А. В. Арсеньев.
“Исторический Вестник”,№№ 7–8, 1897
Непристойные речи
(Из дел Преображенского приказа и Тайной канцелярии, XVIII века).
- Мишка-серебряник, хулитель Никона. (1701 г.).
- Протестующий подводчик. (1701 г.).
- Солдат — ненавистник мужиков. (1782 г.).
- Монах, недовольный женским правлением. (1746 г.).
- Беспокойный поручик. (1746–1768 гг.).
- Царский свойственник. (1737 г.).
- Трусливый конспиратор. (1740–1743 гг.).
- Разговор рейтаров “о царских интересах”. (1743–1744 гг.).
- Последователь Талицкого. (1748–1755 гг.).
- Полицейское усердие не по разуму. (1778 г.).
Обстановка, при которой производились допросы в Преображенском приказе и Тайной канцелярии, способ доискиваться истины и юридические понятия того времени уже достаточно известны всякому, следящему за исторической литературой, а потому повторять все это оказывается лишним. В 1881 году в “Историческом Вестнике” был напечатан ряд наших очерков из подобного рода дел и там же был помещен краткий обзор возникновения и конца двух названных сыскных учреждений.
В бурную эпоху второй и третьей четверти XVIII столетия, когда беспрерывно созревали заговоры о свержении с престолов, и подбирались партии отчаянных людей для пособничества в разных переворотах, правительство ревниво, хотя не всегда зорко, следило за малейшим слухом в народе, за всяким словом, где упоминалась царствующая особа или близкие к ней лица. Наполняя тюрьмы вольноязычными людьми и допрашивая их на дыбе, правительство главным образом добивалось узнать: с кем обвиняемый говорил? кто его научил? нет ли ему в тех злодейских словах единомышленников? не собирал ли партии? и так далее. В протоколах допросов эти фразы сделались стереотипными.
Для русского народа, привыкшего к вековой незыблемости царской власти, частые смены царствующего лица, появление на престоле женщин-иностранок — были удивительной вещью, неслыханным беспорядком, и общественное негодование выражалось в “вольных разговорах”, “непристойных, воровских речах”, за которые приходилось жестоко расплачиваться в Тайной канцелярии.
Предлагаемые ныне читателям “Исторического Вестника” рассказы заимствованы нами из подлинных дел, причем мы только группировали факты, придерживаясь почти буквально допросных речей.
I. Мишка-серебряник, хулитель Никона. (1701 г.).
В мае месяце 1701 года, в митрополичий разряд Иверского монастыря пришел старец Иоасаф и донес словесно:
— Тому ныне третий год разговаривал я с нашим монастырским серебряником Мишкой у себя в келье, и он явился в весьма супротивных и вымышленных словах.
— Каких же?
— Между прочими разговорами сказал я ему, что меня постригал сам святейший патриарх Никон, а оный Мишка, лаясь на пресвятую церковь, сказал, что де Никон-патриарх был еретик!.. Он книги божественные еретически переправил, и теперь у вас, в Иверском монастыре, и по всей земле по тем еретическим книгам служат. И от того учинились “капитоны” {Монах Капитон был современник протопопа Аввакума и других первых противников Никона. Он не признавал священства, и по его учению возник раскол беспоповщины. “Капитонами” прежде называли вообще всех противников господствующей церкви — старообрядцев.}, а которые хотят себе вечного спасения, те сжигают себя сами.
— На кого шлешься ты, Иоасаф, в этом разговоре?
— Шлюсь на ученика моего, Ивашку Андреева, он слышал это.
— А еще какие супротивные речи говорил Мишка?
— Говорил еще в другое время касательное до превысокой персоны царской.
Дело стало принимать серьезный оборот и уже выходило из юрисдикции митрополичьего разряда. Допросчики навострили уши и выслали всех посторонних.
— Какие же такия слова о царской персоне?
— А говорил Мишка о взятии Азова и черкасах — я говорю ему единожды: “Великому государю поручил Бог взять город Азов”.– Не он, великий государь, Азов взял,– отвечал Мишка,– взял де Азов донской казак, и если бы де не донские казаки, то и вся бы свято-русская земля погибла!..
— А послух этому разговору у тебя есть?
— Послух у меня есть: наш монастырский кузнец Тимошка Осипов.
— Ну, так мы вас всех и отправим в Москву, в Преображенский приказ — там вас разберут!– ответили Иоасафу в митрополичьем приказе и велели, сковав, посадить его за караул, а за Мишкой-серебряником и свидетелями послать тотчас же команду в Иверский монастырь.
Не ожидал такого оборота старец Иоасаф, донесший на Мишку из мести: он думал, что погубить только его, а сам останется цел, да еще, пожалуй, награду получить. Однако обстановка допросов в застенках Преображенского приказа, перед неумолимым князем Ромодановским, была достаточно известна всем в то время, да и родившаяся в том же приказе пословица “доносчику — первый кнут”, могла испугать мстительного монаха. Загрустил старец в ожидании отправки в Москву и даже занемог от страха, а когда, наконец, их всех за крепким караулом повезли в Москву, то Иоасаф в дороге окончательно разнемогся и в селе Выдропуске умер, не доехав до Москвы.
В Преображенском приказе на первом допросе Мишка-серебряник показал о себе:
— Про Никона-патриарха говорил я спьяна и еретиком его не называл, а говорил только, что при нем вышли новоисправленные книги, и тех книг капитоны не взлюбили и жгутся сами. А клеплет теми словами на меня Иоасаф со злобы, потому как раз он хотел мою жену обесчестить, а я его за это бил поленом.
— На мертвого-то все сказать можно!– ответили ему в приказе.
— Шлюсь в этом на его же послуха Ивашку Андреева — он видел!
— А касательно взятия Азова как ты говорил?
— Я говорил Иоасафу: в первом де походе Азова не взяли потому, знатно силы было мало, а как пошла вдругорядь побольше государева сила, да к тому донские казаки да черкасы,– и великому государю Азов Бог поручил.
Стали допрашивать свидетелей.
Ивашка Андреев, ученик покойного Иоасафа, сказал:
— Разговаривал Мишка с Иоасафом пьяный и говорил: “я де слышал, что Никон-патриарх будто еретик был, и будто де по его еретическим книгам и служат, да и капитоны де от него (Никона) жгутся”.
Ромодановский задал Ивашке-чернецу щекотливый вопрос об оговоре Мишкой Иоасафа на покушение касательно жены Мишки. Ивашка ответил откровенно:
— Один раз мы с Иоасафом ночевали (у Мишки?), и в ночь учинился крик и брань. Мишка бранил Иоасафа: “для чего де ты в потемках по избе бродишь?” А Иоасаф бранил того Мишку, и Мишка Иоасафа выбил из избы вон!..
Кузнец Тимошка Осипов дал такое показание:
— Пришел я в келью к Иоасафу, тут был и Мишка,– знатно они раньше разговаривали,– и Иоасаф мне сказал:
— Смотри, Тимошка! мужик-то, б–в сын, какую небылицу творит: будто Азов взял не великий государь!.. Будто взяли Азов донские казаки да черкасы, и если бы де не донские казаки да черкасы, то и вся бы де святорусская земля пропала!..
Мишка отвечал Иоасафу:
— Небылицу ты баешь!.. Здесь не государева палата, а келья!..
Пошли новые допросы, очные ставки; дело не обошлось, конечно, без плетей и дыбы; донос Иоасафа оправдался, и хотя утверждено было, что Иоасаф донес на Мишку со злобы за неудачное ночное похождение и супружеское вмешательство с поленом, однако и вольные речи Мишки открылись ясно.
Августа 11-го того же года Ромодановский решил это дело на основании 10-й главы, 31-й статьи Уложения: “учинить Мишке жестокое наказание, бить на козле кнутом нещадно, дабы, на него смотря, впредь иным неповадно было таких непристойных слов говорить”, а после наказания отправить опять в Иверский монастырь.
II. Протестующий подводчик. (1701 г.).
Настоящее дело характерно в том отношении, что с большою осязательностью дает нам понятие о страхе перед государевым “словом и делом”, перед опасением попасть в когти Преображенского приказа за “недонесение” о каких либо непристойных речах про особу государя. Тут помещик, не желая ввязаться в скверную историю, сам добровольно лишается взрослого работника с женою и детьми.
Дело произошло так.
В Вологодской губернии и уезде, у помещика Василья Хвостова, на пустоши Ореховой собрались крестьяне для работы, сеять ячмень.
На пустошь к работавшим крестьянам пришел брат помещика, Федор Васильев Хвостов, и объявил:
— Слушайте-ка, ребята! Пришел из Москвы указ государев: велено собрать с шести дворов подводу, и чтобы было это сделано без мотания,– подводы нужны скоро!
Мужики остолбенели от такой вести,– так она была некстати, а тут сейчас пошел сильный дождь, и мужики пошли переждать его на барский двор под навес.
Пока шли, весть о подводах успела облететь всех, и на барской усадьбе поднялся между крестьянами ропот, начали тужить.
— Вона какая, робята, беда-то!.. Ну! ну!
— Да уж беда!.. Хуже редко и бывает!
— Что ж теперь нам делать?.. Годы-то тугие,– хлебу был недород, в оброках да податях не справились, а тут с шести дворов подводу!..
— Подвода-то, вон, ноне на 16 рублев ходить… Давно ли сами нанимали!..
— Это, значит, по два с полтиной со двора…
— Ложись, братцы, да умирай!.. Где эдакую прорву денег найтить?..
— Разве хлеб, что в земле, продать?.. Тогда сами с голоду помрем!..
— Эка наша беда горькая!.. Крут царь — ему сейчас подай!.. Кабы знал он нашу нищету…
— Заместо отца родного был бы тот человек, кто бы побил челом перед великим государем за нас… Авось бы тогда эти подводы он и не изволил с нас брать!..
В числе горевавших крестьян были и такие, которые возмущались и выходили из себя за такое распоряжение.
Больше всех кричал и ругался крестьянин Савка Васильев и в своих бранных речах зашел так далеко, что привел в ужас всех собравшихся.
— Что он, великий государь!..– кричал Савка,– хорошо ему, что один он только и велик,– всеми командует! А кабы кто больше его, государя, нашелся, так тот бы его за такие указы повесил!..
У мужиков даже слово в горле застряло, когда они услышали такие безумные речи Савки. Несколько минут никто опомниться не мог, и все молчали, а потом набросились все на Савку с упреками за такие неистовые слова.
— Да ты знаешь ли, чёртов ты кум, что ты всех нас этими словами под кнут ведешь!.. Ведь тебе головы не сносить за это!..
Савка и сам увидел, что увлекся чересчур, смутился и перед общим напором оробел.
— Я что ж!.. Я ничего… Православные! да нешто я!..
Подошедший к шумевшим крестьянам помещик, когда узнал, в чем дело,– даже побледнел от страха.
— Неужто так и сказал?..
— Так и ляпнул при всех!.. С большого ума!
— Ну, пропала Савкина голова!.. Дело не шуточное! Надо Савку сковать да в Москву, в Преображенские приказ отослать… Ребята! Вяжите Савку!
Скрутили Савке руки назад, а он в смертном страхе повалился помещику в ноги и зарыдал.
— Василий Васильич! Отец-кормилец! Желанный мой! Не губи!.. С дуру я!.. с худой головы сбрехнул, вот те крест!.. Никогда не буду!.. Только не губи мою голову, жену, деток сиротами по свету не пусти!..
И бил Савка головой в землю перед помещиком, так что даже мужиков в слезы вогнал; стали просить и мужики помещика за Савку.
— Мы помолчим, Василий Васильич,– никто не узнает…
— Не могу, ребята, ей-Богу, не могу!.. Мне и самому хорошего мужика терять жаль… Вижу, что сдуру, да сделать ничего нельзя… Ну, вы помолчите… а другие-то узнают?.. Нешто они молчать будут?.. Сказано-то при многих — не утаишь!.. Который добрый человек — промолчит… А ну, как кто поссорится или подерется с Савкой?.. Или на меня кто злобу возымеет?.. Сейчас и донесут “слово и дело”… А тогда, ребята, всем нам не сдобровать!.. Всех кнутом выдерут да сошлют,– скажут: “зачем де не доносили!”… Видите, ребята, что никак нельзя!.. Не отослать его,– так всем под вечным страхом ходить, всякому буяну да проходимцу угождать, каждой солдатской команды бояться!.. А потом все-таки не сдобровать, потому что “хорошее на печке лежит, а худое по дорожке бежит”!.. Добежит, до кого не следует!..
Понурились мужики и сознались, что иначе никак нельзя, и значит пропадать Савкиной голове из-за его глупости да дерзости.
— Слышь, брат, Савка!.. Василий-то Васильич верно говорит… Никак нельзя! надо отослать…
Савка выл и метался по земле, как сумасшедший; подошедшие бабы из дворни подняли вой; мужики стояли понурые.
— Братцы! Крещеные! Мир честной! обратился Савка на коленях к мужикам,– коли мне пропадать, не покиньте, по крайности, жену с малолетками!.. Земно вам кланяюсь и прошу!
— Что ты, Савка! Эк ты надумал!.. Да нешто мы бросим? Будь покоен! Тягло твое возьмем и бабу убережем, а там никто, как Бог!.. Может, только попарят, да и домой отпустят… Молись Богу, авось помилует…
Взвыла баба, как узнала, что с Савкой стряслось, что его домой не отпустят, а повезут прямо в Москву, побежала на барский двор и давай причитать, как по покойнике.
Однако ничего не поделаешь! Повезли Савку в Преображенский приказ, а там сейчас пытать: с какого умысла, да не имел ли с кем согласия, да кто тебя научил?.. и так далее.
Савка был пытан на дыбе два раза, в 30 и в 26 ударов кнута, а когда ничего нового не добились, то князь Ф. Ю. Ромодановский 15-го июля того же года решил дело: “Савке Васильеву за его воровство и непристойные слова учинить наказание: бив кнутом и отрезав язык, сослать в ссылку в Сибирь на пашню с женою и с детьми на вечное житье”.
III. Солдат — ненавистник мужиков. (1782 г.).
Настоящее дело производилось уже в царствование Анны Иоанновны и довольно ярко рисует нравы давно отживших людей. В этом деле мы видим случайное указание, как были деморализованы в описываемую эпоху солдаты и вообще все военное сословие. И были действительные причины для того, чтобы солдаты считали себя какими-то особенными, привилегированными. К помощи их прибегали сильные мира для достижения своих политических целей, совершения переворотов,– для этого заискивали у солдат, добивались их расположения деньгами, послаблениями в дисциплине и другими деморализующими средствами. Солдаты сознавали в себе силу, воображали себя выше и важнее всех сословий и потому всякую милость, награду и похвалу, отданную не солдатам, считали похищенною у них, будто сделали это им в оскорбление,– и возмущались.
Солдат Иван Седов, который будет фигурировать в этом деле, видимо, служит выразителем не своих личных мнений, а большинства солдат; он только переступил границы и потому попал в беду,– без этого с ним бы согласились все, как со старым бывалым солдатом.
В Кронштадте, в казарме Новгородского полка, расположенного в этом городе, валялись по нарам безо всякого дела солдаты и разговаривали о том, о сем. Кто тачал сапоги, кто чистил амуницию, кто курил трубку.
В казарму вошел их капрал, седьмой роты, Яков Пасынков, и объявил:
— Ребята, слушай полковой приказ! Чтобы быть к разводу и к караулу в готовности всем, по первому барабану, чтоб всем быть готовым! Чисть амуницию и оружие, натирай ремни!..
— Опять!.. Чтоб их разорвало!..– послышались голоса.
— Отдохнуть не дадут!.. Тут с тела спадешь!
— Завязался у нас этот капитан, чтоб ему…
— Худо нам, братцы, без нашего майора Шишкина! Послали его в Петергоф дороги мостить, а у нас остался командовать вместо него Ларионов — капитан… Не чета тому! Тот был добрый, солдат берег: у него спи, сколько хочешь, а этот просто замучил!.. То смотр, то разводы, то ученье да караулы, а то на работу погонит!.. Коли к нам Шишкин долго из Петергофа не вернется, тогда замучит нас Ларионов вконец…
— Вот, кабы государыня императрица к нам в Кронштадт пожаловала,– авось бы нам от работы стало полегче.
— Зато от смотров потруднее.
— Смотров и теперь довольно у Ларионова.
— Нынче у нас императрица Анна Ивановна добрая,– заговорил капрал Пасынков.– Перевели к нам недавно из Ладожского полка солдата Кирилу Семенова,– так он мне рассказывал, что как-то им случилось, солдатам Ладожского полка, быть по лету на работе близ императорского дворца. Окна были открыты, и у одного окна стояла императрица Анна Ивановна и на улицу смотрела. Кирила Семенов это сам видел и слышал…
Солдаты при этом рассказе столпились около капрала, чтобы послушать что-то очень интересное.
— Идет только при этом случае близко мимо дворца мужик, видит у окна государыню — знал ли, не знал ли, что стояла императрица,– поклонился, проходя, и шляпу снял.
Государыня милостиво на него посмотрела и остановила:
— Что де ты, мужичек, за человек?– спросила всемилостивейшая.
— Я де посадский человек,– ответил мужик.
— Это она с мужиком заговорила, а с солдатами, что тут были, не завела разговора?.. Ну, чудеса!– удивился один из слушателей.
— Надо быть, не заговорила… Такая её воля царская,– отвечал капрал Пасынков и продолжал свой рассказ:
— Что ж это ты, посадский мужичек,– снова говорит императрица,– как смешно одет?
— Что смешного?– спрашивает мужик.
— Мужик и есть!– снова послышалось из толпы солдат,– как он с её величеством разговаривает!.. Чистый вахлак! солдат бы вежливее ответил: “так точно мол, ваше величество!”…
— А как же не смешно: шляпа у тебя худая, а кафтан хороший,– продолжает императрица.
— Не собрался еще,– говорит мужик,– на шляпу-то, все с деньгами не собьюсь…
— Какой ты, мужичек, бедный… На тебе на шляпу, да и ступай с Богом!
При этом императрица вынула из кармашка два рублевика и дала мужику. Тот поклонился и пошел дальше. Вот сколь милостива наша государыня!..
— Да, милостива!– начал один из слушателей, солдат Иван Седов,– милостива, только не знает, на кого свою милость изливает!.. На-ка! мужику серому дает деньги, а солдатам не дала!.. Разве это порядок? Разве можно мужика перед солдатом уважить?.. Она бы лучше эдакие деньги солдатам отдала!.. Эка милостивая!.. Я бы ее за эдакую милость камнем сверху убил бы!..
— Что ты, подлец, говоришь!– вскинулся на него капрал,– я сейчас донесу командиру за такие твои слова!..
— Какие мои слова?.. Что я сказал?
— А! не отвертывайся,– все слышали! Этого скрыть нельзя!.. Не распускал бы лучше горла-то!..
Капрал Пасынков тотчас же донес командиру полковнику Ртищеву, тот отписал генерал-лейтенанту, ландграфу Гессен-Гомбургскому, а этот последний распорядился послать в Кронштадт Семеновского полка сержанта Ивана Беляева, чтобы взять из Новгородского полка Седова, Пасынкова и свидетелей гренадера Тимофея Иванова и мушкетеров Малоглазова и Шарова. Седова велено было сковать кандалами по рукам и по ногам и во время переезда через взморье на буере в Петербург иметь за ним строгий надзор, чтоб он чего-нибудь над собою не учинил. Июня 5-го 1732 года, все вышеназванные солдаты были уже в Тайной канцелярии перед генералом Андреем Ивановичем Ушаковым.
Допросили доносчика Пасынкова,– он повторил все сказанное; Иван Седов показал о себе следующее:
“Прежде он был крестьянин вотчины Петра Борисовича Черкасского, Галицкого уезда, села Палкина. И тому ныне десятый год отдан он в рекруты и отослан в Архангелогородскую губернию, а оттуда с прочими рекрутами отослан в С.-Петербург и определен в Новгородский пехотный полк.
“1-го июня говорил непристойные слова простотою своею, понеже во время разговоров солдат мыслию своею завидовал он, Седов, что изволила её величество, кроме солдат, жаловать деньгами мужиков… А умыслу и злобы на её императорское величество, как наперед сего, так и ныне, он, Седов, не имеет и согласия о вышеописанном ни с кем не имел и наперед сего ни с кем не говорил. Сам он, Седов, близ дворца никогда не работал и отроду своего её императорское величество видел он однажды, как изволила в нынешнем году шествие иметь из Москвы в С.-Петербург, и он, Седов, в Петербурге для встречи был при полку в строю. Грамоте не умеет”.
Все свидетели солдаты показали точно с Пасынковым, сам Седов не отрекался от своих слов, но этого было мало для Тайной канцелярии. Подозревая везде “умысел”, “согласие”, “партию”, не веря никакой “простоте”, Тайная канцелярия приступила к пыткам и подвергла Седова двум вискам с кнутом в 16 и 11 ударов.
Нового не выяснилось ничего, и 10 июня генерал Ушаков решил дело: “Седова за непристойные перед солдатами слова казнить смертью, но представить приговор на благоусмотрение императрицы. Капитану Пасынкову и солдатам за правый донос выдать награду: первому 10 рублей, вторым по 6 рублей”.
Касательно Седова императрица решила: вместо казни сослать его в Охотск.
IV. Монах, недовольный женским правлением. (1746 г.).
Императрица Елисавета Петровна была четвертою женщиною на русском престоле, и такой порядок был совершенно дик для русского мировоззрения, привыкшего к низменному, воспитанному “домостроем”, взгляду на женщину. Владыкою над мужчинами русские никак не могли вообразить женщину, тем более не считали женщину способной к многотрудному и многодумному делу управления государством. Царь, по живым еще воспоминаниям народа о царях московских и о крутом Петре, представлял высший разум в государстве, руководивший умнейшими головами — царскою думой, приданной ему только в помощь, а не в руководство, представлял попечительного отца, обладающего широким и всеобъемлющим взглядом,– и вдруг баба занимает его священный престол, властвует над мужчинами!.. Это было дико для русского понятия, просто непереваримо.
“Страха ради иудейска” народ покорился такому порядку вещей, но общественная мысль не покорялась, “супротивные толки” и осуждения слышались всюду, составляли тему разговоров, а потом часто и повод к разбирательству в тайных конторах и Тайной канцелярии.
Русскому человеку претило еще и господство немцев, приглашенных в Россию с разумною целью Петром Великим, но возобладавших при его не столь дальновидных преемниках.
Эти две темы — о бабьем правлении и о немцах — пришли в голову пьяному монаху, и он, распространившись о них, попал в беду.
Иеромонах Ярославского Толгского монастыря Александр сидел в октябре 1745 года под караулом в Московской консистории, отосланный архимандритом Иоанникием из монастыря под суд за кражу.
Злость разбирала иеромонаха на архимандрита и других монахов, которые отослали его в суд, и хотелось Александру им “насолить”.
Наконец,– сам ли он догадался, или, что вернее, научили его сидевшие под караулом,– средство для мести было найдено по тому времени превосходное, верно бьющее в цель, могущее впутать сколько угодно личных врагов в кашу.
25 октября, иеромонах Александр объявил за собою “государево слово и дело” по первому пункту, т.-е. касающееся особы царствующей.
Александра без допроса отправили в московскую Тайную контору, учреждение, подчиненное Петербургской Тайной канцелярии.
Там он объяснил, в чем заключается его дело: он вспомнил разговор, происходивший полгода тому назад в монастырской келье между монахами.
В мае месяце, спустя дней пять после Николина дня, он, доносчик Александр, и живущие с ним в одной келье “головщик” (запевало, регент в певческом хоре), монах Савватий, “белой поп” (не монах, в отличие от “черного” попа, монаха) Федор Петров и иеродиакон Игнатий легли спать. Монахи, как видно, сильно выпили; один из них, “головщик” Савватий, сперва начал, лежа, петь духовные стихи, а когда это надоело, перешел к мирским песням. Напевшись и потешив слушателей песнями, Савватий завел разговоры на политические темы. Темы эти в то время до добра не доводили, ибо легко было провраться. Проврался и Савватий:
— Бабьи города не стоять николи!.. А ведь ныне государство баба держит!.. Баба не как человек!..
Тут Савватий приправил свое рассуждение крепким словом и продолжал:
— Приняла она к себе неверных: наследник у неё Петр (III) Федорович, сын герцога Голштинского и Анны Петровны, неверный, да и наследница (Екатерина (II), дочь герцога Ангальт-Цербстского), такая же неверная!.. Не могла она здесь в России людей выбрать!..
Выбранившись еще раз, Савватий заснул; другие монахи, видя, что Савватий несет опасную чепуху, благоразумно промолчали на это и тоже заснули,– и дело это так бы и кануло в вечность, если бы через полгода Савватий не поссорился с иеромонахом Александром. Тот вспомнил этот пьяный бред и из мести донес в тайную контору. Заканчивая свой донос, Александр ехидно прибавил несколько слов для погубления ненавидимого им архимандрита Иоанникия.
— Об этих неистовых речах Савватия я тогда же докладывал архимандриту Иоанникию, однако он оставил это дело втуне и Савватия простил.
Тотчас же послали за всеми оговоренными в Ярославский Толгский монастырь и привезли всех, купно с архимандритом, к допросу.
Свидетели подтвердили донос Александра, только архимандрит заперся в том, что ему было донесено о буйных речах Савватия.
— Ничего мне Александр не говорил, клянусь Богом, а оговаривает меня доносчик знатно потому, что сердит на меня за то, что я отослал его в консисторский суд за кражу.
Архимандриту дали очную ставку с доносчиком, и Александр повинился перед всеми, что солгал на Иоанникия.
Добившись главного, тайная контора снеслась с Тайною канцелярией и получила разрешение: Савватия, по обнажении священнического и монашеского сана, пытать и спросить накрепко: “с какого подлинно умыслу вышеобъявленные, важные, злодейственные слова он произносил, и не слыхал ли он тех непристойных слов от других кого, и не разглашал ли он их другим кому, и в каком именно намерении?”
На пытке Савватий, теперь уже Сергий, повинился и мог сказать только, что говорил без умыслу, от безмерного пьянства.
Тайная контора отослала экстракт из дела в Тайную канцелярию и просила окончательного решения, держа пока всех под арестом.
Решения Тайной канцелярии пришлось ждать три месяца: оно пришло 13 января 1746 года и не обрадовало доносчика и свидетелей. Им за недонесение о сём в свое время велено учинить наказание, бить плетьми и отослать обратно в монастырь, а для дерзкого расстриженного иеромонаха Сергея приговор был покруче:
“Дабы Сергей впредь от таких важных продерзостей имел воздержание, сверх бывшего ему розыска (т.-е. пыток), учинить жестокое наказание, бить кнутом нещадно и сослать его в Оренбург в работу вечно”.
V. Беспокойный поручик. (1746–1768 гг.).
Поручик Ростовского пехотного полка, Афанасий Кучин, главное лицо настоящего дела в Тайной канцелярии, — тип чрезвычайно любопытный, продукт своего времени. Набожный и суеверный, замкнутый, по-видимому, в себе и беспокойный, вечно заводящий ссоры и сутяжничества, он, благодаря этим несчастным качествам своей натуры, раз попав в Тайную канцелярию, окончательно испортил себе жизнь.
Дело это интересно обилием мелких частностей, которые могут пригодиться занимающимся бытовою историей прежнего времени.
Дело начал собственно не Кучин, а другой поручик Архангелогородского полка, Иван Вельяминов-Зернов, и при обстоятельствах, характеризующих слабость тогдашней военной дисциплины.
Оба эти поручика сидели с марта месяца 1746 года под арестом при полковой канцелярии Рязанского пехотного полка по приговорам кригсрехта: Вельяминов-Зернов — по представлению Архангелогородского полка секунд-майора Якова Ламздорфа, за беспрестанное его, Зернова, пьянство, а Кучин — за много различных дел: поношение чести лейб-кампанского сержанта Михаила Осипова, за насильное отнятие от мастера заказанного серебряного креста и чеканных евангелистов на Евангелие, за самовольную отлучку от команды и другие преступления.
Сидя вместе, поручики почему-то между собою не поладили и враждовали. Вражда их выразилась в следующем.
4-го апреля 1746 года, Вельяминов-Зернов вместе с сержантами Рязанского полка Васильем Пахомовым и Иваном Веянным за караулом одного солдата был кем-то отпущен из-под ареста после вечерен в гости к сержанту того же полка Федору Фустову.
По дороге Зернов, сильно, как он уверяет впоследствии, пьяный, начал говорить шедшему рядом с ним Пахомову:
— Возьми меня обедать к себе. Я все с Кучиным обедал, а теперь не хочу… Буду просить полковника фон-Трендена, чтобы рассадил нас с Кучиным порознь… Давай вместе обедать!
— Тебе с Кучиным пристойнее обедать, — отвечал Пахомов, — вы оба обер-офицеры, он тебе настоящая компания.
— А ну его!… “Он состояния недоброго”, сумасшедший, что ли! Он вон весь генералитет поносить, да не токмо, что генералитет, а и про саму государыню говорить, будто она с гвардии майором Шубиным жила…
Пахомов ничего не ответил на это, а намотал на ус.
Побыв у Фустова с четверть часа, все воротились в полковую канцелярию, за исключением Пахомова, который отправился прямо к командиру фон-Трендену, чтобы объявить на Зернова “слово и дело”.
По дороге к полковнику Пахомов встретил солдата Песошного, который прежде служил в Семеновском полку, а потом, за корчемство битый батогами, был переведен в Рязанский полк, и спросил его:
— Слыхал ты что-нибудь про майора Шубина?
— Слыхал: он служил в Семеновском полку и вышел в отставку генералом.
Пахомов ничего больше не спросил у Песошного и, явившись к фон-Трендену, донес ему обо всем.
На другой день полковник отправил всех оговоренных: Кучина, Зернова, Белина, Песошного и доносчика Пахомова, к бригадиру графу Григорию Чернышеву, а этот последний — в Тайную канцелярию, к А. И. Ушакову.
Приведенных тотчас же обыскали, причем у Кучина нашли рукописную апокрифическую тетрадку “Сон Пресвятой Богородицы” и “Сказание о двенадцати пятницах”, переписанную его собственною рукой, каковую тетрадку тотчас же от него и отобрали.
Первый допрос был сделан доносчику Пахомову, рассказавшему все вышеописанное; второй допрос был Вельяминову-Зернову.
О себе он показал, что происходит из дворян, испомещен {Т. е. у него есть или было у его родителей там поместье.} в Белевском уезде (Тульской губ.), в службе с 1732 года, начал ее солдатом и, прошед все чины, с 1742 г. поручиком. В говоренных им про Кучина словах он сознался, только объяснил, что говорил все “с простоты своей, вымысля, от себя, в безмерном своем пьянстве”, а от Кучина и ни от кого таковых непристойных слов никогда, нигде, ни в каких разговорах не слыхивал, и с чего в то время затеял он о тех словах на Кучина Пахомову,– он и сам не знает!… Затем пошли обычные уверения о неимении ни с кем согласия, злобы на императрицу и т. д.
О поношении Кучиным генералитета Зернов не отрекся и объяснил:
— Как приходилось мне сидеть с Кучиным под арестом, и он, ходя по светлице, с сердцем говаривал: “Держат меня под арестом напрасно, и военная коллегия делает самовольно указы, противно регулам и законам, и обирает взятки. Я де их проберу, и тех, которые при дворе в долгих шубах ходят!.. И с тех у меня ленты сойдут (“а какия именно — не выговорил”).
Зернов, будто бы, на это ничего не отвечал Кучину, а не доносил об этом раньше “простотою своею”.
Позвали к допросу Кучина: этот порассказал о своей беспокойной жизни побольше.
Он из дворян, испомещен в Ростовском уезде, в службе с 1728 года в Ростовском пехотном полку, начал службу с солдата. С марта 1742 года по январь 1744 года был при дворе её величества у смотрения делания алмазных вещей в команде камер-юнкера, что ныне камергер, Никиты Возжинского, а в 1744 г. он из дворца уволен в военную коллегию.
— Зачем у тебя находилась тетрадка о “Сне Пресвятой Богородицы”, переписанная твоею рукою?
— А находилась она по такому случаю: в том же 1744 году, после увольнения из дворца, послан я был в Ригу из комиссариата с денежною казною. В Риге поступила на меня жалоба, что я забирал по подорожной лошадей без платежа прогонных денег (чего по следствию не явилось), и был я арестован и отдан под суд. Я находился в превеликой тоске, и нападал на меня страх, и в то время находившийся у меня в команде солдат, ныне капрал Михаил Матвеев, показал мне тетрадку о “Сне Богородицы”, прочел ее и велел себе списать таковую же (а Матвееву тетрадку дал монах Псково-Печерского монастыря, имени не помнить). “Кто де эту тетрадку спишет сам и будет ее при себе держать, а в субботу и воскресенье с верою читать, — и тому никакое зло не приключится!” {Рукопись “Сна Богородицы” и поныне еще держится у суеверов, как талисман против всяких бед. В конце её между прочим сказано: “Кто сон твой спишет и в дому у себя держит в вере и чистоте, — и тот человек избавлен вечные муки, огня геенского и осьми дочерей Иродовых (лихорадок), и от человек лукавых никакое зло не пристанет, и защитит того Царица Небесная своим святым покровом ныне и присно и вовеки веков. Аминь”.
В рукописи Кучина, скопированной в Тайной канцелярии, есть приписка:
А сей лист найден у гроба Господня. А сей лист писал Иисус Христос в Иерусалиме, 1462 года, месяца июля, 1-го дня”. Этой приписки нет в издании Памятн. старинн. русск. слов.” Кушелева-Безбородки, т. 3 (отреченные книги).}.
— По этим Матвеева словам я и списал, — продолжал Кучин, — тетрадку, желая себе от страха свободы, и поныне всегда держал ее при себе и читал, и от страха и тоски было мне облегчение, а потому я и приписал от себя на тетрадке: “Воистину должно сию книжицу в чистоте при себе держать и много зла творить не надлежит”.
Что в этой тетрадке есть многие церкви святой противности, Кучин отозвался, что признать того не мог, сам против церкви противности не имеет и ни с кем по тетрадке толкования не имел.
На очной ставке Кучина с Зерновым они остались каждый при своих прелестных речах.
Показания Былина и Песошного не прибавили ничего; они скоро вместе с Пахомовых были отпущены из Тайной канцелярии с подпискою под угрозой смертной казни о молчании и с обязательством являться до окончания дела в канцелярию.
Когда Кучину после допросов предложили подписать допросные пункты, то он не захотел этого сделать и объявил секретарю Набокову:
— Не подпишу. Тут не все записано, не записано, что крест и евангелисты были сделаны не из настоящего серебра.
— Это до Тайной канцелярии не касается, — ответил Набоков, — заяви об этом в надлежащем месте, а теперь вот подпиши это.
— Ни за что не подпишу!.. Без генерала Ушакова не подпишу, — он не даст вам скрывать мои речи!– заартачился Кучин, и с тем его вывели из допросной комнаты, оставив дело до прибытия начальника Тайной канцелярии.
Это было 6-го апреля, а Ушаков прибыл в Тайную канцелярию только 16-го; пришлось ждать 10 дней, в течение которых занялись рассматриванием тетрадки Кучина и его черновых прошений в сенат и на имя императрицы.
Апокрифическая тетрадка со “Сном Богородицы”, “Сказанием о двенадцати пятницах” и “О почитании воскресного дня”, хотя и интересна, но к нашему рассказу отношения не имеет, и потому мы не войдем в их рассмотрение. Черновые же прошения дают нам кое-какие бытовые черты из беспокойной жизни поручика.
С марта 1742 г., как мы знаем, он находился во дворце безотлучно в мастерской палате при строении корон и прочих алмазных вещей к коронации. В 1743 г. его начальник Возжинский был послан в Казань для объявления о заключении мира со Швецией, а в январе 1744 г. Кучин по проискам лейб-кампании сержанта Михаила Осипова и капрала Шорстова потерял это место. С ними он успел поссориться, жаловался на них офицерам лейб-кампании, подавал прошение принцу Гессен-Гомбургскому в том, что якобы Осипов в покоях императрицы поносил всякими ругательными словами бедную, живущую при нем, Кучине, сиротинку, родную его племянницу и крестную дочь, девочку Кучину же, называл, что она не честного отца дочь. “От того поношения” девочка, по словам Кучина, не может до сих пор выйти замуж.
Кучин подал жалобу, Осипов — тоже; военная коллегия решила судить их обоих; тогда Осипов сдался первый, просил прощения, обещал заплатить девочке бесчестье и найти достойного жениха.
Из-за этой ссоры Кучин был отставлен от дворца.
В следующем году Кучин, по ордеру из своего полка, из Эстляндии был командирован в Петербург с разными поручениями, и между прочим ему велено было заказать для полковой церкви серебряный крест и евангелистов на Евангелие.
Он заказал это в серебряном ряду купцу Ивану Минину, дал ему старый крест да 90 золотников выжиги, а когда заказ был готов, то, в качестве специалиста по ювелирным работам, остался исполнением заказа недоволен, нашел чеканку “недостойною святости предмета”, а серебро низкопробным и велел все снова переделать. Мастер не согласился, Кучин взял у него сделанную работу и не заплатил денег. Мастер подал на Кучина жалобу в военную коллегию (у него, Минина, были родственники, — пишет Кучин, — при корпусе лейб-кампании и в военной коллегии), и бедного поручика снова арестовали, а крест и евангелистов взяли в военную коллегию. Кучин стал писать прошение императрице и просил в нем, чтоб рассмотрела работу сама она.
Пока беспокойный Кучин собирался подать все эти прошения, — он неожиданно попал в Тайную канцелярию из-за болтовни Вельяминова-Зернова, но и здесь своей правды упустить не хочет и упорно воюет со всеми.
Наконец, Андрей Иванович Ушаков добрался до непокорного поручика и сам лично позвал его на допрос.
— Почему ты не подписываешь допросных пунктов?– спросил Ушаков.
— Не подписал и не подпишу ни допроса, ни очной ставки, — запротестовал Кучин, — потому там много не записано канцеляристом, например, что я отставлен от алмазных вещей без именного её величества указа, что воровство Минина могу изобличить, — и много чего не записано!.. Велите все это, ваше превосходительство, записать — и тогда я подпишу допрос. А и в очной ставке секретарь и канцелярист мирволили Зернову: многого из его речей не записали, например, что Зернов говорил, будто я обещался бунт сделать, коли меня в солдаты напишут, — не записали… Да и ругали меня здесь все, ваше превосходительство, скверными словами… И секретарь, и протоколист, и другие приказные ругали… Протоколист сказал: “я бы де и того кнутом высек, кто тебя офицером сделал!..”. Разве так можно говорить? Я, как вышел из допросной, так сейчас же доложил об этом караульному лейб-гвардии обер-офицеру, спросите того офицера, — он скажет!..
Ушаков велел об отставке Кучина без указа вписать в допросе на поля, а заявление о серебрянике Минине оставить без последствия, как дело постороннее.
— Я и тем буду доволен и подпишу, — сказал Кучин, и его повели из присутствия к канцеляристу Орлову, чтобы тот вписал его слова. Пока Орлов вписывал, Кучин успел и ему наговорить дерзостей, на которые канцелярист пока промолчал, а как только они вошли опять в присутствие, и Кучин подписал бумаги и был выведен, — Орлов объявил присутствующим и генералу, что Кучин клепал на него, будто Орлов подучал Зернова оговаривать Кучина в непристойных словах и учил “стоять в одних словах, а много не болтать”.
— Все вы тут за одно! — говорил Кучин Орлову, — ну, да ладно! и секретарь, и протоколист, и ты — все будете со мною в розыске!..
— И все он вымышляет напрасно на нас, — закончил канцелярист.
С опасным народом связался Кучин, раздражая всех в Тайной канцелярии, — не по силам ему была борьба с ними!
Тотчас же снова позвали Кучина в присутствие.
— Для чего ты так вымышленно Орлову говорил? — спросил Ушаков.
— Это было-с, подлинно было, ваше превосходительство, оное наущение от Орлова Зернову!.. Меня вывели, а Зернова оставили, а я через дверь и слышал, как он учил: “стой в одних словах, а больше не болтай!”.
Кучина вывели, привели Зернова.
— Научал тебя Орлов стоять в одних словах?
— Никогда этого не было, никогда не учил.
— А говорил ты, что Кучин бунт хочет сделать?
— Не говорил, потому что никогда не слыхал от него таких слов.
Зернов, видимо отлично наученный канцеляристами, ловко избегал всего опасного. Там он отрекся от слов про Шубина, а здесь про бунт, зная, что все это доносы тяжкие, и ему самому попадет “за недонесение вовремя”.
Дали Зернову очную ставку с Кучиным, и оба уперлись на своём. Только что хотели увести Кучина, — он с просьбой к присутствующим:
— Я не могу с Орловым ничего делать! Назначьте мне другого канцеляриста, назначьте Матвея Зотова, — я с ним обстоятельно все свои недовольства изъясню.
Согласились присутствующие на эту просьбу и отправили Кучина к Зотову. Через несколько времени и Зотов пришел в присутствие жаловаться на Кучина:
— Кучин просить весь прежний расспрос уничтожить и допросить снова… Я отказался уничтожить, а Кучин как закричит на меня: “А коли ты расспроса не перечернишь, то и с тобою будет то же, что и со всеми”!… Я, ваше превосходительство, так не могу!– жаловался Зотов.
— Вот так сокровище! — пожали плечами присутствующие и велели опять привести Кучина.
— Ну, и черт навязался!– ворчали приказные: — мы ж тебя закатаем!.. Погоди!
— Для чего ты так предерзостно говорил Зотову?– спросили Кучина присутствующие.
— Потому, как он не хочет прежний допрос перечернить, а новый написать!
— Нельзя этого сделать!.. Ты показывай, что вновь, — отдельно запишут и прибавят.
— Тогда я попрошу у вашего превосходительства бумаги и чернил, — я напишу все, что надо, своеручно и отдам к делу, — заявил непокорный поручик.
Усмехнулись присутствующие, однако Ушаков велел дать Кучину бумаги и чернил, только чтоб писал он в канцелярии, при Зотове.
Пока Кучин писал, Ушаков велел позвать того офицера, на которого ссылался Кучин, как на свидетеля брани. Этим офицером оказался Преображенского полка князь Петр Трубецкой и заявил, что никогда ни о какой брани Кучин ему не говорил…
Сидя в канцелярии, Кучин исписал четыре листка, но нового ничего не прибавил: упрекал приказных в извращении допросов, брани, притеснениях (был посажен в особливую холодную казарму, в которой вместе с караульными “едва по два дни от угару не помер”), а затем просил все-таки допросить его вновь.
Этому писанью не придали никакого значения, а занялись рассмотрением отзывов военной коллегии о бывших судных делах Кучина и Зернова, чтобы сообразно с ними обсудить всё дело.
Военная коллегия нелестно отозвалась о Кучине.
Между Кучиным и Осиповым было в 1743 г. дело о бесчестье, по которому решено военною коллегией обоих отдать под суд. Указ генералу Ушакову был подписан и скреплен, но не послан за невзятием от Осипова и Кучина для запечатывания и платежа пошлин (!?). Кучин был беспокойного характера. Когда он жаловался на Минина о кресте, то монетная контора нашла крест и евангелистов указной пробы.
Кучина велели вести в монетную контору, но он не пошел, отзываясь болезнью и тем, что за ним прислали сержанта, а не офицера. Послали офицера и лекаря, — Кучин лег на печь и кричал, чтобы не смели его трогать, а то он всех потянет “в тайную”. Взяли Кучина насильно и привели в военную коллегию. Там он раскричался, что его взяли, не как офицера, а “по-мужичьи”. Потребовали у него полковые деньги за работу Минина — он сказал, что деньги на другое дело ушли, а когда ему возразили, что этого быть не может, он сказал:
— Есть деньги, да не принесу в коллегию! Без ведома полка денег не принесу, а истрачу их на другое…
Ему стали выговаривать за грубость и ослушание, а он грозился жаловаться на коллегию в сенат. При вторичном спросе денег он их все-таки не дал: “воля её величества! хоть голову отсечь — денег не дам!”. За это его арестовали и отдали под военный суд.
О Вельянинове-Зернове военная коллегия отозвалась только, что судился за пьянство и мотовство, и укрывательство от суда в доме магистратского “раухера” Михаила Серебреникова.
Таковы дополнительные черты к характеристике беспокойного Кучина, полученные Тайною канцелярией.
Больше ей ничего не нужно было, и она постановила приговоры:
“Сержанту Пахомову за правый донос испросить высочайшее повеление.
“Вельяминова-Зернова следовало бы пытать, а потом сослать в Оренбург, однако же оное не соизволено ли будет из высочайшего её императорского величества милосердия оставить, а вместо того, учиня ему, Зернову, наказание, каковое её величество соизволит, сослать в Оренбург на житье вечно”.
В этом приговоре видна большая мягкость в отношении Зернова. За такие разговоры о фаворитах всегда пытали и били плетьми.
В приговоре о Кучине Тайная канцелярия постаралась припомнить все: и дерзости в военной коллегии, и ношение при себе запрещенной суеверной книжки, и оговор им секретаря, протоколиста и приказных, — и со всей этой тягостью преступлений “для наказания по силе государственных прав” отослала его в военную коллегию.
Военная коллегия решила Кучина разжаловать и записать солдатом в сибирский гарнизон вечно…
Кончено, кажется?.. Чего еще больше?..
Однако нет! Несчастный Кучин снова попадает в Тайную канцелярию через год, уже солдатом, и опять-таки по своей страсти сутяжничать.
Будучи в Нарве под караулом он 25-го июня 1747 года объявил за собою “слово и дело” по первому пункту.
В Тайной канцелярии узнали старого знакомого и — обрадовались. Но Кучин и теперь своего апломба не потерял и объявил присутствующим, что “своей тайности” он никому, кроме императрицы, не объявит, и чтоб представили его Елисавете Петровне.
— Стара штука! Знаем мы тебя, гуся лапчатого! — ответили ему, — ведите его в застенок, авось на дыбе язык развяжет!
Кучин на дыбу не захотел и рассказал свою тайность:
— Слышал я, что её величество изволит находиться в близких отношениях с его сиятельством Алексеем Григорьевичем Разумовским…
Затем Кучин отмочил такую штуку, рабски записанную канцеляристом в подлинном деле, которую мы не решаемся передать ни подлинными словами, ни пересказать…
Тут у присутствующих лопнуло терпение, и Кучина потащили на дыбу.
На пытке Кучин в своем доносе утвердился, то есть твердил одно и то же, а на вопрос: “от кого это слышал?” — отвечал твердо:
— Это скажу только самой её величеству!..
Вероятно, жестоко пострадал Кучин от пытки, потому что дело о нем надолго, до следующего года, прерывается. Надо полагать, что он лечился от вывихов и других последствий пытки.
Наконец, в 1748 году, в феврале, он сам попросился в присутствие со своей “тайностью” и сообщил, что слышал это в 1746 году в Риге от бывшего Белозерского полка аудитора Нартова.
Потребовали Нартова через военную коллегию “в тайную”.
Долго справлялись о Нартове — полтора или два года, так что он успел прожить год после доноса Кучина за границей, в команде генерал-фельдмаршала князя Репнина, а в 1750 году военная коллегия уведомила Тайную канцелярию, что Нартов в 1749 году, января 9-го, “в Цесарии умре”…
Ну, что поделаешь с таким доносчиком?..
Тайная канцелярия решила: Кучина за поздний донос, который проверить нельзя, бить кнутом нещадно и сослать на вечное житье в дальний сибирский город.
Теперь, кажется, мог бы быть финал злоключений Кучина?..
Так нет! В 1756 году “для многолетнего здравия её императорского величества, дабы Кучин в Тайной канцелярии и резиденции её величества не был и впредь бы от него разглашения не было и по неспособности его к военной службе (конечно, Кучин был искалечен пыткою), было велено послать его в Иверский монастырь к вечному и неисходному, кроме церкви Божьей, содержанию”.
В июне 1756 года Кучин прибыл в Иверский Новгородской епархии монастырь и, кажется, присмирел в первое время, так что в ноябре того же года иеродиакон Кесарий доносить в Тайную канцелярию, что Кучин “содержит себя в силу указов исправно”. Но это было не надолго. Через месяц Кучин задурил так, что приставленный к нему сержант Базаров донес монастырскому начальству, что не знает, что делать с Кучиным: он ругается, дерется с караульными солдатами и снова объявляет за собою слово и дело!..
Монастырь снесся с Тайною канцелярией; эта последняя отозвала Базарова от Кучина, а смотреть за ним поручила другому сержанту, Анисию Воротникову, который уже раньше был в монастыре при колодниках Иване Сечихине и Петре Грамотине. Воротникову предписано было никаким объявлениям Кучина не верить и бить его за это батогами, а коли не уймется — бить шелепом, а если и тогда не поможет, то не пускать и в церковь.
Через год Кучин успокоился: причащался на страстной неделе три раза. Еще через год просил через Воротникова Тайную канцелярию назначить ему на одежду монашеское жалованье, три рубля в год.
Еще через три года, в 1760 году, доносят, что Кучин ведет себя исправно, а в 1763 году бывший непокорный и беспокойный поручик просить позволения постричься в монахи, и в том же году по высочайшему повелению это ему разрешено, и он постригся под именем Аполлоса…
Дальше о нем не имеется никаких сведений, но мы в праве предположить, что почти двадцать лет несчастного сутяжничества, закончившегося жестокими истязаниями, наконец усмирили эту беспокойную натуру.
VI. Царский свойственник. (1737 г.).
К числу “непристойных слов”, заслуживавших наказания, в описываемую нами эпоху относились и такие разговоры, где так или иначе упоминалось имя лица, принадлежащего царскому семейству, хотя бы с самым легким оттенком неблагоговейного к нему отношения.
2-й роты Преображенского полка солдат Иван Мусин-Пушкин, живший на квартире (на Московской стороне, в приходе церкви св. Симеона и Анны) у канцеляриста собственной вотчинной канцелярии цесаревны Елисаветы Петровны, Михаила Петрова Евсевьева, в “особой каморке”, зашел 8-го октября к своему квартирному хозяину. Дело было под вечер, время свободное; канцелярист-хозяин и солдат-жилец занялись водкой и пивом. Выпивши, Мусин-Пушкин расхвастался своим происхождением.
— Ты не смотри, что я солдат!.. Я высокого происхождения: дворянин столбовой!.. Мои деды и прадеды были знатные люди!..
— Что говорить!.. Это уж конечно!– я знаю, что род ваш знатный, — отвечал в тон канцелярист Евсевьев, — не как мы — крапивное семя!.. Отец приказный, и я приказный, и дети мои будут приказные, а до дворянства далеко!..
— То-то вот и есть!.. А посмотреть на меня, — так просто солдат и ничего больше!..
— Что ж, что солдат! Какой солдат-то? Преображенский!.. а в Преображенском полку всякий дворянин солдат с радостью послужит… Там много дворян в солдатах…
— Много, да все не такие дворяне, как я!.. Я, брат, такого высокого рода, что ты и не поверишь! Я и к царской семье немного принадлежу: бабка моя, Мусина-Пушкина, цесаревне Елисавете Петровне “была своя”.
Канцелярист воззрился, услышав “непристойное слово”.
— А ты не врешь?..
— Чего врать-то мне! Своя была моя бабка цесаревне, — это всякий знает!..
“Влетел!” — подумал канцелярист, кончил разговор, выпроводил жильца в его комнату, а сам тотчас же пошел в Преображенский полк с доносом.
Там он доложил дело подпоручику Якову Старосельскому, тот — майору Альбрехту, а майор распорядился в тот же день, 8-го октября, посадить под арест при полковой канцелярии и Евсевьева, и Мусина-Пушкина, и на другой день рапортом донес Андрею Ивановичу Ушакову об арестантах, спрашивая, что с ними приказано будет делать.
11-го октября генерал Ушакова, приказал привезти обоих арестантов за караулом в Тайную канцелярию для допроса.
На допросе Мусин-Пушкин показал: “Служит он в Преображенском полку девятый год, живет у Евсевьева на квартире и 8 октября пришел к Евсевьеву в гости, “собою, без зову”. Сидя с Евсевьевым, пили они вино и пиво, отчего он, Мусин-Пушкин, был пьян, и между собою имели они “партикулярный разговор”. Во время тех разговоров от пьянства пришло ему, незнамо с чего, в голову молвить, яко бы бабке его, Мусиной-Пушкиной, цесаревна была “своя”. И умыслу в том никакого он не имеет и подлинно молвил с простоты, в пьянстве своем, — и в той его вине воля её императорского величества”.
Это простое и незапутанное дело кончилось скоро; 13 октября вышло решение: Мусина-Пушкина “за происшедшую от него в словах некоторую продерзость, в чем он сам винился, учинить наказанье — бить батоги”.
На другой день царский свойственник был отослан обратно в свой полк для наказания и определения по-прежнему туда же на службу.
VII. Трусливый конспиратор. (1740–1743 гг.).
Дело происходило в самое смутное и горячее время русских придворных переворотов. 17-го октября 1740 года скончалась императрица Анна Ивановна, назначив наследником престола сына своей племянницы Анны Леопольдовны, двухмесячного младенца Иоанна Антоновича.
Регентом государства она назначила ненавистного всем, даже немцам, Бирона.
Все слои общества были в брожении; все придворные партии были возбуждены и к чему-то готовились.
Всюду шептались, сговаривались, составляли партии, — и будущее должно было разразиться рядом новых переворотов, что и не замедлило в скором времени совершиться.
Добившиеся власти крепко за нее держались, ревниво с беспокойством следили за всеми, но в общем кавардаке решительно не могли предугадать событий.
Самовластный и заносчивый Бирон уже питал, Бог знает, какие честолюбивые надежды и составлял планы и не подозревал, что в ночь на 8-е ноября 1740 года, не дав ему порегентствовать даже и месяца, его арестуют и сошлют в Шлиссельбург, а затем в Пелым.
Герой свержения Бирона, Миних тоже подозревался, а русская партия при дворе кучилась около “своей претендентки на престол”, цесаревны Елисаветы Петровны, жившей в это время в опале, под строгим надзором.
Вдруг, в это-то тревожное и неустойчивое время, на имя трехмесячного младенца-императора Иоанна Антоновича, через десять дней после ареста Бирона, 18-го ноября 1740 года, поступает донос Преображенского солдата Василия Кудаева, донос весьма важный, который способен был не на шутку встревожить власти.
Донос был весьма интересный и характерный, который мы передадим в большей его части подлинными выражениями.
Доносил племянник — солдат Василий Кудаев, на своего дядю, отставного капитана-старика, Петра Калачева.
После обычного императорского титула написано: “Доносит лейб-гвардии Преображенского полка 16-й роты солдат Василий Андреев сын Кудаев, а о чем, тому следуют пункты.
“Сего ноября, 16 числа, 1740 года, капитан Петр Михайлов сын Калачев, который мне по родству двоюродный дядя, помянутого числа посылал ко мне человека своего, Егора Акинфиева, звать меня к себе обедать.
“Того часу меня на квартире не случилось, — то и пошел в вечер к Калачеву, в 8-м часу по полудни того числа. Как я пришел к нему в горницу, он, Калачев, увидя меня, говорил:
— “Для чего ты, плут, ко мне не бывал обедать?
“Я ему отвечал: “Нужда была”.
“И у него, Калачева, сидит московский купец Василий Иванович Егупов, который содержится под караулом в коммерц-коллегии.
— “Что у вас в полку вестей?– спросил Калачев племянника.
— “У нас в полку все благополучно, — отвечал Кудаев.
— “Что, у вас ли в полку князь Никита Юрьевич Трубецкой да Иван Иванович Альбрехт {Трубецкой и Альбрехт были сторонниками Бирона. О них подробности будут дальше, в допросе Калачева.}?
— “У нас, в полку, по-прежнему”.
Разговор немного прекратился; молодой солдат Кудаев вынул из кармана какой-то “букварь”, который почему-то заинтересовал солдата (нельзя предположить, чтобы Кудаев учился по этому букварю, ибо самый донос, довольно грамотный, писан, судя по приписке в конце, Кудаевым “своею рукою”), и показал его Калачеву со словами:
— Дядюшка, изволь почитать: букварь очень хорош.
Калачев взял букварь, повертел его в руках, перелистовал и передал посмотреть купцу Егупову.
Тот тоже посмотрел, почитал и отдал букварь Кудаеву.
Голова Калачева, видимо, была занята какой-то мыслью, о чем он хотел поговорить со своими гостями.
Мысль эта была: всеобщее негодование русских на ту борьбу иностранных партий и разных авантюристов около русского престола, на множество истязуемых в Тайной канцелярии людей только за то, что партия, к которой они принадлежали, проиграла и попалась в руки или более сильным, или более хитрым.
На эту тему и заговорил Калачев, обратясь к племяннику.
— А что, в Тайную канцелярию никого новых не послали?
— Не знаю, не слыхал, — ответил Кудаев.
— Не мудрено туда попасть нынче… Вон Ханыков {Ханыков, офицер, был арестован Бироном по доносу конной гвардии корнета Лукьяна Камышина за разговоры, что войско не желает Бирона иметь регентом.} и прочие сидели же в Тайной канцелярии за караулом!.. А ведь он был не за Елисавету Петровну, а за регентство!.. И своих сажают!
Кудаев (если верить тексту его доноса) ответил политично:
— Все мы можем ведать, “и сердце повествует”, что государыня цесаревна в согласии с любезнейшею матерью его императорского величества великою княгинею Анною всея России и с отцом его, герцогом, “а также и со всеми их генералитетами”.
Егупов сказал на это Кудаеву:
— Где тебе, молокососу этакому, ведать это?..
— Пропала наша Россия!– заговорил снова Калачев, — чего ради государыня цесаревна нас всех не развяжет?.. Все об этом “хрептят”, что она российский престол не приняла!..
— Это уж, дядюшка, так Бог сделал, — политиканствовал молокосос-племянник, — Псаломник говорит: “Предел положил ему, его же не прейти”… У многих сомнительства много на этот предмет, — однако все Божья воля так сделала…
— Божья воля!.. Какая тут Божья воля?.. Не знаю вот я, как бы мне увидеть государыню цесаревну!.. Я бы ей обо всем донес, как печалуется об ней народ, да не знаю, как?.. Ты, Васька, — обратился Калачев к племяннику, — не знаешь ли как, чтоб дойти?..
— Не знаю, дядюшка.
— Постой! да у сестры твоей Степаниды знакомая есть придворная у цесаревны барынька, — вспомнил Калачев, — знаешь ты её?..
— Знаю её одну, а мужа её не знаю… Она крестит у сестры моей детей.
— Ну, вот! ну, вот и хорошо!– вставил Егупов, — ты бы пошел с ним к этой барыньке, да добился бы как-нибудь до государыни цесаревны…
“То я, нижайший, — как выражается Кудаев в доносе, — вижу, что дело очень худо приходит, — и лестно им говорю:
— “Изволь, я доведу до оной придворной женщины, Палагеи Васильевны… А муж её певчий государыни цесаревны…
“А у меня в сердце не то!” — пишет в доносе Кудаев.
Калачев обрадовался этой возможности достигнуть лицезрения цесаревны и говорить с нею и начал распространяться о том, что он ей скажет при свидании.
— Я стану говорить государыне цесаревне: что вы это изволите делать?.. Чего ради российский престол не приняли?.. Вся наша Россия разорилась, что со стороны владеют!.. Прикажи, государыня, мне, верному рабу твоему, идти в сенат и говорить: “Как так наследство сделано? чего ради государыня цесаревна отставлена от наследства? чья она дочь?”… Ежели, скажу, прикажете, — сейчас и побегу в сенат и буду эти речи говорить!.. А то мы не знаем и сами, отколь пришли, что владеют нашим государством?..
Тут в доносе Кудаева заключается довольно мудреная литературная фигура: пиша донос на имя трехмесячного младенца-императора, он должен был все разговоры о нем в третьем лице пересказывать, яко бы лично ему, и говорить о нем во втором лице. У Кудаева это выходит довольно курьезно:
“И чья де она дочь, вашего императорского величества любовнейшая матерь, великая княгиня Анна? и чего де ради публично не сделали, что де крещен или нет ваше императорское величество, — о том мы неизвестны! Так де надо делать, чтоб всякой видел: принести надо в церковь соборную Петра и Павла и окрестить, — так бы всякой ведал!.. А делают и Бог знает, как!…
“И я, нижайший ваш раб верный и присяжный, — пишет затем Кудаев, — не помню, что уже и говорил мой злой язык, и вельми (очень) испужался… То они, богомерзкие злодеи, увидели, что я испужался”.
— Что ты трусишь? — приступил к Кудаеву дядя, — я так сделаю, что нам ничего не будет. Ежели государыня согласится со мною и пошлет меня в сенат, — так наше дело вывезло, а коли не согласится и не пошлет, так и не выдаст же она нас своими руками!.. И будем про это знать только мы трое: ты, да Егупов, да я!.. А ежели цесаревна выдаст нас руками, — я скажу её высочеству: “мы будем видеться с тобою на втором пришествии, — там нас Всевышний рассудит, что ты верных рабов своих врагам на пагубу отдаёшь!”…
Неожиданно очутившись действующим лицом такой решительной конспирации, молодой солдат окончательно струсил и хотел вразумить своего старого дядю таким, по его мнению, сильным и неопровержимым доводом:
— Что ж, дядюшка! Ужели мы умней других? Весь генералитет собран был рассуждать об этом деле: кому быть наследником в России?.. Весь генералитет так присудил!..
Купец Егупов, человек, видно, тоже горячий и притом не стесняющийся в выражениях, напал на струсившего Кудаева.
— Генералитет! генералитет!.. Что ты, молокосос, знаешь об этом?.. Кто у нас из генералитета добрых-то?.. Все обвязались воровством! Все воры!.. Им то пуще и любо, что сторонним наследство вручено!– как хотят, так и делают!.. А нас, челобитчиков, всех изгнали! интересы многие похищают!.. Вот я теперь! За что я под караулом в коммерц-коллегии сижу?.. Украли слишком пятьсот тысяч рублев, а как мы донесли, так нас и не допускают!..
— Истинно, — поддакнул Калачев, — все они воры по привилегии!.. Так и в историях пишут!..
— Да вот я какую историю слышал, — стал рассказывать Егупов:– жил-был некоторый царь, и много царю тому надокучали его подданные челобитными о правосудии: жаловались, что весь генералитет неправо судит… И скучно стало оному царю от челобитчиков! Не знает, как быть, чтоб правосудие узнать!.. И пришел к нему некоторый человек, так, но из богатых, вот как он же (Егупов указал на Кудаева), и говорит царю:
“Прикажи, государь, мне отдать всех!– я по правде судить буду, а за мной и все также право судить будут!”…
— Ну, царь подписал и дал ему указ, чтобы всех судить. Только подают ему гольцы, бедные люди, челобитную на царского шурина. Тот велел этого шурина к себе притащить и отсек ему голову!.. Тогда весь народ и устрашился, что царскому шурину даже не спустили. Стали судьи говорить: “надо нам, братцы, по правде судить!”… И стало в том государстве правосудие…
Выслушав рассказ о правосудном царе, Калачев свел разговор на другие политические темы.
— И слышал, что наследник в Швеции — племянник государыни цесаревны, Голштинский герцог.
— В Швеции король Фридрих разве умер? — спросил Кудаев.
— Умер, — отвечал Егупов.
— Тут ожидай беды!– продолжал Калачев, — небось, к нему много будет от нас “утеглецов” (от слова: “утечь”, то есть, беглецов), против него кто будет драться?..
Дальше Калачев начал говорить такое, что Кудаев эти разговоры характеризует в своем доносе следующими словами:
“Калачев многия богомерзкия слова говорил; уже я, нижайший, не помню, — во мне все уды (члены) затряслись!”…
После этих разговоров, все трое сели ужинать, а после ужина Кудаев стал собираться домой на свою квартиру. Прощаясь, дядя спросил его:
— Так ты завтра ко мне придешь? Приходи поутру, — мы с тобой и поедем, куда говорили…
Кудаев ответил:
— Буду поутру, ежели меня на работу не пошлют, а то в половине дня…
— Ну, побегай, плут, — отпустил его дядя, — да моей вести никому не сказывай!..
Племянник исчез, а дядя-Калачев с купцом Егуповым мирно улеглись спать; мечтая о завтрашнем дне, ожидая от этого дня великих и богатых милостей не только лично себе, но и всей России, “хрептящей” от иноземного владычества и отказа кровной русской царевны занять “свое наследие” — престол Российской империи, престол её родного отца.
Совсем не так спокойна была смятенная душа “молокососа”, солдата Кудаева: он шел домой, как в тумане… Он был свидетелем “заговора” против царствующих лиц, его самого привлекали быть участником в “перевороте”! И заманчиво это, и опасно очень! Можно и в гору пойти, можно и на дыбе очутиться!.. Натура у Преображенского солдата, должно быть, была не из геройских: он струсил и предпочел неверное будущее верному настоящему и для этого не пожалел даже своего старого петровского вояку-патриота дядю Калачева.
Домой он пришел с твердою решимостью “донести” обо всем слышанном от дяди и по этой причине не мог заснуть всю ночь. “Письменно ли, думалось ему, донести, или словами?”… И с этими тревожными мыслями он дождался позднего рассвета, встал и получил поручение: идти к майору Воейкову с “рапортом” о состоянии роты.
Майора Воейкова он не застал, а доложил рапорт брату майора, прапорщику Александру Воейкову, и тут начинаются иудинския скитания Кудаева.
Он не знает, куда сунуться со своим доносом.
Думал после рапорта донести прапорщику и попросить, чтобы его арестовали, но почему-то побоялся и от прапорщика пошел к Зимнему дворцу, чтобы донести прямо тем, против кого злоумышляли. Но и тут его объяли страхи и сомнения, и, между прочим, здесь он побоялся, чтобы не узнал об этом дядя его, Калачев.
Пошатавшись около Зимнего дворца, Кудаев решил, наконец, пойти прямо к начальнику Тайной канцелярии, генералу Андрею Ивановичу Ушакову, — тут уж наверное будет без помехи и к делу ближе!..
Но несчастному солдату и тут не посчастливилось: Андрея Ивановича Ушакова он не застал дома, а другим никому донести не решился и снова остался с тяготившею его душу тайной, не зная, куда еще идти…
Это было на другой день после разговора с Калачевым и Егуповым, 17-го ноября.
Проскитался так по Петербургу Кудаев до самых вечерен и, наконец, решился возвратиться в свою роту.
Там он отыскал сержанта и дневального ефрейтора и сказал им:
— Извольте меня взять под караул и сейчас же донести генералу Ушакову, что имею я большую важность, дело, касающееся до персоны его императорского величества и его превысокой фамилии.
Кудаева тотчас же арестовали и донесли в Тайную канцелярию, а он попросил бумаги, перо и чернил и начал писать свой довольно пространный и отчасти беллетристический донос, который и подписал на другой день 18-го ноября.
Характерны заключительные строки доноса:
“И по сем вашему императорскому величеству и вашим любезнейшим родителям и всей вашего императорского величества фамилии верный раб и присяжный, повинную всю приношу, что я с помянутым Калачевым, что говорил прежде сих чисел один на один.
“Он говорил: “что, Васька! горе делается в России нашей!” То я ему ответствовал: “Уж так воля Божия пришла”. И больше не упомню, что писать, а ежели и припамятую, то по присяжной должности готов и говорить и умереть в том. Вашего императорского величества нижайший раб”… и т. д.
Вероятно, Андрей Иванович Ушаков получил Кудаева уже с доносом, или донос был дописан в Тайной канцелярии, и мы не можем сказать, был ли он представлен по назначению, то есть Анне Леопольдовне. Скорее можно предполагать, что генерал Ушаков не представлял его по назначению, а распорядился арестовать Калачева и Егупова и допросить, чтобы потом донести обо всем экстрактом.
Того же 18-го ноября капитан Калачев был допрошен и в допросе показал:
“Служил он с 1702 года, был сперва в кадетах, а потом в разных пехотных полках и по заслугам в Азовском пехотном полку пожалован капитаном. Бывал при армии во многих походах и баталиях, также был за морем, в Голландии, и в 1731 году из Азовского полка от службы отставлен и живет теперь в Петербурге по своим делам”.
Как видим, Калачев был старый петровский вояка, прошедший всю суровую школу царя-преобразователя, участник многих славных дел Петрова царствования, преданный, как и все “птенцы гнезда Петрова”, до обожания памяти великого императора, не много только послуживший после смерти Петра. Ему не могли нравиться порядки, водворившиеся после Петра, а события последних лет и окончательно должны были заставить “болеть душою” и с надеждой, подобно многим русским, обращать взоры и желания на Елисавету Петровну, как опору русских стремлений. Далее Калачев показывал:
“В нынешнем 1740 году, в октябре и ноябре, у присяги (на верность Иоанну Антоновичу и регенту Бирону, а потом, по арестовании Бирона, Анне Леопольдовне, как правительнице) был и у присяжных листов подписался”.
Затем стали спрашивать по пунктам доноса.
“16-го ноября он племянника обедать звал и об Альбрехте и князе Трубецком для того спрашивал, что хотел знать: нет ли им по делу регента (то есть, после арестования Бирона) какой отмены или отставки, потому что Кудаев прежде рассказывал ему, что бывший регент, герцог Бирон, к Альбрехту майору был добр, а Трубецкой бил тростью и по щекам поручика Аргамакова”.
Здесь надо объяснить взаимные отношения упоминаемых в ответе Калачева лиц.
Генерал-фельдмаршал, генерал-прокурор, князь Никита Юрьевич Трубецкой, был сторонником Бирона и, когда дворянство и военное сословие хотело было после смерти Анны Иоанновны воспротивиться назначению Бирона регентом, — Трубецкой вместе с Бестужевым, Черкасским и другими энергично ратовали за Бирона всеми средствами. Поручик Аргамаков был арестован за противодействие регенту, а майору Альбрехту Бироном и Бестужевым был поручен секретный надзор за фельдмаршалом Минихом и цесаревной Елисаветой Петровной, с правом даже схватить Миниха, если он будет ходить переодетый. Калачев весьма основательно сомневался в благополучии этих лиц после свержения и ареста их главного покровителя, Бирона.
На щекотливые вопроси о главном: о его предерзостных словах, Калачев отвечает с большим достоинством и только кое-где слегка извертывается, и желает подсолить Кудаеву.
Слова: “пропала де наша Россия! чего ради цесаревна престол не приняла?” и прочее говорил в такой силе:
Наперед сего, как о регентстве было объявление, Кудаев ему сказывал, что весь Преображенский полк желал быть наследницею государыне цесаревне, и что их шестнадцатая рота вся того же желала, а Кудаев готов был на смерть подписаться. К тому же Кудаев рассказывал дяде, что в доме цесаревны живет кума его сестры Степаниды, жены Преображенского гобоиста Петра Калмыкова, и как имя этой кумы он не сказал, а хотел сходить к этой куме и узнать, что думает и говорит цесаревна.
— Ну, а вот Кудаев пишет, что ты просил его сводить тебя к цесаревне, — спросили Калачева, — просил ты?
— Просил…
— А в какой силе хотел говорить ты с цесаревной о хождении в сенат и о прочем?
— Говорил без всякого злого умысла, но токмо от одного своего сожаления, вспомня славные дела государя императора Петра Великого, и потому мнением своим рассуждал, от своего легкомыслия, что по линии надлежит быть законною наследницею её высочеству государыне цесаревне…
Это “легкомыслие” было вынуждено уже у Калачева страхом застенка и пытки. Дальше он делает еще уступку правящей партии.
— А по её высочестве, — продолжал Калачев, — разумел я быть законною же наследницею государыне правительнице великой княгине Анне Леопольдовне всероссийской, а при её императорском высочестве быть государю императору Иоанну Антоновичу.
— Так. А говорил ты, что не знаешь, откуда владеют государством, и чья она дочь, наша правительница?
— Не говорил, понеже чувствительно знаю, что её высочество правительница есть дщерь благоверной царевны Екатерины Иоанновны.
— А насчет крещения императора говорил?
— Говорил не со злого какого умысла, а чтобы народу не было сумнительства.
Калачев далее подтвердил, что Егупов рассказывал историю о правосудном царе, а насчет наследства принца Голштинского он “действительно с простоты” говорил, что тут надо ждать беды и прочее так, как показал Кудаев, “и в том он, Калачев, приносит вину свою”.
Попавшийся врасплох старый петровский вояка не отпирается ни от чего, не просит снисхождения, а приносит во всем вину, то есть признает вину за собой и отдает себя в распоряжение властей.
За Калачевым был допрошен Василий Егупов; этот купец дополнил кое-что из происходившего разговора, сначала, однако, попытался было выгородить Калачева, сказывая посторонние речи в их разговоре.
О себе Егупов показал.
“Он москвитин, купецкий человек, третьей гильдии тяглец и жил в Москве своим двором.
“В 1739 году в марте он уехал в Петербург без паспорта от ратуши для ходатайства по прошению поручика и прапорщика Алексея и Ивана Панкратьевых о выдаче им из кабинета его величества жалованья 2.880 рублей, заслуженного их отцом лейб-гвардии майором Панкратьем Глебовым, и с тех пор живет в Петербурге”.
Егупов, видно, был неважный ходатай по делам или слишком энергично добивался своего в присутственных местах, ибо в июле того же года сам был посажен под караул в коммерц-коллегии за неплатеж недоимок по поруке в винных откупах.
16-го ноября он попросился из-под караула у вахмистра Андрея Баженова, и он его отпустил помолиться в Петропавловский собор. После обедни, Егупов зашёл по знакомству к Калачеву, жившему на Петербургском острову (стороне), в приходе церкви Матвея-Апостола, и по просьбе его остался у него обедать. Перед вечером пришел Кудаев.
Про разговоры Егупов показал:
Калачев обещался говорить с цесаревной о своих делах: хотел донести её высочеству о своей обиде, что полковник Григорий Иванов сын Орлов (отец знаменитых Орловых) отнял у него, Калачева, деревни напрасно…
— А о наследстве престола говорил?
— Говорил, — сознался Егупов, а затем повторил все точь-в-точь, как в доносе Кудаева, и дополнил:
— Я ему говорю: хорошо, как тебя допустят до неё, а как того не сделается, — так куда ты годишься?.. Знать у её высочества саможелания о том не было!.. И говорил я это Калачеву для того, — вывертывался Егупов, — чтобы он более о том рассуждения не имел.
— Им бы только её величество свою волю объявила, — ответил Калачев, — чтобы весь народ был сведом, понеже со мною многие офицеры говорили об этом… А кто именно и которых полков, Калачев не сказал.
— Ну, а про генералитет, что все воры, говорил ты?
— Я рассказывал только такой случай: москвитин, купецкий человек, Дмитрий Железов с товарищи доносили государыне императрице Анне Иоанновне на московских отдаточных питей компанейщиков, в похищении ими от питейного сбора прибыльных денег до 600.000 рублей. По этому доносу именным её величества указом велено наследовать дело в сенате, — только, не знамо для чего, дело это в сенате застряло и до сих пор не окончено. Историю о царе, что простого человека надо всеми поставил, рассказывал, а после ухода Кудаева остался у Калачева ночевать и на другой день воротился в коммерц-коллегию.
Этим закончились первые допросы конспираторов.
Несмотря на серьезную важность дела, в действиях Тайной канцелярии видна какая-то вялость и отсутствие энергии в розысках. Расспрашивают из пятого в десятое, многое пропускают мимо ушей, не докапываются до самой сути, как мы видим это в других, гораздо менее важных делах. Что было этому причиной? То ли, что Ушаков знал и жалел Калачева, или неопределенное и шаткое положение самого Ушакова в этих переворотах, или, наконец, тайное сочувствие генерала замыслам Калачева и всей русской партии?..
С делом, видимо, не торопились… Не ждали ли перемены событий?..
Ушаков представил правительнице выписку из дела, и только 22-го декабря 1740 года в Тайной канцелярии генерал Ушаков объявил указ:
“Вселюбезнейшая его императорского величества матерь, её императорское высочество государыня правительница, великая княгиня всея России, слушав выписку о деле Кудаева, Калачева и Егупова, именем его императорского величества соизволила указать: оного Калачева, который со оными Кудаевым и Егуповым, презря присягу свою, имея противные разговоры и замыслы, — привесть в застенок и расспросить с пристрастием накрепко: кто с ним в том другие сообщники имеются? и кому он еще о том разглашал? и с какого противного умыслу чинить то дерзнул?”.
Последний вопрос был совершенно излишен, ибо “противный замысел” был весь, как на ладони, — но так требовала канцелярская грамматика и логика Тайной канцелярии.
Вероятно, ради наступающих праздников Рождества Христова и нового года, допрос с пристрастием был отложен до января будущего года.
Пришлось старому капитану встретить и провести праздник в казематах Тайной канцелярии, в тревожном ожидании пытки, о которой, вероятно, ему уже сообщали тайком канцеляристы за несколько копеек.
Но вот прошли и праздники; важного заговорщика не торопятся вести в застенок; добрались до него только к 19-му января 1741 г.
Калачев очутился в застенке, у дыбы с заплечными мастерами, видя все орудия пытки.
Туда же привели и доносчика Кудаева; явился и сам Андрей Иванович, и начался “допрос с пристрастием”, но без настоящей пытки и битья кнутом.
“Пристрастие”, вероятно, заключалось в угрозах пыткою, примерном раздевании, вкладывании рук в хомут дыбы, как бы для того, чтобы вздернуть на виску, и тому подобных устрашениях.
На этом допросе с пристрастием Калачев утвердился в первом своем показании и ничего нового не добавил.
“Противные разговоры и замыслы с Кудаевым и Егуповым имел он без всякого к тому противного умысла (“замыслы без умысла!”… Таков канцелярский стиль Тайной канцелярии!), но от самой своей простоты”.
И в тех противных разговорах и замыслах с ним сообщников не имелось, никому он о том не разглашал и никакого к тому противного умыслу не имел, и в том он утверждается под лишением живота своего.
Несмотря на такое явное запирательство, Калачева оставили и сочли дело оконченным.
Через месяц без малого, 11-го февраля, Андрей Иванович Ушаков доложил правительнице экстракт изо всего дела, и на нем Анна Леопольдовна положила собственную революцию:
“Послать в ссылку в Камчатку. Анна”.
Касательно Калачева резолюция осталась в силе, но Егупова решили уже в Тайной канцелярии сослать в другие сибирские города, и именно в Кузнецк (Томской губернии).
Отставной капитан Калачев и купец Егупов поехали арестантами в далекую Сибирь…
Доносчик, трусливый конспиратор, солдат Василий Кудаев, за свой “правый донос” должен был получить награду и получил ее: его велено записать в том же Преображенском полку в капралы, но он не удовлетворился этим. А, сослав своего старого и, повидимому, любившего его дядю в Камчатку, начал уже клянчить на бедность малость деньжонок, что, по представлению Ушакова правительнице, и было исполнено; дано ему “на бедность” 60 рублев!.. Сумма не велика, да не крупна и самая личность доносчика…
Тут бы нашей истории и конец, — совершись она в другое, более устойчивое время. Но люди веселились на вулкане, готовом к извержению: шла горячая, подземная, скрытная работа единомышленников Калачева, — и вдруг, для всех неожиданно, в ночь с 24-го на 26-е ноября 1741 года совершился тот желанный всеми русскими переворот.
26-е ноября 1741 года увидело российскою самодержицею дочь Петра Великого Елисавету Петровну, — и персонажи нашего повествования были восстановлены в своих правах.
Через 9 дней по восшествии своем на престол, Елисавета Петровна уже дала указ в Тайную канцелярию, на имя А. И. Ушакова, воротить Калачева и Егупова из ссылки…
Но поправить сделанное оказалось не так скоро возможно, как оно было сделано. Пока шла переписка с далекою Сибирью и Камчаткою, да отыскивали ссыльных, часто сосланных даже без имен, прошло с лишком два года, и Калачев с Егуповым воротились в Петербург из ссылки только в 1743 году…
Калачеву 21-го апреля 1743 года, в день приезда из ссылки, была возвращена в Тайной канцелярии шпага с серебряным эфесом, отобранная у него при аресте в 1740 году.
О Егупове мы не имеем сведений со времени возвращения его из ссылки до 1766 года.
В этом году он, ссылаясь на то, что во время ссылки он потерял все свое состояние и впал в бедность, просил об определении его в Москве присяжным маклером.
По представлению Тайной канцелярии сенат определил Егупова на эту должность…
К сожалению, список с подлинного дела не дает нам ни малейшего сведения о том, как поступлено было, после перемены декораций, с трусливым конспиратором, доносчиком Кудаевым?… Удержал ли он свое повышение в чине, или был понижен?
VIII. Разговор рейтаров “о царских интересах”. (1743–1744 гг.).
Разговаривали рейтары самым мирным образом; ни у одного из них не было никаких антиправительственных мыслей и в помине. Дело происходило далеко от Петербурга, в Риге, в команде генерал-адъютанта Василья Федоровича Салтыкова.
В доме, где жил генерал Салтыков, 31-го октября 1743 года, стояли на карауле несколько рейтаров конной гвардии, человек пять или шесть.
От нечего делать завели товарищи между собою разговор о предмете, у всех бывшем на уме, именно: о долговременном пребывании в Риге, в команде Салтыкова. Все рейтары соскучились о Петербурге.
Разговор начали рейтары Яков Малышев и Иван Бартенев.
— Долго ли это мы здесь промаемся, ребята?..
— И когда это нам смену пришлют?
— Смену нам пришлют вместе с его высокопревосходительством, генералом Салтыковым.
Тут вступил в разговор рейтар Иван Мартьянов.
— Как можно его высокопревосходительству смену сделать?.. У генерала Салтыкова на руках много “государева интересу”…
— Что ж, что много “интересу”?– вставил свое веское замечание четвертый рейтар, Адриан Осоргин.– Для чего ради “интересу” смены не прислать?.. Как пришлют генералу смену, и его высокопревосходительство отдаст все с распискою тому, кто останется на его месте в Риге… А не то — по приезде сочтут “царский интерес”, а вернее, что и совсем считать не будут, потому как всемилостивейшая государыня очень добра и милостива…
— Хорошо, что государыня милостива, однако как же и не считать “государева интересу”?…
— А очень просто бывает!– возразил Осоргин, — блаженные памяти покойный государь, первый император Петр Алексеевич, уж на что был скуп, иногда “из копейки давливался”, а тоже иных считывал, а иных и не считывал…
Что-то к этим речам прибавил еще рейтар Кирило Карташов, и так бы этому разговору и кончиться без всяких последствий…
Однако нет. Какими-то путями обнаружился рейтарский разговор о “царском интересе”; ему придали важное значение. Осоргина и Карташова арестовали, посадили в арестантскую, допрашивали и вместе с допросными пунктами переслали к фельдмаршалу принцу Гессен-Гомбургскому, а фельдмаршал препроводил арестантов вместе со всем делом в Тайную канцелярию, к Андрею Ивановичу Ушакову.
31-го января 1744 года “были получены” в Тайной канцелярии Осоргин и Карташов.
Долго им пришлось ждать допроса и решения своего дела: они просидели в Тайной канцелярии целый год, пока не собрались их допросить вновь и рассудить все дело.
На допросе Осоргин, как водится, сказал, что все его речи произошли “с простоты и от глупости”, и никакого умыслу он в этом не имел. “И о том, кто б в интересах его величества был не считан, он никого не знает, а при том о его величестве он более не говорил и ни от кого никаких речей не слыхал”.
В службе Осоргин состоит с 1718 года, от роду ему 65 лет, родом из шляхетства.
Что говорил и какие показания давал привезенный вместе с Осоргиным Карташов, по выписке из дела не видно, точно так же, как нет и приговора о нем.
Осоргин был приговорен 22-го января 1745 года: “За объявленные продерзостные слова подлежал бы он жесточайшему наказанию, но понеже Осоргин содержан был не малое время, а именно: год и два месяца (под арестом), и, как из расспросов значится, что оное чинил с простоты и от глупости своей, — того ради от оного наказания освободить и вместо того учинить ему, Осоргину, наказание — бить плетьми, дабы, смотря на то, другие от таких продерзостей имели воздержание. Однако же оное предоставить в высочайшее её императорского величества соизволение и милосердие.
Императрица повелела написать Осоргина в другой полк солдатом.
IX. Последователь Талицкого. (1748–1755 гг.).
Дело книгописца Григория Талицкого в 1701 году, потом дело капитана Василия Левина в 1722 году, буесловивших о пришедшем в мир антихристе в образе царя Петра, открыли нам интересные и важные подробности умственного брожения в народе, возбужденного периодом крутых реформ. Спокойное и определенное, установившееся веками, миросозерцание народное впервые было взбудоражено Никоновым исправлением церковных книг.
Известно, какую бурю подняло оно, послужив причиною религиозного раскола, нравственно разделив весь русский народ почти на две половины.
Уже тогда люди с мистическим складом ума, воспитанного на апокрифах, старавшиеся объяснить себе загадки Апокалипсиса, видя “труд и утеснение”, кровавую борьбу из-за веры и преобладание одного человека, вспомнили о кончине мира и пришествии антихриста; и стали применять пророчества и намеки Апокалипсиса к своему времени, называя Никона антихристом, находя в его имени “число зверино” 666.
С тех пор эти толки не унимались, а когда Петр проявил свою несокрушимую волю в жестокой ломке укоренившихся обычаев, — тогда наименование антихриста перешло к нему, и его время стали называть “последними временами” мира. Как при Никоне, так и при Петре, догадливые головы находили полное сходство указаний Апокалипсиса и пророчеств о кончине мира с современными им событиями и ловко их толковали на свой лад, увлекая своими бреднями темный народ.
И “число зверино” 666 находилось в имени и титулах Петра Великого, и “исчисление лет” до конца мира, основанное на Апокалипсисе и пророках, указывало на эпоху Петра, как на приближение страшного суда.
Смятение было страшное и глубоко проникало в народные массы. Эти слухи и толки выработали, наконец, энергичную личность, в которой они выразились с резкостью и полнотою, так сказать, олицетворялись. Это был книгописец, то есть занимавшийся перепискою книг, Григорий Талицкий, изувер и фанатик, дошедший до сознания, что пришли “последние времена”, и написавший по этому поводу две тетрадки: “Врата” и “Исчисление лет от создания мира до скончания”, где доказывалось неопровержимо для тогдашних простецов, что Петр Великий, как осьмой царь, есть антихрист. Насколько убеждения Талицкого не были исключительны, а принадлежали массе людей, и в нем только сконцентрировались и приняли через него литературную форму, — доказывается огромным успехом его тетрадок, которые он сам переписывал и распространял. Единомышленниками его были не только простые люди, но и многие священники и монахи, и даже тамбовский епископ Игнатий, который плакал, слушая чтение тетрадок Талицкого, и подарил ему за это пять рублев, деньги большие по тому времени!.. {О делах Талицкого и Левина см. “Раскольничьи дела XVIII века” — Г. Есипова, т. I, Спб., 1891 г.}. Наконец Талицкий решил напечатать свои сочинения для более успешного их распространения, купил доски, “назнаменовал” на них слова и отдал “резчику” то есть первобытному граверу, распопу Гришке.
Доски были вырезаны, но печатать не удалось; на Талицкого донес придворный певчий, дьяк Федор Казанец, и он очутился в Преображенском приказе.
В 1701 году, Талицкий был казнен после множества пыток; с ним пострадало много народу, а тамбовского епископа Игнатия расстригли и сослали колодником Ивашкой в Соловецкий монастырь, в Головленкову тюрьму.
Дело Талицкого раскрыло большую опасность для правительства, крывшуюся в народном недовольстве, подстрекаемом нелепыми толками о последних временах и антихристе. Петр решил не замалчивать этот щекотливый вопрос и против толков и нелепых тетрадок, циркулировавших в народе, выступить с проповедью и обличением авторитетного в глазах народной массы духовного лица. Таким лицом был Стефан Яворский, обличивший Талицкого {По иным сведениям (например, в “Возражении на камень веры”, ркп. П. В.), во время спора Яворского с Талицким, митрополит был окончательно побежден еретиком, и только личное вмешательство Петра прекратило спор. См. Пекарский: “Наука и литература при Петре Великом”, т. II}. Ему поручили составить книгу, где бы все эти толки были опровергнуты на основании священного писания, вразумительно и ясно для самых придирчивых и начитанных оппонентов.
В 1703 году, было напечатано сочинение Яворского: “Знамения пришествия антихриста и кончины века, от писаний божественных явленна”. В этой книге Яворский, видимо, возражает на тетрадки Талицкого о “счислении лет”, не сохранившиеся при деле, и рассматривает вопрос об антихристе всесторонне: и о происхождении его, и о числе лет его царствия (полчетверти годов), и об имени его (при чем насчитывает одиннадцать греческих предполагаемых имен антихриста, соответствующих числу 666).
Книга Яворского написана со всею богословскою ученостью, какою обладал местоблюститель патриаршего престола, но самая запутанность предмета часто заставляла рязанского владыку прибегать в натянутым объяснениям, а в иных местах, совсем темных, заканчивать речь словами: “Но что о сем много глаголити?” “Не терпит тайна испытания…”.
Однако зло укоренилось слишком глубоко для того, чтобы сочинение Яворского могло рассеять ложные толки; они продолжали жить и распространяться в народе, тем более, что дальнейшая деятельность Петра на пути реформ не могла помирить с ним приверженцев старины, а еще более их озлобляла. Имя Талицкого, человека, по многим сведениям, умного и сильного волею, окружилось ореолом мученичества; ему сочувствовал царевич Алексей Петрович; о нем вспомнила через пятьдесят лет императрица Елисавета Петровна и потребовала его дело из Тайной канцелярии к себе на рассмотрение, но оно оказалось уже неполным.
Лучшим доказательством живучести идей о кончине мира и антихристе явился через двадцать лет после Талицкого процесс капитана Василия Левина, в иночестве старца Варлаама. Это был невропат, подверженный припадкам эпилепсии, с мистическим наклоном мыслей, против воли отданный отцом-помещиком в военную службу, где он и дослужился с 1701 по 1711 год до капитана гренадерского полка.
В 1719 году, он вышел по болезни в отставку и в 1722 г. постригся в монахи в Предтеченском, около Пензы, монастыре. Пунктом помешательства Левина были “последние времена”, антихрист, которого он видел в лице Петра Великого, антихристовы печати и прочее, о чем он много разговаривал с людьми всякого звания: офицерами, монахами, попами, и в большинстве случаев находил сочувствующих, но не смелых, людей. Он виделся и был ласково принят даже Стефаном Яворским, которого и запутал в свое дело, желая подвергнуть его мучениям и тем доставить ему царствие небесное. Дело Левина обнаружило и такой поразительный факт, что домашний “крестовый” поп князя Меньшикова, Никифор Лебедка, считал Петра антихристом, сознался в этом и был казнен.
В монастыре Левин нашел себе единомышленника в своем духовном наставнике старце Ионе и, распаляя воображение разговорами с ним, 17-го марта 1722 года, пошел на базарную площадь в Пензе в торговый день, влез на крышу одной из лавочек и, подняв клобук на палке, начал громко проповедывать народу о пришествии антихриста в лице Петра, антихристовых клеймах, неповиновении царю и так далее.
Народ сильно смутился и разбежался, но в числе слушателей нашелся посадский человек Федор Каменщиков, который в тот же день донес на Левина в пензенскую земскую контору, и их обоих, заковавши, отправили в Тайную канцелярию, а Предтеченский монастырь арестовали весь и приставили к нему караул.
И тут, как в деле Талицкого, оказалось замешано много людей, и даже сам Стефан Яворский был допрашиваем на дому и ставлен на очную ставку с Левиным.
Может быть, эта тревога сильно подействовала на престарелого владыку, ибо он через четыре с небольшим месяца после этого допроса и ставки умер в ноябре 1722 года.
Левин, после страшных истязаний, был казнен в Москве, на Болоте, 16-го июля 1722 года, ему отрубили голову и в банке со спиртом отправили ее в Пензу, где казнили еще четверых — двух попов и двух монахов, и головы всех пятерых выставили на каменном столбу с надписью о преступлениях, совершенных ими. После этого, 7-го августа, в Москве, казнили еще крестового попа Меньшикова, Лебедку, а Федору Каменщикову за правый донос была дана награда в триста рублев и право торговать в России безданно-беспошлинно по его смерть, в чём и выдан был ему лист. Предтеченский монастырь, где был пострижен Левин, велено было разобрать до основания, а церковную утварь и оставшуюся братию перевести в соседний Спасо-Преображенский монастырь.
Таковы два дела о проповедниках антихриста и пришествия кончины мира, предшествовавшие тому, третьему, которое мы сейчас передадим читателям по неизданной выписке из подлинного дела, выписке, к сожалению, чрезвычайно краткой.
Это третье дело возникло через пятьдесят лет после Талицкого и через тридцать после Левина и доказывает, как живучи бывают мистические нелепости, усвоенные народною массой.
Оно имеет свой, отличный от первых двух дел, характер. В первом действовал убежденный и “книжный” человек, сам сильно действовавший на умы других, спор с которым был едва под силу самому Стефану Яворскому; во втором — эпилептик и невропат, питавший свои сумасбродные мысли сочувствием других, не имевший ни сил, ни способностей распространять свои мысли и дошедший наконец до болезненного припадка ярости, за который поплатился жизнью.
Действующее лицо нашего дела — раскольник, дворцовый крестьянин Макар Алексеев, в 1748 году попал в Тайную розыскных дел канцелярию “за разные видения, объяснения Апокалипсиса, из которых явствовало, что Петр Великий был антихрист, другие бредни”.
После пыток и допросов, на которых упорный раскольник не отрекся от своих слов, ссылался, вероятно, на тетради Талицкого и на них утверждался, его в 1750 году, бив кнутом и вырезав ноздри, сослали колодником в Крестный монастырь.
Здесь надо сделать сопоставление фактов, которое даст нам весьма вероятную мысль, что не это ли самое дело Макара Алексеева и было причиною того, что императрица Елисавета Петровна потребовала к себе на рассмотрение из Тайной канцелярии дело Талицкого? И наказание Алексеева, и требование дела относятся к одному 1750 году. Вероятно, дело Макара Алексеева было в свое время громким делом, если императрица поинтересовалась источником этих сумасбродных учений об антихристе.
Во времена до Елисаветинские, Макара Алексеева просто казнили бы смертью, но известно, что при Елисавете не производилось смертных казней, и потому сумасброд был заточен в монастырь.
В Крестном монастыре Макар Алексеев не унялся от своих бредней и продолжал проповедывать об антихристе колодникам. Это было уже какое-то озлобленное повторение мятежных речей, не основанное на писании, а направленное просто к тому, чтобы досадить наказавшим его людям, отвести свою злую душу, сорвать накипевшее зло.
— Петр Первый был антихрист! — проповедывал Макар Алексеев колодникам,– был, да прошел, а теперь императрица Елисавета Петровна антихристова дочь, а когда воцарится Петр Федорович, то он будет второй антихрист, и царство его недолго будет!..
За такия пророчества Макара Алексеева, по доносу колодников, в 1766 году снова привезли в Тайную канцелярию и поставили к допросу.
Упорный изувер и тут не сдался, не отрекся от своих слов и повторил все, сказав, что считает все это за истину и в том готов пострадать и даже венец мученический воспринять…
Из сострадания к старости Макара Алексеева его не пытали на этот раз, а решили, наказав снова кнутом, сослать в Соловецкий монастырь, в тюрьму, неисходно, с таким распоряжением: если означенный колодник Алексеев будет еще буесловить и говорить непристойные речи, то класть ему в рот кляп…
X. Полицейское усердие не по разуму. (1778 г.).
Настоящее дело весьма удачно заканчивает весь ряд описанных нами ранее казусов о “непристойных словах”.
Оно возникло в царствование Екатерины II, уже по уничтожении Тайной канцелярии и “слова и дела” {Последовательный обзор узаконений, уничтожавших пытки и прежний розыскной процесс, см. “Исторический Вестник”, 1881 г., NoNo 3–4, “Старинные дела об оскорблении величества”.}.
В высших судебных сферах повеяло совсем новым, гуманным духом: пытки применялись только в крайних и важных случаях.
Но что жило веками, — не могло сразу исчезнуть из народного сознания; суды и должностные лица в отдаленных провинциях не могли быть на высоте гуманных воззрений высших правительственных лиц: они были воспитаны совсем в других условиях, для них старый розыскной процесс все еще был вернейшим средством добиться истины, и пытки еще употреблялись, хотя и не явно, а под секретом. Точно также и разговоры о высочайших особах, хотя бы и самые невинные, в глазах должностных лиц, привыкших их считать преступлением “по первым двум пунктам” (как неукоснительно бывало прежде), часто бывали поводом к возбуждению преследования против упоминавших так или иначе царствующую особу.
Смотреть легко, с новой точки зрения, преподанной свыше, на такие разговоры иные еще не могли: слишком сильна была прежняя привычка, а новые воззрения еще не были усвоены.
Всё нами сказанное в этих строках отлично подтверждается нижеследующим делом, возникшим в Малороссии, в Трубчевском уезде, “в Малороссийской буде Суземки”, как сказано в списке из дела, в январе 1778 года.
Молодой парень Гузеев, неизвестно при каких обстоятельствах, начал рассказывать:
— Его высочество, великий князь Александр Павлович, родился “со звездою и с крестом” и в руках имел два колоска житных…
Больше ничего не записано в деле о речах Гузеева, а эти слова, как читатель видит, носят на себе яркий отпечаток эпического языка и мировоззрения народа, коль скоро дело касается до царской особы.
Мнение, что персоны царского дома родятся всегда с особыми необыкновенными приметами на теле, во свидетельство их высшего происхождения, чтобы они не могли смешаться с людьми обыкновенными (а, смешавшись, могли бы быть легко отличены), — было широко распространено среди простого народа, еще и теперь о некоторых предметах мыслящего на эпический склад.
Даже Пугачев, когда еще в самом начале своей самозванческой карьеры вербовал себе первых слуг на уральских хуторах и уметах, то показывал на теле какие-то знаки своего царского происхождения.
Словом, в речах Гузеева не было ни единого намека на непочтение к царствующему дому, а напротив — даже признание за ним всех мифических отличий, знаменующих и высокое происхождение, и счастливую будущность (два колоска житных в руках).
Но не так взглянуло на этот разговор ближайшее местное начальство в лице полицейского смотрителя прапорщика Тиманова. Оно усмотрело в этих словах преступление против чести монаршей и тотчас же донесло о “неприличных словах” Гузеева Трубчевской воеводской канцелярии.
Воеводская канцелярия, по старой памяти, без дальних рассуждений, поторопилась арестовать не только говорившего, но и все его семейство: отца, брата и сестру.
После допроса в воеводской канцелярии, где открылась непричастность к разговору Гузеева его родных, — их отпустили, и обо всем происшедшем донесли губернатору Свистунову. Свистунов не почел себя в праве самому рассудить это дело, а сообщил допросные пункты генерал-губернатору “Смоленского наместничества и Белгородской губернии”, генерал-аншефу князю Николаю Васильевичу Репнину. Этот вельможа взглянул на представленное ему дело совсем иначе. То, что было преступлением для полицейского, воеводской канцелярии и губернатора Свистунова, — в глазах Репнина потеряло всякий криминальный оттенок.
6 апреля 1778 г. Репнин послал в Петербург князю А. А. Вяземскому, генерал-прокурору, выписку из дела Гузеева и приложил к ней следующее письмо, интересное в том отношении, что ярко показывает нам и гуманность воззрений Репнина, и новые веяния в судебном деле.
“Милостивый государь мой,
“князь Александр Алексеевич!
“Здесь имею честь приложить на благоусмотрение вашего сиятельства полученные мною вчера {Значит, прошло целых три месяца от арестования Гузеева до того, когда его дело дошло до Репнина; все это время Гузеев сидел под арестом.} бумаги, заключающие такой вздор, который и читать скучно, и стыдно за самих тех, кои оный писали.
“Я из того более не вижу, как только, что мужик Гузеев врал, и сам не зная что, а прапорщик Тиманов, или по такой же простоте почтя оное важностью и испугавшись, что о том долгое время молчал, — наконец сделал донос: или, может быть, хотел к тому простаку привязку сделать, думая что-нибудь с него сорвать…
“И по сим обстоятельствам, мне кажется, следует дать повеление, чтоб сие дело совсем оставлено было, а только Тиманову вымыть голову за то, что он о таком вздорном вранье вступил в донесение и хотел бедному мужику в спокойной его жизни нанести беспокойство и невинное притеснение”…
Как недалеко, по числу протекших лет, то время, когда всякая такого рода вина была виновата, — и какою уже гуманностью веет от этого письма!…
Генерал-прокурор, князь А. А. Вяземский, вполне согласился с Репниным и на докладе, представленном императрице Екатерине II, вслед за изложением существа дела, дал и свое заключение, где мысли Репнина дополнил своими и вместе с тем захотел дать хороший урок захолустным кляузникам, хорошо зная нравы и обычаи тогдашних присутственных мест.
“А из сего, — писал Вяземский в заключение доклада императрице, — заключить с верностью можно, что Тиманов в сей донос вступил отнюдь не по должности звания своего, а, как выше сказано, из мщения, или для другого какого либо пристрастия, — за что оный Тиманов достоин осуждения; чего ради оного Тиманова, как человека, не имеющего в делах прямого понятия и склонного к ябеде и мщению, в страх другим, от нынешней его должности отрешить и впредь к делам не определять.
“Трубчевской воеводской канцелярии дать приметить, что она, видя из доноса Тиманова, что оный отнюдь не заслуживает уважения, — не только, однако, человека, на кого донос был, взяла под караул, но и весь дом, то есть и женщин, на коих ни на кого извета не было, позабрала под караул и производила допросы, а сим самым навела показанным людям неповинное огорчение.
“Чего ради впредь оной канцелярии в забирании людей под стражу поступать с такою осторожностью, дабы отнюдь безвинно никто не мог почувствовать ни малейшего озлобления, ибо оной канцелярии, по получении такого, можно сказать, пустого доноса, надлежало: не забирая показанных людей под караул, по крайней мере представить и резолюции ожидать от губернатора, почему бы оные все люди и могли быть от такого огорчения избавлены”…
На докладе императрица написала: “быть по сему”.
Этот последний документ столь красноречив сам по себе, как факт, как выражение стремлений правительства в царствование Екатерины Великой, что мы воздержимся от всяких комментариев и заключим этим документом ряд темных и прискорбных дел прошлого времени.