Сергей Николаевич Шубинский
Один из екатерининских орлов – генерал-аншеф Петр Дмитриевич Еропкин.
I
В Москве на Остоженке, близ Пречистенских ворот, возвышается огромный и красивый каменный дом с массивным фронтоном, укрепленным на колоннах коринфского ордера, и с обширным двором, выходящим на улицу и обнесенным железной решеткой. Дом этот в настоящее время составляет собственность Московского коммерческого училища, а в прошлом столетии принадлежал генерал-аншефу Петру Дмитриевичу Еропкину, одному из “екатерининских орлов”, которых в изобилии создало это славное царствование.
Принадлежа к древнему дворянскому роду, сын заслуженного генерала, Петр Дмитриевич Еропкин поступил, по тогдашнему обыкновению, на военную службу, не достигнув совершеннолетия, в 1736 году, и на тринадцатом году от рождения был произведен в офицеры. Постепенно подвигаясь в чинах, он командовал сперва Воронежским пехотным, а затем Троицким кирасирским полками и в Семилетнюю войну, участвуя почти во всех сражениях, выказал замечательную храбрость и распорядительность, за что был награжден в 1756 году чином генерал-майора, а в 1760 году орденом св. Анны первой степени с назначением в должность дежурного генерала армии. Императрица Екатерина II при своем восшествии на престол возложила на него в 1762 году орден св. Александра Невского, в следующем году произвела в генерал-поручики, а в 1765 году, согласно выраженному им желанию, повелела присутствовать в пятом московском департаменте Правительствующего сената.
Мы не знаем причин, побудивших сорокадвухлетнего Еропкина прервать свою блестящую военную карьеру, удалиться, несмотря на благоволение императрицы, от двора и поселиться в Москве. Есть некоторые основания предполагать, что по своему прямодушию и самостоятельности он не хотел искать и унижаться перед тогдашним фаворитом Екатерины Григорием Орловым, который в маленьком чине служил под его начальством в Семилетнюю войну и был на одиннадцать лет моложе его годами. Низкопоклонство было не в характере Еропкина, и он не мог раболепствовать перед этим случайным человеком низкого происхождения, требовавшим от всех безусловного себе подчинения и зазнавшимся даже до мечты о браке с государыней.
Переехав на жительство в Москву, Еропкин сразу занял в тогдашнем московском обществе видное положение как по своим заслугам, так и по личным качествам. Он и жена его Елизавета Михайловна, рожденная Леонтьева, отличались своим умом, простотою без всякой кичливости, доступностью и редкой добротою. Владея хорошим состоянием, Еропкин считал унизительным для себя увеличивать свои доходы посредством откупов, винокурения, поставок и тому подобных оборотов и ограничивался лишь оброком со своих крестьян, который был им установлен всего в два рубля с души. Такое снисходительное отношение к крепостным поневоле заставляло его быть бережливым. Он одевался весьма скромно, вставал всегда в шесть часов утра и начинал день молитвою; садясь за чай, он приказывал читать житие святого того дня; затем шел гулять пешком. Москвичи хорошо знали его и торопливо снимали шапки, завидя фигуру высокого, худощавого, несколько сгорбленного генерала с приятной и приветливой наружностью, орлиным носом, большими проницательными глазами и напудренными волосами, спереди завитыми в три локона (a trois marteaux, как говорили тогда), а сзади собранными в небольшой пучок. По возвращении с прогулки подавался обед, к которому могли являться все желающие, знакомые и незнакомые, лишь с одним условием — быть опрятно одетыми и вести себя за столом чинно; и сколько бы ни село человек, на всех хватало и приборов, и кушанья, не замысловатого, но вкусного и свежего. После обеда Еропкин или ехал в гости, или, удалившись в свой кабинет, принимался за чтение. Не зная ни одного иностранного языка, он читал почти все книги, печатавшиеся по-русски, хорошо помнил все прочитанное и часто удивлял своими здравыми суждениями о самых разнообразных предметах. Свои выезды в гости он любил обставлять некоторой торжественностью. Карета всегда запрягалась цугом, с форейтором, на запятках стоял ливрейный лакей, а впереди ехал верхом егерь; подъехав к воротам, егерь трубил в рожок, давая этим знать о приезде своего барина. Еропкин и жена его, как уже сказано, были необыкновенно добры и все сбережения свои употребляли на благотворительность. Особенно нежное сердце имела Елизавета Михайловна. Она не могла видеть ничьих слез, чтобы не постараться утешить, и когда делала кому-нибудь добро, то прежде всего требовала, чтобы это оставалось тайной. Про нее сохранился следующий трогательный рассказ.
Однажды приезжает к Еропкиной соседка по имению и, убиваясь, со слезами рассказывает, что ее сына постигло несчастье: он потерял казенные деньги и ему предстоит не только быть выгнанным со службы, но и сосланным в Сибирь.
Еропкина стала сперва спрашивать:
— Да что, твой сын, мать моя, не мотишка ли, или, может статься, он деньги-то в карты проиграл?
Соседка божится и клянется и подробно объясняет, как случилась беда. Уверившись в справедливости ее слов, Еропкина стала ее утешать:
— Да ты, голубка, не плачь, помолись Богу, Бог-то и пошлет невидимо. А много ли пропало у него?
— Много, матушка, много, и не выговоришь — пять тысяч!
— Ай-ай-ай! Эка беда какая, и подлинно, что не мало, легко ли, сколько! Я готова тебе помочь, да уж это больно много… А вот погоди плакать-то, обожди меня, сама становись на молитву, а я пойду посчитаю, увижу, чем могу тебе помочь.
И пошла к себе. Выходит немного погодя:
— Ну что, молилась ли Богу, голубка моя?
— Молилась, моя родная.
— Ну, пойдем же ко мне.
Привела в свою комнату и говорит ей:
— Положи три поклона земных перед образом и бери, что завернуто в бумагу, под образом, только не развертывай и не смотри, пока домой не вернешься.
Соседка бросилась ей в ноги благодарить.
— Постой, постой, выслушай, что я тебе скажу: поклянись перед образом, слышишь, что никому не скажешь, что я тебе в беде пособила, а то начнут благовестить, что Еропкина деньги раздает. Сохрани тебя Бог, если я только узнаю, что ты про меня болтаешь, тогда ко мне и на глаза не кажись.
Еропкина продержала гостью у себя весь день, и как той ни хотелось посмотреть, что завернуто в бумагу, — ослушаться не смела. Приехав домой, развернула — 5000 рублей! Можно представить себе ее радость и счастье. Она сдержала слово, и пока Еропкина была жива, никому не рассказывала о ее поступке и открыла его только после ее смерти.
Проводя зиму в Москве, а лето в имении, в селе Успенском Калужской губернии, Еропкины были вполне довольны своей тихой и покойной жизнью. Они питали друг к другу самую нежную привязанность и скорбели лишь о том, что у них не было детей. Чтобы наполнить пустоту, чувствовавшуюся в доме, Елизавета Михайловна охотно брала осиротевших девочек, воспитывала их и затем выдавала замуж, награждая приданым. Далекий от всяких честолюбивых помыслов, Еропкин не желал ничего лучшего и надеялся прожить таким образом до конца своих дней. Но неожиданные обстоятельства нарушили его покой и выдвинули на деятельность, которая прославила его имя.
II
Весной 1770 года русская армия, возобновляя кампанию против Турции, вступила в Молдавию и здесь встретила врага, оказавшегося для нее гораздо более опасным турок, — чуму. В конце лета чума перешла русские границы, распространилась по Малороссии, начала появляться и на границах Великой России, в Севске и Брянске. Чтобы предохранить Москву от заноса чумы, Московскую губернию окружили с юга заставами и приняли обычные карантинные меры. Было предположено обнести и всю столицу палисадами или рогатками и запретить в нее въезд; но московский главнокомандующий, дряхлый фельдмаршал граф Петр Семенович Салтыков, воспротивился этой мере. “В таком великом городе, — писал он императрице, — столько людей, кои питаются привозным харчем, кроме помещиков, и те получают из своих деревень; товары к портам везут через Москву; все мяса, рыбы и прочее, все через здешний город идет; низовые города, Украина — со всех сторон едут — воспретить невозможно”.
Не задерживаемая ничем, страшная гостья быстро подвигалась к Москве, и в декабре обнаружились первые случаи заболевания в Лефортове, в малом госпитале, находившемся на Введенских горах. Наступивший холод приостановил развитие эпидемии, но в марте 1771 года с наступлением оттепели сделалось известно, что за Москвою-рекой, близ Каменного моста, на большой суконной фабрике умирают люди и погребаются тайно, в ночное время. Главнокомандующий послал на фабрику нескольких врачей, которые после осмотра удостоверились, что на фабрике умерло 130 человек и остается больных 21, и заключили, что “болезнь есть гниючая, прилипчивая, заразительная и очень близко подходит к моровой язве”. Салтыков тотчас созвал сенаторов московских департаментов, и на общем совещании было решено фабрику закрыть, отправить больных за город, в Угрешский монастырь, а здоровых перевести в наемный дом, за Мещанскую улицу, в поле, оцепить его и прервать всякое с ним сообщение. Но прежде, чем это решение было приведено в исполнение, 2000 фабричных, узнав о грозившем им заключении, разбежались по всему городу и, скрываясь у родных и знакомых, разнесли таким образом заразу в разные кварталы столицы. Бедствие разрасталось, и московские власти не находили средств бороться с ним.
Императрица, озабоченная тревожными известиями, получаемыми ею из Москвы, предложила московскому сенату ряд мер, которыми, по ее мнению, возможно было остановить развитие заразы. Вместе с тем, ввиду старости графа Салтыкова, она сочла необходимым придать ему в помощь по охранению столицы человека деятельного и энергичного. Выбор ее остановился на Петре Дмитриевиче Еропкине. Высочайшим рескриптом от 25 марта 1771 года Еропкину, “по известному его усердию к отечеству и человеколюбию”, поручалось “под главным надзиранием графа Салтыкова” принять в свое исключительное заведование народное здравие в Москве и “гораздо усугубить все предосторожности и попечение о сохранении столицы”.
31 марта Еропкин вступил в исправление своей трудной и тяжелой обязанности. Первым делом его было назначение во все четырнадцать частей города особых смотрителей, взятых из чиновников разных коллегий и канцелярий. В их распоряжении находились полицейские офицеры и доктора. Смотрители должны были объявить всем жителям своих участков, чтобы они тотчас же давали знать на съезжий двор о всяком заболевшем в их доме, кто бы он ни был, а особенно о тех, которые заболевают внезапно или внезапно умирают. Получив такое сведение, смотритель отправлялся вместе с доктором в указанный дом и, если больной оказывался чумным, доносил о том Еропкину, по распоряжению которого все живущие в одном доме с заболевшим немедленно перевозились в другие покои, а больной, вместе со своим платьем и со всем, что “около него в употреблении было”, отвозился в Угрешский монастырь особыми служителями, одетыми в вощаное платье; около дома ставился караул, никого не пропускавший со двора, а комната, где находился больной, окуривалась можжевельником. Фабричных, бежавших с суконной фабрики, велено было тщательно разыскивать и водворять в Данилов и Покровский монастыри, оцепленные кордоном.
В Симоновом монастыре был учрежден главный карантин. Кроме того, Еропкин уговорил московских купцов, а за ними и раскольников устроить на свой счет особые карантины и лазареты. Для погребения умерших от язвы отведены особые кладбища за чертой города. Во всех церквах священники должны были читать народу составленные докторами наставления, где излагались разные указания относительно эпидемии. Работы на фабриках и заводах были прекращены, а общественные бани закрыты. В виду невозможности совершенно изолировать Москву, было решено хоть отчасти запереть ее: из восемнадцати главных застав, которыми обыкновенно въезжали в столицу, оставлены свободными для проезда только семь. Особенное внимание было обращено на то, чтобы зараза не могла проникнуть в Петербург. С этой целью всякое лицо, ехавшее из Москвы не только в Петербург, но и в местности, лежащие по пути к нему, пропускалось лишь после освидетельствования докторами и с письменным удостоверением, что оно следует “из здоровых и неприкосновенных заразительной болезни домов, равно и товары или вещи, с ними отправляемые, свободны от заразы”. Всем же проезжающим через Москву в Петербург запрещено было проезжать через московские заставы, а велено было следовать мимо города, особыми дорогами.
Еропкин проявлял изумительную деятельность. С утра до вечера он распоряжался, объезжал Москву, лично наблюдал за точным исполнением предписанных мер, посещал карантины и лазареты, ежеминутно подвергаясь опасности заразиться. Сохранился рассказ одного очевидца, гвардейского офицера Прокудина-Горского, свидетельствующий о том самоотвержении, с которым Еропкин отдавался своему долгу в эти тяжелые дни.
“Однажды, — рассказывает Прокудин-Горский, — после обеда он (Еропкин) предложил мне прогуляться. Мы сели в карету четверо; я имел честь сесть с ним рядом по правую руку, а два доктора напротив; несколько полицейских верхами сопровождали нас. Любезно было беседовать с ним; он утешал своими разговорами всякого; ни единого раза в жизни моей не случалось, когда бы я с ним бывал, чтобы не осталось в памяти моей навсегда полезного, добродетельного и того, что сердце человеческое услаждает. Путь наш продолжатся, как я после увидал, в Симонов монастырь, где был главный карантин. Где мы проезжали по частям, нас встречали частные пристава для получения от него каких-либо словесных приказаний. Наконец мы достигли златоглавых готических башен Симонова монастыря. Еропкин выходит из кареты поспешным образом, идет наперед, хватается за железное кольцо у калитки и отворяет ее. Доктора бросаются к нему со словами:
— Что вы делаете? Металл сей может умертвить вас. (Ибо через эту калитку провожались зараженные больные и брались за нее.)
— Господа! — отвечал он с тою же приятностью, которую всегда сохранял на лице своем. — Пожалуйста, будьте покойны. Билет на мою кончину еще не вышел. Выполняйте свою должность, порученную вам от государыни императрицы.
Сказав это, шествует в симоновские стены, нимало не останавливаясь, скорым шагом, куда и я с трепетом ему последовал. По его приказанию являются пристава, доктора, лекари, раскладывают огни и выводят зараженных язвою, с коими он разговаривает через огонь, спрашивает, все ли положенное они получают. Они его благодарят. Потом направляет шествие свое к другим казармам, в тех же симоновских стенах устроенным, где не так опасно больные и подающие надежду на выздоровление, вопрошает их о нуждах, о пище и одежде. Они также благодарят его, как отца, а не командира. Возвращаясь обратно и отъехав некоторое расстояние от сего ужасного места, где все дышало смертью, обращает взор свой с обыкновенного любезностью на меня и улыбаясь говорит:
— Вы, мне кажется, робели?
— Великий муж! — ответствую я. — Я под созвездием героев не родился и дивлюсь великой душе твоей”.
Еропкин делал все что мог для спасения Москвы, но он не был в состоянии перевоспитать народ, вселить в него сознательное отношение к общему делу и желание помогать правительственным распоряжениям, без чего последние не могли иметь успеха. Точно так же он не в силах был создать для исполнения своих мероприятий и надзора за ними людей самоотверженных, способных, честных, которые не позволяли бы себе злоупотреблений, не пользовались бы общим несчастием для своих корыстных целей. Жители Москвы не столько боялись чумы, сколько карантинов и больниц, и потому скрывали больных, не объявляя о них властям. Одни не хотели отрешиться от христианского обычая, обмывали своих покойников, целовали их “последним целованием”, провожали до могилы и заражались. Другие, оставляя заболевших в домах без помощи и попечения, сами разбегались, разнося с собою заразу. Третьи скрытно выносили из домов мертвых и бросали их на улицах для того, чтобы не лишиться зараженных вещей и не подвергаться осмотру. Четвертые тайно закапывали покойников в садах и огородах, распространяя кругом трупные миазмы. Богатые люди спешили покинуть зараженный город и бросали на произвол судьбы свою многочисленную челядь, без всяких средств к прокормлению, вследствие чего всюду начались грабежи.
Зараза развивалась неудержимо. По официальным сведениям, неполным и случайным, в апреле месяце умерло в Москве от чумы 778 человек; в мае — 880; в июне — 1099; в июле — 1708; в августе — 7268, а в сентябре смертность достигла громадной цифры: ежедневно умирало до 900 человек. “Каждое утро, — пишет один очевидец, — фурманщики в масках и вощаных плащах длинными крючьями таскали трупы из выморочных домов, другие поднимали на улицах, клали в телегу и везли за город; у кого рука в колесе, у кого нога, у кого голова через край висит и безобразно мотается; человек по двадцати взваливали на телегу”. Но скоро уже некому было вывозить и подбирать трупы: полицейские и фурманщики почти все сделались жертвами заразы; пришлось обратиться к помощи преступников и каторжников в московских тюрьмах. Для этих страшных “мортусов” были отведены особые дома при каждой части, где они и содержались под караулом, получая все необходимое от казны и имея в своем распоряжении особую упряжь, лошадей, носилки и крючья для захватывания трупов, а также смоленую и вощаную одежду, маски и рукавицы.
Наконец, чума посетила и дом Еропкина. Иначе и быть не могло, потому что — говорит современное свидетельство — “не только дом его и покои ежечасно наполнены были разного звания, а особливо подчиненными ему людьми, из всех опасных мест приходящими и от него различных приказаний требующими, но и сам он своею особою часто во все места, где самая видимая опасность настала, не оставлял приезжать, дабы тем унылых и отчаянных жителей ободрить и узнать, все ли по его учреждению исполняется”. Зараза появилась сперва между его вестовыми солдатами и писарями, а затем перешла на прислугу, так что в доме умерло разом семь человек. Неизвестно, поколебало ли это обстоятельство мужество Еропкина, или он сознал всю бесплодность своей борьбы с эпидемией, но только он решился просить об увольнении от возложенных на него обязанностей.
14 сентября старик Салтыков отправил императрице следующее отчаянное донесение: “Болезнь уже так умножилась и день ото дня усиливается, что никакого способу не остается оную прекратить, кроме чтоб всяк старался себя охранить. Мрет в Москве в сутки до 900 человек, выключая тех, коих тайно хоронят, и все от страха карантинов, да и по улицам находят мертвых тел по 60 и более. Из Москвы множество народа подлого побежало, особливо хлебники, калачники, маркитанты, квасники и все, кои съестными припасами торгуют, и прочие мастеровые; с нуждою можно что купить съестное; работ нет, хлебных магазинов нет; дворянство все выехало по деревням. Генерал-поручик Петр Дмитриевич Еропкин старается и трудится неусыпно оное зло прекратить, но все труды его тщетны; у него в доме человек его заразился, о чем он меня просил, чтоб донес Вашему Величеству и испросить милостивого увольнения от сей комиссии. У меня в канцелярии также заразились, кроме что кругом меня во всех домах мрут, и я запер свои ворота и сижу один, опасаясь и себе несчастья. Я всячески генерал-поручику Еропкину помогаю, да тут и помочь нечем: команда вся раскомандирована, в присутственных местах все дела остановились, и везде приказные служители заражаются. Приемлю смелость просить мне дозволить на сие злое время отлучиться, пока оное, по настоящему холодному времени, может утихнуть. И комиссия генерал-поручика Еропкина ныне лишняя и больше вреда делает, и все те частные смотрители, посылая от себя и сами ездя, более болезнь развозят”.
Отправив это донесение и не дожидаясь на него ответа, Салтыков в тот же день уехал в подмосковную. Таким образом Еропкин остался единственным представителем власти в Москве, среди населения которой, объятого страхом и ужасом, начало проявляться — как говорит официальный документ того времени — “неудовольствие, роптание, отчаяние”. Надо было ожидать взрыва, и повод к нему не замедлил представиться.
III
Архиепископ московский Амвросий Зертис-Каменский не пользовался расположением своей паствы. Причина этого заключалась в его малорусском происхождении и необычайной строгости, с которой он наблюдал не только за внешним, но и за духовным приличием церкви и духовенства.
Последнее само разжигало в народе неприязнь к архиепископу, озлобленное отменой и запрещением старинного обычая церковного наемничества, состоявшего в том, что все безместные священники могли каждое утро собираться у Спасских ворот, как на базар, и ожидать, чтобы кто-нибудь нанял их на этот день служить обедню, отправлять панихиду, петь молебен и т.п. Распоряжения Амвросия во время чумы еще более усилили общую ненависть к нему. Он приказал священникам исповедовать и причащать больных, не прикасаясь к ним, а через двери и окна; при крещении детей не брать их в руки и не погружать в воду, а поручать это повивальным бабкам; не отпевать умерших ни на дому, ни в церквах и даже не возить их в церковь, а отправлять прямо на кладбище. Затем, когда священники начали ежедневно служить в своих приходах молебны о прекращении эпидемии и совершать крестные ходы, способствуя тем скоплению народа в церквах, на площадях и улицах и невольно помогая заразе вместе с зараженными переходить из одного конца города в другой, Амвросий запретил и эти сборища. Священники были недовольны, потеряв свои доходы, а прихожане роптали, потому что лишились, как они думали, духовного утешения.
У Варварских ворот в Кремле, на стене, давно уже находился старинный образ Боголюбской Божией Матери, до сих пор не привлекавший к себе особенного почитания. Вдруг, неизвестно почему (есть указание, что это было сделано по наущению попа церкви Всех Святых, что на Кулишках), какой-то фабричный стал разглашать о будто бы виденном им чуде. Он рассказывал, что во сне ему явилась Богородица и объявила, что так как находящемуся у Варварских ворот образу ее никто в течение 30 лет не пел молебна и не ставил свечи, то господь хотел было за это послать на Москву каменный дождь, но она, Богородица, умолила Его сжалиться над Москвой и послать на нее трехмесячный мор. Поместившись у Варварских ворот, фабричный повторял всем проходившим свой сон и взывал: “Порадейте, православные, Богоматери на всемирную свечу!” Весть о необычайном сне фабричного быстро облетела город. Все повалили к Варварским воротам — больные и здоровые, женщины и дети. Священники, руководимые корыстолюбием и пренебрегая запретом архиепископа, бросились в Кремль, расставили у ворот аналои, и пошло молебствие от раннего утра до поздней ночи! “Это было не богомолие, а торжище”, — поясняет современник. Так как икона помещалась высоко над воротами, то, чтобы ставить ей свечи, народ подмостил в воротах лестницу и совершенно загородил проход и проезд. Для сбора приношений иконе притащили сундук, который скоро наполнился медными и серебряными монетами.
Амвросий, узнав о происходившем у Варварских ворот, поехал к Еропкину и просил его помощи для прекращения соблазна. Он хотел снять икону и отобрать собранные деньги. Еропкин нашел небезопасным снимать икону в такое смутное время и советовал лишь запечатать сундук и перенести его в безопасное от расхищения место. Рано утром 15 сентября по распоряжению Амвросия архиерейский подьячий в сопровождении унтер-офицера и шести солдат явился к Варварским воротам, чтобы приложить к сундуку консисторскую печать. Толпа, увидя это, пришла в волнение. Кто-то обратился к ней со словами: “Архиерей не оказал ни одного раза должного почтения Божией Матери со служением по своему чину, а как сведал, что может взять тысячу рублей, которые доброхотные датели из последнего имения своего сложили, то уже взять деньги без всяких замедлительств готов. Он безбожник, его надо убить перед этим самым образом!” Возбужденная такими словами толпа бросилась на подьячего и солдат и начала их бить. Произошла свалка. “Богородицу грабят! Богородицу грабят!” — раздались крики. В ближайшей церкви ударили в набат; его подхватили в других церквах, и скоро набат загудел по всей Москве. Народ, и без того наэлектризованный страшными сценами чумного времени, двинулся со всех сторон к Варварским воротам, вооружаясь дорогой чем попало: дубинами, кольями, топорами, камнями и т.п. Расправившись с солдатами, толпа, подстрекаемая разными темными личностями, убеждавшими ее “постоять за Мать Пресвятую Богородицу”, направилась к Чудову монастырю, где жил Амвросий. Предупрежденный послушником, прибежавшим от Варварских ворот, архиепископ поспешил уехать в Донской монастырь и решился ожидать здесь конца начавшегося в городе волнения. Чернь, ворвавшись в Чудов монастырь и не найдя Амвросия, принялась грабить. “Все, что ни встречалось их глазам, — говорит очевидец, — было похищаемо, разоряемо и до основания истребляемо. Верхняя и нижняя архиерейские кельи, экономические, консисторские и все монашеские, также казенная палата со всем, что в них было, разграблены; окна, двери, печи и вся мебель разбиты и разломаны; библиотека, картины, портреты, образа, даже одеяния с престола в архиерейской церкви, сосуды, утварь и самый антиминс в лоскутки изорваны и ногами потоптаны. Наконец были разбиты чудовские погреба, отдаваемые купцу Птицыну внаем под винные склады, и тогда все, мужчины и женщины, предались пьянству. Целые сутки был граблен и расхищаем Чудов!”
Московский обер-полицеймейстер Бахметев пытался уговорить толпу разойтись, но ему отвечали, что народ решил “стоять за Мать Пресвятую Богородицу до последнего издыхания”. Бахметев поехал с донесением к Еропкину. Не имея в своем распоряжении никакой военной силы, так как Великолуцкий полк, квартировавший в Москве, был выведен по приказанию Салтыкова для предохранения от чумы за 30 верст, Еропкин поневоле ограничился ответом: “Делайте все то, что предусмотрите к лучшему, а я вам ни команды, ни способов дать не могу”.
Между тем чернь, ничем не сдерживаемая, пьянствовала весь вечер и ночь. Утром 16 числа кому-то удалось выведать, что архиепископ скрывается в Донском монастыре, и толпа двинулась туда с криками и проклятиями. Предупрежденный и на этот раз, Амвросий намеревался, переодевшись в простое платье, спастись за городом; но пока закладывали кибитку и он переодевался, толпа уже прибежала к монастырю и стала ломать ворота. Тогда Амвросий пошел в церковь, где шла литургия. Приводим рассказ очевидца (племянника Амвросия Н.Н. Бантыш-Каменского) о потрясающей драме, которая произошла затем.
“Рассеявшаяся по монастырю чернь, состоявшая из дворовых людей, фабричных и разночинцев, имея в руках рогатины, топоры и всякие убийственные орудия, искала везде архиерея. Всех, кто им ни попадался, били, домогаясь узнать, где он скрылся, и, наконец сведав, что владыка находится в церкви, ворвались в оную, ожидая конца обедни. Преосвященный, увидав из алтаря, что народ с орудием и дрекольем вошел в церковь, приблизился к престолу Божию, преклонил колена перед оным и, воздев к жертвеннику руки, со слезами произнес сию молитву: “Господи! Остави им, не ведают бо, что творят, не введи их в напасть, но отврати стремления их: и яко же смертию Ионы укротилось волнение моря, так смертию моею да укротится ныне волнение сего свирепствующего народа”. После сего исповедался он у служащего священника и, приобщившись Святых Тайн, скрылся на хорах, позади иконостаса, в алтаре находящегося. Мятежники, не дождавшись конца обедни, ворвались в алтарь и начали везде там искать свою жертву. Упоенные буйством суеверия, ничего не пощадили они в своем исступлении: самая святыня — престол, на коем приносится чистейшая Господу жертва, был опрокинут нечестивыми их руками. Везде злодеи искали служителя Божия и нигде его не находили. Уже готовились они выйти из алтаря, как вдруг один мальчик, приметив вверху полу платья несчастного преосвященного, закричал: “Сюда! Архиерей на хорах!” При сей вести убийцы с радостными восклицаниями кинулись в то место, где укрывался злополучный Амвросий. В древние времена церковь служила убежищем и для самых порочных и виновных людей, а тогда безвинный архиерей и пастырь вытащен был от своих овец на заклание.
Изверги рода человеческого, вменяя за грех осквернить монастырь, а особливо церковь кровию, вывели страдальца в задние монастырские ворота, где колокольня. Там у самой рогатки начали они ему сперва делать вопросы: зачем не ходил с попами в ходах и молебствиях? для чего велел запечатать бани? учредил карантины, запретил хоронить мертвых при церквах? и т.п. Преосвященный ответствовал на все сии вопросы голосом, исполненным твердости и решимости, представлял им, что не он один, а само правительство, принимая таковые неприятные для них меры, действовало по оным для собственной их безопасности, отечески увещевая их, дабы они повиновались предержащим властям, с терпением сносили предстоящие им беды в уповании на милосердие Божие. Одним словом, говорил им со столь убедительным красноречием, что самые злейшие из окружавших его злодеев были оным до глубины сердца тронуты. Уже колебались они в том, что надлежало им тогда делать; не знали, оставить ли им невинного пастыря и с раскаянием удалиться от него или остаться при нем еще на некоторое время для изъявления ему оного и получения в вине своей прощения. В то время как происходила в них подобная борьба чувств и грешники готовы были обратиться на путь истинный, один злодей, дворовый г. Раевского человек Василий Андреев, в исступлении от вина, прибежал из соседнего монастырского кабака и, усмотря такую в народе нерешимость, бросился на невинного пастыря со словами: “Чего глядите вы на него? Разве не знаете, что он колдун и вас морочит!” Сказав сии слова, он первый ударяет страдальца колом в левую щеку и повергает на землю. Тогда изверги забывают свое раскаяние и кидаются также на него. Ни сан архиерейский, ни седины, ни заслуги, ни добродетельная жизнь Амвросия не могли удержать рук их от кровопролития. Они мучительным образом били и терзали его до тех пор, пока увидели умершего. До последнего издыхания Амвросия произносимо было устами его имя Сына Божия, Которому он вручив дух свой, спустя четверть часа скончался”.
Когда Еропкину дали знать о страдальческой смерти Амвросия, он не мог удержаться от слез. Подчиняясь охватившему его негодованию, в порыве своего отважного характера он решается ехать к бунтовщикам, надеясь грозным и властным словом образумить их и вернуть к повиновению. Приказав подать себе лошадь, он поспешно надевает мундир, шпагу и шляпу. Внезапное решение мужа привело Елизавету Михайловну в ужас. Сознавая всю опасность, которой добровольно подвергает себя любимый человек, и пытаясь его удержать, она бросается к нему со словами:
— Петр Дмитриевич! Куда ты едешь? Тебя убьют!
— Оставь меня, не удерживай! — отвечал он. — Знаешь ли ты, что архиерей убит и Москва гибнет! В такую минуту я не могу и не должен думать о моей жизни!
Сказав это, Еропкин торопливо накидывает на себя плащ и начинает спускаться с лестницы. К счастью, на подъезде он встречается со своим другом, членом Соляной конторы А.А. Мосоловым, который, узнав о бунте и беспокоясь о Еропкине, приехал его навестить. Горячие убеждения Мосолова не рисковать бесцельно жизнью, столь нужною Москве именно в такие тяжелые минуты, подействовали на Еропкина. Он вернулся и тотчас же велел своим вестовым взять на конюшне лошадей и скакать в ближайшие части с приказанием, чтобы все солдаты, какие там находились, не медля ни минуты явились к нему. Часа через два около его дома собралось 130 человек с двумя пушками. С этим сборным и ничтожным отрядом Еропкин двинулся к Кремлю, куда мятежники снова вернулись. По дороге он захватил священника с крестом и заставил идти с собою. При входе в Кремль через Боровицкие ворота отряд был встречен толпой с дубьем и камнями. Еропкин послал обер-коменданта князя Грузинского увещать бунтовщиков; ему отвечали бранью и кирпичами и чуть не убили. Тогда Еропкин выехал сам вперед, но и его осыпали палками и каменьями, ранив в двух местах. Видя, что увещаниями не поможешь, Еропкин велел сделать залп из пушек и ружей. До сотни мятежников легло на месте, остальные обратились в бегство; но солдаты успели отрезать и захватить 250 человек. Очистив Кремль от толпы, расставив в разных местах караулы и сделав необходимые распоряжения на случай возобновления беспорядков, Еропкин вернулся домой, истомленный нравственно и физически, в сильнейшей лихорадке, и слег в постель. Вечером в Москву приехал граф Салтыков, уведомленный Еропкиным обо всем эстафетой. Одновременно с ним вступил в город и Великолуцкий полк, получивший приказание прибыть на подводах. На другой день, 17-го числа, на рассвете толпы народа опять начали ломиться в Кремль, в Спасские ворота, требуя, чтобы им отдали всех товарищей, захваченных накануне, чтобы бани были распечатаны, карантины уничтожены и лекари уволены. Вследствие болезни Еропкина Салтыков поручил начальство над Великолуцким полком обер-полицеймейстеру Бахметеву и приказал ему идти против мятежников. Бахметев, окружив их с трех сторон и выстроив полк в боевом порядке, обратился к ним со словами: “Расходитесь по домам, в противном случае все без милосердия побиты будете!” Видя перед собою внушительную военную силу, народ повиновался, и через несколько минут Кремль и прилегающие к нему местности опустели. Таким образом бунт был усмирен.
Еще раньше, чем весть о московском бунте и убийстве Амвросия дошла до императрицы, она решила послать в Москву доверенное лицо с широкими полномочиями. Выбор ее остановился на самом близком к ней человеке — графе Григории Григорьевиче Орлове. В манифесте, изданном по этому случаю, Орлову предоставлялась неограниченная власть “поступать во всем так, как общее благо того требовать будет, отменять то из сделанных учреждений, что ему казаться будет не вместно или не полезно, и устанавливать все, что он найдет поспешительным к общему благу”. При этом повелевалось “не токмо всем и каждому его слушать и вспомогать, но и всем начальникам быть под его повелением”. Одновременно с назначением Орлова фельдмаршал граф Салтыков был уволен “от всех дел”.
Орлов приехал в Москву 26 сентября в сопровождении большой свиты, гвардейских офицеров и команды от четырех полков гвардии и немедленно вступил в отправление своих обязанностей. Еропкин не счел для себя возможным находиться в подчинении у Орлова и подал в отставку.
“Петр Дмитриевич! — отвечала ему Екатерина 5 ноября. — Подписав, по вашему желанию, приложенный указ о вашем увольнении, посылаю его вам, дабы вы его объявили тогда, когда заблагорассудится, что всегда будет для службы рано; видя ревность вашу, нельзя, чтоб я думала иначе”.
Вместе с этим письмом Еропкин получил следующий рескрипт: “Патриотическая ревность и мужественный дух, с которым вы столь храбро и благоразумно защитили столицу нашу от бедственного невежд и пустосвятов возмущения, удостаивают вас перед нами особливого нашего к вам благоволения и признания, в доказательство чего мы с удовольствием всемилостивейше жалуем вас кавалером нашего первого ордена Святого Андрея Первозванного, знаки коего здесь включаются с высочайшим от нас изволением, чтобы вы оные, сами на себя возложа, носили, и мы твердо надеемся, что сия вам наша знаменитая отличность будет служить новым подвигом в делах патриотических”.
Такие знаки внимания, расположения и признания заслуг со стороны государыни побудили Еропкина не предъявлять своей отставки; но тем не менее он уклонился от всякого участия в делах и лишь изредка посещал Сенат. В 1773 году он был произведен в действительные тайные советники, что чрезвычайно его огорчило, и он выразился в письме к императрице, что “желал бы кончить жизнь свою в чине генерал-поручика, приобретенном им в тридцатисемилетнее служение в воинских чинах”. Однако просьба его почему-то не была уважена, и тогда он объявил в Сенате состоявшийся в 1771 году указ об увольнении себя от службы.
Двенадцать лет прожил Еропкин частным человеком. Общее уважение и популярность, которыми он пользовался в Москве, побудили Екатерину в 1786 году, по увольнении от должности московского главнокомандующего графа Брюса, предложить этот пост Еропкину с переименованием его в генерал-аншефы. Еропкин с радостью согласился на такое высокое назначение и с обычной энергией отдался новым обязанностям, открывавшим широкий простор его желанию принести пользу тому городу, который он, со своей стороны, горячо любил. Сделавшись главнокомандующим столицы, Еропкин ни в чем не изменил своего скромного образа жизни и даже не переехал в казенный дом, а остался в своем, на Остоженке. “Управляя Москвою, — говорит его биограф Прокудин-Горский, — старался он быть, по своему обыкновению, ласков и приветлив ко всем; установлены были от него положенные дни, и не только благородные люди, но и всякого звания жители Москвы были допускаемы с их просьбами, даже крестьянин всякий в назначенное время его видел, и печально ни один человек от него не возвращался; а как дом его был не пространен, то он выходил выслушивать просьбы низких людей на лестницу, и, выслушивая терпеливо оные, давал скоро решительные и согласные с законом резолюции”. Вообще, доступность Еропкина, его ласковое обращение со всеми, готовность помочь нуждающемуся, настойчивое наблюдение за правильным и скорым течением дел и заботы о благоустройстве столицы усилили еще более его популярность и снискали ему расположение Екатерины, которая постоянно вела с ним самую дружескую переписку. В воспоминаниях Д. Благово приведены два рассказа, прекрасно характеризующие личность Еропкина.
В одно из посещений Екатериною Москвы он давал в честь ее праздник у себя в доме. Государыня, крайне довольная всем виденным ею, спросила его:
— Что я могу для вас сделать? Я желала бы вас наградить.
— Матушка-государыня, — отвечал Еропкин, — я доволен твоими богатыми милостями и награжден не по заслугам: андреевский кавалер и начальник столицы. Заслуживаю ли я это?
— Вы ничего не берете на угощение Москвы, а между тем, я знаю, у вас открытый стол. Не задолжали ли вы? Я заплачу ваши долги.
— Нет, государыня, я тяну ножки по одежке, долгов у меня нет, а что имею, тем угощаю: милости просим кому угодно моего хлеба-соли откушать. Да и статочное ли дело, матушка? Мы будем должать, а ты станешь за нас платить. Нет, это не приходится так.
Екатерина пожаловала ему орден св. Владимира первой степени, а жене его — орден св. Екатерины второго класса.
Еропкин был очень дружен с сенатором Собакиным, очень богатым человеком, который питал к нему безграничную привязанность. Собакин не имел детей, и все его имение должен был наследовать родной племянник. За что-то Собакин рассердился на племянника и, решив лишить его наследства, приехал к Еропкину.
— Я, братец мой, к тебе с просьбой. Ты знаешь, как я тебя люблю; детей у меня нет, и я желаю отдать тебе все свое имение.
— А твой племянник? — спросил Еропкин.
— Мерзавец, мот, только и ждет моей смерти. Ничего ему не оставлю.
— Ну, как хочешь, а я не приму: у меня тоже нет детей.
— Так ты, стало быть, отказываешься?
— Отказываюсь.
— Ну, хорошо; жаль, я думал о тебе иначе.
Собакин уехал недовольный. После его отъезда Еропкин подумал: “Глупо я сделал, что отказался; он, пожалуй, кому-нибудь другому отдаст, и тогда племянник взаправду всего лишится”. Велел подавать карету и отправился к Собакину.
— Прости меня, что я с тобою погорячился и не принял, что ты мне отдавал по дружбе.
— Стало быть, теперь ты готов принять?
— Да, не откажусь.
— Ну ладно, помиримся и обнимемся.
Собакин передал по купчей все имение Еропкину. Когда же он умер, то Еропкин, объяснив племяннику, почему решился взять имение, возвратил его сполна законному наследнику.
Еропкин управлял Москвой до 1790 года, когда, как выразился он в письме к Екатерине, “ослабевшая память и болезнями истощенные силы” вынудили его просить об увольнении от всех дел, на что императрица с сожалением согласилась, оставив ему получаемое жалованье. В 1800 году скончалась Елизавета Михайловна, и эта потеря тяжело отразилась на нем. Он перестал совсем выезжать из дому, делая исключение лишь для церкви, проводил время за чтением священных книг и тихо угасал. Еропкин умер 7 февраля 1805 года. Многочисленные друзья, почитатели и облагодетельствованные им люди провожали его гроб, оплакивая этого благороднейшего человека, который вполне достоин занять одно из видных мест среди “екатерининских орлов”.
Шубинский С.Н. Исторические очерки и рассказы. СПб.: Тип. М. Хана, 1869.