Страницы Русской, Российской истории
Поиск
Помощь проекту ruolden.ru

Если Вы хотите поучаствовать финансово и помочь развитию проекта ruolden.ru, то это можно сделать

ЗДЕСЬ

Авторизация
Контактная форма

   

Елизавета Алексеевна.

Полное собрание сочинений
Дмитрия Сергеевича
Мережковского. Том XV.

Типография Т-ва И. Д. Сытина. Пятницкая ул., с. Москва.— 1914.

  I.

«Наконец-то я дышу свободно со всею Россией!— Я проповедовала революции, как безумная, я хотела одного — видеть несчастную Россию счастливою, какою бы то ни было ценою». Это пишет императрица Елизавета Алексеевна, супруга Александра I, три дня после кровавой ночи 11 марта 1801 года.

Хотя она извиняется перед матерью в своих «политических убеждениях», но это, конечно, не более, как учтивость к предрассудкам старой маркграфини Баденской. В действительности же, насколько можно судить по письмам, напечатанным только что в издании вел. кн. Николая Михайловича (Императрица Елизавета Алексеевна, I т. Спб., 1908), никогда не отрекалась она от этих убеждений, осталась до конца нераскаянной в своем «безумии», в своем желании видеть несчастную Россию счастливою — свободною.

«Лишенная свободы, вы знаете, увы, люблю ли я свободу». Слова эти могли бы служить эпиграфом ко всей жизни Елизаветы Алексеевны.

 

Любовь и тайная свобода
Внушали сердцу гимн простой,—

сказал Пушкин в стихотворении, посвященном ей (1819).

Небесного земной свидетель,
Воспламененною душой
Я пел на троне добродетель.

Имя этой добродетели — возмущенная совесть — то самое, что высказал поэт в своей Вольности, написанной, может-быть, не даром в том же 1819 г., как и «простой гимн» Елизавете:

И днесь учитесь, о цари!
Ни наказанья, ни награды,
Ни мрак темниц, ни алтари —
Неверные для вас ограды.

Николай I хорошо знал, что делает, когда, после кончины Елизаветы, собственноручно сжег её многолетний дневник. Что думал и чувствовал он в то время, как тлели на огне эти обличительные страницы, вырванные из русской истории? Если бы в руки его попались и эти письма,— не предал ли бы он их огню вместе с дневником? Смогут ли оне и ныне, в дальнейших томах, появиться без пропусков?

«Я проповедовала революции, как безумная». Проповедь началась, кажется, с последним вздохом Екатерины II. Она еще дышала, когда Павел I поспешил объявить себя императором и велел сыновьям надеть новую гатчинскую форму.— «Признайтесь, мама, что это мелочность… Я не могу передать вам чувство, которое возбудила во мне эта форма; я залилась вдруг слезами….— Мой муж повел меня в спальню императрицы, велел стать на колени и поцеловать руку императору… А рядом тело покойницы еще лежало на полу, неубранное: ее обмывали и одевали… Оттуда прямо в церковь к присяге; вот еще отвратительные ощущения (abominables sensations), которые пришлось мне испытать, видя, как все эти люди клялись быть рабами, и рабами того, кого я ненавидела в эту минуту,— видя его самого, счастливого, и, наконец, видя все подлости, какие тогда уже перед нами расточались».

Дворец превратился в казарму. Над всею Россией встало безобразное видение — исполински выросший карлик, с волчьей усмешкой и обезьяньими ушами, «холоп венчанного солдата» — Аракчеев.

«О, если бы все думали как мы!— пишет она через полгода нового царствования.— Простите, мама, что я даю себе волю, но у меня в ушах звенит от всего, что я слышу об его сумасшедших выходках: надо быть деревянным, чтобы не возмутиться».— «Какие люди, какая низость!» Но не возмущение, а лишь омерзение ко всему, что ее окружает, подступает к сердцу, сжимает ей горло, как судорога смертельной тошноты.

«Говоря о фаворитке Нелидовой, замечает она: «l’Impératrice lui fait les plus grandes bassesses». Однажды, поссорившись с государем, поехала Мария Ѳеодоровна, одна, вечером, в бальном наряде, в Смольный к Нелидовой просить, чтобы она помирила ее с мужем.— «Надо видеть, как в таких случаях негодует мой муж», прибавляет Елизавета.

— «Какия глупости делает мама!— говорит он часто, оставшись наедине со мною».

Письма ее вскрываются; она это знает и предлагает матери способы писать невидимыми чернилами: «когда я пишу молоком, то, вместо того, чтобы держать бумагу на огне, можно также обсыпать ее порошком из тертого угля;, тогда легко прочесть; и писать можно на обеих страницах».

«Я хотела бы, по крайней мере, чувствовать себя свободной в собственной комнате». Но за нею следят всюду. «Со мною обращаются, как с государственной преступницей».

И, пожалуй, не даром. Если не в делах, то в мыслях, она — государственная преступница.

Летом 1797 года, в Павловском гарнизоне, произошла одна из тех фальшивых тревог, какие тогда бывали часто среди запуганных войск: пехота, артиллерия, конница — все вдруг поднялось и в страшном смятении кинулось ко дворцу через парк, где в это время находилась царская фамилия. Одни говорили — пожар, другие — бунт. Мария Федоровна перепугалась до смерти. Павел тоже растерялся.

В этот серенький августовский вечер, в туманных аллеях Павловска, как будто пронеслось кровавое видение 11 марта.

«Анна (супруга вел. кн. Константина Павловича) и я,— пишет Елизавета Алексеевна,— мы следили за всем и сердца наши бились от надежды, потому что это, в самом деле, было похоже на что-то…»

На что же именно?

«Никогда не было более удобного случая… Но горе в том, что люди эти слишком привыкли к ярму, чтобы уметь стряхнуть его: при первой же строгой команде, готовы они провалиться сквозь землю. О, если бы кто-нибудь стал во главе их! О, мама, это, воистину, тиран!..»

За несколько дней до смерти Павел подписал указ об аресте и заключении Елизаветы Алексеевны в Петропавловскую крепость вместе с наследником. И было за что,— видно по этому письму, где написанное молоком выступает кровью.

Кн. Адам Чарторыжский, «друг детства», свидевшись с Александром, несколько месяцев спустя после 11 марта, нашел в нем такую перемену, что сердце сжалось у друга.— «Если бы вы были со мною, ничего бы этого не случилось никогда бы я не был так увлечен…» — сказал ему Александр.

«Всю жизнь тяготело на нем это преступление,— заключает Чарторыжский,— ему казалось, что смыть его нельзя ничем. Всю жизнь мучило оно его и довело, наконец, до того безвыходного отчаяния, в котором он умер».— «Меч прошел ему душу».

В 1801 году, весною, в Москве, во время коронации, среди торжественных празднеств, он целыми часами просиживал один, в молчании, уставив глаза в одну точку. Тогда никто не смел к нему входить. Приближенные боялись за его расудок. «Но когда слишком долго длилась эта страшная задумчивость, я входил насильно и пытался развлечь его, напоминал о царственном долге, о предстоящих трудах.

— Нет,— отвечал он,— это не может пройти. Я должен страдать… Как вы хотите, чтобы я не страдал?.. Это всегда будет…»

Была такая минута в жизни его, когда ему надо было ответить прямо на прямой вопрос: да или нет? Преступление его не в том, что ответил он «да» или «нет», а в том, что не ответил ни «да», ни «нет».

Душа его разорвалась пополам между этими двумя ответами. И ужасно видеть, как две половины корчатся в предсмертных судорогах, точно две половины разрубленной змеи, которые хотят соединиться.

Александр не ответил ни «да», ни «нет»; Елизавета ответила: «да». И приняла на себя всю тяжесть этого «да» — тяжесть крови.

В ту страшную ночь, в Михайловском замке, среди озверевшей толпы пьяных убийц и трусливых жертв, когда самые храбрые бледнели, как трусы, она, слабая, робкая, двадцати летняя женщина, почти девочка, одна казалась безстрашнее всех, одна сохранила спокойствие, одна знала, что делает. «В эту ночь,— говорит Чарторыжский,— императрица Елизавета была единственною властью» — да, властью и волей народа.

Вот чего не мог ей простить Александр. Произнесенное «да» -легло между ними безмолвною чертою, связало и разделило их навеки. Она была ему не по плечу. Он хотел любить свободу — она любила; с ним делалось — она делала. Для слабой тетивы слишком тяжелая стрела; для сложного слишком простая; для извилистого слишком прямая. Воплощение его собственной совести, того огненного меча, который прошел ему душу, той молнии, которая рассекла ее пополам.

«Небесного земной свидетель»,— правду сказал о ней Пушкин. Как небесное видение, как светлая Психеё, проходит она в темной глубине Атридова дома, где древнее проклятие падает с головы на голову.

Но в ту ночь, когда Евмениды лают, как собаки, и нюхают и лижут кровь, превращается сама Психеё в Евмениду.

«Наконец-то я дышу свободно со всею Россией» — это торжествующий крик Евмениды, её святая улыбка сквозь кровь.

 

II.

«C’est Psyché unie à l’Amour.— Это Психея, соединенная с Амуром», говорила о них Екатерина.

В летние вечера, на Царскосельских лугах, великие князья и княгини бегали в горелки перед дворцом, откуда смотрела на них Бабушка. «Елизавета едва касалась земли — до того была легка,— рассказывает гр. Головина,— воздух играл её волосами, она опережала всех; ею любовались и не могли налюбоваться досыта.— «Психея, психея!» — слышался влюбленный шепот.

«Однажды вечером, когда я приехала к ней,— вспоминает та же Головина,— она открыла дверь своего кабинета, в то время, как я входила в другую. Только что меня заметила,— порхнула ко мне; признаюсь, я приняла ее за прекрасное видение: волосы были распущены, она была в белом платье, называемом греческою туникою, с узкою золотой цепочкой не шее; рукава засучены, так как только что она оставила арфу. Я остановилась и сказала:

— Боже мой, ваше высочество, как вы хорошо выглядите!— вместо того, чтобы сказать: Боже мой, как вы хороши!»

«Как-то весной гуляли мы в дворцовом саду с графом Алексеем Разумовским. Увидав великую княгиню, мы залюбовались её походкой, и граф сказал мне:

— Боже мой, какой у неё трогательный вид!»

Жениху 15 лет, невесте 13. Они играют в жмурки, веревочку, фанты и другие детские игры. Однажды вечером в Эрмитаже, в Бриллиантовой комнате, рассматривая вместе эстампы за круглым столом, он сунул ей любовную записку; она ему ответила тем же. Но знает ли она, что такое любовь?

«Как смешно, мама, целовать мужчину — не папу, не дядю. И как странно не чувствовать на лице своем жесткой щетины, как всегда, бывало, когда папа целует».— «Я не могу привыкнуть к мысли, что я замужем… Ах, Боже мой, да ведь мне только 14 лет! Нет, мама, это сон…

Две фарфоровые куколки, слишком обнаженные под любопытными взорами старичков и старушек XVIII века, которые умиляются с похотливым присюсюкиванием: «C’est Psyché unie à l’Amour!» Одна из тех соблазнительных картинок, которыми увешиваются шелковые стены тайных альковов. Всенародное и добродетельное растление детей.

«Гр. Шувалова, женщина пронырливая, наполненная духом французских щеголих, все способы употребляет развратить молодых супругов, твердя обыкновенно, что нет вещи вечной, и что самая любовь не может быть навсегда,— записывает в дневнике своем Протасов, дядька Александра.— Много она ласкалась к великому князю; но некоторое большей её дочери на непорочность его покушение, против которого добродетель его у стояла, сделала его матери и дочери ненавистным».— «La comtesse Schouwalow prostituait за fille», сообщает гр. Растопчин.— «Великий князь,— продолжает дядька,— упражнялся в разговорах с молодыми модниками, разными шутками с парикмахером Романом и прочими комнатными (лакеями)… Начал употреблять вино по вкусу… Пронеслись слухи вредные в публике… Пошел разврат… О Российском учении забыто… Великую княгиню оставил одну».

«Он любил свою жену, как брат», замечает Головина.

— «А ведь Зубов-то влюблен в мою жену»,— сказал он однажды в присутствии Елизаветы. Может-быть, Зубову предпочел бы он друга детства, кн. Адама Чарторыжскаго, а впрочем, все равно.

Белые одежды Психеи запятнаны грязью. Сначала грязью, потом кровью.

«Я одна, одна, совсем одна, и никого у меня нет, кому бы я могла доверить мои маленькие мысли (mes petites pensйes)».— «Я молчу, мама; надо эти мысли держать про себя…»

«Скука ее убивает», говорит очевидец.

«В Берлине ходят слухи,— пишет ей мать,— что вы так изменились, побледнели и похудели, что всех удивляет. Что с вами, дитя мое? Уж не больны ли?»

Что с нею? А вот что.

«У меня такая потребность любить, которая превосходит все». Но любить некого.

И бедная Психея, замерзающая в ледяной пустыне, раздувает угли последнего огня — любви к матери.

«Боже мой, мама родная, я люблю вас свыше всякой меры.— Вы для меня все.— Мне кажется, что так любить нельзя.— Не проходит ночи, чтобы я вас не видела во сне… Намедни снилось мне, что я целую вас, и я чувствовала, что рыдаю, задыхаюсь от счастья во сне. Вот и сейчас ложусь и надеюсь увидеть вас… Это мой самый сладкий сон, если бы не горечь пробуждения.— Доброй ночи, мама. Я говорю вам это каждую ночь, и последняя мысль моя, перед тем, чтобы заснуть,— вы… Целую вам ноги и руки.— Впрочем, и наяву вы всегда со мною.— Не бывает, кажется, минуты в течение дня, когда бы я не думала о вас».— Стоит ей закрыть глаза, чтобы увидеть себя в знакомых комнатах родного дома вместе с матерью.

Сон становится явью, явь — сном. Спящая царевна в хрустальном гробу.

«У нас теперь белые ночи — светло, как днем, а соловьи поют».

Летния белые ночи, зимние лунные ночи, небо прозрачное, как лед, лед прозрачный, как небо — хрустальный гроб спящей царевны.

 

III.

Однажды проснулась, но не надолго.

18 мая 1799 года родилась великая княжна Мария Александровна. Любовь Елизаветы к дочери — такая же мучительная, похожая на страсть, как любовь к матери.

Как она тоскует, что не позволяют ей самой кормить Мышку грудью. Как ясно видит в этом крошечном тельце, для других еще безликом, лицо человеческое.

«Со дня на день я все больше привязываюсь к моему Коченочку (mon petit chou). Когда она плачет, мне хочется плакать с нею, потому что она такая тихая, добрая, что уж, конечно, не плакала бы, если бы ей не было больно… Маленький человек, кажется, скоро начнет говорить… Но ходить и не думает; это меня огорчает».

Уже мечтает о воспитании, о предстоящих долгих годах жизни с дочерью.

27 июля 1800 года ребенок умер от той же болезни, как впоследствии Александр,— от воспаления мозга.

Елизавета почти не плакала. Но в коротенькой записке, посланной матери в самый день смерти, как будто слышится ужасное, раздирающее душу, рыдание без слез.

«Мама родная, я не в силах сказать вам ничего, кроме двух слов: не безпокойтесь обо мне. Сегодня утром я лишилась дочери, она умерла. Мама, это ужасно. Я не могу об этом говорить. Но не беспокойтесь, я здорова. О, если б я могла отдать тысячи здоровий, вытерпеть тысячи мук, только бы вернуть ей жизнь!»

Дня через три подробно и как будто спокойно описывает смерть. Несколько дней ни на минуту не отходила от больной; только к утру последнего дня, когда Мышка затихла, как будто задремала,— прилегла на канапе рядом с нею в той же комнате. Вдруг очнулась и увидела, что ребенок умирает.

«Как бы я ни была счастлива,— если бы даже то было счастье видеть вас, мама, или иметь еще дюжину детей,— Мышки у меня больше не будет!..»

И опять одна. Опять замерзает в ледяной пустыне.

 

IV.

Последняя улыбка замерзающей Психеи — любовь, если это можно назвать любовью, к гр. Головиной. Любовь Психеи к Вакханке.

«Я хочу любить вас, вопреки всему, и, будь я за тысячи верст от вас, я буду находить бесконечную сладость в том, чтобы мучить себя воспоминаниями счастливых дней…— Нет, милая, нет, сердце мое слишком полно. Я больше не могу терпеть… Мысли мои убивают меня. Плакать, думать о вас — вот все, что мне остается. Я едва удерживаю слезы, когда вишу вас на-людях или когда о вас думаю… Боже мой, какую власть вы надо мною имеете!.. Если бы только могла я провести с вами два-три часа наедине, вы узнали бы тайну мою… Что мне сказать вам?.. Что я вас люблю, боготворю, вот все… А ведь кто-нибудь, читая это, подумает, что я пишу любовнику…»

«Я уходила с великою княгинею в её уборную,— рассказывает Головина.— Минута расставания приближалась. Великий князь удалялся в кабинет для ночного туалета. Великая княгиня принималась за свой; я расчесывала ей волосы, заплетала в косу. Камерфрау ее раздевала. Она переходила в спальню, чтобы лечь в постель, и звала меня туда. Я становилась на колени на ступенях кровати, целовала ей руки и удалялась…»

«Великий князь прочел ваши письма и потребовал у меня объяснений,— сообщает Головиной Елизавета.— Я рассказала ему отчасти… Но, когда вспомнила это блаженное 30-ое мая, страшно смутилась (cela m’а toute bouleversée). Вы знаете, как дорог мне этот день, в который я отдалась вам вся (on je me suis donnée toute à vous)»

Кончилось тем, чем и должно было кончиться: ненавистью, отвращением со стороны, конечно, не Вакханки, а Психеи. Она поняла, что соленою водою не утолить жажду.

 

V.

И спящая царевна, уже не пытаясь проснуться, засыпает все глубже. Ей снятся чудные и страшные сны: нашествие Наполеона, пожар Москвы, утреннее солнце Парижского мира, вечернее солнце Священного Союза, и вдруг наступившая ночь, в которой встает опять, как тогда, исполинский мертвец Аракчеев, и опять приближается лай Евменид, алчущих крови за кровь. Но Бог спас ее от этого последнего, самого страшного сна.

В захолустном городке Таганроге, в бедном дворце, похожем на ветхий усадебный дом, в золотую осень, у теплого моря, под ропот волн и звон колоколов старинной греческой церкви Константина и Елены, Александр и Елизавета, как будто впервые за тридцать лет, встретились и узнали друг друга. Наконец-то спящую царевну царевич разбудил поцелуем. Психея соединилась с Амуром. Но, увы, для того, чтобы вместе лечь в гроб.

Александр хотел отречься от престола и не смог. Елизавете не от чего было отрекаться: корона сама упала с головы её, обвитой терновым венцом. Эта русская императрица так и осталась до конца «государственной преступницей». И в самые страшные минуты жизни своей, когда видела она в лице Александра лицо Павла, и когда казалось ей, что произнесенное ею кровавое «да» только укрепило то, что ей хотелось разрушить,— в эти страшные минуты, вспоминая смерть дочери, может-быть, чувствовала она горестную радость о том, что не имела больше детей, не оставила наследников — не послужила тому, что так ненавидела. Пусть ничего не сделала и даже почти ничего не сказала, прошла безмолвно светлая Психея — но все-таки прошла, была,— и этого довольно.

Есть легенда, кажется, о царственном доме Гогенцоллернов, что перед смертью кого-нибудь из них появляется ночью на ступенях дворца Белая Женщина.

Елизавета Алексеевна и есть эта Белая Женщина — святая, страшная Евменида — Совесть.

Для одних — Евменида, а для других — Психея, воплощение того небесного, чего все мы ищем на земле и не находим: Вечной Сестры — Невесты — Матери. Она везде, она и там, в самой темной тьме земного ада.

И, увидев ее, хочется сказать:

— Это ты. Я узнал тебя. Дай упасть к ногам твоим и целовать следы твоих ног.