ремесленники, которые будут работать на императрицу и находиться под непосредственною ее защитою. За труды свои они будут вознаграждаемы ежемесячно из местных казначейств. Всякое новое изобретение будет вознаграждаемо по мере его полезности.
“Завещаю завести в каждом городе на счет казны народное училище. Через каждые три месяца местные священники обозревают эти школы.
“Завещаю, чтобы все церкви и духовенство были содержимы на казенное иждивение.
“Каждый налог назначается не иначе, как самою дочерью моею Елизаветой”.
“В каждом уезде ежегодно будет производимо исчисление народа и через каждый три года будут посылаемы на места особые чиновники, которые будут собирать составленные народные переписи.
“Елизавета Вторая будет приобретать, променивать, покупать всякого рода имущества, какие ей заблагорассудится, лишь бы оно было полезно и приятно народу.
“Должно учредить военную академию для обучения сыновей всех военных и гражданских чиновников. Отдельно от нее должна быть устроена академия гражданская. Дети будут приниматься в академию девяти лет.
“Для подкидышей должны быть основаны постоянные заведения. Для незаконнорожденных учредить сиротские дома, и воспитанников выпускать из них в армию и к другим должностям. Отличившимся императрица может даровать право законного рождения, пожаловав кокарду красную с черными каймами за собственноручным подписанием и приложением государственной печати.
“Завещаю, чтобы вся русская нация от первого до последнего человека исполнила сию нашу последнюю волю и чтобы все, в случае надобности, поддерживали и защищали Елизавету, мою единственную дочь и единственную наследницу российской империи.
“Если до вступления ее на престол будет обявлена война, заключен какой-либо трактат, издан закон или устав, все это не должно иметь силы, если не будет подтверждено согласием дочери моей Елизаветы, и все может быть отменено силою ее высочайшей воли.
“Представляю ее благоусмотрению уничтожать и отменять все сделанное до вступления на престол.
“Сие завещание заключает в себе последнюю мою волю. Благословляю дочь мою Елизавету во имя Отца и Сына и святого Духа”.
В рагузе мнимая царевна уже открыто рассказывает окружающей ее блестящей свите французских офицеров и польских эмигрантов такие вещи о своей таинственной судьбе:
— Я дочь императрицы Елизаветы Петровны от брака ее с великим гетманом всех кавказов (grand hotman de tous les cosaques), князем Разумовским. Я родилась в 1753 году и до девятилетнего возраста жила при матери. Когда она скончалась, правление русскою империею принял племянник ее, принц голштейн-готторпский, и согласно завещанию мое матери, был провозглашен императором под именем Петра III. Я должна была лишь по достижении совершеннолетия вступить на престол и надеть русскую корону, которой не надел Петр, не имея на то права. Но через полгода после смерти моей матери жена императора, Екатерина, низложила своего мужа, объявила себя императрицей и короновалась в Москве мне принадлежащею древнею короной царей московских и всея России. Лишенный власти император Петр, мой опекун, умер. Меня, девятилетнего ребенка, сослали в Сибирь. Там я пробыла год. Один священник сжалился над моею судьбой и освободил меня из заточения. Он вывел меня из Сибири в главный город донских казаков. Друзья отца моего укрыли меня в его доме, но обо мне узнали, и я была отравлена. Принятыми своевременно медицинскими средствами была я, однако, возвращена к жизни. Чтобы избавить меня от новых опасностей, отец мой, князь Разумовский, отправил меня к своему родственнику, шаху персидскому. Шах осыпал меня благодеяниями, пригласил из Европы учителей разных наук и искусств и дал мне, сколько было возможным, хорошее воспитание. В это же время научилась я разным языкам, как европейским, так и восточным. До семнадцатилетнего возраста не знала я тайны моего рождения, когда же достигла этого возраста, персидский шах открыл ее мне и предложил свою руку. Как ни блистательно было предложение, сделанное мне богатейшим и могущественнейшим государем Азии, но как я должна бы была, в случае согласия, отречься от Христа и православной веры, к которой принадлежу с рождения, то и отказалясь от сделанной мне чести. Шах, наделив меня богатствами, отправил меня в Европу, в сопровождении знаменитого своею ученостью и мудростью Гали. Я переоделась в мужское платье, объездила все наши живущие в россии народы христианские и нехристианские, проехала через всю Россию, была в Петербурге и познакомилась там с некоторыми знатными людьми, бывшими друзьями покойного отца моего. Оттуда отправилась я в Берлин, сохраняя самое строгое инкогнито, там была принята королем Фридрихом II и начала называться принцессой. Тут умер Гали, я отправилась в Лондон, оттуда в Париж, наконец, в Германию, где приобрела покупкой у князя Лимбурга графство Оберштейн. Здесь я решилась ехать в Константинополь, чтоб искать покровительства и помощи султана. Приверженцы мои одобрили такое намерение, и я отправилась в Венецию, чтоб вместе с князем Радзивиллом ехать в столицу султана, Пугачов — это ее брат, сын Разумовского от первого брака, искусный генерал, хороший математик и отличный тактик, одаренный замечательным талантом привлекать к себе народные толпы.
— Когда Разумовский, отец мой, — говорила она: — приехал в Петербург, Пугачов, тогда еще очень молодой человек, находился в его свите. Императрица Елизавета Петровна пожаловала Разумовскому андреевскую ленту и сделала его великим гетманом всех казацких войск, Пугачова назначила пажом при своем дворе. Заметив, что молодой человек выказывает большую склонность к изучению военного искусства, она отправила его в Берлин, где он и получил блистательное военное образование. Еще находясь в Берлине, Пугачов действовал, насколько ему было возможно, в мою пользу, как законной наследницы русского престола.
Рассказы эти попадают в тогдашние газеты, как например “Gazette d’Utrecht” и во “Франкфуртскую газету”, особенно распространенные в то время, и обходят всю Европу.
Встревоженная этим рагузская республика сносится с Петербургом о таинственной женщине; но Панин, по приказанию императрицы, велит уведомить рагузский сенат, что нет никакой надобности обращать внимание на “эту побродяжку”.
А между тем, встревоженная императрица только показывала вид, что не боится “побродяжки”: она уже решилась через графа Орлова захватить ее в чужих краях без шума и огласки.
Екатерина в это время вела с Турциею мирные переговоры в Кучук-Кайнарджи.
Мир с Турциею должен был убить все замыслы Радзивилла, все надежды поляков и разрушить планы самозванки.
Она пишет султану и объявляет себя наследницей русского престола “Принцесса Елизавета Петровна, покойной императрицы всероссийской Елизаветы Петровны, — пишет она, между прочим, султану, — умоляет императора оттоманов о покровительстве”. Она сообщает ему свои планы, склоняет к союзу, и подписывает под письмом: “вашего императорского величества верный друг и соседка Елизавета”.
Копию с этого письма она посылает великому визирю и просит его переслать ее “сыну Разумовского, monsieur de Puhaczew” (эта копия находится теперь у известного пианиста Аполлинария Контского).
Вместе с тем, самозванка изготовляет план воззвания к русскому флоту и пишет письмо к графу Алексею Орлову. К письму она прилагает, наброски своего манифеста, предоставля Орлову развить ее мысли для официального акта.
В манифесте, между прочим, говоря о незаконном будто бы завладении Екатериною II русским престолом, самозванка объявляет; “Сие побудило нас сделать решительный шаг, дабы вывести народ наш из настоящих его заключений на степень, подобающую ему среди народов соседних, которые навсегда пребудут мирными нашими союзниками. Мы решились на сие, имея единственною целью благоденствие отчета и всеобщий покой. — Божиею милостью, мы. Елизавета Вторая, принцесса всероссийская, объявляем всенародно, что русскому народу предстоит одно из двух: стать за меня или против меня”.
Из обширного письма ее к графу Орлову мы решаемся взять только некоторые места.
“Принцесса Елизавета всероссийская желает знать: чью сторону примете вы, граф, при настоящих обстоятельствах?” — так обращается она к Орлову.
…”Торжественно провозглашая законные права свои на всероссийский престол, — говорит она далее — принцесса Елизавета обращается к вам граф. Долг, честь, слава, словом, — все обязывает вас стать в ряды ее приверженцев.
“Видя отечество разоренным войной, которая с каждым днем усиливается, а если и прекратится, то разве на самое короткое время, внимая мольбам многочисленных приверженцев, страдающих под тяжким игом, принцесса, приступая к своему делу, руководится не одним своим правом, но и стремлением чувствительного сердца. Она желала бы знать: примете ли вы, граф, участие в ее предприятии.
“Если вы желаете перейти на нашу сторону, объявите манифест, на основании прилагаемых при сем статей. Если вы не захотите стать за нас, мы не будем сожалеть, что сообщили вам о своих намерениям. Да послужит это вам удостоверением, что мы дрожим вашим участием. Прямодушный характер ваш и обширный ум внушают нам желание видеть вас в числе своих. Это желание искренно, и оно тем более должно быть лестно для вас, граф, что идет не от коварных, людей, преследующих невинных”.
Она пишет о духовном завещании Елизаветы, о союзе с султаном, Пугачеве — брате.
“Время дорого. Пора энергически взяться за дело, иначе русский народ погибнет. Сострадательное сердце наше не может оставаться покойным при виде его страданий. Не обладание короной побуждает нас к действию, но кровь, текущая в наших жилах. Наша жизнь, полная несчастий и страданий да послужит тому доказательством. Впоследствии делами правления мы еще более докажем это. Ваш беспристрастный взгляд на вещи, граф, достойно оценит сии слова наши”.
Но мнимая Елизавета Вторая напрасно надеялась завлечь в свои сети Орлова.
Вместо того, чтобы обнародовать “манифестик” (le petit manifeste), как называла его сама Лжеелизавета, Орлов тотчас же отправил его в Петербург к императрице.
“Желательно, всемилостивейшая государыня, — писал он, — чтоб искоренен был Пугачев, а лучше бы того, если бы пойман был живой, чтоб изыскать чрез него сущую правду. Я все еще в подозрении, не замешались ли тут французы, о чем я в бытность мою докладывав, а теперь меня еще более подтверждает полученное мною письмо от неизвестного лица. Есть ли этакая (т.е. дочь Елизаветы Петровны), или нет, я не знаю, а буде есть и хочет не принадлежащего себе, то б я навязал камень ей на шею да в воду. Сие ж письмо прислано, из которого ясно увидеть изволите желание. Да мне помнится, что и от Пугачева несколько сходствовали в слоге сему его обнародования, а может быть и то, что меня хотели пробовать, до чего моя верность простирается к особе вашего величества Я ж на оное ничего не отвечал, чтобы чрез то не утвердить более, что есть такой человек на свете, и не подать о себе подозрения. Еще известие пришло из Архипелага, что одна женщина приехала из Константинополя в Парос и живет в нем более четырех месяцев на английском судне, платя слишком по тысяче пиастров на месяц корабельщику, а сказывает, что она дожидается меня: только за верное еще не знаю: от меня же послан нарочно верный офицер, и ему приказано с оною женщиною переговорить, и буде найдет что-нибудь сомнительное, в таком случае обещал бы на словах мою услугу, а из-за того звал бы для точного переговора сюда, в Ливорно. И мое мнение, буде найдется такая сумасшедшая, тогда, за меня ее на корабли, отослать прямо в Кронштадт, и на оное буду ожидать повеления: каким образом повелите мне в оном случае поступить, то все наиусерднейше исполнять буду”.
Таким образом, явилась две интриганки: одна на острове Парос, другая — в Рагузе. Так как Лжеелизавета Тараканова не сообщила Орлову своего адреса из боязни, то он сначала мог смешать обеих женщин, желающих уловить его в свою интригу: но, между тем, он решился разыскать и ту, и другую.
На остров Парос он отправляет с особым флегатом графа Войновича, серба русской службы. Войнович нашел, что эта интрига шла из Константинополя, откуда, не без ведома султана Ахмета, явилась на Парос одна константинопольская красавица, которая должна была обольстить Орлова и посредством подкупа заставить ее изменить своей императрице.
Орлов не обратил не нее никакого внимания.
Ему нужна была Лжеелизавета.
Разыскивать эту последнюю он послал Рибаса, впоследствии адмирала русской службы и основателя Одессы, Рибаса, о ловкости которого говорил после и Суворов, желая похвалить дальновидность Кутузова: “его и Рибас не проведет”.
Но Рибас, отправленный Орловым на розыски, как в воду канул. Около трех месяцев Орлов ничего не знал, где он и что с ним.
…”И я сомневаюсь об нем, — писал Орлов императрице уже в конце декабря 1774 года, — либо умер он, либо где удержан, что не может о себе известить, а человек был надежный и доказан был многими опытами в его верности”.
Но Рибас не пропал — он рыскал по следам Лжеелизаветы, но не мог ее настигнуть, потому что она оставила Рагузу.
В декабре же Орлов получил из Петербурга инструкции императрицы: “поймать всклепавшую на себя имя, во что бы ни стало”, идти к Рагузе с флотом, потребовать выдачи самозванки, и если сенат рагусской республики откажется выдать ее — бомбардировать город.
Орлов отправляет новых агентов на поиски за самозванкой!
А императрице, между прочим, пишет:
“Ничего им в откровенности не сказано, а показал им любопытство, что я желаю знать о пребывании давно мне знакомой женщины, а офицеру приказано, буде может, и в службу войти к ней или к князю Радзивиллу, волонтером, чего для и абшид ему дал, чтобы можно было лучше прикрыться”. Затем Орлов прибавлял в своем донесении: “А случилось мне расспрашивать одного маиора, который посылан был от меня в Черную Гору и проезжал Рагузы и дня два в онных останавливался, и он там видел князя Радзивилла и сказывал, что она еще в Рагузах, где как Радзивиллу, так и оной женщине великую честь отдавали и звали его, чтоб он шел на поклон, но оный, услышав такое всклепанное имя, поопасся идти к злодейке, сказан притом, что эта женщина плутовка и обманщица, а сам старался из оных мест уехать, чтоб не подвергнуть себя опасности”.
Но Орлову нечего было ехать бомбардировать Раузу — “плутовки” там уже не было.
У нее произошел совершенный разрыв с Радзивиллом и с поляками: для Радзивилла Лжеелизавета была уже плохою подмогой, потому что мир России с Турцией отнимал у него всякую надежду поднять Турцию на Россию даже именем Елизаветы Второй.
Эта последняя увидала себя всеми покинутою, и здоровье ее сильно было надломлено. Изумительная деятельность молодой девушки, которая за целый штаб вела переписку едва ли не со всеми дворами и везде рассылала свои воззвания и признания, неудачи, огорчения и неумеренная жизнь — все это съедало ее молодое здоровье: у нее открылись несомненные признаки чахотки.
Но вот мы ее видим уже в Италии — сначала в Барлетте, потом в Неаполе, потом, наконец, в Риме.
Между тем, раньше этого она, между прочим, пишет в Петербург к графу Панину, русскому канцлеру: “Вы в Петербурге не доверяете никому, друг друга подозреваете, боитесь, сомневаетесь, ищите помощи, но не знаете, где ее найти: можно найти ее во мне и в моих правах. Знайте, что ни по характеру, ни по чувствам я не способна делать что-либо без ведома народа, не способна к лукавству и коварной политике, напротив, вся жизнь моя будет посвящена народу. Знайте и то, что я до последней минуты жизни буду отстаивать права свои на корону… Я не стану говорить о заключенном мире, — продолжает она далее: — он сам по себе весьма не прочен; вы не знаете того, что я знаю, но благоразумие заставляет меня молчать… Если я не скоро явлюсь в Петербург, то это будет ваша ошибка, граф”.
Оставляя Рагузу и направляясь в Италию, Лжеелизавета не унывает оттого, что из ее блестящей свиты осталось только три верных ей человека — Чарномский, Ганецкий экс-иезуит и “мосбахский незнакомец” Доманский.
Через море ее перевозит корабль Гассана. Из Барлетты она направляется в Неаполь, где английский посланник Гамильтон выправляет паспорты для нее и для ее немногочисленной свиты.
Лжеелизавета в Риме.
“Иностранная дама польского происхождения, — пишет от 3 января 1795 года аббат Рокотани варшавскому канонику Гиджиотти, — прибыла сюда в сопровождении одного польского экс-иезуита, двух других поляков и одной польской служанки (это — фон-Мешеде). Она платит за квартиру по 50 цехинов в месяц, да 35 за карету; держит при себе одного учителя поляка, приехавшего с нею, и одного итальянца, нанятого по приезде ее в Рим. Она ни с кем не имеет знакомства, и ездит на прогулку в карете с закрытыми стеклами. На квартире ее экс-иезуит дает аудиенцию приходящим”.
Но смерть, видимо, стучалась уже в дверь этой странной, таинственной женщины: доктор почти не выходил из ее квартиры-больная сильно кашляла.
А, между тем, и в этом положении она не отрекается ни от себя, ни от своей роли, ни от своей изумительной деятельности.
Папа Климент XIV за несколько месяцев перед этим умер. Конклав избирает нового папу. Члены конклава заперты в Ватикане, и к ним доступ невозможен. Есть слухи, что папою будет кардинал Альбани.
К нему можно только тайно пробраться, и то не в конклав, а к окну. Лжеелизавета желает войти в переговоры с этим кардиналом; но никто к нему пробраться не может.
— Если так, — говорит в раздражении больная: — сегодня же достать мужское платье: я в нем проберусь к кардиналу.
Ее останавливают. Но энергическая девушка заставляет Ганецкого пробраться в Ватикан с окна из конклава и подать письмо от Лжеелизаветы.
Кардинал посылает к ней аббата Рокотани. Аббат представляется самозванке в тайной аудиенции.
“Между нами, — пишет Рокотани своему другу, — начался оживленный разговор о политике, об иезуитах; о них графиня отозвалась не совсем благосклонно, впрочем, говорила больше всего о польских делах”.
Она передает аббату записку для вручения будущему папе. В записке она, между прочим, говорит, что приезд ее в столицу римского католичества может иметь весьма важное для ватиканского двора последствие, что ей предназначена Провидением корона великой империи не только для благоденствия многочисленных отдаленных от Рима народов, но и для блага церкви.
Вот уже в какую сторону она поворачивает дело!
При вторичном свидании с Лжеелизаветой аббата Рокотани, явившегося к ней с ответом от кардинала Альбани, самозванка ему сообщает, что намерена ехать в Варшаву для свиданья с королем Станиславом-Августом.
— В России, — говорит она, между прочим: — недавно умер мой наместник (это Пугачов, тогда только-что казненный), но я возьму часть своего войска для конвоирования и пройду в Константинополь. Я очень больна, но если Провидению угодно сохранить дни мои, я достигну престола и восстановлю Польшу в прежних ее пределах, — восстановлю прежде чем исполнится полгода. Екатерине отдам прибалтийские провинции с Петербургом — с нее будет и этого довольно.
Она порицает образ действий Радзивилла.
— Я его уговаривала помириться с королем Станиславом-Августом, но он меня не послушался, и я в том не виновата, что он остается в раздоре с королем. Графа Огинского успела же я помирить с его величеством.
Обаяние этой девушки так велико, что и аббат Рокотани невольно Втягивается в ее интересы.
А тут является на подмогу патер Лиадий, служивший некогда офицером в русском войске и положительно уверяющий, что знает дочь императрицы Елизаветы.
— Я помню ее — я видал ее в зимнем дворце на выходах: ее прочили тогда за голштинского принца, двоюродного брата тогдашнего наследника, а после перемены правительства в 1762-м году все говорили, что она уехала в Пруссию.
Даже недоверчивый кардинал начинает чувствовать над собой ее влияние, хотя еще не видал ее.
“Как скоро я достигну цели, — вновь пишет она кардиналу, — как скоро получу корону, я немедленно войду в сношения с римским двором и приложу все старания, чтобы подчинить народ мой святейшему отцу. Только вам одному решаюсь сообщить эту заветную тайну. Примите в уважение опасное положение, в котором я нахожусь, и поймите, насколько я нуждаюсь в ваших советах и помощи. Я утешаю себя мыслью, что ваше высокопреосвященство будете избраны в папы”.
Так и с первым русским самозванцем Лжедимитрием: на этой же основе ткалось предположение об обращении русского народа в католичество.
Кардинал, в ответе своем самозванке, между прочим, употребляет такую фразу: “Провидение будет руководить вашими благими намерениями, и если правда на вашей стороне, вы достигнете своей цели”.
В Риме же неутомимая девушка входит в сношение с польским резидентом в столице католичества, с маркизом д’Античи.
Боясь компрометировать свое официальное положение перед Речью Посполитою, резидент назначает девушке свидание в церкви Santa Maria degli Angeli.
Она сообщает ему свое имя, свои планы.
Необыкновенный ум девушки заставляет резидента поколебаться, но рассудок и осторожность берут верх над увлечением. Он советует ей отказаться от своих безумных и гибельных планов.
Но ее не так-то легко победить.
“В последнее свидание наше, — пишет она, ему через несколько дней, — я нашла в вас столько благородства, ума и добродетели, что по сию пору нахожусь в океане размышлений и удивлений… Но вчера ввечеру получила я множество писем, адресованных ко мне в Рагузу, и в то же время получила известие, что мир не будет ратификован султаном; невозможно вообразить, какие смятения царствуют теперь в Порте. Я намерена обратиться с известным вам предложением к Польше и с тою же целию пошлю курьера в Берлин к королю Фридриху. Для себя я ничего не желаю: хочу достичь одной славы — славы восстановительниц: Польши. Средства к этому у меня есть, и я не замедлю доставить его величеству королю Станиславу-Августу эти средства для ведения войны против Екатерины. Как скоро он поднимет оружие, русский народ, страдающий под настоящим правлением и вполне нам преданный, соединится с польскими войсками. Что касается до короля прусского — это мое дело: я на себя принимаю уладить с ним соглашение. Курьер, которого я отправляю в Константинополь, поедет через Европу и завезет письмо мое в Берлин. Сама я поеду отсюда также в Берлин и повидаюсь с королем прусским. Во время путешествия до Берлина мне будет достаточно времени подумать о моих депешах, которые король Фридрих получит до прибытия моего в его столицу. Из Берлина поеду в Польшу, оттуда в польскую Украйну, там и неподалеку оттуда стоят преданные нам русские войска. Здесь никто не будет подозревать, куда я отправляюсь, все будут думать, что я поехала в Германию, в тамошние мои владения. Какой бы оборот ни приняли дела мои, я всегда найду средства воспрепятствовать злу. Небо, нам поборающее, доставит успех, если будут помогать нам; если же я не увижу помощи, оставлю все и устрою для себя приятное убежище”.
Осторожный резидент отвечает советом — бросить все.
“Позвольте, — пишет он ей, — предложить вам избрать то самое намерение, какое вы высказали в письме вашем ко мне: оставь Все всякие политические замыслы и удалитесь в приятное уединение. Всякое другое намерение для людей благомыслящих покажется не только опасным, но и противным долгу и голосу совести; оно может показаться им химерическим или, по крайней мере, влекущим за собой неизбежные бедствия.
В Риме штат самозванки снова увеличивается до шестидесяти человек. Снова является блеск и роскошь. Она бросает деньги народу горстями. Об ней говорит весь Рим. Она обозревает достопримечательности вечного города, картинные галереи, памятники классической архитектуры. Она сама прекрасно рисует, играет на арфе. В салонах своих она является какою то волшебницею.
Но роковая развязка все ближе и ближе подходит к ней, а она сама слепо близится к этой трагической развязке.
Она пишет обширное письмо к английскому посланнику в Неаполе, сэру Гамильтону, уже снабдившему ее паспортом, открывает ему свою тайну, поверяет свои безумные планы — и этим именно губит себя.
“При сношениях моих с Портой, — прибавляет она, между прочим, — я не забуду интересов вашего двора: ведь, английская торговля в Леванте сильно подорвана мирным трактатом, подписанным великим визирем”.
Сер Гамильтон, встревоженный этим посланием, из которого он увидел, кому он, по неведению, покровительствовал в своем паспорте, немедленно отправил письмо самозванки в Ливорно, к Орлову.
Это письмо открыло глаза Орлову: он знал теперь, где искать женщину, которую напрасно разыскивали его агенты по Европе.
Он решился, во что бы то ни стало, захватить ее.
Для выполнения этого трудного предприятия он назначает своего генеральс-адъютанта Христенека.
Императрице, между тем, Орлов доносит:
“Всемилостивейшая государыня! По запечатании всех моих донесений вашему императорскому величеству получил я известие от посланного мною офицера для разведывания о самозванке, что она больше не находится в Рагузах и многие обстоятельства уверили его, что оная поехала вместе с князем Радзивиллом в Венецию, и он, ни мало не мешкая, поехал за ним вслед, но по приезде его в Венецию нашел только одного Радзивилла, а она оттуда и не приезжала; и об нем разно говорят: одни — будто он намерен ехать во Францию, а другие уверяют, что он возвращается в отечество. А об ней офицер разведал, что она поехала в Неаполь. А на другой день оного известия получил я из Неаполя письмо от английского министра Гамильтона, что там одна женщина была, которая просила у него паспорт для проезда в Рим, что он для услуги ее и сделал, а из Рима, получил от нее письмо, где она себя принцессой называет. Я же все оные письма в оригинале, как мною получены, на рассмотрение вашему императорскому величеству при сем посылаю. А от меня нарочный того же дня послан в Рим штата моего генеральс-адютант Иван Христенек, чтоб об ней в точности наведаться и стараться познакомиться с нею притом, чтоб он обещал, что она во всем может на меня положиться, и буде уговорит, чтобы привезть ее ко мне с собою. А министру английскому я отвечал, что это надо быть самой сумасбродной и безумной женщине, однако-ж, притом дал ему знать мое любопытство, чтоб я желал видеть ее, и притом просил его, чтобы присоветовал он ехать ей ко мне… Но и что впредь будет происходить, о том не упущу доносить вашему императорскому величеству, и все силы употреблю, чтоб оную достать, а по последней мере сведому быть о ее пребывания. Я-ж, повергая себя к священным вашим стопам, пребуду навсегда вашего императорского величества, все, милостивейшей моей государыни, всеподданнейший раб граф Алексей Орлов.”
Развязка действительно близко.
Христенек уже бродит под окнами своей жертвы. Расспрашивает о ней прислугу, отзывается о ней с крайней почтительностью.
Ей передают об этом. Первая мысль — русская засада, агент, шпион.
Но испуг проходит: какая-то нравственная слепота толкает ее в пропасть.
Она принимает Христенека. Христенек говорит своей жертве о глубоком участии к ней Орлова.
Снова испуг, а потом опять ослепление.
Роскошная жизнь истощила все ее средства и денег достать не откуда. А тут Христенек нашептывает, что Орлов признает ее за дочь Елизаветы Петровны, предлагает ей свою руку и русский престол, на который он возведет ее, произведя в России возмущение, так как народ не доволен Екатериной.
Христенек показывает даже письмо Орлова в этом смысле.
Жертва отдается в руки Христенека. Посылая к Орлову курьера, она в письме своем к нему замечает: “желание блага России во мне так искренно, что никакое обстоятельство не в силах остановить меня в исполнении своего долга”.
10-го февраля она, уже под именем графини Селянской, выезжает из Рима в двух каретах. За нею едут Доманский, Черномский, Франциска фон-Мешеде и слуги. Народ провожает ее кликами “виват”, а она бросает в толпу деньги.
Христенек едет следом за нею.
Жертва Орлова, наконец, в Пизе, у него в руках. Но она еще опасна для него — ее нельзя схватить, нельзя арестовать, потому что это было бы нарушением международных прав, и священная римская империя не позволила бы этого России. Притом, жертва, эта сильна своею популярностью: народ везде встречает ее как царственную особу, а иезуиты, считая ее тоже своею жертвою, способны были бы отплатить за нее Орлову ядом, кинжалом.
“Графиню Селинскую окружает свита в шестьдесят человек — вся обстановка царственная. Орлов относится к ней более чем почтительно — он ведет себя как верноподданный: каждый день является к ней в парадной форме и в ленте и не садится в ее присутствии.
Орлов изучает ее, выпытывает, что ему нужно; несмотря на то, что она рассказала ему некоторые из известных уже нам обстоятельств ее жизни, он ищет в ней что-то другое.
“Оная женщина росту небольшого, тела очень сухого, лицом ни бела, ни черна, косы и брови темно-русы, а на лице есть веснушки. Говорит хорошо по-французски, по-немецки, немного по-итальянски, разумеет по-английски, думать надобно, что и польский язык знает, только ни как не отзывается; уверяет о себе, что она арабским и персидским языком очень хорошо говорит… Свойство имеет она довольно отважное и своею смелостью много хвалится”, — так описывает ее Орлов в своем донесении императрице.
В течение недели Орлов окончательно увлекает ее своей любезностью, предупредительностью — и страстная женщина отдается своему тюремщику.
А тюремщик, между тем, доносит императрице: “Она ко мне казалась быть благосклонною, чего для я и старался пред нею быть очень страстен. Наконец, я ее уверил, что я бы с охотою женился на ней, и в доказательство, хоть сегодня, чему она, обольстясь, более поверила. Признаюсь, всемилостивейшая государыня, что я оное исполнил бы, лишь только достичь бы до того, чтобы волю вашего величества исполнить, но она сказала мне, что теперь не время, потому что еще не счастлива, а когда будет на своем месте, тогда и меня сделает счастливым”.
В это время, по предварительному уговору с английским консулом в Ливорно, сэр-Джон-Диком, этот последний уведомляет Орлова, будто, по случаю столкновения там английских чиновников с русскими, необходимо личное присутствие графа. Узнав об его отъезде, влюбленная женщина не имеет сил расстаться с Орловым и решается сопровождать его в Ливорно.
Жертва сама отдавалась в руки. В Ливорно стояла русская эскадра, которая и могла увезти пленницу в Россию.
К приезду своих знатных гостей сэр-Джон-Дик готовил роскошный обед. На другой день такой же роскошный завтрак. Жертва не догадывается, что настоящий тюремщик не Орлов, а английский консул.
По улицам города народ толпами встречает таинственную принцессу, окруженную царским блеском. Вечером она в опере — но это канун ее тюрьмы, последний вечер свободы.
За завтраком у консула заходит речь о русском флоте. Принцесса изъявляет желание видеть его, полюбоваться морскими маневрами.
Все общество отправляется на рейд. Народ опять провожает восторженными кликами русскую великую княжну.
На кораблях играет музыка. Раздаются пушечные выстрелы — это царский салют. Матросы стоят на реях. Принцессу встречают громким “ура”: ее, внучку Петра Великого, приветствует созданный им флот, приготовивший ей тюрьму.
Принцессу поднимают на палубу адмиральского корабля “Трех Иерархов” посредством спущенного кресла. Орлов, проводит ее между рядов офицеров, а кругом гремит “ура”!
Общество пьет здоровье принцессы. Начинаются маневры. Все выходят из кают на палубу. Орлов, контр-адмирал Грейг, Христенек, жена контр-адмирала, жена консула, Чарномский, Доманский — все стоят в почтительном отдалении от “Елизаветы”.
Стоя у борта и глядя на маневры, принцесса забывает, по видимому, все окружающее… Она царица — это ее подданные…
Вдруг она слышит, что позади ее кто-то повелительным тоном требует шпаги у Христенека, Доманского, и Чарномского. Она оборачивается: перед ней стоит незнакомый офицер… Именем императрицы он объявляет арест!
Это был гвардейский капитан Литвинов. Ни Орлова, ни Грейга, ни дам — никого нет… Точно все, что происходило за несколько минут назад, был сон. Да, это действительно был ужасный сон.
— Что это значит? — строго спрашивает принцесса.
— По именному повелению ее императорского величества вы арестованы, — отвечает Литвинов.
— Где граф Орлов? — вскрикивает она.
— Арестован по приказанию адмирала.
Обморок. Бесчувственную арестантку относят в каюту.
Судьба сводит последние счеты таинственной личности.
Когда к пленнице воротилось сознание, она пишет к Грейгу письмо, резко протестует против сделанного ей насилия и требует назад свою свободу.
Грейг ничего не отвечал.
Пленница пишет к Орлову. Она зовет его к себе. Она просит разъяснить ей, что случилось.
“Я готова на все, что ни ожидает меня, — писала она, — но постоянно сохраню чувства мои к вам, несмотря даже на то, навсегда ли вы отняли у меня свободу и счастье, или ещё имеете возможность и желание освободить меня от ужасного положения”.
“Ах, — отвечает ей Орлов: — в каком мы не счастии! Но не надо отчаиваться — будем терпеть. Всемогущий Бог не оставит нас. Я нахожусь в таком же печальном состоянии, как и вы, но преданность моих офицеров подает мне надежду на освобождение. Адмирал Грейг, по дружбе своей, давал было мне возможность бежать. Я спрашивал его, что за причина поступка, сделанного им. Он сказал, что получил повеление и меня, и всех, кто при мне находится, взять под стражу. Я сел в шлюпку и проплыл-было уже мимо всех кораблей. Меня не заметили. Но вдруг увидал я два корабля перед собой и два сзади, все они направились к моей шлюпке. Видя, что дело плохо, я велел грести изо всех сил, чтоб уйти от кораблей; мои люди, хорошо исполнили мое приказание, но один из кораблей догнал меня, к нему подошли другие, и моя шлюпка была окружена со всех сторон. Я спросил: “Что это значит? Пьяны что ли вы?” Но мне очень учтиво отвечали, что они имеют приказание просить меня на корабль со всеми находившимися при мне офицерами и солдатами. Когда я взошел на борт, командир корабля со слезами на глазах объявил мне, что я арестован. Я должен был покориться своей участи. Но надеюсь на Всемогущего Бога. Он не оставит нас. Что касается адмирала Грейга, он будет оказывать вам всевозможную услужливость, но прошу вас, хотя на первое только время, не пользоваться его преданностью к вам; он будет очень осторожен. Мне остается просить вас, чтобы вы берегли свое здоровье, а я, как только получу свободу, буду искать вас по всему свету и отыщу, чтобы служить вам. Только берегите себя, об этом прошу вас от всего сердца. Ваше письмо я получил, ваши строки я читал со слезами, видя, что вы меня обвиняете в своем несчастии. Берегите же себя. Предоставьте судьбу нашу Всемогущему Богу и вверьтесь ему. Я еще не уверен, дойдет ли это письмо до вас, но надеюсь, что адмирал будет настолько любезен и справедлив, что передаст его вам. От всего сердца целую ваши ручки”.
Орлов всего более заботиться о том, чтобы живою доставить ее в Петербург, оттого и умолял беречь здоровье.
В Пизе, между тем, шел арест ее бумаг и части прислуги. Остальная свита была распущена.
Арест таинственной красавицы произвел в населении Ливорно сильное негодование. Народ грозил русским; толпы подъезжали в шлюпках к кораблям; но русские матросы грозили, что будут стрелять в толпу. Тосканский двор также негодовал и протестовал против нарушения международных прав.
Опасаясь, что пленница с тоски не осилит переезда до Петербурга, Орлов велел доставить ей книг для чтения. Но она скоро поняла свою участь, и не дотрагивалась до них.
Через пять дней русская эскадра вышла в море. Сам Орлов, боясь что его умертвят в Италии за сделанное им женщине насилие, без дозволения императрицы ускакал в Россию сухим путем, второпях послал императрице черновое донесение о совершенном им подвиге.
“Угодно было вашему императорскому величеству повелеть: доставить называщую принцессу Елизавету, которая находилась в Рагузах (писал Орлов). Я со всеподданническою моею рабскою должностью, чтобы повеление вашего величества исполнить, употреблял все возможные мои силы и старания, и счастливым себя почитаю, что мог я оную злодейку захватить со всею ее свитою на корабли, которая теперь со всеми с ними содержится под арестом на кораблях, и рассажены по разным кораблям. При ней сперва была свита до шестидесяти человек; посчастливилось мне оную уговорить, что она за нужное нашла свою свиту распустить, а теперь захвачена она, камермедхен ее, два дворянина польских и несколько слуг, которым имена при сем прилагаю…
“Признаюсь, — говорит он далее, — всемилостивейшая государыня, что я теперь, находясь вне отечества в здешних местах, опасаться должен, чтобы не быть от сообщников сей злодейки застрелену или окормлену. Я-ж ее привез сам на корабли на своей шлюпке и с ее кавалерами, и препоручил над нею смотрение контр-адмиралу Грейгу, с тем повелением, чтоб он всевозможное попечение имел о ее здоровье, и приставлен один лекарь; берегся бы, чтоб она, при стоянии в портах, не ушла, тожь никакого письмеца никому не передала. Равно велено смотреть и на других суднах за ее свитою. Во услужении же оставлена у ней ее девка и камердинер. Все ж письма и бумаги, которые у ней находились, при сем на рассмотрение посылаю с подписанием нумеров: я надеюсь, что найдется тут несколько польских писем о конфедерации, противной вашему императорскому величеству, из которых ясно изволите увидеть и имена тех, кто они таковы. Контр-адмиралу же Грейгу приказано от меня, по приезде его в Кронштадт, никому оной женщины не вручать без особливого именного указа вашего императорского величества”.
Затем он описывает ее наружность, а потом говорит о том, что узнал о ней.
“Я все оное от нее самой слышал, — продолжает он, — сказывала о себе, что она и воспитана в Персии и там очень великую партию имеет; из России же унесена она в малолетстве одним попом и несколькими бабами; в одно время была окормлена, но скоро могли ей помощь подать рвотными. Из Персии же ехала чрез татарские места, около Волги; была и в Петербурге, а там, чрез Ригу и Кенигсберг, в Потсдаме была и говорила с королем прусским, сказавшись о себе, кто она такова; знакома очень между германскими князьми, а особливо с трирским и с князем Голштейн-Шлезвиг или люнебургским; была во Франции; говорила с министрами, дав мало о себе знать; венский двор в подозрении имеет; на шведский и прусский очень надеется: вся конфедерация ей очень известна и все начальники оной; намерена была отсель ехать в Константинополь прямо к султану, и уже один от нее самый верный человек туда послан, прежде нежели она сюда приехала. По объявлению ее в разговорах, этот человек персиянин и знает восемь или девять языков разных, говорит оными всеми очень чисто. Я-ж моего собственного о ней заключения не делаю, потому что не мог узнать в точности, кто оная действительно. Свойство она имеет довольно отважное и своею смелостью много хвалится: этим-то самым мне и удалось ее завести, куда я желал”.
Говоря потом, как он влюбил ее в себя, чтоб легче обмануть, и как подобным же образом обманул другую свою “невесту Шмитшу” (она надзирала во дворце за фрейлинами), Орлов прибавляет: “Могу теперь похвастать, что имел невест богатых! Извините меня, всемилостивейшая государыня, что я так осмеливаюсь писать, я почитаю за должность все вам доносить так, как пред Богом, и мыслей моих не таить. Прошу и того мне не причесть в вину, буде я по обстоятельству дела принужден буду, для спасения моей жизни, и команду оставя, уехать в Россию и упасть к священным стопам вашего императорского величества, препоручая мою команду одному из генералов, по мне младшему, какой здесь на лицо будет. Да я должен буду и своих в оном случае обманывать, и никому предстоящей мне опасности не показывать: я всего больше опасаюсь иезуитов, а с нею некоторые были и остались по разным местам. И она из Пизы уже писала во многие места о моей к ней привязанности, и я принужден был ее подарить своим портретом, который она при себе имеет, а если захотят и в России мне недоброхотствовать, то могут поэтому придраться ко мне, когда захотят. Я несколько сомнения имею на одного из наших вояжиров, а легко может быть, что я ошибаюсь, только видел многие французские письма без подписи, и рука мне знакомая быть кажется (Орлов подозревал Ив. Ив. Шувалова, но напрасно: то была рука князя Лимбурга). При сем прилагаю полученное мною одно письмо из-под аресту, тожь каковое она писала и контр-адмиралу Грейгу, на рассмотрение. И она по сие время все еще верит, что не я ее арестовал, а секрет наш наружу вышел. Тож у нее есть и моей руки письмо на немецком языке, только без подписания имени моего, и что я постараюсь выйти из-под караула, а после могу и ее спасти. Теперь я не имею времени обо всем донести за краткостью время, а может о многом доложить генерал-адъютант моего штаба. Он за нею ездил в Рим, и с нею он для виду арестован был на одни сутки на корабле. Флот, под командою Грейга, состоящий в пяти кораблях и одном фрегате, сейчас под парусами, о чем дано знать в Англию к министру, чтоб оный, но прибытии в порт английский, был всем от него снабжен. Флоту же велено, как возможно, поспешать к своим водам. Всемилостивейшая государыня, прошу не взыскать, что я вчерне мое донесение к вашему императорскому величеству посылаю; опасаюсь, чтобы в точности дела не проведали и не захватили курьера и со всеми бумагами”.
Раздражение итальянцев против Орлова действительно было сильно: по Европе разнесся слух, что он сам собственноручно умертвил свою жертву, по отплытии русской эскадры от итальянских берегов, именно в Бордо.
До самого Плимута пленница была еще несколько покойна: она все надеялась, что на английских водах Орлов освободит ее — она все еще верила ему.
В Плимуте же, когда эскадра отходила по направлению к России, несчастная все поняла. Ею овладело бешенство. Но она лишилась чувств, и ее вынесли на палубу.
Она была беременна от Орлова, а между тем чахотка, видимо, съедала ее.
Очнувшись на палубе, она бросилась к борту, чтобы спрыгнуть в адмиральскую шлюпку; но ее схватили.
На берег стали собираться толпы любопытных. Грейг поторопился отплытием из Плимута.
“Я во всю жизнь мою никогда не исполнял такого тяжелого поручения”, писал он Орлову.
Но вот 11 мая корабли бросили якорь в кронштадтском рейде. Экипажу под страхом смерти запрещено было говорить о пленнице.
Донесли императрице, которая была в Москве, после казни Пугачова, “братца” привезенной пленницы.
“Господин контр-адмирал Грейг (собственноручно писала Екатерина). С благополучным вашим прибытием с эскадрою в наши порты, о чем я сего числа и уведомилась, вас поздравляю и весьма вестью сею обрадовалась. Чтож касается до известной женщины и до ее свиты, то об них повеления от меня посланы господину фельдмаршалу князю Голицыну в С.-Петербург, и он сих вояжиров у вас с рук снимет. Впрочем, будьте уверены, что служба ваша во всегдашней моей памяти, и не оставлю вам дат знаки моего к вам доброжелательства”.
Все распоряжения относительно важной пленницы производились в глубочайшей тайне.
Глубокою таинственностью окутан и самый въезд этой женщины в Петербург.
24 мая, вечером, Голицын требует к себе капитана Преображенского полка Александра Толстого, и объявляет ему, что по высочайшей воле, на него возлагается чрезвычайно важное секретное поручение. В другой комнате, у налоя с крестом и евангелием, уже ждал священник. Толстого привели к присяге в том, что под страхом строжайшего наказания он будет вечно молчать о том, что предстоит ему исполнить в следующую ночь. После присяги фельдмаршал приказал капитану тою же ночью ехать с командой в Кронштадт, принять с корабля “Трех Иерархов”, от адмирала Грейга, женщину и находящихся при ней людей, тайно провезти их в петропавловскую крепость и слать коменданту Чернышеву. Команда, наряженная с Толстым, также дает клятву вечного молчания.
В эту же ночь особая яхта приплыла в Кронштадт — это была команда, посланная за пленницей. В Кронштанте она пристала прямо к “Трем Иерархам”. Для большей осторожности Грейг приказал Толстому и его команде весь следующий день до ночи не выходить даже из кают, чтобы никто на рейде не видел, что за люди и откуда и зачем они приехали.
В следующую ночь таинственная пленница была уже в алексеевском равелине, а утром начались допросы.
Не станем говорить о допросах и показаниях Доманского, Чарномского, Франциски фон-Мешеде и Кальтфигнера, потому что это слишком увеличило бы объем настоящего очерка.
Остановимся несколько на допросе самой принцессы: в этом допросе, ее показаниях, в ее удивительной стойкости и, наконец, в ее страшном конце так много трагического.
Ее допрашивали по французски.
Когда князь Голицын вошел в ее каземат, она пришла в сильное волнение. Но эта была не робость, а гнев. С достоинством и повелительным тоном пленница спросила князя.
— Скажите мне, какое право имеют так жестоко обходиться со мной? По какой причине меня арестовали и держат в заключении.
Князь строго заметил ей, что она должна дать прямые и неуклончивые ответы на все, о чем ее будут спрашивать, и начал допрос:
— Как вас зовут?
— Елизаветой, — отвечала пленница.
— Кто были ваши родители?
— Не знаю.
— Сколько вам лет?
— Двадцать три года.
— Какой вы веры?
— Я крещена по греко-восточному обряду.
— Кто вас крестил и кто были восприемники.
— Не знаю.
— Где провели вы детство?
— В Киле, у одной госпожи — Пере или Перон.
— Кто при вас находился тогда?
— При была нянька, ее звали Катериной. Она немка, родом из Голштинии.
О своем детстве она прибавила новые подробности.
— В Киле, — говорит она: — меня постоянно утешали скорым приездом родителей. В начале 1762 года, когда мне было девять лет от роду (следовательно, тотчас по кончине императрицы Елизаветы Петровны — замечателен этот факт), приехали в Киль трое незнакомцев. Они взяли меня у госпожи Перон и вместе с нянькой Катериной, сухим путем, повезли в Петербург. В Петербурге сказали мне, что родители мои в Москве и что меня повезут туда, Меня повезли, но не в Москву, куда-то далеко, на персидскую границу, и там поместили у одной образованной старушки, которая, помню я, говорила, что она сослана туда по повелению императора Петра III. Эта старушка жила в домике, стоявшем одиноко вблизи кочевья какого-то полудикого племени. Здесь у приютившей меня старушки прожила я год и три месяца, и почти во все это время была больна.
— Чем вы были больны?
— Меня отравили. Хотя быстро данным противоядием жизнь моя была сохранена, но я долго была нездорова от последствий данного мне яда.
— Кто еще находился при вас в это время?
— Кроме Катерины, еще новая нянька; от нее я узнала несколько слов похожих на русские. Потом начала в том же доме у старушки учиться по русски, выучилась этому языку, но в последствии забыла его. На персидской границе я была не в безопасности, поэтому друзья мои, но кто они такие, я не знала и до сих пор не знаю, искали случая препроводить меня в совершенно безопасное место. В 1763 году, с помощью одного татарина, няньке Катерине удалось бежать вместе со мной, десятилетним ребенком, из пределов России в Багдад. Здесь меня принял богатый персиянин Гамед, к которому нянька Катерина имела рекомендательные обо мне письма. Год спустя, в 1764 году, когда мне было одиннадцать лет, друг персиянина Гамеда, князь Гали, перевез меня в Испагань, где я получила блестящее образование под руководством француза Жана Фурнье. Гали мне часто говаривал, что я законная дочь русской императрицы Елизаветы Петровны Тоже постоянно говорили мне и другие окружавшие меня люди.
— Кто такие эти люди, внушившие вам такую мысль?
— Кроме князя Гали, теперь никого не помню. В Персии я пробыла до 1769 года, пока не возникли народные волнения и беспорядки в этом государстве. Тогда Гали решился удалиться из Персии в Европу. Мне было семнадцать лет, когда он повез меня из Персии, Мы въехали сначала в Астрахань, где вместо сопровождавшей нас персидской прислуги, Гали нанял русскую, принял имя Крымова и стал выдавать меня за свою дочь.
Потом она рассказала о своей жизни в Европе — все что уже нам известно, только с некоторыми изменениями.
Выслушав весь ее рассказ, князь Голицын снова начал допрос;
— Вы должны сказать, по чьему научению выдавали себя за дочь императрицы Елизаветы Петровны.
— Я никогда не была намерена выдавать себя за дочь императрицы, — отвечала она твердо.
— Но вам говорили же, что вы дочь императрицы.
— Да, мне говорил это в детстве моем князь Гали, говорили и другие, но никто не побуждал меня выдавать себя за русскую великую княжну, и я никогда, ни одного раза не утверждала, что я дочь императрицы.
Голицын показал ей отобранные у нее завещания Петра Великого, Екатерины I и Елизаветы Петровны, а также известный нам “манифестик”, посланный ею из рагузы к Орлову.
— Что вы скажете об этих бумагах? — спросил он.
— Это те самые документы, что были присланы ко мне при анонимном письме из Венеции. Я говорила вам о них.
— Кто писал эти документы?
— Не знаю.
— Послушайте меня, — сказал князь Голицын: — ради вашей же собственной пользы, скажите мне все откровенно и чистосердечно. Это одно может спасти вас от самых плачевных последствий,
— Говорю вам чистосердечно и с полною откровенностью, господин фельдмаршал, — с живостью отвечала пленница: — и в доказательство чистосердечия признаюсь вот в чем. Получив эти бумаги и прочитав их, стала я соображать воспоминания моего детства, и старания друзей укрыть меня вне пределов России, и слышанное мною впоследствии от князя Гали, в Париже от разных знатных особ, в Италии от французских офицеров и от князя Радзивилла относительно моего происхождения от русской императрицы. Соображая все это с бумагами, присланными ко мне при анонимном письме, я, действительно, иногда начинала думать, не я ли в самом деле то лицо, в пользу которого составлено духовное завещание императрицы Елизаветы Петровны? А относительно анонимного письма приходило мне в голову, не последствие ли это каких-либо политических соображений.
— С какою же целью писали вы к графу Орлову и посылали ему завещание и проект манифеста?
— Я писала это к графу Орлову потому, что пакет из Венеции был адресован на его имя, а ко мне прислан при анонимном письме. И письмо к нему от имени принцессы Елизаветы писала не я — это не моя рука.
После многих еще вопросов и увещаний, князь Голицын опять настоятельно просил свою арестантку открыть ему все.
— Я вам открыла все, что знала, — отвечала она решительно. — Больше мне нечего вам сказать. В жизни своей приходилось мне много терпеть, но никогда не имела я недостатка ни в силе духа, ни в твердом уповании на Бога. Совесть не упрекает меня ни в чем преступном. Надеюсь на милость государыни. Я всегда чувствовала влечение к России, всегда старалась действовать в ее пользу.
Все было записано, что ни говорила она. Потом все это прочли ей и дали подписать.
Она взяла перо и твердо подписала: Elisabeth.
Но князь Голицын не решался послать эти показания императрице: он все еще надеялся добиться истины.
До 31 мая он все ходил в каземат к пленнице, все уговаривал ее сказать правду; но все напрасно.
— Сама я никогда не распространяла слухов о моем происхождении от императрице Елизаветы Петровны. Это другие выдумали на мое горе, — твердила она.
Ей показали ответы Доманского, которые уличали ее именно в этом.
Упрямая женщина не смутилась и твердо сказала:
— Повторяю, что сказала прежде: сама себя дочерью русской императрицы я никогда не выдавала. Это выдумка не моя, а других.
Надо было, наконец, послать императрице это любопытное дело.
В своем донесении фельдмаршал добавлял о пленнице: “Она очень больна, доктор находит жизнь ее в опасности, у нее часто поднимается сухой кашель, и она отхаркивает кровью”.
На другой день по отправлении донесения государыне Голицын получил два письма пленницы — одно к нему, другое к императрице. В первом она писала, что не чувствует себя виновной ни перед Россиею, ни перед императрицею, что иначе не поехала бы на русский корабль, зная, что на палубе его она будет во власти русских. Императрицу она умоляла смягчиться над ее печальною участью, назначить ей аудиенцию, чтобы лично разъяснить ее величеству все недоумения и сообщить очень важные для России сведения.
И это письмо она подписала по-царски: Elisabeth.
“Императрица была сильно раздражена этою лаконическою подписью, — говорит составитель обстоятельной биографии этой несчастной женщины. — По правде сказать, какую же другую подпись могла употребить пленница? Зовут ее Елизаветой, это сна знает, но она не знает ни фамилии своей, ни своего происхождения. Она была в положении “непомнящей родства”; но времена Екатерины такого звания людей русское законодательство еще не признавало. Как же иначе, если не “Елизаветой”, могла подписать пленница официальную бумагу? Но императрице показалось другое: она думала, что, подписываясь Елизаветой, “всклепавшая на себя имя” желает указать на действительность царственного своего происхождения, ибо только особы, принадлежащие к владетельным домам, имеют обычай подписываться одним именем. Под этим впечатлением Екатерина не поверила ни одному слову в показании, данном пленницей. “Эта наглая лгунья продолжает играть свою комедию!” сказала она.
Вследствие этого, императрица написала Голицыну: “Передайте пленнице, что она может облегчить свою участь одною лишь безусловною откровенностью и также совершенным отказом от разыгрываемой ею доселе безумной комедии, в предположение которой она вторично осмелилась подписаться Елизаветой. Примите в отношении к ней надлежащие меры строгости, чтобы, ее образумить, потому что наглость письма ее ко мне уже выходит из всяких пределов”.
Тогда Голицын посылает в каземат секретаря следственной комиссии Ушакова объявить арестантке, что в случае ее дальнейшего упорства прибегнут к “крайним способом” для узнания самых “тайных ее мыслей”. Несчастная клялась, что показала только сущую правду, и говорила с такою твердостью, с такою уверенностью, что Ушаков, возвратясь к фельдмаршалу, выразил ему свое личное убеждение, что пленница сказала всю правду.
Тогда Голицын опять сам пошел к ней. Он обещал ей помилование, прощение всего, лишь бы она сказала всю правду и объявила, откуда получила копии с духовным завещаний Петра, Екатерины I и Елизаветы.
— Клянусь всемогущим Богом, клянусь вечным спасением, клянусь вечною мукой, — с чувством говорила заключенная: — не знаю, кто прислал мне эти несчастные бумаги. Проступок мой состоит лишь в том, что я, отправив к графу Орлову часть полученных бумаг, не уничтожила оставленные. Но мне в голову придти не могло, чтоб это упущение когда-нибудь могло довести меня до столь бедственного положения. Умоляю государыню императрицу милосердно простить мне эту ошибку и самим Богом обещаюсь хранить вечно о всем этом деле молчание, если меня отпустят за границу.
— Так вы не хотите признаться? Не хотите исполнить волю всемилостивейшей государыни?
— Мне не в чем признаваться, кроме того, то я прежде сказала, а больше того не могу ничего сказать, потому что ничего не знаю. Не знаю господин фельдмаршал. Видит Бог, что ничего не знаю, не знаю, не знаю.
— Отберите же у арестантки все, — сурово сказал фельдмаршал смотрителю равелина: — все, кроме постели и самого необходимого платья. Пищи давать ей столько, сколько нужно для поддержания жизни. Нища должна быть обыкновенная, арестантская. Служителей ее не допускать к ней. Офицер и двое солдат день и ночь должны находиться в ее комнате.
Услыхав этот жестокий приговор, несчастная залилась слезами. Твердость духа, столь упорно державшаяся в больной, покинула ее.
Два дня и две ночи проплакала она. Тюремщики не отходили от нее” Ни она их не понимала, ни они ее. Двое суток она ничего не ела. Чахотка съедала ее: она кусками отхаркивала кровь.
Знаками она успела заставить догадаться своих сторожей, что ей хотелось бы написать письмо. Ей дали перо, бумаги, и чернила;
Она вновь написала фельдмаршалу обширное письмо, доказывая свою невинность, доказывая, наконец, бессмысленность попыток, в которых ее обвиняли. Она говорила, что не виновата в том, что за границей ее называли всеми возможными именами — и дочерью Елизаветы, и сестрою Иоанна Антоновича, дочерью, наконец, султана. — “Да если-б, наконец, — прибавила она, — весь свет был уверен, что я дочь императрицы Елизаветы, все-таки настоящее положение дел такого, что оно мной изменено быть не может. Еще раз умоляю вас, князь, сжальтесь надо мной и над невинными людьми, погубленными единственно потому, что находились при мне”.
И вот начинаются новые посещения каземата князем Голицыным, новые опросы, передопросы, усовещивания, наконец, угрозы “крайними мерами”.
— Я сказала вам все, что знаю, — продолжала настаивать несчастная. — Что же вы от меня еще хотите? Знайте, господин фельдмаршал, что не только самые страшные мученья, но сама смерть не может заставить меня отказаться в чем-либо от первого моего показания.
Голицын сказал, что после этого она не должна ждать никакой пощады.
“Но, — прибавляет биограф, — вид почти умирающей красавицы, вид женщины, привыкшей к хорошему обществу и к роскошной обстановке жизни, а теперь заключенной в одной комнате с солдатами, содержимой на грубой арестантской пище, больной, совершенно расстроенный, убитой и физически и нравственно, не мог не поразить мягкосердого фельдмаршала. Он был один из добрейших людей своего времени, отличался великодушием и пользовался любовью всех знавших его. Забывая приказания императрицы принять в отношении к пленнице меры строгости, добрый фельдмаршал, выйдя из каземата, приказал опять допустить к ней Франциску фон-Мешеде, улучшить содержание пленницы, страже удалиться за дверь и только смотреть, чтобы пленница не наложила на себя рук. Голицын заметил в ее характере так много решительности и энергии — свойств, которыми сам он вовсе не обладал, — что не без оснований опасался, чтобы заключенная не посягнула на самоубийство. Она была способна на то, что доказала на корабле “Трех Иерархов”,
Обо всем этом Голицын донес императрице 18 июня.
29 июня императрица отвечала фельдмаршалу:
“Распутная лгунья осмелилась просить у меня аудиенции. Объявите этой развратнице, что я никогда не приму ее, ибо мне вполне известны и крайняя ее безнравственность, и преступные замыслы, и попытки присваивать чужие имена и титулы. Если она будет продолжать упорствовать в своей лжи, она будет предана самому строгому суду”.
Говорят, что в это время пленницу навестил граф Алексей Орлов. О свидании его с своей жертвой после рассказывал тюремщик, которому слышно было, как несчастная женщина в чем-то сильно укоряла своего предателя, кричала на него и топала ногами. Что они говорили между собою — никто не знает. Без сомнения, ужасно было это свидание: ведь, жертва готовилась быть матерью ребенка от того самого человека, который ее предал, а теперь стоял перед нею.
В это время императрица прислала из Москвы к Голицыну двадцать так называемых “доказательных статей”, составленных на основании показаний самой пленницы, ее свиты и захваченной у них переписки. “Эти статьи, — писала Екатерина, повелевая передопросить арестантку, совершенно уничтожат все ее ложные выдумки”.
Но и “доказательными статьями” от пленницы ничего не добились. Даже добрейшего фельдмаршала взорвала непоколебимая стойкость этой почти умирающей молоденькой женщины.
От нее он пошел в каземат в Доманского.
— Вы в своем показании утверждали, что самозванка неоднократно перед вами называла себя дочерью императрицы Елизаветы Петровны, — сказал ему Голицин. — Решитесь ли вы уличить ее в этих словах на очной ставке?
Доманский смутился. Но, несколько оправившись и придя в себя, он твердо отвечал, что — нет, что такого показания он не давал.
Голицына рассердило это упорство.
От Доманского, которому он пригрозил очной ставкой с Чермонским, фельдмаршал отправился в каземат этого последнего.
Но и очная ставка сначала не помогла. Доманский утверждал, что пленница не называла себя дочерью императрицы. Но потом сбился в словах, запутался и стал умолять о помиловании.
— Умоляю вас, простите мне, что я отрекся от первого моего показания и не хотел стать на очную ставку с этою женщиной. Мне жаль ее, бедную. Наконец, я откроюсь вам совершенно: я любил ее, и до сих пор люблю без памяти. Я не имел сил покинуть ее, любовь приковала меня к ней, и вот — довела до заключения.
— Какие же были у вас надежды? — спросил его Голицын.
— Никаких, кроме ее любви. Единственная цель моя состояла в том, чтобы сделаться ее мужем. Об ее происхождении я никогда ничего не думал и никаких воздушных замков не строил. Я желал только любви ее, и больше ничего. Если-б и теперь выдали ее за меня замуж, хоть даже без всякого приданого, я бы счел себя счастливейшим человеком в мире.
Ему и ей дали очную ставку. Они говорили по-итальянски.
Смущенный и растерянный Доманский сказал ей, что она называла себя иногда дочерью императрицы
Резко взглянула на него пленница, но ничего не сказала.
Доманский совершенно потерялся.
— Простите меня, что я сказал, но я должен был сказать это по совести, — говорил он в смущении.
Спокойным и твердым голосом, смотря прямо в глаза Доманскому, пленница отвечала, будто отчеканивая каждое слово:
— Никогда ничего подобного серьезно я не говорила и никаких мер для распространения слухов, будто я дочь покойной русской императрицы Елизаветы Петровны, не предпринимала.
Так и эта очная ставка ничем не кончилась.
Прошло еще несколько дней. В Москве празднуют кучук-кайнарджийский мир. Голицыну жалуют бриллиантовую шпагу “за очищение Молдавии до самых Ясс”.
А Голицын между тем, пишет императрице о своей арестантке: “Пользующий ее доктор полагает, что при продолжающихся постоянно сухом кашле, лихорадочных припадках и кровохаркания ей жить остается недолго. Действовать на ее чувство чести или на стыд совершенно бесполезно, одним словом — от этого бессовестного создания ничего не остается ожидать. При естественной быстроте ее ума, при обширных по некоторым отраслям знаний сведениях, наконец, при привлекательной и вместе с тем повелительной ее наружности, ни мало не удивительно, что она возбуждала в людях, с ней обращавшихся, чувство доверия и даже благоговение к себе. Адмирал Грейг. на основании выговора ее, думает, что она полька. Нет, ее за польку принять невозможно. Она слишком хорошо говорит по-французски и по-немецки, а взятые с ней поляки утверждают, что она только в Рагузе заучила несколько польских слов, а языка польского вовсе не знает”.
Почти умирающая, она все еще, однако, не теряет надежды на свободу, на жизнь.
Она снова просит бумаги и перо. Докладывают об этом Голицыну. Тот думает, что ожидание близкой смерти, быть может, заставит ее распутать, наконец, тайну, от которой действительно у всех могла голова закружиться, — такая масса фактов и никакого вывода!
Ей дают перо и бумагу. Она снова пишет обширное письмо, исполненное самого безотрадного отчаянья. Пишет и императрице письмо и особую записку.
Не приводим этих новых подробностей о таинственной женщине: тут целые массы фактов, сложных, запутанных, невероятных, — и факты эти не вымышленные” и все это факты группируются около одной личности, около этой непонятной, умирающей женщины.
“Требуют теперь от меня сведений о моем происхождении, — пишет она, между прочим: — но разве самый факт рождения может считаться преступлением? Если же из него хотят сделать преступление, то надо бы собрать доказательства о моем происхождении, о котором и сама я ничего не знаю”.
Или в другом месте: “Вместо того, чтоб предъявить мне положительные сомнения в истине моих показаний, мне твердят одно, и притом в общих выражениях, что меня подозревают, а в чем подозревают, и на основании каких данных, того не говорят, При таком направлении следствия, как же мне защищаться против голословных обвинений? Если останутся при такой системе производства дела, мне, конечно, придется умереть в заточении. Теперешнее мое положение при совершенно расстроенном здоровье невыносимо и ни с чем не может быть сравнено, как только с пыткой на медленном огне. Ко мне пристают, желая узнать, какой я религии; да разве вера, исповедуемая мной, касается чем-либо интересов России?”
А от императрицы, между тем, новое повеление, от 24-го июля. “Удостоверьтесь в том, действительно ли арестантка опасно больна? В случае видимой опасности, узнайте, к какому исповеданию она принадлежит, и убедите ее в необходимости причаститься перед смертию. Если она потребует священника, пошлите к ней духовника, которому дать наказ, чтоб довел ее увещаниями до раскрытия истины; о последующем же немедленно довести с курьером”.
Боятся, чтобы она не унесла с собой своей тайны в могилу.
А генерал-прокурор к этому повелению прибавляет: “священнику предварительно, под страхом смертной казни, приказать хранить молчание о всем, что он услышит, увидит или узнает”.
Но через день императрица шлет новое повеленье: “Не допрашивайте более распутную лгунью; объявите ей, что она за свое упорство и бесстыдство осуждается на вечное заключение. Потом передайте Доманскому, что если он подробно расскажет все, что знает о происхождении, имени и прежней жизни арестантки, то будет обвенчан с нею, и они потом получат дозволение возвратиться в их отечество. Если он согласится, следует стараться склонить и ее, почему Доманскому и дозволить переговорить о том с нею. При ее согласии на предложение — обвенчать их немедленно, чем и положить конец всем прежним обманам. Если же арестантка не захочет о том слышать, то сказать ей, что в случае открытия своего происхождения она тотчас же получит возможность восстановить сношения свои с князем лимбургским”.
Голицын снова является к заключенной. Он находит ее в совершенно безнадежном состоянии, почти умирающею.
— Не желаете ли вы духовника, чтобы приготовиться к… смерти? — спрашивает князь, наклоняясь к умирающей.
— Да.
— Какого же вам священника, греко-восточного или католического?
— Греко-восточного.
Но больше она говорить не может. Голицын уходит.
Еще прошло несколько дней. Голицын опять в каземате. Это было 1-го августа.
— Я теперь узнал о вашем происхождении, — говорит он.
“Услышав от меня сии слова (доносил потом Голицын государыне), пленница сначала видимо поколебалась, но потом тоном, внушавшим истинное доверие, сказала, что она хорошо узнала и оценила меня, вполне надеется на мое доброе сердце и сострадание к ее положению, а потому откроет мне всю истину, если я обещаю сохранить ее в тайне. “Но я могу решиться только на письменное признание, — сказала она: — дайте мне для того два дня сроку”.
Прошло два дня. Голицыну докладывают, что с арестанткой случился такой жестокий болезненный припадок что она не только писать, но даже и говорить не может.
Прошло еще четыре дня, Ей стало легче. Она просит доктора сказать фельдмаршалу, что к 8-му числу постарается кончить свое письмо.
И действительно кончила, но не одно, а два, к нему и к императрице.
Умирающая беременная женщина в последний раз просит сжалиться над ней. “Днем и ночью в моей комнате мужчины, — пишет она, между прочим, — с ними я и объясняться не могу. Здоровье мое расстроено, положение невыносимо. Лучше я пойду в монастырь, а долее терпеть такое обхождение я не в силах”.
Императрице пишет, что солдаты даже ночью не отходят от ее постели. Такое обхождение со мной заставляет содрогаться женскую натуру. На коленях умоляю ваше императорское величество, чтобы вы сами изволили прочесть записку, поданную мною князю Голицыну, и убедились в моей невинности”.
В этой записке есть одно замечательное место. Она говорит, что, по возвращении из Персии, она намеревалась приобрести полосу земли на Тереке. Здесь я намерена была посеять первые семена цивилизации, посредством приглашенных мною к поселению французских и немецких колонистов. Я намеревалась образовать таким образом небольшое государство, которое, находясь под верховным владычеством русских государей, служило бы связью России с востоком и оплотом русского государства противу диких горцев”. Она хотела употребить для этого князя лимбургского, как своего помощника, и он уже отказывался от престола в пользу брата. Граф Орлов должен был склонить императрицу к принятию этого проекта.
В заключение опять просит пощадить ее. “Я круглая сирота, одна на чужой стороне, беззащитная против враждебных обвинений”.
До и после этого не переставали надеяться, что от нее что-нибудь узнают. Едва слышно она отвечала на вопросы, что сказала всю правду, а о своем происхождении она не знает и не знает.
— Я знаю, кто вы, — сказал, наконец, Голицын: — я имею ясные на то доказательства.
Больная даже приподнялась на постели.
— Кто же я?
— Дочь пражского трактирщика.
Больная вскочила с постели и с сильнейшим негодованием вскричала:
— Кто это сказал? Глаза выцарапаю тому, кто осмелился сказать, что я низкого происхождения!
Силы ее оставили. Она упала на постель.
Прошел август, сентябрь и половина октября, больная уже не вставала с постели. Смерть, видимо, приближалась к ней.
В конце ноября арестантка родила сына. Это был сын графа Орлова. Что должна была чувствовать умирающая мать при взгляде на этого ребенка!
Говорят, что его потом вырастили, что он служил в гвардии, нося фамилию Чесменского, и умер в молодых летах.
Пришла, наконец, и смерть к таинственной женщине.
— Где вы родились и кто ваши родители? — спрашивает умирающую священник казанского собора Петр Андреев.
— Бог свидетель — не знаю, — отвечает умирающая.
Священник увещевает ее, просит не уносить с собой тайны в могилу.
— Свидетельствуюсь Богом, что никогда я не имела намерений, которые мне приписывают, никогда сама не распространяла о себе слухов, что я дочь императрицы Елизаветы Петровны.
— А документы? — спрашивает священник.
— Все это получено мной от неизвестного лица при анонимном письме.
— Вы стоите на краю могилы, — сказал священник: — вспомните о вечной жизни и скажите мне всю истину.
— Стоя на краю гроба и ожидая суда пред самим Всевышним Богом, уверяю Вас, что все, что ни говорила я князю Голицыну, что ни писала к нему и к императрице, — правда. Прибавить к сказанному мною ничего не могу, потому что ничего больше не знаю.
— Но кто были у вас соучастники?
— Никаких соучастников… не было… потому что… и преступных замыслов… мне приписываемых… не было.
Она чувствовала себя так дурно, что просила священника прийти на другой день.
На другой день те же увещания и то же решительное утверждение со стороны умирающей, что она все сказала, что больше она ничего не знает.
Она говорила все слабее и слабее. Священник, наконец, не мог понимать ее слов. Началась агония.
Священник оставил ее, не удостоив причастия.
Агония продолжалась более двух суток. В семь часов пополудни 4-го декабря 1775-го года таинственной женщины не стало: действительно, она унесла-таки в могилу тайну своего рождения, если только сама знала ее.
Солдаты, бессменно стоявшие при ней на часах, тайно вырыли там же в равелине глубокую яму и труп загадочной женщины закидали мерзлою землей. Красоты, которая так обаятельно действовала на все, не стало, обрядов при погребении не было никаких.
Картина Флавицкого, изображающая смерть этой женщины в виду всего сказанного здесь, не имеет исторической правды.