Начало единодержавия в Древней Руси
Собрание сочинений Н.И. Костомарова в 8 книгах,21 т.
Исторические монографии и исследования.
СПб., Типография М.М.Стасюлевича, 1903.
Книга 5. Т. 12. Начало единодержавия в Древней Руси С. 5-91.
Писатели, сообщающие исторические сведения о древних славянах, согласно между собою показывают, что в тот период, когда история начала знакомиться со славянскими племенами, славяне не терпели единовластия, оказывались неспособными к сплочению и образованию государств, до чрезвычайности любили свободу и, по причине своего свободолюбия, жили малыми общинами или республиками, не только не додумавшись до установления между этими общинами взаимной охранительной связи, но оставляя необузданный произвол ссорам и недоразумениям, которые неизбежно должны были возникать между ними. Не следует видеть в этом какого-нибудь исключительного, как бы судьбою заранее предназначенного племенного свойства. Славяне долее своих европейских соплеменников сохранили тот характер разбивчивости и первобытного натурального свободолюбия, который, хотя с многоразличными и своеобразными видоизменениями в разные времена, существовал везде и у всех. Ссорами славян пользовались иноплеменники, и потому славяне беспрестанно попадали в рабство то к тем, то к другим. Так проходили века за веками.
Порабощение дикими или полудикими завоевателями не могло быть долговременно: по скудости условий жизни завоевателей, при всей временной тягости оно не оставляло большого отпечатка на нравах и обычаях побежденных и покоренных. Славяне самою судьбою, без больших усилий освобождались от иноплеменного ига, но потом легко и скоро подпадали под другое. Несчастия мало их научали. Где только славяне были предоставлены самим себе, там они оставались с своими первобытными качествами и не вырабатывали никакого прочного общественного строя, пригодного для внутреннего порядка и внешней защиты. Только крепкое завоевание или влияние иноземных стихий могло бы привести их к тому.
Шляхетская Польша, едва ли не самая чистая славянская нация, сохранившая в своем национальном характере те черты, которыми отличались славяне за тысячелетия, резко показала истории, к какому политическому и общественному строю способны прийти славяне, предоставленные себе самим, свободно развивая свои древние национальные задатки. Польша выработала себе республику, но без тех свойств и условий, которыми может держаться республика; дала своей республике монархическую внешность, но питала постоянное отвращение к монархии и вечно опасалась превратиться в настоящую монархию. Так делалось в той славянской стране, которая менее других подвергалась насильственному давлению иноземщины. В Чехии монархический элемент был вносный, немецкий. В Сербии он явился временным продуктом византизма и не представлял ничего прочного. Но Русь сроднилась с монархизмом более, чем все другие славяне; только здесь он вошел в плоть и кровь народа до такой степени, что русское политическое общество сделалось почти немыслимым иначе как в образе монархии.
В науке существовало и до сих пор существует мнение, что развитие монархического принципа следует видеть во всем ходе русской истории, с водворения княжеского варяжского рода, или так называемого основания Русского государства. Выводили монархию из того родового быта, в котором пребывали славяне в незапамятные времена, так что последующая эпоха царского самодержавия представлялась естественным продолжением того, что возрастало последовательно и непрерывно многие века, и весь смысл нашей политической истории главным образом заключается в постепенном построении единодержавного государства. Такой взгляд, с видоизменениями в подробностях, высказывали многие достопочтенные деятели русской исторической науки, и, сообразно такому взгляду, они не признавали за татарским завоеванием ничего важного, ничего такого, что бы изменило наш общественный быт и наши понятия об устройстве государственного тела. Татарское завоевание, по их мнению, отразилось только разорением и народными бедствиями; но и без татарского завоевания на Руси вышло бы то же самое, что вышло путем непрерывного развития на непреложном основании исторических законов. Кавелин, например, приписывал зародыш монархического принципа особенностям великорусского племени, которое позднее других составилось из переселенцев Западной и Южной Руси в восточные страны, смешавшихся там с народами финно-тюркского племени, но согласно с Соловьевым и он не признает влияния татарского завоевания на последующее устройство России. Не так это было на деле.
I
В древние доисторические времена славяно-русский народ разбивался на народцы: каждый имел свое особое название, свои обычаи, свою историю и свою генеалогию; последнее показывается летописцем о радимичах и вятичах, производивших себя от родоначальников Радима Вятка; мы думаем, что и вообще название народа на “ичи” чаще всего означало происхождение от родоначальника. По словам нашего старого летописца, каждый из этих народцев отличался “своим нравом и обычаем”; несогласно жили они между собой; напротив, вели междоусобные войны, как показывает вражда, существовавшая между полянами и древлянами. Такая рознь славянских племен, живших на русском материке, не изгладила, однако, между ними сознания общего для всех племенного единства, и оттого-то они все легко усвоили название русских. Самое время, когда возникло это общее для них название, еще не определено историею окончательно.
Во времена более ясные мы застаем слово “Русь” как бы местного принадлежностью земли полян; но это слово тогда имело и более обширное значение, обнимавшее вообще все славянские племена нынешнего русского материка: так, летописец, пересчитав эти племена одно за другим, говорит: “Ся бо словенеск язык в Руси”, и, следовательно, разумеет под этим словом всю страну, населяемую пересчитанными племенами, а между тем он писал в то время, когда Русью означали преимущественно Киевскую землю. Нельзя наверное утверждать, что это название занесено к нам пришлыми варягами, как обыкновенно думают. Быть может, оно было нашим домашним названием и прежде, так что еще в глубокой древности, когда славяно-русские племена не соединены были властью единого княжеского рода, уже для них существовал общий признак единения под общим для всех названием Руси.
Во всяком случае, если несколько народцев могли додуматься до взаимного избрания единой власти над собою, а другие более или менее легко усваивали объединяющее начало, то это одно показывает, что, при разности обычаев и нравов, между славяно-русскими народами было сознание их связи, склонявшее всех к единению. При такой наклонности к единству, вместе с существованием собственных нравов и обычаев в каждом народце отдельно, зародыш федерации лежал в первобытном строе общественного быта. Разумеется, мы здесь говорим о тех первоначальных признаках, которые, как ростки, указывают на будущее растение, а не воображаем себе существования каких-либо форм общественной связи, способных быть причисленными к видам федерации.
Каждый из народцев составлял уже до некоторой степени политическую единицу под названием “земля”. Слово это, в полном его значении, мы встречаем при описании покорения древлян Ольгою. Послы, прибывшие в Киев сватать Ольгу за князя своего Мала, объявляли ей, что их послала вся Деревская земля… Таким образом, видно, что понятие о земле как о политической единице, совмещавшей в себе самовластие народа, — понятие, которое мы встречаем развитым и укорененным в более поздние времена, существовало и в отдаленные эпохи. Где была земля, там необходимо должно было быть и собрание земли; иначе без этого собрания Деревская земля не могла бы посылать от себя послов; следовательно, тогда уже были веча — слово, означающее совещательное собрание земли. Кроме веча у земли были и начальники — князья.
Впоследствии мы ясно видим, что где была земля, там было и княжение, а иногда и несколько княжений; то же было и в более отдаленное время; из нашего же старого летописца мы узнаем, что еще до прибытия варягов у каждого из народцев было, кроме своей земли, еще и свое княжение: “Держати почаша род их княженье в Полях в Деревах свое, а Дреговичи свое, а Словени свое в Новегороде, а другое на Полоте, иже Полочане”. Здесь княжение совпадало с землею. Какого роду были эти князья — мы не знаем; были ли то родоначальники, делавшиеся князьями по рождению и по праву родового старейшинства, или же то были князья, выбранные на совещании земли, — летописцы об этом молчат. Едва ли есть какие-нибудь положительные признаки, по которым можно заключить так или иначе. Мы также не знаем, куда делись эти князья с их родами после прибытия варягов с их родом и как они исчезли. Несомненно только то, что с половины IX века другой род, призванный извне (если только на слово верить летописным сказаниям), начинает заменять прежних князей славяно-русского материка. Подробности, с какими совершалась эта замена у русско-славянских племен, от истории ускользнули, кроме Деревской земли.
Приемы, с какими управляли наши первые пришлые князья, показывают, что у них не было сознания государственного начала. Власть их ограничиваюсь сбором дани с тех, с кого собрать было можно. Цель достигалась двумя способами: первый состоял в том, что князь разъезжал по землям и брал сколько мог; такой способ имел характер набега и грабежа — продолжение того же, что случалось прежде до призвания варягов и что описывает летописец такими словами: “Имяху варязи дань на словенех и на чуди и на кривичех”; другой способ собирания дани — посредством назначения по городам “мужей”. Посланный в город, к которому тянула земля, окруженный приведенною с ним военной силой, такой “муж” собирал дань вместо князя и отправлял ее к князю, получая себе часть за труды. Вначале размер дани не был установлен; князья и их мужи обирали покоренные племена по своему произволу и сами подвергались опасности сделаться жертвою ожесточения народа, если он потеряет терпение и восстанет на своих “мучителей”; тогдашние собиратели дани, по сказаниям самого летописца, “мучили” покоренных: о Свенельде, воеводе Игоря, говорится: “И примучи Уличи”.
Не только сам князь и посланные им мужи, но и княжеские бояре со своими дружинниками по собственному произволу ходили вымучивать дань у слабых и разъединенных славянских племен. Так, дружина князя Игоря завидовала дружине Свенельда и говорила своему князю: “Свенельдовы отроки изоделись оружием и платьем, а мы наги; пойдем, княже, собирать дань; и ты добудешь, и мы”. Здесь слышится такая же речь, какую услышали бы во все времена от шайки разбойников, обращающейся к своему атаману с требованием поступить так, как поступила с выгодою для себя шайка другого атамана. Способ обращения Игоря с данниками изобличает вполне разбойничий характер. Набравши дани и возвращаясь домой, Игорь рассудил, что древляне народ смирный и податливый, и задумал ограбить их побольше.
Ни о каком правительственном устроении покоренной земли Игорь не думал; он оставлял Древлянской земле ее князя, ее вече, и древляне невозбранно могли сотворить совещание между собою о том, как избавиться от разбойников: “Повадится волк в овчарню, — говорили они, — вынесет все стадо, если не убьют его”. Таков был приговор их веча. Убили Игоря, перебили его дружину точно так же, как бы перебили всякую другую разбойничью шайку. Описание этого события в нашей летописи — живой образчик того, как в то время собиралась дань; и в таком собирании состояла вся деятельность власти пришлых князей над покоренными народами. Не следует, однако, думать, чтобы такое обирательство славяно-русских народов должно было совершаться только посредством иноплеменников, и на таком предвзятом мнении выводить, что вся княжеская дружина состояла исключительно из иноплеменников. Для составления разбойничьей шайки не нужно, чтобы в этой шайке были исключительно люди иного племени, а не того, которое терпит от ее разбоев.
Разбойничья шайка легко составляется из того же народа, который она разоряет;и если в дружине Игоря были варяги, то, конечно, были молодцы из разных туземцев и, вероятно, преимущественно киевляне, которые находились в давней вражде с древлянами, а потому наездническая алчность должна была у них соединиться с народною неприязнью к соседям. Вообще в тот век было много охотников жить насилием над другими. Это последнее свойство века подало князьям важнейшее средство распространять свою власть над покоренными народами. То был набор военных сил, который, вероятно, происходил в большем размере, судя по частым и широким войнам с Византией. В рати Олега, по словам летописца, находились не только все известные ему народы славянского племени на русском материке, но также инородцы — чудь и меря. У Игоря, кроме русско-славянских племен, были и варяги и печенеги. Нельзя предполагать здесь чего-нибудь вроде военной повинности; звать с собою на войну было в те времена скорее честь, чем обязанность. Стоило Олегу и Игорю послать мужей и кликнуть клич, и к ним тотчас стекались радимичи, северяне, кривичи, словене, уличи и тиверцы. Летописец, заметив, что Олег вел рать (войну) с тиверцами, скоро после того помешает этих врагов в ряду воинов, пошедших с Олегом к берегам Босфора. Те же тиверцы, которые упорно отбивались от наездника, естественно пошли с этим же наездником заодно, лишь только он указал им вдали общую добычу.
Понятно, что часто повторяемые походы на Византию содействовали сближению русских народов, участвовавших в этих походах, но до государственности было еще далеко. В период от прибытия Рюрика до Владимира напрасно искать зачатков государства. Правда, в истории мы нередко встречаем примеры, когда завоевательный дух полагал основу государственному принципу, — но когда? Когда завоеватели так или иначе стремились занять края побежденных народов, осесть в них прочно и установить какой-нибудь порядок. У варяжских князей и их дружинников как внутри русского материка, так и в войнах с Византийской империей не было другой цели, кроме добычи. Поход Святослава на Болгарию предпринят был в таком же наездническом духе, какой руководил его предшественниками в делах с славяно-русскими народцами. Легкость, с какою Святослав променивал русский Киев на болгарский Переяславец, наглядно указывает, что варяжские князья за целое столетие власти над русскими славянами не выработали для себя на русской почве государственных взглядов и понятий.
Это наездническое направление власти в ранний период нашей истории было причиною того, что эта пришлая власть не изменила древних народных обычаев и быта, не приносила с собою ничего существенно нового, и народы при благоприятных условиях могли впоследствии развиваться на собственных началах. Земли оставались с своим самоуправлением; наездники довольствовались грабежом, где только представлялся случай; около них толпились молодцы, готовые вместе с ними поживляться на счет кого бы то ни было. Таким образом, князья расправлялись с русскими при помощи не только варягов, но и русских: с полянами ходили на древлян, с северянами на радимичей, с кривичами на уличей или тиверцев и т.д., и со всеми ими ходили они грабить греков. Варяжские князья, владея славянскими народами, не требовали от них существенных изменений быта. Долгое время подчиненные народы, платя дань наездникам, имели своих князей. По крайней мере, посланные от Игоря заключать договор с греками были “от великого князя русского и от всякое княжья и от всех людей Русские земли”.
Замечательно, что Ольга первая является в истории с некоторыми признаками государственности; это видно из установления дани и уроков. До тех пор не было никакого установления: брали сколько хотели. У Ольги разбойничий наезд стал заменяться подобием закона. Мы едва ли ошибемся, если скажем, что великая княгиня Ольга поступила так вследствие знакомства с приемами греческой образованности, которое должно было произойти после крещения. Мы допускаем это тем более, что год крещения Ольги никак нельзя отнести к году путешествия ее в Константинополь, описанного императором Константином: из того же описания видно, что она была уже крещена, потому что имела в своей свите духовника, следовательно крещение ее должно было произойти ранее, может быть в Киеве, а может быть, и в Цареграде, только не в тот приезд, о котором сохранилось византийское известие, а потому установление дани и уроков могло случиться тогда, когда она была уже крещена и ознакомилась с греческими понятиями о законе.
Но так или иначе, а признаки государственных действий в поступках Ольги были так же исключительны и единичны, как ее крещение, и не положили основания единодержавному государству на Руси. В последующие затем времена давняя раздельность выказывается резко. При Ольгином сыне Святославе новгородцы приходят в Киев просить себе князя вовсе не так, как подданные, а как независимый народ; они грозят киевскому князю, что если он не даст им князя, то они и без него сами себе выберут в ином месте. Святослав покорил вятичей и наложил на них дань, но вятичи скоро после смерти завоевателя не хотели повиноваться его преемникам, должны были подвергаться новым завоеваниям и до конца XI века управлялись своими князьями не Рюрикова рода: одного из таких князей, Ходоту, победил уже Владимир Мономах. В землях кривичей и дреговичей тотчас после смерти Святослава появляются князья не их Рюрикова рода — в Полоцке Рогволод, а в Турове Тур: то были пришельцы из-за моря; неизвестно, откуда они прибыли и каким образом уселись в Русских землях, но, во всяком случае, они не были посажены князьями киевскими, следовательно белорусский край не принадлежал последним.
Владимир открыл новую эпоху сплочения славяно-русских народов. С чужеземного помощью варягов этот князь победил и уничтожил своего брата Ярополка, истребил Рогволода с семьей, овладел затем Полоцкою землею, усмирил восставших вятичей и присоединил к Киеву юго-западную часть славяно-русской страны, которую оспаривали ляхи (Червевь, Перемышль и другие города). Владимир, как показывает летописец, одолжен был своими успехами пришлой силе варягов, и хотя отослал их в Грецию, когда они стали ему в тягость, но часть их оставил у себя и роздал некоторым из них города в управление. Это показывает, что киевский князь нуждался в иноземной силе для поддержания своей власти. Вятичей ему приходилось укрощать еще один раз. Взбунтовались и радимичи, но воевода Владимира, Волчий Хвост, укротил их. Способ власти над укрощенными радимичами оставался прежний: побежденные должны были давать дань и возить повоз (подводы). Этим и ограничивалось их подчинение Киеву.
Таким образом, и при Владимире-язычнике власть князя над подчиненными народами продолжала иметь прежний наезднический характер. Она по-прежнему поддерживалась дружиною, составленною из разных пришельцев; кто хотел, тот и поступал к князю; кто был угоден князю, тот и возвышался перед другими. Недаром старые песни о временах Владимира Красного-Солнышка приводят его богатырей из разных стран: кто из земли Греческой, кто из заморья, кто из града Леденца (олицетворение северных холодных стран), кто из Галича, кто из Мурома, кто из города, кто из села, кто поповский сын, кто крестьянский. Эта дружина знала одного князя; князь ее одевал, поил, кормил, ласкал: она была подпорою князю, исполняла его волю, зато и князь зависел от дружины, должен был советоваться с нею и даже потакать ее своенравию и прихотям. Таким образом, дружина Владимира, зазнавшись, не хотела есть деревянными ложками и потребовала серебряных. Владимир исполнил ее желание: “Серебром и золотом не найду дружины, а дружиною найду серебро и золото; так и отец и дед мой дружиною доискались серебра и золота”. Такие слова влагает летописец Владимиру, и они красноречиво изображают тогдашние понятия о власти: цель ее была — добыча, а средством для достижения цели — дружина, пестрая шайка удальцов, набранных отовсюду.
Но вместе с дружиною сила князя опиралась также на киевлянах или полянах как на первенствующем племени, среди которого князь жил и с которым должен был делить господство над другими покоренными народами. Таким образом, мы встречаем случаи, когда князь, кроме дружины, советовался с градскими старцами, а эти градские старцы были, без сомнения, старцы всей земли Русской, т.е. Киевской. Этого мало; соображая тогдашние обстоятельства, мы видим, что самое принятие христианства произошло как уступка воли Киева: город этот давно уже был знаком с христианскою верою; она уже выдержала в нем борьбу с язычеством и явно брала перевес. Оттого-то в Киеве не видно ни малейшей тени сопротивления, тогда как в других землях оно было.
Надобно мысленно отступить на несколько столетий назад, устранить все пережитое и усвоенное русским народом в последующие времена, войти в мир первобытной культуры, стать на точку зрения девственного народа, уразуметь объем его детских понятий, почувствовать то, что он чувствовал, и тогда только можно сообразить, какой великий переворот приносило в Русь христианство. Целый мир новых неведомых до того понятий, связей, отношений открывался разом младенчествуюшему миросозерцанию язычников. Явилась церковь — такое общественное тело, о котором он не имел ни малейшего представления, с своеобразными приемами, с новыми правилами жизни, явилась письменность, понятие о книжном знании; сверх обычая, явился божественный закон; сверх отеческого предания — нравственный долг.
Вместе с церковью явилось непременно и государство, хотя бы в младенчествующем образе; христианство без него невозможно; христианство может существовать только среди общества сколько-нибудь устроенного, и самая церковь, как благоустроенное общество верующих, должна была послужить моделью тем же верующим, чтобы стремиться к созданию у себя благоустроенного общества политического. Представлялось одно из двух: либо с христианством должен был войти в Русь новый, чуждый для нее государственный строй из того края, откуда пришла новая вера, либо те зачатки гражданственности, какие существовали в языческом быту, должны были, под влиянием христианской образованности, вырабатываться в государственные признаки. Православие не вводило в новопросвещаемый край ни чужого языка, ни чужих административных и юридических форм; оно мирилось со всякими формами, насколько они ни стояли слишком вразрез с главными началами христианства: оно старалось только, так сказать, охристианить то, что находилось в язычестве. Таков основной дух православия; таким оно явилось и у нас.
Пришедшая к нам из Греции вера создала у нас царство “не от мира сего”: церковь наша была одинакова с греческою, но формы Греческой империи к нам вместе с нею не перешли. Политическая и гражданская Византия могла соприкасаться с Русью исподволь, без всякого требования со стороны вступавшей в свои права церкви не только усваивать ее атрибуты, но даже и знакомиться с ними. Наше старое могло развиться, только видоизменяясь по мере сближения с христианством. На самобытную жизнь земель церковь не нападала; правда, она всегда благоприятствовала тем стремлениям к единению, какие встречала в политической жизни, но действовала тихо, не давала толчков вперед, а только помогала ходу того, что уже само собою, по стечению чисто мирских обстоятельств, приходило в движение. Впрочем, в самомустройстве церкви было нечто, отчасти совпадавшее с тем сочетанием самобытности частей с единством целого, которое лежало в недрах стихий русской жизни. Таким образом, под первенством митрополита всея Руси устраивались епископства в главных городах земель, и обок политической автономии земли возникала в той же земле и церковная автономия.
Справедливо говорят, что нужно много времени, пока вырастет молодое посаженное деревцо. Политические и гражданские идеи, с которыми должен был ознакомиться русский народ после принятия христианства, не могли скоро воплотиться и окрепнуть. Власть все еще выражалась собиранием дани с подвластных народов; это продолжало быть ее главным признаком, но с княжеским значением осязательнее и прочнее соединилась нравственная обязанность защищать землю от внешних врагов и творить в ней правый суд. Эта идея существовала уже и в древности, в эпоху призвания князей, если, повторим, оно действительно было так, как передает его предание, если только слова, произнесенные новгородскими славянами и их союзниками: “идите володеть нами по праву”, не вложены (как мы сильно подозреваем) впоследствии людьми, получившими уже большее развитие и знакомыми с идеею права. Но, несомненно, идея эта сознавалась язычниками очень слабо и еще слабее воплощалась в жизни.
Допустим даже, что князья действительно призывались для внутреннего порядка и внешней защиты: все-таки это делалось в такой век, когда люди в своих поступках соображались более с побуждениями, страстями и обстоятельствами, чем с сознанием справедливости. Понятно, что князья заботились усерднее о своих ближайших выгодах, чем о порядке в земле и о спокойствии ее жителей; притом же стечение обстоятельств и положение русского края повели к тому, что нравственное значение призвания князей с устроительными целями должно было ослабиться и даже совсем забыться в первые же времена. Мы видели, что князья стали наездниками и обирателями подвластных народов; само по себе разумеется, что их отношения к покоренным были не те, какие могли быть к призвавшим их добровольно, а впоследствии, когда число покоренных стало больше числа призвавших, отношения их к тем и другим стали одинаковы. В итоге выходило все равно — были ли князья вначале призваны или же они овладели посредством оружия всеми безразлично, — последующие обстоятельства поставили их так, что они для славяно-русских народцев могли быть только вроде атаманов разбойничьей шайки, называемой дружиною, и более ничем.
Христианство, внушая князьям вообще нравственные понятия, возродило и выдвинуло вперед то нравственное значение княжеского звания, которое лежало в самой его сущности, как в звании правителя; принявши крещение, князь должен был почувствовать, что на нем лежит долг, что если он пользуется выгодами и почетом своего звания, зато и сам обязан понести на себе труд за других; языческий эгоизм страстей должен был хотя бы до некоторой степени подчиниться христианской идее служения обществу. На князя христианина возлегла обязанность употребить свою власть и значение на распространение христианства между подвластными: это представлялось ему как средство для собственного спасения души; таким образом, для самого князя явилась иного рода польза быть князем, кроме собирания дани и собственного обогащения. Князь христианин, князь — распространитель христианства постоянно находился в связи и общении с духовенством; близко знакомился с церковным порядком и стал переносить приемы церковного быта в сферу своего княжеского управления.
Вот, князья познакомились с Кормчею; они должны были сообразно с нею устанавливать у себя степени подчинения церковному суду и указывать границы церковного ведомства; плодом этого были дошедшие до нас уставы о церковных судах Владимира, Ярослава и др. Этого мало; в Кормчей князья нашли, кроме церковных законов, еще и гражданские и из них узнали что такое было у образованных народов мирское письменное законодательство, как установлялись права, обозначавшие гражданскую жизнь, что почиталось преступлением и как преступление наказывалось. Эти “градские” законы византийских царей, встречаемые при наших старых Кормчих, правда, не были у нас обязательным кодексом, но несомненно послужили моделью законности и даже нередко практически прилагались к делу — по силе того уважения, которое в народах менее образованных существует к народам, стоящим выше их по образованию. Вместо того, чтобы быть наездником и грабителем, христианство требовало от князя, чтобы он был правителем, судьею, защитником и охранителем своего народа; церковь указывала ему впереди идеал главы государства.
Но до этого идеала было далеко; его не допускали закоренелые нравы, понятия и взгляды народа.
II
Нет ничего ошибочнее, как воображать себе Владимира и Ярослава монархами и, хваля за мудрое строение государства, обвинять их за отеческую слабость, с какою они, по мнению некоторых, разрушив собственную работу, раздавали волости своим сыновьям и тем раскрыли дорогу бесконечным ссорам и усобицам. Если уж приходится хвалить или порицать этих деятелей давно минувших веков нашей истории, то их скорее можно похвалить за тот раздел Руси между сыновьями, за который их порицали. Мы так думаем именно потому, что этот факт приводил Русь к единству, а не отдалял ее от него. Впрочем, ни Владимир, ни Ярослав не могли иметь таких понятий о единстве Русской земли, какие выработались в более близкие к нам времена. Для них, как и для всех их современников, Русь, в обширном смысле этого слова, была все еще преимущественно скученностью народцев, обязанных платить дань Руси в тесном смысле, “иже дань дают Руси”. Куда досягало княжеское собирательство дани, там была и Русь; следовательно, Русь могла расширяться и сужаться, смотря по обстоятельствам: по отношению к киевскому князю политический состав Руси не имел в себе ничего органически единого, кроме платежа ему дани.
Но с христианством возникало для нее другое единство — единство веры, а вместе с нею возникала потребность и единства приемов управления, насколько вера касалась общественной жизни. Для такого-то единства раздача волостей сыновьям была не помехой, а скорее содействием. Это единство было гораздо прочнее тогда, когда по разным землям, прежде по отношению к власти, политически соединенным одним платежом дани киевскому князю, уселись сыновья этого киевского князя, чем тогда, когда бы там сидели бояре или посадники, не связанные между собой единством рода: такие посадники со своими дружинами при первой же возможности отложились бы от Киева и в разных местах появились бы свои Роговолоды и Туры, каких мы видели у кривичей и дреговичей при начале княжения Владимира. Мы в подробности не знаем тех средств, какими не допускали до этого Владимир и Ярослав, но по естественному ходу вещей, при первой слабости киевской власти, необходимо угрожал бы разрыв плохо сшитых кусков разношерстной ткани, чему можно уподобить тогдашний агломерат народов, плативших Киеву дань. Заметим еще, что власть Киева над землями легче могла держаться прежде, пока все ограничивалось только платежом дани, а затем ничего больше не требовалось, — чем тогда, когда христианство породило иные требования, при которых было необходимо теснейшее соприкосновение власти с народною жизнью: распадение было неизбежно, если бы не явились события, послужившие мерами к его предотвращению.
Киевская власть могла поручить воеводе Волчьему Хвосту укрощать радимичей и заставить их платить дань и возить повозы, но киевской власти не было возможности следить за механизмом управления, правосудием, распространением христианства и безопасностью отдаленных земель; пришлось бы поверить все княжеским боярам и передать им такую власть, которая довела бы их до значения самостоятельных владетелей, и результатом такого порядка вышло бы то, что — либо наместники отложились бы от Киева, либо земли, недовольные ломкою старых обычаев и тягостью киевского управления, воспользовались бы слабостью последнего и приобрели независимость. Водворение князей в различных землях предохранило от опасностей того и другого рода. То, что иначе должен был делать киевский князь, управляя отдаленными краями, то делал теперь князь, помещенный в самой среде края, далекого от Киева, и дело его, конечно, должно было пойти удачнее, потому что круг действия был более узок. Несомненно, умножение князей в землях и городах было одним из важных средств распространения христианства, а вместе с тем и водворения начал цивилизации в русских землях. Единая православная вера, единый книжный и правительственный язык и единый для всех земель княжеский род — вот были краеугольные камни постройки новой русской, христианской жизни, внутреннего национального единства, вместо прежней внешней связи, основанной на наездническом вымогательстве дани. Положение земель, их извечные обычаи были таковы, что разветвление княжеского рода не приводило к возникновению независимых государств из княжеских уделов без особых новых толчков, сообщаемых жизни историею.
Православная вера боролась только с тем, что прямо мешало ее распространению, не уничтожая того, с чем была какая-нибудь возможность ужиться. Славянин, получив христианство из Византии, мог оставаться славянином, не обязываясь делаться византийцем, и только свободно, без всякого внешнего натиска, заимствовал из более образованного общества то, чего не находил у себя. Древние понятия об автономии земель и их самоуправлении продолжали существовать, не вытесняемые, как выше сказано, новыми элементами. Случилось только такое изменение: старинные наименования этнографического свойства — древлян, северян, радимичей, кривичей и т.п., стали заменяться названиями по главным городам земель. Стали говорить: земля Полоцкая, земля Смоленская, земля Русская (киевская), земля Черниговская, земля Рязанская, земля Суздальская, земля Новгородская и т.д. Перемена эта произошла, вероятно, во-первых, вследствие усилившейся тяги к городам, где, при власти киевских князей, был центр собирания дани; во-вторых, оттого, что этнографические наименования не сходились в точности с понятиями о земле, и одна и та же народная ветвь могла разбиваться на несколько земель: так, еще в глубокой древности, при Рюрике и Олеге, кривичи были и в Полоцке и в Смоленске, но составляли два различных центра и, следовательно, две разные земли.
Под главным городом состояли другие города, иначе пригороды, которые, смотря по благоприятным обстоятельствам, иногда возвышались более других, и к ним тянула их собственная территория, носившая также название земли по имени своего города: так, в земле Рязанской была земля Пронская, в земле Полоцкой земля Витебская; иногда такие возникшие земли со своими городами продолжали пребывать частями общей земли, иногда стремились к выделению и обособлению. Где город, там земля; где земля, там город. Земля — то была совокупность населения, связанного сознанием своего ближайшего пункта единения, что не препятствовало этому населению сознавать свое единство, более далекое с другими землями. Земля была община, имевшая средоточие в городе, а при размножении князей — и своего князя в том городе.
Автономия земли выражалась часто повторяемыми в наших летописях фразами: “Сошлась вся земля, двинулась вся земля”. При понятии о земле существовали понятия о волости и княжении. Волость — не то, что земля, и не то, что княжение, хотя эти понятия нередко совпадали одно с другим. Волостью называлась совокупность территорий, состоящих под единою властью, будь эта власть город или князь. Это мы ясно видим из договоров Новгорода с князьями, где пересчитываются новгородские волости, т.е. территории, принадлежащие Великому Новгороду: Вологда, Югра, Терский берег, Пермь, Двина, Волок-Ламский; все они отличаются от собственно Новгородской земли, которая впоследствии является разбитою на пятины, и в эпоху независимости Великого Новгорода, в его договорных грамотах никогда не поминается в числе волостей. Точно так же Киев владел Деревскою, или Древлянскою землею; то была его волость, но не земля; у Киева была своя земля, которой средоточием или выражением служил он сам. В том же смысле понятие о волости, прилагаясь к князьям, различалось от понятия о земле.
По разделении Руси между сыновьями Ярослава, сын его Всеволод получил Переяславль близ Киева и Суздальскую землю; Переяславль и Суздаль составляли одну волость по отношению к князю, но не составляли одной земли. Часто волость и земля совпадали между собою, так что одна и та же территория была в одном объеме и волостью и землею. Но волостью она была по принадлежности или подчинению, а землею по автономии и по самоуправлению. Волость иногда совпадала и с княжением, так как с понятием князя соединилось понятие и о власти; но не всегда существовало такое совпадение; в одной волости, по ее принадлежности верховному городу, и в одной земле, по ее автономии, могло разом существовать несколько княжений. Так в Киевской земле, например, мы видим по нескольку князей разом, а следовательно, и несколько княжений, и все они находились в одной земле. То же самое мы встречаем более или менее во всех землях. Княжение не давало права на образование новой земли: не потому была земля, что там был князь, а скорее князь являлся именно там, где была уже земля.
В отношении к волости — то же. Великий Новгород давал приглашенным князьям города в кормление; то были княжения этих князей, но никогда не волости; как волости, управляемые ими города и территории принадлежали Великому Новгороду. Слово “волость”, означая вообще принадлежность территории, принималось также в теснейшем смысле, как часть земли или княжения, когда приходилось обозначить, куда эта часть принадлежала. Таким образом, если нужно было сказать о двух или трех селах и указать, к какому городу они тянули, то называли их волостями этого города; так, под 1176 годом говорится о двух селах, Лопастне и Сверилеске, и они названы черниговскими волостями. Смысл принадлежности перенес слово волость на частное имение князя, боярина и вообще землевладельца; и в таком-то смысле в договорах Великого Новгорода с князьями ставилось условие, чтобы князь не смел отымать волостей у мужей новгородских. В более позднее время, когда под татарским влиянием вечевой строй упадал, а княжеская власть возвышалась, волость означала подразделение княжений, так что каждое княжение подразделялось на волости.
Все эти единицы поземельного деления переплетались между собою, то совпадая одна с другой в своем значении, то отделяясь одна от другой, смотря по обстоятельствам, так как в период до татар все подлежало случаю и стечению обстоятельств; но всегда оставалось прежнее понятие: где земля, там должно быть вече — земское собрание; ни волость, ни княжение не условливали непременного бытия веча, хотя и часто случалось, что на вече сходились люди, составлявшие одну волость, одно княжение; понятие о вече, однако, принадлежало исключительно только понятию о земле. Вече было выражением автономии последней, а не волости, не княжения.
Веча существовали в незапамятные времена. Варяжские князья не уничтожили этого коренного признака славяно-русской жизни, да и не могли и не старались его уничтожить, в ту эпоху, когда власть княжеская ограничивалась собиранием дани; понятие о подвластности только и выражалось платежом дани, когда вопрос, влагаемый летописцем одному из древних князей: “Кому дань даете?”, был равносилен вопросу: “Кому вы подвластны?” Поэтому неудивительно, что по принятии христианства и по разделении на княжеские уделы краев, прежде плативших дань Киеву, мы видим полное господство вечевого начала во всех землях. К большому сожалению, наши летописи не дают нам возможности ни исторически проследить деятельность веч, ни определить степень их значения и характера в разных землях. Тому виною характер самых наших летописей. Они по преимуществу говорят о внешних событиях и, главным образом, следят за деятельностью князей, а потому их справедливо в этом отношении можно назвать княжескими.
Причину тому следует искать в том законе человеческой природы, что в обществе, в котором еще мало развито стремление к размышлению, впечатления обращаются исключительно ко внешности и исключительно останавливаются на крупных явлениях внешнего мира; князья же были органами внешней деятельности общества. Следя за рассказом наших летописцев, мы легко заметим, что их вниманию подвергались такие события, которые почему-либо выходили из уровня обыденной жизни и нарушали ее однообразие. Только это наши летописцы и считали достойным записывания. Из-под пера наших летописцев едва ли ускользнула хоть одна война или усобица, как бы ничтожною она нам теперь не представлялась, потому что каждая война или усобица вела за собою движение или перемены в течении обыденной жизни; редко, впрочем, летописец вдавался в ее причины, а если и касался их, то только со стороны внешних признаков: исследование было не по головам тогдашних писателей. Летописцы замечали каждое мало-мальски поражавшее их естественное явление: затмения, метеорологические феномены, появление комет, даже сильные грозы; описывали общественные бедствия: голод, мор, пожары; но то, что составляло ряд нормальных, обычных, повседневных жизненных явлений, их мало интересовало. Наши летописцы очень скупы на известия, из которых можно было бы узнать об общественной и домашней жизни наших предков, и множество вопросов, для нас наиболее любопытных, остается и, вероятно, навсегда останется без ответа.
Мы, например, знаем, что некоторые города вели значительную торговлю; но как и куда шла эта торговля, насколько те или другие обстоятельства ей благоприятствовали, какие предметы составляли ее главную силу, в каком размере и кем она велась, — этого напрасно станем мы спрашивать у наших летописцев; по неизменным свойствам умственного развития общества, среди которого жил летописец, он не счел нужным ничего подобного описывать или записывать: в его голову не могла прийти и мысль, что потомкам его гораздо любопытнее было бы знать об этом, чем о мелких драках князей между собой. Мы знаем, например, что у нас были училища, были люди книжные, писались сочинения духовные и светские, были певцы, прославлявшие подвиги князей и т.д.; но летописцы не сообщили нам, где и как устраивались эти училища, чему там учились, не назвали нам ни одного из древних произведений словесности, стяжавших в свое время славу. Если бы случайно не было открыто “Слово о полку Игореве”, мы бы, с нашими летописцами, не имели понятия ни об этом сочинении, ни о существовании Бояна, соловья старого времени. Как одевались предки наши, что ели и пили, как строили свои терема, как отправляли свои празднества — ничего почти об этом не узнаем из летописей.
Даже о борьбе язычества с христианством мы узнаем кое-что из духовных сочинений старого времени, а совсем не из летописей. Неудивительно, что при этом летописцы не замечали и не считали нужным замечать таких обыденных и неважных в их глазах явлений, каковы, например, сходбища людей на совещания о своих делах. Для наших летописцев все это было слишком обычно, а потому недостойно записывания, так как этим не нарушалось или слишком мало нарушалось житейское однообразие. Есть у наших летописцев места, где они простодушно отмечают целый год словами: “Не бысть ничтоже”. На их языке это значило: не произошло ничего такого, чтобы остановило их внимание своей необычностью. Мудрено ли, что при таком основном взгляде на окружающий мир летописцы мало сообщают нам известий о вечах. Они упоминали о них только тогда, когда дело шло об исключительных, нарушавших обычную жизнь случаях, в которых участвовали веча, да и тогда не всегда называли их по имени, а обозначали признаками, например: “сдумали, сдумавше” кияне, ростовцы, суздальцы и т. д. Или же просто, описывая события, они давали знать своим описанием, что эти события сами по себе такого свойства, что неизбежно предполагают предварительные народные совещания, как, напр., видим в выражениях “прияша”, “предашася”, “послаша”; или же представляли горожан говорящими, но приводили содержание их речи с местоимением “мы”, а это само собою, по здравому смыслу, предполагает бывшее между горожанами совещание.
О вечах в Новгородской и Псковской землях сохранились более полные и подробные летописные известия. Такая кажущаяся особенность повела некоторых к заключению, что в самом деле Новгород и Псков представляли в нашей истории исключительность и что в этих городах развились республиканские начала, тогда как общественная жизнь в других русских городах устроилась совсем иначе. Было мнение, приписывавшее эту особенность Новгорода и Пскова влиянию иноземцев, с которыми Новгород, как известно, вел торговые сношения. Нет ничего неосновательнее такого предположения. Стоит только взвесить положение, какое занимали приезжавшие в северно-русские города торговые немцы, чтобы видеть, как мало влияния могли они оказать на нравы и обычаи русского народа.
В Новегороде, сидя в своем немецком или готском дворе, эти иноплеменные гости не имели с жителями Новгорода никаких сношений, кроме оптовой торговли, да и та не происходила ни в каком другом месте, кроме самого иноземного двора. По-русски говорить они не умели и объяснялись с новгородцами через переводчика. Приезжавшая весною в Новгород артель ганзейских торговцев осенью возвращалась домой; эта артель носила название летних гостей; на смену ей прибывала новая артель, называвшаяся зимними гостями, и в свою очередь проживала в Новгороде только до весны. В такое короткое время иноземцам невозможно было ни научиться по-русски, ни освоиться с русскою жизнью до того, чтобы оказывать на нее влияние. Притом же ревнивое и осторожное ганзейское правительство не дозволяло своим торговцам учиться по-русски из опасения, чтобы кто-нибудь не заводил с туземцами торговых сношений, выгодных только для себя и невыгодных для всего немецкого торгового общества.
Избегали также посылать несколько раз одних и тех же торговцев в Новгород. Приятельских и братственных отношений новгородцев с немцами мы не видим; напротив, легко заметить постоянное нерасположение одних к другим, которое не всегда сдерживалось и проявлялось в виде обоюдных кровавых драк и убийств; иногда по этому поводу прерывалась вся торговля между обоими народами на более или менее продолжительное время. Немец смотрел на русского как на грубого мужика, которого по причине его невежества легко надувать; немец старался держать этого мужика, так сказать, в черном теле; у Ганзы было предвзятое правило всеми силами не допускать русских чему-либо научиться: иначе русские дошли бы до такого состояния, что не позволили бы немцам эксплуатировать себя в своей стране; зато и русский, в своем беспросветном невежестве, при своем племенном простодушии, позволяя себя обманывать немцам, не пропускал случая отомстить разом немцу за все и ободрать его, как только представится возможность.
Новгородские люди несравненно реже ездили за границу, чем немцы в Новгород; их посещение немецких земель не нравилось немцам, и последние старались не допускать новгородцев до таких поездок. Немцам казалось удобнее самим ездить в русские земли и сбывать русским всякую дрянь, заранее подготовленную к такому сбыту, чем допускать покупателей приезжать к продавцам и выбирать товары по своему вкусу. Как же при таком взаимном обращении могло образоваться какое бы то ни было влияние одного народа на нравы другого? Да притом же что такое заимствовали бы новгородцы от немцев, если бы в самом деле была возможность что-либо заимствовать от них?
Новгородский строй политической жизни не имеет подобия с устройством немецких городов: если начать сравнивать наш новгородский строй с подобным в других землях, то окажется, что Новгород в этом отношении ближе к древним греческим республикам, чем к средневековым немецким городам. Топографические особенности и исторические обстоятельства действительно положили на Новгород своеобразный отпечаток, по которому он разнился от других русских городов более, чем остальные разнились друг от друга; но это является уже собственно в период татарского владычества над Русью, когда в других русских землях возникал уже иной жизненный строй, противоположный тому, какой существовал до татар, между тем как Новгород, не подвергшись вначале татарскому погрому, защищаемый от прочих русских земель дремучими лесами и непроходимыми болотами, и, наконец, по своему географическому положению державший в своих руках всю русскую торговлю и через то более всех богатый, оставался с старинными формами, дорожил ими, крепко стоял за них и только постепенно, мало-помалу уступал силе новых форм, которые рано или поздно должны были охватить всю Русь и истребить в ней остатки старого порядка.
Так как о Новгороде в период после татар мы знаем больше, чем в татарский период, то вообще, не давая себе труда вникнуть в важный перелом политического строя, произведенный татарским погромом, мы легко впадаем в ошибку и признаки позднейшего времени переносим на предшествовавшее время. Старина, составлявшая особенность Новгорода в тот период, когда в остальной Руси вырабатывался новый порядок, принадлежала прежде не только Новгороду и его меньшому брату Пскову как особенность этих только земель, но составляла общие для всей Руси признаки господства вечевых начал. Никакие исторические данные не дают нам права заключить, чтобы Новгород, по главным чертам своего общественного состава, в давние времена отличался от остальной Руси, более чем как позже в XIV и XV веках. Должно, кроме того, остерегаться, не относить к миру фактов того, что собственно составляет только свойство летописей.
Так, об Новгороде и Пскове остались специальные летописи, которые, так сказать, полнеют и делаются подробными уже в тот период, когда Новгород и Псков резко отличались от остальной Руси своим строем. Известия о событиях дотатарского периода в тех же летописях гораздо короче, а мы легкомысленно и без разбору готовы относить и к XII и XI векам то, что говорится о XIV и XV О многих других русских землях: о Черниговской, Рязанской, Полоцкой и Смоленской, до нас вовсе не дошло специальных летописей. Но мы имеем местные, специальные, летописные повествования о землях Киевской, Галицкой и Суздальской. И что же? При всех упомянутых выше качествах наших летописцев, мешающих нам узнать наш внутренний быт, легко понять, что общественный строй этих земель был один и тот же, как и новгородский, а следовательно, последний в своих основных чертах никак не был продуктом каких-нибудь особенно сложившихся обстоятельств, а еще менее иноземного влияния.
В Суздальской летописи под 1176 годом есть драгоценное известие; летописец проговорился, и, в противность своему обычаю замечать только необыкновенные события, высказал то, что делалось на Руси обыденно и повсеместно во всех русских землях: “Новгородцы бо изначала и кияне и полочане, и вси власти, аки на думу на вече сходятся и на чем старейшие сдумають на том пригороды стануть”. Это известие XII века указывает ясно, что обычай вечевого совещания был повсеместен во всех русских землях в одинаковой степени. Его сила и живучесть в Южной Руси подтверждается тем, что даже в XVI веке сохранялось это название в смысле народной сходки, хотя это делалось уже в те времена, когда другие условия политической жизни уже вытеснили большую часть древних понятий и наложили новый отпечаток на народные нравы.
Вообще древняя славянщина не любила точных форм; неопределенность, отсутствие ясных рубежей составляет характер славянской жизни, а русская отличалась этим в особенности. Поэтому и понятие о вече имело ту же неопределенность, и под этим именем разумелось вообще всякое народное сходбище, как бы оно ни составилось, если только оно думало изображать собою выражение воли земли или части земли, сознавшей до известной степени в данное время за собою автономию. Мы сказали, что средоточием земли был город; когда понималась земля независимая и состоящая из частей, из которых каждая носила в местном смысле название земли, то средоточием такой сборной земли был старейший город и в нем собиралось вече, выражавшее собою всю землю; под старейшим городом были пригороды, села и волости: в каждом из пригородов могло быть также свое вече, т. е. совещание той части сборной земли, которой ближайшим средоточием был пригород; наконец, вече, как народное сходбище, могло быть и в каждом селе, как скоро это село имело общие свои интересы и члены его имели причину сходиться на совещание о делах своего села. Но пригороды и всякие поселения в земле зависели от старейшего города в том смысле, что части земли, взятые каждая отдельно, зависели от целой земли, — иначе, все вместе зависели от себя вполне: потому-то вече пригорода не имело полновластия и зависело от веча старейшего города.
III
Отношение пригородов к старейшим городам, иначе пригородных или малых веч к вечу большому, в главном городе — одна из важнейших жизненных сторон в Древней Руси. К сожалению, по скудости материалов этот вопрос остается малоразъясненным и обработанным. Мы поневоле должны допускать предположения на основании немногих данных, иногда обоюдотолкуемых. Прежде всего надо уяснить себе: что такое город и как он возник в русской славянщине?
В глубокой древности славяне жили дворами. С разветвлением семей дворы размножались. Их соединяла сначала родовая связь. Дворы, соединенные между собой, составляли села. Частые опасности от иноземцев вызывали потребность самозащиты и самосохранения. Это поневоле сближало и соединяло жителей отдельных сел. Необходимы оказались центры такого соединения. И вот жители расположенных близко между собою сел строили укрепленные места, принадлежащие всем им вместе и для всех в равной степени служившие в случае надобности убежищем. Такие укрепленные места назывались градами или, по русскому наречию, городами. Вообще город означал место, обведенное оградою, напр. частоколом или плетнем, и это слово однозначительно со словом “огород”.
Построить город значило вначале обвести загороду. Простые загороды были в древности достаточным местом защиты, и туда прятались славяне, когда слышали о нашествии неприятеля. Туда уносили они с собою все, что было драгоценно в их простой жизни, а жилища свои оставляли на произвол судьбы: в случае разорения возобновить их было нетрудно — при обилии лесов и несложности постройки. Естественные условия помогали защите: выбирали для городов такие местоположения, которые были сами по себе недоступны; кроме того, деревянные загороды по надобности обводились еще и рвами, называемыми в древности греблями. Обычай убегать из своих жилищ в города сохранялся очень долго, даже в такие века, когда жизнь значительно усложнилась; так, на Руси в XVI и XVII веках жители с приближением неприятеля убегали в город “в осаду”, покидая свои жилища.
Город — место самохранения и сберегания имуществ естественно сделался скоро местом сходбищ и совещаний тех, которые строили этот город, а также и местом управления, когда внутренние безладицы заставили их додуматься до необходимости иметь управление над собою. Окрестность стала тянуть к городу. Естественно было желать селиться ближе к городу, чтобы в случае опасности можно было скорее поспеть в убежище, и потому-то около городов стали возникать поселения и назывались посадами. Посад становился многолюднее, чем были прочие села, и делался местом всяких сношений, пунктом обмена произведений или торговли. В самом городе, т.е. укреплении, помещалось начальное лицо края, признаваемое жителями, тянувшими к городу, а при нем собиралась и ратная сила, державшая порядок и защиту.
Так создавались города жителями кружка селений, почувствовавших сначала нужду в самозащите, а потом и в постоянном, общем для них управлении. Эта совокупность селений по отношению к связи между ними носила самое простейшее название — земля, обозначая не только пространство, на котором все жили и которое все считали своим, но и тех, которые на нем жили. Понятно, что земля и город были равнозначительны: город не значил ничего, кроме той же земли, нашедшей для себя средоточие. В городе сходилась земля, и потому словом город стали заменять слово земля, и в силу такой однозначительности вместо — земля Северская стали говорить — земля Черниговская или просто Чернигов; вместо земля — словен ильменских, стали говорить — земля Новгородская или просто Новгород и т.д. Но земля, как собрание людей, расширялась, захватывались новые пространства, делались выселки из старых поселений, основывались и возрастали новые.
Жители новых по месту жительства отдалялись от своего города; трудно и неудобно им было для самозащиты поспешать туда, и вот явилась необходимость строить другие центры защиты, и они строили их; но так как они были связаны родовой связью с теми, которые строили большой старейший город, то они с своими новыми городами продолжали оставаться в прежнем неразрывном единении с городом старым, служившим общим выражением той земли, которой принадлежали их деды и отцы и они сами. Таким образом, построенные ими новые города находились в зависимости у старейшего города и в отличие назывались меньшими, или пригородами. Пригороды строились по распоряжению всей земли, т.е. по решению веча в старейшем городе, в видах защиты земли, обыкновенно там, где наиболее могла угрожать внешняя опасность. Иногда пригороды с их территориями населялись переселенцами прямо из старейшего города; так было, между прочим, в Двинской земле, куда переселялись новгородцы с промышленными целями; чаще же их ставили жители окрестных поселений по воле всей земли или старейшего города.
Но бывали случаи, когда из старейшего города жители выходили на новоселье вследствие недоразумений и волнений, и тогда построенные ими новые города стремились не оставаться пригородами старого, а хотели быть независимыми. Такой пример представляет нам Вятка; эта новгородская колония никогда не хотела повиноваться своей метрополии, сделалась главою особой земли и имела свои собственные пригороды. Были еще пригороды иного рода: те, которые основывали князья и населяли разного рода пришельцами и переселенцами. Так поступал Владимир Святой, когда строил в Киевской земле города и населял разного рода людом — и словенами новгородскими, и кривичами, и чудью. Так возникли некоторые города в Северо-Восточной Руси, между прочим Владимир-на-Клязьме; к тому же разряду следует, вероятно, отнести Москву, а на юге образчиком построения таких городов может служить Холм, основанный Даниилом Романовичем. Такие города, населенные пришельцами отовсюду, находясь на почве, принадлежавшей известной земле, считались на этом основании пригородами старейшего города; но, не связанные со старейшим городом узами происхождения подобно другим, они показывали стремление к самостоятельности, а при благоприятных условиях покушались стать выше старейших городов и сделаться главою земли. Так-то выбился Владимир из-под зависимости Ростова и сделался старейшим городом.
Степень зависимости пригородов от городов определяется в общих чертах словами Суздальской летописи: “На чем старейшие сдумають, на том пригороды стануть”. Но здесь не разумелось такого рабского подчинения, при котором жители пригородов были бы не более как безгласные исполнители воли своих господ. Пригороды должны были сообразоваться с постановлениями старейшего города не потому, чтобы старейший город был их владыка, а потому, что старейший город изображал средоточие всей земли, и его вече было собрание не горожан, а земляков, членов земли, которой часть составлял пригород. Если житель пригорода находился в послушании у старейшего города по своей принадлежности к пригороду, то в то же время он был полноправный участник веча по своей принадлежности к земле, как земляк. В таком смысле следует понимать те известия, когда, повествуя о вечах, собиравшихся в старейшем городе, летописцы говорят: “Сошлась вся земля”. Но встречались примеры, когда на вече в старейший город особенно приглашались для взаимной думы жители того или другого пригорода…
Так, например, в 1132 году в Новгороде, по сказанию Новгородской летописи, была “встань великая в людех”, и тогда были призваны на совет псковичи и ладожане. Подобное несколько раз повторялось в новгородской истории. В известиях о других краях русских встречаются случаи, когда летописец, рассказывая о вече, поименовывает города, участвовавшие на собрании земли своей; так, под 1158 годом говорится, что “ростовцы, суздальцы, владимирцы и вси” (следовательно, люди всех пригородов) собирались на вече. Под 1175 годом участвовавшими на вече поименованы ростовцы, суздальцы, переяславцы, владимирцы. К сожалению, тут и останавливаются наши знания: при каких условиях созывались — особенно жители пригородов, по принадлежности к местной корпорации на общее вече — неизвестно. Соображая вообще характер неопределенности во всех отправлениях тогдашней общественной жизни, кажется справедливым будет предположение, что твердых и неизменных правил насчет этого нигде не существовало; все зависело от обстоятельств.
Повсеместно в русских краях мы встречаем тот важный факт, что некоторые пригороды возвышались по значению перед другими своими собратьями; иные, не выходя из связи с главным городом, достигали почти равного с ними значения; иные же стремились вырваться из-под зависимости старейшего города и стать средоточием собственной вольной земли. Таким образом, мы встречаем пригороды с большим значением перед другими: в Полоцкой земле — Витебск и Минск, в Смоленской — Торопец, в Рязанской — Пронск, в Черниговской — Новгород-Северский, в Галицкой — Перемышль; в Ростовско-Суздальской земле в древнейшие времена являются два города, равные по значению между собою — Ростов и Суздаль, потом возвышается Владимир и из пригорода делается главным городом земли; часть этой земли с пригородом Тверью отделяется и делается самобытною землею, главою своих собственных пригородов; из той же Владимирской земли выделяется с своей территорией бывший пригород Москва и делается средоточием собственной Московской земли, а потом подчиняет себе и бывший свой главный город Владимир.
В Новгородской земле Псков, бывший пригородом Новгорода, успел подняться до того, что Новгород сам признал его независимость, довольствуясь тем, что последний именовал Новгород своим старшим братом, а себя называл младшим. В то же время в Новгородской земле показывал стремление к возвышению и Торжок. В XIII веке он был настолько значителен, что вступал в спор с властью старейшего города, и Новгород уступал ему. Например, в 1229 году Новгород отправил туда посадника, а новоторжцы его не приняли. Пригород возвышали обстоятельства; местоположение сообщало пригороду силу, если главному городу трудно было расправиться с ним в случае непослушания; торговля, обогащая его жителей, давала ему вес и значение. Иначе, стремление пригорода к самостоятельности наказывалось как измена земле. Тот же Новгород не так снисходительно поступил с другим своим пригородом, Ржевою; когда она вздумала не платить дани, новгородцы опустошили огнем всю ее волость.
Много помогало возвышению пригородов особое княжение; как скоро в пригороде появлялся свой князь, то пригород через то самое пользовался большей автономией и хотя не освобождался от зависимости старейшего города, но возвышался перед другими пригородами, не имевшими своих князей. Впрочем, вообще пригороды везде пользовались в известной степени автономиею в своих местных делах, если только это согласовалось с интересами старейшего города. В наших летописях есть известие о таких случаях, когда пригороды составляли у себя веча и решали судьбу свою; так, в 1171 году белорусский город Друцк выбрал себе князя Рогволода, и главный, или старейший город земли, Полоцк не противился ему; в 1433 году новгородский пригород Порхов заключил договор с великим князем литовским Витов-том, и Новгород утвердил этот договор.
Не должно думать, чтоб вече само по себе, как сходбище, знаменовало какую-нибудь верховную власть: оно было только ее выражением; верховная власть по внутреннему смыслу оставалась не за вечем, а за землею. Это понятие о самоуправлении земли является еще в глубокой древности, переживает многие века, противные обстоятельства и невзгоды, уцелевает при ином государственном строе страны. Так как в глубокой древности древлянские послы говорили Ольге, что их послала земля, так в Смутное время Московского государства, в начале XVII века, московские послы под Смоленском говорили полякам, что их послала земля с своим приговором и они сами могут быть только слепыми исполнителями ее воли. Между тем в это время земля уже составляла совокупность тех частей, из которых каждая считала себя некогда самостоятельной землей, и притом уже в смысле единодержавного тела. Дело защиты отечества против поляков и восстановление престола совершилось именем всей земли. Несмотря на самодержавную власть царей, они сами все еще иногда питали уважение к земле, собирали земские думы и желали знать мысль и волю земли, которою управляли. Только с преобразованием России на западный образец забылось значение земли под влиянием новой бюрократии, не имевшей с землей ничего общего по роду происхождения.
В дотатарский период Русь только чувством, а не размышлением понимала единство своего бытия и не додумалась до какого-нибудь веча веч — сходбища всех земель, выражения их федеративной связи. Земли, по-видимому, стремились не к соединению, а к раздроблению: в землях, как мы уже показали, возвышались города, которые со своими территориями имели, если не в настоящем, то в будущем, задачу обособления. Но зато начало духовного единения не только не умирало, а развивалось и укреплялось с распространением православной веры, при отсутствии вотчинного права в княжеском управлении.
IV
Те заблуждались, которые воображали, что древние князья были вотчинники или владельцы своих уделов, точно так же, как неверно думают те, которые в деле преемства князей придают большое значение родовому старейшинству между членами Рюрикова дома. Один из талантливых писателей по русской истории, г-н Сергеевич, справедливо заметил, что мнение о старейшинстве между князьями вызвано некоторыми выражениями источников, взятыми отрывочно, вне связи с другими свидетельствами тех же источников, которыми необходимо было воспользоваться для уяснения их действительного смысла, и притом частные определения отдельных договоров приняты за обычаи родового быта. Действительно, всматриваясь в дело без предвзятых заранее мнений, окажется, что между князьями не существовало никакого юридического старейшинства, кроме того, которое неизбежно указывала природа, да и то выражаемо было в неопределенных чертах, которым можно придавать теперь различный смысл.
Тот князь, который был старее других по летам, назывался старейшим между князьями и имел право быть названным таким именем, а у нас стали подобные наименования принимать за нечто юридическое, независимое от возраста, за нечто такое, что давало бы этому князю право на звание старейшего даже и тогда, когда бы этот князь был моложе других. Понятие о старейшинстве имело и переносное значение: кого признавали сильнее, умнее и влиятельнее других князей в данное время, о том выражались, что он старее других. Наконец, было еще естественное семейное старейшинство: дяди над племянником, как брата отца и, следовательно, равного отцу, — старшего брата над меньшим, как старейшего по летам между равными; такие отношения внушали известного рода уважение младших к старшим.
Случаям такого естественного в семейном быту уважения у нас ученые придавали юридическое значение. Отец, умирая, скажет сыновьям: “Ты, старший брат, будь вместо меня отцом меньшим, а вы, меньшие, почитайте старшего, как отца”. Такие фразы говорились повсеместно и теперь еще говорятся в семейном быту, но, в сущности, такие фразы принадлежат к разряду тех нравственных сентенций, которые беспрестанно повторяются и редко исполняются; никак нельзя выводить из них юридических обычаев или измерять ими смысл юридических событий; так точно, как на том основании, что в разные времена старики говорили: “Не должно лгать, любите друг друга, не будьте корыстолюбцы”, нельзя полагать, чтоб те, которые слушали подобные нравоучения, исполняли их; даже и тот, кто произносил их, часто совсем был не таков в своих поступках, каков на словах. Прямое, действительное старейшинство князей являлось тогда, когда князь княжил в старейшем городе, и в таком случае насколько город, в котором он сидел, считал себя старейшим по отношению к другому городу, настолько и князь его был старейшим по отношению к князю, сидевшему в меньшем городе или пригороде.
Таким образом, князь, сидевший в Полоцке, был старейшим перед тем князем, который сидел в Друцке или Минске; впрочем, такое старейшинство было действительным настолько, насколько последний князь лишен был благоприятных обстоятельств и не обладал смелою предприимчивостью, чтобы свергнуть с себя это старейшинство: так и поступали князья, сидевшие в тех пригородах, которые хотя и обязаны были признавать волю старейшего города, но не всегда ее признавали, и при первом благоприятном для них повороте обстоятельств, стремились к независимому положению. До унижения Киева, во второй половине XII века потерявшего свое первенство и обедневшего от междоусобий и от натисков кочевников, старейшим между князьями всех русских земель был князь, сидевший в Киеве; но это не давало ему над прочими князьями какой-нибудь власти, и его влияние на других князей измерялось не столько его саном, сколько умом княжившей личности и уменьем показать свою силу. С упадком Киева стал возвышаться Владимир в Северо-Восточной Руси. Ни этот город, поднявшийся недавно из пригорода, ни его князья не имели права на власть над другими князьями и их землями. Тем не менее, однако, князья, сидевшие во Владимире, по стечению обстоятельств были сильны и богаты и потому играли роль старейших между князьями, и многие из князей заискивали их дружбы и покровительства. Недаром певец Игоря выразился о Всеволоде Юрьевиче, что он может Волгу раскропить веслами и Дон вылить шеломом. На самом деле, Всеволод был лично умен и силен, и потому его считали старейшим; а между тем за ним невозможно никакими способами натянуть родового старейшинства над другими князьями.
Право земли и ее верховная власть над собою высказываются повсюду в дотатарское время. Земля должна была иметь князя; без этого ее существование как земли было немыслимо. Где земля, там вече, а где вече, там непременно будет и князь: вече непременно изберет его. Земля была власть над собою, вече — выражение власти, а князь — ее орган. По словам летописца, в половине IX века северные народцы говорили призываемым варягам: “земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет, идите княжить и володеть нами по праву”; то же фактически повторялось в каждой земле при каждом вступлении князя на княжение. Если призвание варяжских князей выдумано, то оно могло быть выдумано невольно, по свойству человеческой природы переносить на отдаленные времена признаки современного быта: что делалось в XII веке, то переносилось воображением на IX.
На Руси сложилось такое понятие: без князя в земле ни порядка, ни охранения, ни суда, ни правды; без князя начнется беспорядок, сильнейшие будут обижать слабейших; роды и семьи передерутся между собой; не будет единодушия ко взаимной защите; набегут чужие и разорят землю; ратная сила не будет повиноваться начальнику, если этим начальником не будет князь. Князь призван володеть, т.е. держать власть, править, защищать; но он не был вотчинником земли. Володеть на древнем языке совсем не значило то, что впоследствии. Князь не был государем — он был только господином. Оттого Новгород, удержавший долее других земель древние формы быта, не хотел в XV веке назвать московского великого князя государем, а давал ему по старине только титул господина; для Новгородцев государем был Великий Новгород, т.е. сама земля новгородская; князь же был только господин, т.е. призванный володеть по праву, иначе — по воле земли. Князя выбирала земля потому, что он для земли был нужен.
Мы видели, что с незапамятных времен у славян были князья, что они были и в славяно-русских землях до прихода варягов. Киевские князья принуждали народы к дани посредством дружины, составленной из разного сброду. Прежних князей заменили в землях князья Рюрикова рода. Сыновья Ярослава, назначенные отцом князьями в разные земли, конечно, в начале держались там также посредством дружины, но скоро освоились с земскою жизнью, а пришлая дружина слилась с местными жителями; с одной стороны, пришельцы делались землевладельцами и членами земли, с другой — в княжескую дружину входили местные жители. Старое вечевое выборное начало вошло в прежнюю колею тем легче, что и до того времени земли, платя киевским князьям дань, внутри не покидали старых обычаев; теперь князья, не ограничиваясь уже одним собиранием дани, а сделавшись, как мы показали выше, по христианским понятиям, правителями, судьями и защитниками земли, сроднились с народными правами и обычаями, и при таком сродстве образовалось понятие, что во всех землях по всей Руси должны быть выборные землею князья, но непременно из единого Рюрикова рода.
Притом же князья умножались, и выбор был большой; трудно было отважиться где-нибудь на избрание князя из другого рода: такой князь не усидел бы, как и случилось раз в Галиче, где вокняжился Володислав, но тотчас же слетел с княжеского стола. Как только где-нибудь осмелилась бы одна партия заместить место, принадлежавшее Рюриковичу, лицом не Рюрикова дома, тотчас составилась бы другая противная партия и призвала бы князя Рюриковича; чувство оскорбления целого рода соединило бы между собою многих князей, хотя без того они жили между собой несогласно. Все они признавали в одинаковой степени за своим родом право княжить на Руси. “Мы не ляхи и не угры, — говорили они, — мы единого деда внуки”. Сознавая это право, они, однако, не иначе могли получать его, как через признание землею, как бы ни добывалось это признание: основывалось ли оно на добровольном выборе, на полном согласии земли, или же князя возводила одна партия, пересилившая другую, или же, наконец, князь с постороннею силою овладевал городом и его землею. В век, когда военная удача внушала уважение, часто бывало, что князь силой заставлял землю признавать свою власть, и земля признавала князя, потому что не могла сопротивляться, но таким образом, все-таки, дело решалось признанием, хотя бы невольным. Если князь и насилием получал в земле княжение, то все-таки должен был, ради прочности, ладить с жителями и заслужить их расположение: иначе при первой возможности призывали другого князя, с посторонней силой, а его прогоняли.
Родовые отношения князей нередко принимались во внимание землями при выборе князей, но не так, как юридическое право, а как нравственное соображение, основанное вообще на понятиях о старшинстве в семейном быту; оно не было настолько сильным, чтобы вытеснить соображения иного рода. Таким образом, дядя, споря с племянником, мог подобрать себе партию, которая поддерживала его, ставила ему в достоинство то, что он был дядя — старший по семейным линиям; но так же точно и племянник находил себе партию, которая ни во что ставила старшинство дяди и стояла за племянника, когда находила его лучше дяди по личным достоинствам. Уважение к старшим издавна существовало у славян; его поддерживала христианская церковь, но оно не обратилось в такой закон, перед которым должны были умолкнуть иного рода выгоды и соображения.
При рассмотрении известных нам случаев вступления князей в свое достоинство о большой части их можно сказать, что единственным правом их было призвание или признание земли. Мы не станем перечислять примеров такого вступления в Новгороде и Пскове; о всегдашнем господстве вечевого начала в этих двух землях не сомневался никто; но мы обратим внимание наших читателей на прочие земли, где по относительной малоизвестности их внутренней истории воображали существование иных начал, противоположных новгородским и псковским. Открывается, что везде, как в Новгороде и Пскове, власть князю давалась землею и зависела от нее. По крайней мере, это без обиняков можно сказать о тех землях, о которых дошли до нас более подробные сведения. В Киеве, в глубокой древности, если нам и не рассказывают прямо об избрании князей, то мы сами видим явные следы, показывающие, что у полян было издревле прирожденным обычаем решать судьбу свою посредством веча. Так, по поводу признания над собою власти казарской, поляне сделали это, говорит летописец, “сдумавше”; следовательно, здесь предполагается существование земской думы или веча. Во время борьбы Ярополка с Владимиром спор между братьями решили киевляне думою; послали к Владимиру и сдали ему свой город, так что он сделался князем вследствие признания земли. По смерти Владимира Святополк получил киевское княжение также по признанию киевлян: он обдарил их и подкупил их; конечно, это относится к немногим знатнейшим, которые имели влияние на громаду народа; но это был путь, правда, нечистый, а все-таки не более как путь, право же заключалось в признании землею.
Мы не знаем, какое участие принимал Киев с его землею при вступлении Ярослава: добровольно ли покинули киевляне Святополка или поневоле должны были покориться победителю, но несомненно то, что по смерти Ярослава власть князей в Киеве зависела от признания землею, причем мало обращалось внимания, а часто и вовсе не обращалось никакого на родовое преемство князей с условиями старшинства. В 1067 году киевляне стали недовольны своим князем Изяславом Ярославичем; они прогнали его и выбрали себе в князья содержавшегося в плену полоцкого князя Всеслава: этот князь не принадлежал вовсе к племени Ярослава, а потому ясно, что киевляне не считали себя безусловно обязанными следовать делению волостей, устроенному Ярославом между его потомством. Полоцкий князь оказался неспособным и бежал при первой опасности; тогда киевляне снова признали прежнего князя, шедшего против них с иноземною помощью; но они были ему верны только до тех пор, пока не ушли от него иноземные союзники: тогда киевляне опять прогнали его и пригласили из Чернигова князя Святослава Ярославича.
Только по смерти последнего киевляне признали прежнего князя при содействии другого брата, Всеволода. Когда вскоре после того Изяслав пал в битве, князем киевским сделался Всеволод; о мотивах вступления его летописцы не говорят ничего, но, вероятно, он сделался князем по воле земли, а не на основании своего семейного старшинства: это мы заключаем, во-первых, из того, что князь этот прежде был любим киевлянами, а это доказывается тем, что киевляне, по его ходатайству, помирились с Изяславом; во-вторых, потому что ни перед тем, как это показалось при избрании Всеслава, ни после того киевляне не церемонились с такого рода старшинством. По смерти Всеволода киевляне хотели выбрать сына его Владимира, но Владимир сам уступил киевское княжение своему двоюродному брату Святополку-Михаилу, сыну Изяслава Ярославича. Летописец, говоря о вступлении этого последнего князя, счел нужным заметить, что киевляне приняли его, и тем самым показал, что Святополк-Михаил сделался киевским князем по воле земли, послушавшейся совета Владимира Мономаха.
Из рассказов летописей видно, что в княжение Святополка-Михаила вечевое начало было сильно в Киеве и высказывалось независимым элементом даже и против власти князей. Так, в 1093 году князья напали на половцев; но киевляне были против этого похода, не захотели идти с князьями, и оттого князья потеряли битву. В 1096 году по поводу княжеских междоусобий Святополк и Владимир писали Олегу Святославичу: “Приходи в Киев; положим наряд о Русской земле пред епископы, игумены и пред мужи отец наших”. “Олег, — говорит летописец — восприим смысл буй и словеса величавы, отвечал: не идет судить меня епископам или игуменам или смердам”. Это указывает, что Олегу предлагали рассудить дело князей земле вместе с духовенством; только неизвестно, какие градские люди здесь понимались: разумелся ли здесь только город Киев, или же предполагалось призвать людей из других городов и, следовательно, земель? Вероятно, на последовавшем затем снеме, происходившем в Любече, дело обходилось не без участия земли, но мы опять-таки не знаем, были ли там люди из других земель; замечательно только, что снем этот происходил уже не в Киевской, а в Черниговской земле; поэтому, если допустить, что в первый раз, когда звали Олега в Киев, под градскими людьми разумелись киевляне, то здесь, не в Киевской земле, едва ли за киевлянами могло остаться право решать участь всех русских земель. На этом снеме постановлено, чтобы каждый князь получил себе княжение, но тут никак не могло быть чего-нибудь обязательного по наследству; это было только распоряжение относительно живших и действовавших в то время князей. Вслед за снемом в Любече последовало ослепление Василька.
Святополк хотел бежать, но киевляне остановили его и сами вызвались быть судьями княжеского дела: Святополк повиновался. По смерти его киевское вече, имевшее причины быть недовольну его княжением, покарало его клевретов и избрало князем Владимира Мономаха. Князь этот был идеал своего века и на долгое время оставил по себе память, полную уважения и любви; поэтому киевляне долго предпочитали его потомков всем другим князьям; понятно, почему летописец не сообщает никаких подробностей о вступлении на княжение двух его сыновей одного за другим: киевляне признавали их без всякого спора; их желание совпадало тогда с уважением к семейному старейшинству: Мстислава и Ярополка выбирали они по любви к ним; — впоследствии, когда русские хотели похвалить князя, то говорили ему: “Ты наш Мономах, ты наш Мстислав”; но те же киевляне не стали стесняться никаким старейшинством, когда приходилось выбирать между сыном Мстислава Владимировича и дядею Юрием, которого не любили.
Завладение Киевом при Всеволоде Ольговиче было делом насилия, и, вероятно, Всеволод осилил Киев с помощью черниговцев: киевляне уступили и признали его своим князем, а он, с своей стороны, должен был делать им уступки, чтобы удержаться. Родовое право натянуть за ним невозможно. Когда этот князь, в 1146 году, хотел назначить после себя преемником своего брата Игоря, то не мог избрать другого пути, как только устроить дело так, чтобы его выбрала земля Киевская. Игорь на вече покупал себе княжение обещаниями льгот и уступок, но партия его была, как видно, мала: по смерти Всеволода киевляне составили вече у Туровой Божницы и осудили на нем тиунов умершего князя. Здесь уже в другой раз является пример, как земля творила суд и расправу над теми, которые оказались виновными против нее при покойном князе и употребляли во зло его доверие. Вече потребовало, чтобы Игорь судил сам и не поручал вместо себя суда. Но скоро после того опять собралось вече, рассудило, что Игорь не годится, и выбрало вместо него Изяслава Мстиславича. Приверженцев Игоря разграбили; самого Игоря, наконец, посадили в тюрьму, от которой он только избавился пострижением в чернецы. Это событие возбудило междоусобия с княжескою ветвью Олега Святославича и, наконец, вызвало бурное вече, умертвившее Игоря. Факт этот показывает, как мало стеснялись киевляне уважением к княжескому достоинству, когда посягали на их земское право.
Междоусобие с Ольговичами повлекло к другой усобице между племянником, избранным Киевскою землею, и дядею Юрием, которому хотелось княжить в Киеве, опираясь на свое семейное старшинство. Партия у него в Киеве была невелика, но на его стороне был князь Галицкой земли; было у него достаточно сил земли Суздальской, и киевляне должны были уступать, принимать Юрия, но при первом удобном случае прогоняли его и приглашали снова любимого Изяслава Мстиславича. По смерти последнего киевляне избрали его брата Ростислава, а потом, когда он не мог удержаться против Юрия, Изяслава Давидовича, наконец признали Юрия. Через два года последовала смерть этого князя; тогда киевляне разграбили его дом и перебили суздальцев, при помощи которых он держался в Киеве. Здесь уже в третий раз мы встречаемся с обычаем по смерти князя творить суд и расправу над его клевретами. В этот раз суд киевлян показывал большое ожесточение, и оно впоследствии тяжело отозвалось Киеву. Прогнавши и истребивши суздальцев, киевляне выбрали Ростислава Мстиславича; через десять лет Киевская земля выбрала Мстислава Изяславича.
Таким образом, до самого разорения Киева Андреем Боголюбским мы видим, что Киевская земля свободно избирала и призывала князей и по смерти их оценила их способ управления. Это земское начало уступало иногда насилию, но потом опять вступало в свои права, потому что всякий насильник должен был подлаживаться к воле земли, чтобы не потерять партии, которая могла его поддерживать против другого претендента, всегда имевшего возможность опереться на другую партию в той же земле. Погром и унижение Киева в 1169 году были, кажется, следствием избиения суздальцев: в ополчении Андрея были дети и племянники убитых в оное время: они-то мстили Киеву за свою кровь. С этой поры хотя и дошли до нас о Киевской земле довольно подробные известия, но они больше касаются внешних событий; во всяком случае, мы из описаний второй половины XII века и первых лет XIII усматриваем, что в Киевской земле гражданская стихия уступала военной; цивилизация падала и переходила на северо-восток; тогда киевское княжение делалось достоянием игры случая и силы; землю изображали княжеские дружины, составленные уже не только из русских, но и из азиатских инородцев, поселенных на почве Киевской земли: они-то решали судьбу края, поддерживая своим оружием то одного князя, то другого; князь, смотря по обстоятельствам и ловкости, мог быть и слаб, и силен, но вообще должен был мирволить той громаде, на которую опирался.
В Галичине везде видно участие земли — как в избрании князей, так и в верховном суде над их способом управления. Но там успел развиться и усилиться аристократический элемент, как нигде на Руси; этому содействовала возможность образоваться классу богатых землевладельцев: во-первых, почва была очень плодородна и продукты сбывались удобнее, чем в других местах; во-вторых, край галицкий был более удален от соседства кочевников, чем, напр., край киевский, хотя не менее плодородный и богатый, но беспрестанно подвергавшийся разорениям. Присоединить к этому нужно соседство с уграми и поляками, с которыми русские имели частые сношения и усваивали признаки их жизни, и в том числе господство аристократизма в строе. Как бы то ни было, бояре, т.е. люди богатые, влиятельные, знатные, держали, в руках своих землю и изображали преимущественно собою вечевую земскую силу. К сожалению, нам не осталось данных, чтобы проследить постепенность усиления боярства при разных исторических обстоятельствах края.
Видим, что галичане вмешивались в семейные дела своих князей: напр., сожгли любовницу князя Ярослава, принудили его жить с законной женой, принять к себе изгнанного законного сына и удалить любимого им незаконного. Впоследствии они, соблазняясь поведением своего князя Владимира, прогнали его, но сами разделились на партии: одни пригласили волынского князя Романа, другие призвали на княжение угорского королевича; таким образом, одна из русских земель чуть было не выбыла из круга земель, управляемых князьями единого Рюрикова дома. Энергический и решительный Роман хотел укротить самовольство бояр; польский историк сообщает, что он употреблял против них жестокие меры; стало быть, он был силен и, следовательно, опирался на сильную партию, которая могла быть и противобоярская, народная, но также могла состоять из части бояр, враждебной другой части того же сословия; так вообще аристократия часто отличается безладицей и несогласием между своими членами. По смерти Романа, во время малолетства его сыновей, Галичина подверглась величайшим беспорядкам, снова подпала под чуждую власть венгров и поляков; один из бояр, Володислав, захватил было княжеское достоинство на некоторое время. Не удалось тогда ни чужеземцам, ни боярам. Бояре потеряли свою силу в междоусобиях; возвысилась народная партия, соединилась вокруг Романова сына Данила и возвела его на княжение. Так как вслед за тем наступило татарское завоевание, то мы и не знаем, в каких отношениях поставили бы княжескую власть к земскому началу исторические обстоятельства при независимом течении жизни в крае.
До нас не дошло специальных летописей о белорусских землях и о Смоленской, но там, где мимоходом встречаются известия, является несомненное господство вечевого порядка. Земли прогоняли князей и приглашали других: так было в Полоцке в 1128 и в 1159 годах, в Друцке в 1159 году, в Смоленске в 1175 и в 1230-м; в последнем из городов смольняне, однако, дорого заплатили за свое вечевое право; изгнанный князь привел полочан, перебил своих врагов смольнян и насильно уселся в Смоленске — разительный пример, как князья могли, при случае, поступать насильственно и самовластно, находя себе помощь в других русских землях. Недостаток соединяющей федеративной связи между землями, естественно, делал возможными такие случаи, и земское право невольно уступало праву силы.
О Ростовско-Суздальской земле нам осталась специальная летопись. Историки наши видят здесь зародыш будущего единодержавия России. Существовала мнение, что в этом крае пришлый славянский элемент смешался с финско-тюркской народностью; такая смесь положила начало великорусской народности и сообщила ей своеобразный характер, более устойчивый и терпеливый и потому более наклонный к монархической власти, чем у других славян. Некоторые даже думают, что славянская стихия составляет здесь меньшинство и великорусы не что иное, как народ туранского племени, принявший славянскую речь, но сохранивший коренные нравы и характер древнего своего происхождения. Но, вникая в смысл летописных сказаний, мы найдем не то: и здесь, как в других землях, господствовал тот же принцип верховной власти земли; и здесь князь, по отношению к земле, был то же, что и в других землях, — не владелец, а правитель.
Юрий Владимирович, желая утвердить за меньшими сыновьями волость, должен был созывать на думу ростовцев, суздальцев, переяславцев и владимирцев, т.е. всю землю, но для земли не обязательны были ни воля покойного, ни даже собственные ее постановления: земля всегда имела право отменить и переиначить то, что прежде порешила. Вопреки распоряжению Юрия, утвержденному землею, по смерти Юрия земля посадила выбором на княжеский стол князя Андрея. Князь этот был крут и своенравен, зато и не снес головы; но в его княжение вечевая сила не была, однако, порабощена: таким образом, мы видим, что ростовцы изгнали (следовательно, вечем) своего епископа Леонтия.
По смерти Андрея ростовцы, суздальцы, владимирцы выбрали всею землею Ростиславичей. Скоро владимирцы стали ими недовольны за то, что они слушались бояр и допускали собирать себе неправильным образом имущества. Они говорили тогда: “Мы себе выбрали вольных князей, а эти князья грабят нас, будто не свои волости; промышляйте, братья”. Таким образом, владимирцы считали за землею право призывать и прогонять князей и никакого другого права не сознавали. Они прогнали Ростиславичей и выбрали Михаила Юрьевича. После скоро последовавшей кончины этого князя произошел раздор между городами, замечательный в нашей истории, потому что указывает на понятие о старшинстве городов. Ростовцы выбрали Мстислава Ростиславича, владимирцы Всеволода Юрьевича; на основании факта старшинства по времени заложения города Ростов имел право, но Владимир, населенный пришлыми людьми, не покорялся ему. Дошло до междоусобной войны между городами. Решить спор мог только успех. Владимирцы победили, и с тех пор Владимир стал главою земли. Ростиславичи были взяты в плен, и раздраженное вече порешило ослепить их. Князь Всеволод должен был исполнить это решение, но не хотел и обманул вече: Ростиславичи были отпущены, а для успокоения веча был распущен слух, что они прозрели чудотворным образом. Во всяком случае, вече было сильно, когда князь боялся раздражить его и прибегнул к хитрости, чтоб не показать, что делает вопреки воле веча.
Всеволод Юрьевич, как и брат его Андрей, был крутого нрава, человек решительный: это показывает его бесцеремонный поступок с рязанскими князьями; но вечевой строй при нем был в полной силе. Есть одно драгоценное место в Переяславской летописи под 1213 годом; из него видно, что тогда было на Руси в обычае у князей, мимо всяких родовых счетов и притязаний, учинять ряд, или договор, с землею на вече и испрашивать согласия земли в тех случаях, когда князь являлся туда с правом, основанным на чем-либо другом. Князь Ярослав Всеволодович, получив от родителя в удел Переяславль, приезжает в этот город, созывает переяславцев и говорит им: “Отец мой отошел к Богу, а вас отдал мне и меня вам. Хотите иметь меня у себя?”
Это место наглядно показывает, что в Северо-Восточной Руси поставление князей окончательно зависело от земли; следовательно, и в тех местах наших летописей, где говорится просто, что такой-то князь стал княжить после отца, следует подразумевать, что он испрашивал согласия земли и только в силу признания с ее стороны вступал в управление. Из одного места Киевской летописи видно, что в ХII веке князья заключали ряды с землею, даже и тогда, когда они были уже приглашены и избраны. Так, в 1154 г., когда Ростислав Мстиславич был призван киевлянами из Смоленска, дружина говорила ему: “Ты, князь, еще не утвердился в Киеве с людьми; поезжай в Киев и утвердись с людьми; аче стрый придет на тя Дюрги, ноне ты ся с людьми утвердил будеши, годно ти ся с ним умирити, умиришися пакы ли а рать зачнеши с ним”. К нам не дошло ни одного из древних рядов или утверждений; есть образчики подобных договоров уже в позднейшие времена в Новгороде, но они в своих подробностях не могут для нас служить моделью для более ранних. Есть основание полагать, что в дотатарское время такие ряды были гораздо короче и касались ближайших обстоятельств, занимавших жизнь собственно тех дней, в которые заключались, а не представляли вообще определительных правил для управления. В тот век власть князя не подвергалась таким стеснениям в мелочах со стороны земли, как бывало в Новгороде в XIV и XV веках.
В эти последние века вся Русь, кроме Новагорода и Пскова, клонилась к единодержавному порядку и воспринимала новые формы общественного и политического быта; только Новгород и Псков удерживали начала и признаки старой вечевой жизни, крепко дорожили ими и охраняли их; князья, напитанные иным духом, были опасны, и необходимо было ограждать себя от их посягательств заранее. В дотатарское время таких опасностей не представлялось. Князь мог себе править без всяких ограничений: для него существовало одно условие — воля земли: его прогонят, если он станет неугоден. Князей было много, и призвать другого, вместо неугодного, было легко. В Новгороде впоследствии суд князя был разделен с посадником; новгородцы считали нужным для своей свободы стеснить судебное значение князя. Не то было в дотатарское время: князь, по русскому понятию, на то и нужен был, чтобы судить и рядить; киевляне, обеспечивая свою свободу, ставили князю в условие, чтобы суд производил он сам, а не поверял бы никому другому. Князь вместе был и судья, и военачальник, и защитник страны, и ее правитель; власть его обнимала все отрасли управления.
Князь пользовался большими доходами: ему давались и села, и торговые и судные пошлины; он мог, ни у кого не спрашиваясь, быть неограниченным в своих поступках, но он должен был всегда помнить, что земля может прогнать его, если он выведет ее из терпения. Мы видим, как уже и замечали, примеры, что изгнанный князь не всегда покорно исполнял приговор земли и нередко выискивал средства возвращать потерянное силою. Это было вполне уместно в век отваги и удальства. Таким образом, в истории наших княжений постоянно замечается борьба двух начал, по которым князья добывали волости, одно — избрание землею, другое — овладение силою, при посредстве партий. Впрочем, оба эти начала нередко и сливались, потому что значением земли овладевала то та, то другая партия. Чтобы понять это, нужно бросить взгляд на то, что составляло русский народ и кто представлял землю на вече.
V
Так как в вечевой период вся русская жизнь отличалась крайнею неопределенностью, неточностью и невыработанностью форм, то здесь как в хаосе можно нам отыскивать задатки и федерации, и республики, и монархии; в сущности же тут ничто не подходит вполне под те осязательные представления, какие мы привыкли себе составлять в качестве общей мерки, прилагаемой к различным видам общественного строя; все вопросы, касающиеся отправлений общественной жизни, легко могут быть разрешаемы противоречиво, и впрямь и вкось. Темнота указаний в источниках и вообще недостаток сведений о подробностях помогают этому. Такой характер неопределенности прилагается и к вопросу о существовании сословий в Древней Руси. Некоторые заявляли мысль, что сословий в Древней Руси вовсе не было. Если понимать слово “сословие” в теперешнем смысле, то оно отчасти выйдет так: в Древней Руси мы не найдем даже сословий и в том значении, какое имело это слово в царскую московскую эпоху нашей истории, но ведь и равенства народа по правам каждого не было, и можно сказать, что сословия существовали в смысле различия людей по состоянию и по степени того влияния, какое по своему положению оказывали одни на других.
Это относится собственно к людям свободным; но кроме свободных были еще и рабы, и разделение на свободных и рабов существовало строго определительно в смысле классов, противоположно отличных одно от другого. Затем, свободные люди различались между собою по отношению к князю и к земле. По отношению к князю из целой громады свободных людей выделялась княжеская дружина, или служилые люди, которые разделялись на вящших, или больших, и меньших, или молодых. Первые именовались княжими мужами, или боярами, вторые носили название гридней, детских отроков или просто дружины. Составляя военную силу и опору князя, дружинники были органами и княжеского управления: из вящших назначались посадники, или наместники, в пригороды, из низших, или молодых, тиуны, посельские — собиратели княжих пошлин и доходов, управители княжих сел и вообще исполнители княжих приказаний. Дружина — явление, естественно возникшее с прибытием варяжских князей, — долго оставалась неизбежным признаком удельно-вечевой Руси. Идеал князя быть миротворцем, третейским судьею в междоусобных спорах, возникающих в земле, и защитником земли от внешних врагов; поэтому самому, князю нужно было стоять независимо от интересов, волновавших землю, быть выше их, чтобы иметь возможность их судить. Для этого нужна была ему сила, независимая от земли, не состоявшая исключительно из членов земли, принадлежащая князю и находящаяся в его распоряжении.
Такая сила и явилась: то была дружина. Она, как мы уже выше сказали, набиралась отовсюду: кто желал, тот и вступал в нее, и в ранние времена в значительной степени дружина состояла из иноземцев — варягов. Мы уже показали, как в языческий период дружина, ограничиваясь собиранием дани для князя и для себя, имела характер разбойничьей шайки, находящейся в распоряжении атамана. Мы сказали также, что с принятием христианства и с усвоением понятий более цивилизованного общества о государстве этот характер изменялся. Теперь прибавим, что с разветвлением княжеского рода дружина переставала быть стихиею, вовсе непричастною к земскому строю; иноплеменники не брали в ней перевеса; ее хотя и наполняли разные охотники, но преимущественно жители того же княжения, где жил князь, которому она служила, и потому она стала принадлежать не только князю, но и земле; а главное — князья обогащали дружину, наделяли дружинников имениями, последние делались землевладельцами, и потому интересы привязывали их к земле. Как люди свободные, они могли переходить в дружину другого князя, но не теряли своих имущественных прав в той земле, где жили прежде, могли также оставить службу князю и обратиться к другим занятиям.
Таким образом, дружинники могли делаться членами земли, и притом знатнейшими, влиятельнейшими. Затем, все остальное население носило общее название вольных людей и разделялось, по степени своего состояния, на вящших, середних и меньших, или молодших, людей. Вящшие люди носили название бояр точно так же, как и высшие дружинники: слово боярин означало вообще человека богатого и влиятельного советом и думою, применяясь и к тому и к другому виду, к боярству дружинному и к боярству земскому тем более, что тот и другой вид часто между собою сочетались и совпадали. Бояре-дружинники были часто, вместе с тем, и бояре земские; не везде и не всегда возможно отличить тех и других. Правда, в Новгороде бояре новгородские, земские, резко отличаются от мужей княжих — дружины, состоявшей не из новгородцев. Но об этом различии мы имеем сведения из известий, преимущественно касающихся после-татарских времен.
Относительно других мест если говорилось: бояре черниговские, бояре владимирские, то трудно сказать, о какого рода боярах идет речь: о боярах ли земских или о боярах, служивших князю; да едва ли и в оное время сознавалось это различие; бояре земские могли вступать в дружину князя и, тогда, оставаясь боярами земскими, они были вместе бояре, дружинники; а, с другой стороны, бояре-дружинники, получая от князя села и делаясь влиятельными членами земли, были вместе и бояре земские. Звание боярина приняло смысл советника, распорядителя, но звание это в таком смысле не распространялось безусловно на потомство. При частой смене князей, переворотах и потрясениях в общественном порядке это было невозможно.
Бояре, державшиеся стороны одного князя, теряли свое значение, когда этого князя вытеснял другой; последний окружал себя новыми людьми, оказавшими ему помощь в достижении княжения; новые люди делались боярами, а прежние упадали в своем значении. Но в их потомстве сохранялось если не боярство, то воспоминание о боярстве отцов и дедов; отсюда явился в народе особый отдел детей боярских. Вначале они были на самом деле дети тех, которые носили звание бояр, но сами они не могли уже сделаться боярами, а оставались с тем наименованием, которое означало их действительное происхождение; следовательно, они не могли детям своим сообщить боярство, а сообщали им то звание, какое сами носили; таким образом, и их дети и внуки, как и они, стали называться детьми боярскими. Удерживая это название, они обыкновенно служили князьям в дружине, и, таким образом, звание детей боярских соединилось с званием людей служивых. Впоследствии обыкновение вошло в закон, и на детях боярских уже легла обязанность служить. В таком значении это звание явилось при новом строе русской державы в Московском государстве.
К людям середним принадлежали вообще люди достаточные, но не особенно богатые и не имевшие лично влияния на управление землею; они известны были также под названием житьих, или житых, людей. То были люди, занимавшиеся промыслами, торговлею, и мелкие собственники земель. Купцы не составляли особого сословия; купец был — только занятие, а заниматься торговлею могли все — и князья, и бояре, и житьи люди; но так как торговля в оное время не доставляла такого значения, как землевладение и служба князю, то торговцы, в собственном смысле этого слова, не могли подняться до значения вящших людей или бояр и остались в разряде житьих людей.
Наконец, люди бедные, снискивавшие себе пропитание ручною работой, составляли класс черных людей. Низшим слоем между черными людьми были так называемые смерды: то были земледельцы, жившие на землях княжеских и находившиеся в непосредственной зависимости у князя. Что смерды имели именно такое значение, видно из следующих примеров: 1) в “Русской Правде” наследство после смерда принадлежит князю; 2) в другой статье того же законодательного памятника упоминается о случае, когда смерд мучит смерда без княжого слова, и тем самым дается знать, что князь имел право распоряжаться личностью смерда; 3) в Новгороде прогнали одного князя, поставив ему в вину то, что он не заботился о смердах (не блюдет смерд). Совокупность этих примеров указывает, что смерды были люди, находившиеся в непосредственном подчинении у князя. Впоследствии слово смерд сделалось общим названием земледельца-работника, но в более древние времена, в дотатарский период смерд был что-то среднее между свободным и рабом. Происхождение этого сословия, как и самое название, не объяснены вполне.
Нам кажется, всего вероятнее, что смерды возникли из военнопленных, которых князья селили на своих землях. По языческим понятиям, вообще пленные обращались в рабов, но славяне издревле, как еще свидетельствует Прокопий, обращались с пленниками добродушно и нередко допускали их в число своих домочадцев; с христианством тем более состояние военнопленных должно было облегчиться; между тем, при постоянных усобицах пленных было много; целые города брались на щит; оставшиеся в живых доставались в удел победителям, и мы знаем примеры, когда князья, взявши город на щит, уводили жителей на свои земли и поселяли их там. Из таких-то переселенцев, вероятно, и образовалось сословие смердов. Оно увеличивалось бедняками, добровольно поступавшими в число княжеских смердов; княжеские и земские усобицы, подвергая разорениям села, способствовали умножению таких бедняков.
Что касается до рабов, то нигде не видно, чтобы в христианской Руси плен по праву вел за собою рабство. Рабами, или холопами, юридически делались люди, продавшие себя в рабство, или проданные своими родителями, как это случалось во время голода; люди, рожденные от рабынь, люди, взявшие рабынь в жены; и, наконец, люди, привязавшие к себе ключ без ряду, т.е. взявшие у хозяина служебную обязанность без договора с ним; это, конечно, постановлялось для того, что иначе не было бы конца спорам о холопстве и затруднительно было бы рассмотреть, кто холоп и кто не холоп; вместо доказательств со стороны владельца о том, что служащий — его раб, требовались доказательства от служебника, что он не раб хозяина, так что без этих доказательств служба сама по себе служила достаточным признаком рабского состояния.
Вот вкратце образ, в каком представляется сословное разделение в Древней Руси. Мы нарочно коснулись этого предмета, для того чтобы ясно было, из каких элементов могло состоять вече, решавшее судьбу земли.
Все свободные люди, принадлежавшие к упомянутым нами видам, могли быть равноправными членами своей земли и составлять вече. Но способ отправления веча не имел в себе ничего определенного, точного. Вече отправлялось под открытым небом, на площади или на улице; всякий имел возможность приходить туда, не собирались голоса, решались дела криком: какая сторона перекричит, та и одолевает; если меньшинство упрямится, то ему может быть худо — в Новгороде его иногда таскали в Волхов. Все, и знатные и бедные, от мала до велика, могли собираться на вече, но порядка не соблюдалось, и обыкновенно брали верх те, которые в данное время имели силу. Иногда вече состояло из одних бояр, иногда же из одних черных людей, когда последние озлобливались против боярства. Поэтому, когда в летописях мы встречаем выражения: владимирцы, полочане, кияне, то этого нельзя принимать в таком смысле, чтобы все жители земли сходились на вече по освященному законному порядку; тут мог быть небольшой кружок сильных на то время людей, проводивших известное намерение.
Так, в XII веке один киевский князь, вошедши в Киев по приглашению, угощал киян; здесь нельзя разуметь целый город вообще, а, конечно, тот кружок, которому князь одолжен был своим избранием. В Галиче бояре, овладевшие судьбою земли, составляли одни вече, остальной народ не имел голоса, а когда этот народ, противодействуя боярской власти, стекался к Галичу и избирал князя Данила, то в это время вече состояло из одного простого народа. Дружинники, как люди, обращавшиеся с оружием и, следовательно, составлявшие сами по себе материальную силу, играли роль легальных членов земли, составляли веча, выбирали князей, поддерживали их, были их советниками, а нередко одни решали судьбу земли. Таким образом, при всеобщей неопределенности и неточности всех общественных отношений, значение веча случайно переходило на военную толпу, и хотя казалось, что князья выбирались и признавались землею, действовали с согласия земли, на самом же деле все творилось одною этою военного толпою или дружиною.
Так было особенно в Киевской земле после разорения Киева Андреем Боголюбским, но то же случалось по временам и в других землях. Князья приобретали свои княжения не действительно законным выбором земли, а “подыскивали, подозревали княжение”, прибегали к коварству и насилию и успевали на время, пока другой князь таким же образом не “подозревал” под соперником княжения и не находил способа свергнуть его. Людьми партий, поддерживавших покушения князей, не руководили какие-нибудь намерения доставить земле лучшее устроение, и каждый имел в виду себя, думал возвыситься сам посредством нового князя. Была обоюдная услуга: приглашавшие князя ожидали от него себе выгод и средств к возвышению и обогащению, а князья гонялись за княжениями, потому что княжения предоставляли им доходы с сел и разные пошлины.
Замечательно, что в то время, когда в Киеве гражданственное начало стало уступать военному и судьба земли зависела от случая и силы, в Северо-Восточной Руси крепнет земская сила: туда переносится и образованность, как будто не нашедшая себе питательных соков на киевской почве.
Мы выше заметили, что наши историки видят именно в этом краю Руси задаток единодержавия еще до татар; мы уже указали примеры, свидетельствующие о том, что признаки вечевого порядка и выборности князей являются здесь не менее, как и в других землях. Полагают, что князьям доставили усиление власти новые города и тем положено было начало единодержавного строя и подавления вечевых порядков, господствовавших в обычаях старых городов. Для примера указывают на борьбу Владимира с Ростовом — борьбу, из которой меньший город вышел победителем над старшим. Действительно, в городе, который князь возвышал, возбуждая самолюбие жителей, он мог надеяться иметь больше власти, чем в другом городе, который ему ничем не был обязан; жители нового города, переселенные издалека и отовсюду, не имели местных преданий, противоборствовавших княжеской воле, но этого было недостаточно, чтобы изменить коренной порядок, к которому привыкли не один какой-нибудь город или же два-три города, а вся Русь.
Пока-то жители новых городов успевали составить местные предания на своем новоселье, а, во всяком случае, они приносили с собой на это новоселье заветные предания отцов. Владимирец не скоро мог забыть и утратить дух своего отца или деда киевлянина; в новых городах были пока слабы местные интересы, но общие понятия, свойственные всей русской земле, были вообще их сильнее; обычаи и убеждения веков не перерождаются от одного выселения, без других, более влиятельных обстоятельств. Доказательством могут служить обстоятельства, сопровождавшие убиение князя Андрея; этот князь возвысил Владимир, но по смерти его владимирцы, наравне с другими городами, совершили казнь над его клевретами. Возник спор между городами, но не видно, чтобы город Владимир стоял за монархический принцип.
Преемники Андрея, Михаил, а потом Всеволод, избраны были владимирцами на вече, точно так же, как это делалось и в старых городах. Владимир стремился сделаться старейшим городом в ущерб Ростову и Суздалю, но сохранял в себе те же приемы общественной жизни, какие были и в старейших городах. Если в борьбе Владимира с Ростовом что было нового, то разве религиозное христианское начало в противоположность старым обычаям языческих времен, да и то этим только освящалось стремление пригорода стать выше старейшего города. Дело в том, что Андрей перенес во Владимир чудотворную икону Богородицы; построен был храм Богородицы, составлявший местную святыню; по всем вероятиям, Владимир был с самого начала заселен христианами и в нем никогда не было язычества, тогда как древние города существовали еще до христианства.
Владимирцы признавали над своим городом благословение Божие, и преимущественно святой Богородицы; так, по крайней мере, видно из тех философских размышлений, которые по поводу тогдашних событий позволяли себе летописцы. Здесь происходил поворот не к единодержавию, не к отдаче судьбы земли произволу владыки, а к тому, чтобы признать верховным источником устроения земли проявление божьей благости над человеческими поступками. Летописец сознает, что Ростов и Суздаль — старые города, а боляре Ростовской земли хотели поставить правду свою, правду старую, правду предания и древнего обычая, общего искони Русской земле, по которому старейшие города сходятся на вече и что сдумают, на том пригороды станут; старейшие устанавливают судьбу земли, а меньшие им повинуются. Но есть другая правда, высшая правда Божия. Владимир — город мезинный, познал ее, Владимир находится под небесным покровительством, его осеняет чудотворная икона, и потому — что задумывает Владимир, то хорошо, и Владимир успевает; на то Божия воля — то чудо. Тут, сверх того, как видно, примешалась и сословная борьба.
На стороне Ростова — бояре, гридьба, пасынки; народ, вероятно, был на стороне Владимира, и этим, быть может, объясняется успех Владимира. Ростов, как город старейший, сопротивлялся и стал против Владимира, не хотел подчиняться князю, выбранному последним, избрал Ростиславичей; за них была, как ясно из смысла летописи, партия болярская; где только летописец говорит: ростовцы, там прибавляет: “боляре” или “болярство”. Ростов имел притязание распоряжаться судьбою всей земли; Владимир требовал свободы для каждого города. Всеволод, избранный Владимиром, говорил Ростиславичу чрез посла такую речь: “Брате, тебя привели ростовцы и боляре, а меня Бог и владимирцы, а Суздаль кого захочет, тот ему и будет князь”. Ни Всеволод, ни владимирцы не домогались, чтоб Ростов не держал у себя такого князя, какого хотел; он только не хотел подчиняться Ростову сам, не хотел, чтоб и другие подобные ему пригороды подчинялись старейшему городу, а чтоб каждый распоряжался собою. При таком направлении на сторону Владимира склонилась вся земля, а наконец и самый Ростов покорился ему, как скоро выбранный им князь был разбит и вместе с ним болярская партия потерпела поражение. Ничто не показывает, чтоб Владимир в этом деле стоял за монархическое начало или чтоб он, как новый город, мог его воспитать в себе.
Так же точно не согласимся мы и с тем мнением, будто владимирские князья начали стремиться сознательно к подчинению себе удельных князей и к соединению под своей властью русских земель. Действительно, князья этого края, Андрей и Всеволод, имея в своем распоряжении значительные силы земли, пользуясь счастливым по тогдашним условиям положением своей волости и приливом к ней отовсюду народонаселения, внушали к себе уважение другим русским князьям: последние обращались к ним, искали их союза как сильнейших, подчас даже владимирские князья разделывались круто со слабыми, когда те задирали их и не могли сладить, но то делалось вследствие фактической силы, а не предвзятой и последовательно проводимой задачи, не па сознанию, что в Руси следует быть иному порядку, который бы уничтожил и веча и князей, не с надеждою, что из таких дел выйдут со временем великие перемены.
Подчинить другого князя себе, заставить его исполнять свою волю, даже при случае прогнать его из земли — не значило еще вводить иной порядок. Желание спихнуть князя и сесть на его место или посадить своего приятеля — факт обычный в удельно-вечевое время; он много раз повторялся и не означал никакого поворота вещей. Вместо изгнанного князя будет другой; но чтоб не было нигде князей, кроме одного государя, — до этого никто не додумался. Равным образом никто не замышлял уничтожать права земель на решение своей судьбы; старались только, чтобы земля по воле или поневоле расположена была принять такого-то князя. Всеволод круто расправился с рязанскими князьями: он увез их из Рязанской земли и посадил в Рязани на княжение сына своего Ярослава, но это событие произошло, по-видимому, не насильственно: сами рязанцы выдали ему своих князей; следовательно, перемена сделалась с согласия Рязанской земли; через несколько времени рязанцы стали недовольны новым князем, прогнали его, а его клевретов зарыли живьем в погребе. Всеволод не оказался настолько сильным среди русских князей, чтобы и после этого принудить рязанцев покориться своей воле. Всеволод не удержал Рязанской земли. Был у него спор с Новгородом: и там он должен был уступить.
Таким образом, в Северо-Восточной Руси до татар не сделано было никакого шага к уничтожению удельно-вечевого строя, а если Всеволоду оказывали уважение и признавали за ним старейшинство, то это делалось во внимание к его силе, из желания получить в случае нужды от него его помощь, а никак не потому, чтоб за ним признавали какое-нибудь первенство или главенство над всей Русью. Да и как можно отыскивать начало монархизма там, где все до единого князья были выборные и где все шло к большему раздроблению княжений, а не к соединению? Земля избирала Андрея вопреки завещанию отца; сыновья Всеволода должны были по смерти этого князя получить уделы и делать соглашения с вечами. Таким образом, удельно-вечевое начало не только не упадало, но развивалось в Северо-Восточной Руси правильнее, чем в других частях русского мира. Нет основания искать здесь каких-то отличий от других русских земель вследствие происхождения особой этнографической ветви — смеси славянской народности с финско-тюркскою, и выводить отсюда склонность к самодержавию, совершенно противную древнему славянскому духу: Мы не отрицаем, что такое смешение племен существовало, но не видим никаких данных признавать его настолько важным, чтобы оно могло дать народной жизни начало, совершенно противоположное прежним славянским свойствам. Смешение это едва ли было значительно. Большая часть бывших здесь аборигенов уходила к востоку.
Еще в XVI веке существовало живое предание, что черемисы, жившие в Казанской области, были потомки тех, которые жили в Ростовско-Суздальской области и убежали из прежнего своего места жительства, оставив свои земли русским. Славянская колонизация началась здесь с глубокой древности, а в XI и XII веках сильно увеличилась переселенцами с юга. По мере того как южная Русь была опустошаема половцами, толпы русских бежали оттуда на северо-восток. Этого было достаточно, чтобы при благоприятных условиях, при большем, сравнительно с другими краями русского мира, спокойствии славянское население возросло в течение двух-трех поколений до значительной степени. Мы имеем целую летопись о событиях этого края в XII веке, и летописец нигде не проговаривался, хотя бы случайно, о пребывании там каких-нибудь инородцев; везде идет речь об одном русском народе, и все движения общественной жизни явно указывают на тот же славянский дух, который господствовал и в Южной Руси, и везде на Руси.
Итак, в дотатарский период не выработалось никаких основ для будущего единодержавия в России, а тем более не было сознательного стремления к нему. В удельно-вечевом строе этого периода не видно никаких признаков, которые приводили бы необходимо к единодержавному порядку. Русь дробилась более и более, но не теряла только духовного единства, и тогдашний общественный склад мог скорее вести к федерации земель, а никак не к единому монархическому государству. С татарским завоеванием произошел быстрый и крутой поворот.
VI
Татарское нашествие совершилось внезапно. Неволя охватила свободолюбивую Русь вдруг; никто не предвидел, никто не предчувствовал этого удара. Влияние, которое это событие имело на последующую жизнь Руси, зависит не столько от свойств и характера завоевателей, сколько от способа самого завоевания и от обстоятельств, его сопровождавших. Кто бы ни завоевал Русь — для нее важно было то, что она была завоевана.
Размышляя о нашествии татар, следует не упускать из виду важного обстоятельства. Русь, раздробленная и заранее растратившая в междоусобиях свои средства к защите, не могла собраться на отпор неведомому и нежданному врагу; в ней не оказалось ни ума, ни расчета — царствовала поголовная бестолковщина. Князья и их земские советники пренебрегли новою силою, безрассудно раздражили ее, не приготовившись, смело вышли против нее в степь и там погибли. Вслед за тем не предпринималось никаких мер к обороне; никто не ожидал возвращения врагов; русские продолжали заниматься своими дрязгами. Прошло 13 лет, и враги в другой раз появились так же нежданно, как и в первый; и теперь, после данного урока, Русь не поумнела; зато ее энергия и мужество были изумительны: везде русские защищали свою свободу с истинным геройством. Ни один город не сдался татарам.
У монгольских завоевателей было такое правило: если побежденные покоряются — щадить их, и чем они покорнее, тем милостивее с ними обходиться; русское правило: лежачего не бьют, вполне применялось к политике монголов; зато, если покоряемые упорно защищаются, следует истребить их без разбору, от мала до велика. Так рассчитывали монголы, и расчет варваров был верен: меньше останется людей — нельзя им будет поднять оружие и будут они покорны поневоле, хотя бы и не хотели покориться добровольно. Русь показала себя перед ними крайне упорною и потому была опустошена до крайней степени. Завоеватели принуждены были брать города приступом; жители погибали в отчаянной резне, враги в неистовстве убивали малых и престарелых, только немногие женщины попадались в плен, а иные спасались от плена самоубийством.
Те из русских, которые были потрусливее, разбегались по лесам, но, спасаясь от неприятельского меча, умирали от голода и холода. Исключая Новгорода, Смоленска и белорусских княжений, куда не заходили завоеватели, — в остальной Руси едва ли осталась десятая часть прежнего населения, и притом остались в живых, конечно, только те, которые способнее были приладиться ко всякой перемене в общественной жизни. Дорожившие свободою предпочли рабству смерть: “Лучше быть потяту, чем полонену”, — говорил недаром древний певец; и завещание Святослава: “Мертвые срама не имут”, глубоко лежало в русском сердце. Меньшинство, оставшееся в живых, уже не в силах было помышлять о восстании: приходилось дрожать за жалкую жизнь, приходилось сживаться с новыми условиями. Поколения, сменяя одно другое, возрастали и старились в этих условиях. Изменялись понятия, изменялся строй общественной жизни и самый народный характер. Конечно, без колебания не обходилось; старые начала не раз высказывались, но всегда были подавляемы, и после каждого подавления слабели и таяли. Веча умолкли. Только в Новгороде и Пскове долго еще раздавался их звон, но и там старые жизненные начала только прозябали, а уже не развивались и не давали новых форм.
Условия, в которые стали завоеватели к покоренным, неизбежно должны были сразу парализовать вечевую жизнь. Прежде над Русью не было единого господина, — теперь он явился впервые в особе грозного завоевателя, хана. Русь, покоренная его оружием, стала его военного добычею, его собственностью; все русские, от князя до холопа, стали его рабами без исключения. В этом-то рабстве Русь нашла свое единство, до которого не додумалась в период свободы.
Период порабощения Руси под властью монголов разбивается на две половины: в первой образуются из прежних земель княжеские владения — ряд князей и государей с старейшим князем на челе их, все в безусловной зависимости от верховного государя — татарского хана, истинного собственника Русской земли; во второй половине — усиливается власть старейшего князя, а власть хана слабеет, и, наконец, старейший князь заменяет собою хана со всеми его атрибутами верховного государя и собственника Русской земли.
В первой половине Русь начала представлять из себя подобие с феодальным порядком, чего прежде не было. Вскоре после завоевания уцелевшие от бойни князья стали ездить к хану на поклон, и хан отдавал им их княжения в вотчину. Князья сразу поняли, что теперь их княжения зависят от воли хана, их государя, как прежде зависели от согласия земли или от собственной силы и ловкости. И ходили они в Орду “про свою вотчину”. Здесь-то начался великий переворот в русской истории. Прежде князь не считал и не мог считать своего княжения вотчиною, т.е. собственностью; политический склад Руси был таков, что ему и в голову не могло прийти подобного стремления; он правил землею как правитель: если подчас, пользуясь своим положением, он дозволял себе и произвол, и насилие, то это все-таки делалось в качестве правителя земли, а не в значении государя, не собственника.
Земля ему не принадлежала, земля была сама себе государь, а князь — господин, которому она сама себя доверяла и отдавала на ряд и управу. Если князь произвольно распоряжался землею, то он был в таком значении, в каком, например, может быть в монархическом государстве при слабом государе ловкий министр, безусловно властвующий над государством: он силен, но он все-таки не государь. Теперь земля перестала быть самостоятельною единицею: место ее заступил князь; она спустилась до значения вещественной принадлежности. Так было в порядке вещей. Иначе и быть не могло. Монголы не имели задачи истреблять веру, обычаи и нравы покоренных народов; непокорных они избивали, и тогда вера, обычаи и нравы пропадали сами собою вместе с людьми, но пока живы были монголам принадлежащие люди, оставались с ними живы и их признаки настолько, насколько сами люди покорялись. Монголы застали на Руси земли и князей. С землями им нельзя было входить в непосредственные сношения и сделки: нельзя же было вечам являться к хану для принятия от них милостей и закона. То было физически невозможно. Ханы могли иметь дело только с отдельными личностями, которые бы отвечали за земли, а такими личностями были князья.
Для удержания господства над страной ханам не представлялось иного средства, как возложить на этих князей ответственность за покорность, а это возможно было только при расширении власти князей, при отдаче им в собственность земель, которыми они управляли. Монгольские завоеватели поступали с побежденною страною в известном смысле льготнее, чем, например, варвары, завоевавшие провинции Западной Римской империи: последние раздавали земли во владение своим людям; монголы почти не делали этого и, вместо своих, жаловали чужих, требуя от них того, что другие возлагали на своих. Ханы принимали покорных князей радушно, милостиво, требовали от них только безусловной покорности; кто показывал дух неповиновения, с тем расправлялись жестоко: черниговский князь поплатился жизнью, отказавшись исполнить обряд, который счел за нарушение своей религии, но который был только знаком покорности. Князь Данило Романович попытался было медлить поездкою к хану, и за то его волость потерпела разорения, а князь спасся только тем, что скрепя сердце должен был ехать к своему владыке и подвергнуться у него чести, которая злее зла показалась современному русскому летописцу, еще не утратившему свободной души предков.
Ханы хорошо понимали, что покорность князей невольная. Над князьями нужен был надзор, и монголы в этом случае воспользовались тем, что нашли в обычаях страны. Существовало звание старейшего князя — звание неопределенное, в последнее время не принадлежавшее никому по какому-либо праву и даваемое другими князьями тому, кто был сильнее и внушал к себе уважение. Ханы подняли это звание, дали ему власть и силу. За этим званием стали гоняться князья, как за целью высшего честолюбия, а оно получалось одним путем — поклонами и угодничеством владыке. Прежде существовало первенство старейших городов земель над пригородами; и в старейших городах и в пригородах были князья; теперь и те и другие князья сделались собственниками; отношения городов перешли на них; князья низшие стали находиться в более определенной зависимости от высших.
Князь в старейшем городе был выше того, кто сделался собственником бывшего пригорода. Монголы воспользовались и другим понятием о старейшинстве — родовым: по умершем брате старейшим был брат, следовавший за умершим по времени рождения, за ним — другой брат, третий и т.д., а потом уже дети, племянники и т.д. Меньшой должен был почитать старшего и по нравственному чувству уступать ему; но прежде это было только нравственное семейное понятие, а не юридическое право, и, как мы видели, не всегда так делалось и отнюдь не считалось необходимым, чтобы так было. Монголы уважали этот нравственный обычай, когда только это им было выгодно, и князь, на основании такого старшинства получивший власть, был крепче, чем было бы прежде, когда зависел от произвола земли. Но те же монголы не стеснялись нарушать этот нравственный обычай, точно так же, как в былое время делали земли, оказывавшие этому нравственному понятию уважение до известной степени, но не настолько, чтобы стеснять им свои выгоды; в этом отношении то, что принадлежало землям, перешло теперь к ханам. Все это были элементы, послужившие к неравенству между князьями при одинаковом порабощении всех верховному государю — хану.
Князья скоро испытали, что чем покорнее они будут вести себя перед ханом, тем безопаснее усидят на своем княжении и их волости будут ограждены от разорения. Раболепство перед завоевателем служило единственным ручательством за спокойствие страны. Всех лучше понял это Александр Невский — этот первообраз своих правнуков и праправнуков, московских князей. Новгород не хотел было допустить ханских численников, и князь, оказавший перед тем великие услуги Новгороду, выкалывал глаза и порол носы тем новгородцам, которые подущали народ не повиноваться завоевателям. За это он вошел в большую милость у хана и впоследствии мог быть полезным заступником за Русь. Ростовской области тяжело стало от татарских даней: они были на откупу, и сами русские не считали предосудительным нагревать себе руки от народной беды. Народ не мог скоро изменить своих привычек: зазвонили веча, стали бить сборщиков. По примеру Ростова то же произошло во Владимире, Суздале, Ярославле, Переяславле, Угличе и отдаленном Устюге. Александр Невский тотчас же поспешил в Орду и успел утишить гнев хана. Его вся деятельность клонилась к тому, чтобы охранить русский народ от печальных следствий, которые могла на него навести татарская месть за вспышки неповиновения. Он умел подладиться к завоевателям; ему доверяли, ради него прощали другим. Такая ловкость и уменье уживаться с завоевателями не только укрепили его власть, но вместе с тем подняли и возвысили значение старейшего князя, которое потом вело к единодержавию.
Власть старейшего, или великого, князя усилилась от подчинения Новгорода. До сих пор Новгород не признавал своими князьями таких, которые, сделавшись новгородскими князьями, могли бы княжить еще и в другом месте. Князь должен быть выбран в Новгороде, жить в Новгороде и служить ему одному. Но с татарским завоеванием порядок и там стал изменяться. В XIII веке Новгород сделался как бы прикованным к особе великого князя. Призвав по обычаю к себе в князья Дмитрия Александровича из Переяславля, Новгород должен был отказать ему и подчиниться костромскому князю Василию, которого хан признал великим: он этого требовал, а за него были татары. С этих пор новгородское княжение остается как бы принадлежностью великого княжения. Великий Новгород удерживает внутри себя свой старый вечевой строй, но уже не может, как прежде, безопасно выбирать князей: он должен признать своим князем великого, и так как великий князь не может постоянно жить в Новгороде, то оставляет вместо себя наместника на Городище. С тех пор Новгород постоянно заботится сколько возможно обезопасить свою свободу от великокняжеских покушений. Отсюда ряд договоров с великими князьями; главная цель их — отделить круг власти и деятельности великого князя от круга земских действий. Великий Новгород и великий князь становятся лицом к лицу в борьбе между собою. Великий князь хочет наложить руку на новгородскую свободу; Великий Новгород хотел бы избавиться от великого князя. Долго ни тот ни другой не достигают цели. Но власть великого князя возрастает, и Великий Новгород мало-помалу принужден подаваться в этой борьбе.
Значение великого князя не подвергалось уже разным колебаниям и зависело исключительно от благоволения ордынского. Кто решится ослушаться воли хана и называться великим без его согласия, тот платится за это жестоко, и земли, которые станут за такого ослушника, подвергаются разорению. Так случилось в споре двух братьев, Димитрия и Андрея, сыновей Невского. Димитрий, сначала утвержденный в великокняжеском достоинстве Ордою, а потом, по воле Орды, долженствовавший уступить это достоинство меньшому брату, Андрею, вздумал было сопротивляться, и за это татары, помогая Андрею, два раза страшным образом разорили окрестности Ростова, Торжка, Твери, Владимир, Суздаль, Муром, Переяславль и кроме того четырнадцать других городов. Можно себе представить ужас этого события, последствия усобицы между родными братьями, которые не затрудняются одолевать друг друга при пособии поработителей своего отечества, отдавая им на съедение истощенное, обнищалое, запуганное население русских земель; а между тем это событие было одно из важных, подготовлявших Русь к будущему единодержавию; оно укрепляло в народе мысль, что его судьба зависит от верховного единого владыки; кого назначит этот владыка — тот народу и господин; все — и князья, и бояре, и простые поселяне — все равны перед этим владыкою, а за непослушание его воле придется страшно отвечать не только виновным, но и десяткам тысяч невинного народа.
Сбор дани был главнейшим признаком порабощения и самым важнейшим путем к изменению понятий и нравственных взглядов русского народа. Сначала завоеватели посылали за этим делом в Русь своих баскаков, потом сочли удобнее отдавать сбор дани на откуп, а потом стали доверять его князьям, первоначально там, где князья покорностью и угодничеством заслуживали такое доверие. К концу XIII века уже перестали посылать баскаков, кроме исключительных случаев, и сбор дани был везде возложен на князей. Самый размер дани был неравен и зависел от сделки, заключенной князем в Орде. Понятно, как должна была подняться и усилиться власть князя над народом: от него зависело распределить дань, назначить, сколько должна была платить та и другая волость; он, во имя той непреодолимой верховной силы, которая тяготела над всеми равно, требовал себе покорности и казнил непокорных; он всегда мог их устрашить именем татар, когда только в этом оказывалась нужда. И такой пример мы видим на Волыни в Берестье.
Горожане не хотели повиноваться распоряжению покойного своего князя и признать князем его сына, а призвали другого князя: поступок их был совершенно в духе прежнего времени; но сын прежнего князя объявил, что он призовет татар, и это так устрашило противную ему сторону, что и берестяне покорились, и князь, ими приглашенный, отказался от княжения сам, а берестян за их непослушание обложили тяжелою данью. Таким образом, князьям стали нужны татары, потому что в случае столкновения с прежними вечевыми началами могли подать им помощь против народа. Князья входили в дружеские сношения с завоевателями, женились на ханских дочерях, служили ханам против их неприятелей и испрашивали татарской помощи в своих междоусобиях. В Орде все можно было купить, иногда и от всего откупиться; крепость князя на его княжеском столе измерялась подарками, расточаемыми в Орде ханским любимцам, низкопоклонничеством пред всеми теми, кто имел на то время в Орде силу и вес. То, что князь истрачивал в Орде для своего удержания на столе, выбиралось с полным произволом.
Как в Орде князь покупал свои права и вымаливал поклонами благосклонность высших себя, так его наместникам и волостелям нужно было у своего князя покупать и вымаливать должности и милости. Бояре опирались на князя, как князь на Орду; как князь получал свое княжество от хана, так и владение имениями бояр обеспечивалось милостью князя; боярин приучался, в случае нужды, ползать перед князем, как князь перед ханом, и за то мог распоряжаться с произволом над низшим, или черным, народом. Необузданный способ обращения бояр с черными людьми не раз вызывал в разных местах вспышки еще тлевшей в русских искры вечевой старины. В 1304 году в Костроме народ собрался на вече и побил бояр. В следующем, 1305 году то же явление было в Нижнем Новгороде; черные люди восстали на бояр и побили их. Но такие вспышки не могли быть продолжительны и по неудачному исходу не могли увлекать своим примером других.
После нижегородского возмущения бывший тогда в Орде нижегородский князь воротился домой с татарами и перебил “вечников”. Слово “вече” потеряло прежнее священное значение совещательного собрания свободной земли: оно стало синонимом скопища, заговора, бунта, и слово “вечник” значило то же, что бунтовщик. Исчезло чувство свободы, чести, сознания личного достоинства; раболепство пред высшими, деспотизм над низшими стали качествами русской души. Падению свободного духа и отупению народа способствовало то, что Русь постоянно была в разорении, нищете и малолюдстве. Князья, сделавшись государями своих волостей, продолжали вести усобицы, но они отзывались гораздо тяжелее для русского народа, чем в прежние времена, потому что у князей входило в обычай приглашать татарские полчища на земли своих противников. Едва Северная Русь успела позабыть страшную эпоху междоусобий сыновей Невского, как возник столь же страшный ряд усобиц между Москвою и Тверью, в которых поневоле принимали участие и другие русские земли.
Московские князья менее всех были разборчивы в средствах. Во время борьбы Юрия с Михаилом несколько раз проходили по Владимирской и Тверской землям помогавшие Юрию татарские орды. После трагической кончины двух тверских князей, третий из них купил себе великое княжение условием, чересчур тяжелым для разоренного и без того уже народа: дозволить брать двойную дань с своей волости. По такому договору нахлынули татары в Тверскую землю. Князь приказывал народу терпеть, но у народа не стало человеческого терпения. Народ принялся избивать недобрых гостей, и князь, наконец, принужден был стать заодно с народом. Соперник Александра, московский князь, как только услыхал о том, что случилось в Твери, тотчас поспешил в Орду, получил там, вместо опального Александра, великое княжение и пятьдесят тысяч татар для наказания непокорного тверского князя.
Другие князья русские, исполняя долг рабского послушания хану, также должны были идти на Александра. Тогда Тверская земля была опустошена до того, что казалась безлюдною, и остатки уцелевших от погрома долго после того, по замечанию летописцев, пребывали в крайней нищете и убожестве. Но Тверскою землею не ограничился разгром; опустошены были земли Ростовская и Переяславская, — и вообще, куда только ни проходили татары, повсюду они сожигали человеческие жилища и умерщвляли жителей. Досталось и Рязанской земле, где был тогда умерщвлен князь Иван Ярославич; и эта земля после того долго оставалась в нищете. Пощажены были земли московского князя, и это обстоятельство было тогда многознаменательно в русской истории. Московское владение, естественно, стало богаче остальной соседней Руси: там и жить было безопаснее; туда приливало население; увеличивались силы московского князя, возрастало его значение.
VII
Понятно, что при периодических посещениях татар, при нередких набегах литовцев, а вдобавок при частых княжеских усобицах русское народонаселение было малочисленно, бедно и приучено к вечному страху за свое существование, а потому сделалось способным к безгласному и бессмысленному повиновению грозе и силе и составляло готовый материал для единодержавия, как только обстоятельства могли сложиться удобно для его возникновения.
Несмотря на всеобщее порабощение политической жизни, русская страна была слишком обширна и наполнена труднопроходимыми дебрями и болотами. При этих качествах долго сохранялись некоторые признаки древнего быта, признаки личной свободы человека до известной степени. Бояре и слуги (прежняя дружина) назывались вольными людьми, могли оставлять службу одному князю и переходить к другому, и даже их имения оставались нетронутыми, находясь во владениях прежнего князя. Такое условие мы встречаем в договорных грамотах между князьями. Но не следует слишком обольщаться этим и воображать, чтоб свободное положение этих вольных людей было очень прочно и ограждено от произвола.
Действительно, бояре и вольные слуги могли свободно переходить от князя к князю, когда их князья, заключавшие между собою договоры, жили в мире; когда при этом договоры заключались между сильнейшими, такое условие было выгодно для сильнейшего: от слабого будут перебегать вольные люди к сильному, потому что у сильного окажется лучше служить; и это право, как скажем после, очень помогло усилению московских князей. Но там, где князья не жили в ладах между собою, такое право было неприменяемо, особенно когда князья надеялись на милость Орды. Само собою разумеется, что князь, не затруднявшийся с татарскими полчищами разорять земли своего соперника и истреблять его подданных за то, что эти люди не по своему выбору, а по приговору судьбы признают власть последнего, не стеснился бы отнять имение у боярина, который, прежде служивши ему, перешел на службу к его врагу.
Впрочем, в литературе того времени есть признаки, показывающие, что переходы бояр и вольных слуг от князя к князю стали считаться уже несправедливым делом, и нравоучители вооружались против отъезда, как против измены. Это по крайней мере говорилось в московском княжении по отношению к тамошним князьям: московские князья не любили, чтоб от них отъезжали бояре, а чужих к себе принимали охотно. Другой признак личной свободы существовал для низшего класса, крестьян или черных людей, и состоял в праве земледельцев оставлять земли одного боярина и переходить на земли другого. Обычай этот был полезен для народа тем, что землевладельцы, нуждаясь в работниках, естественно должны были привлекать их льготами и вообще предоставлением хороших условий жизни.
Но и тут, как в деле бояр и вольных слуг, не должно представлять себе, чтобы от этого все крестьяне на самом деле пользовались во всякое время правами, обеспечивающими за ними свободу и благосостояние. Не все, не всегда и не везде крестьяне сохраняли за собою право вольного перехода. Князья прежде всего лишили этого права крестьян, живших на тяглых княжеских землях; в тягло могли прибывать свежие рабочие силы, а из тягла убывать не смели; такого порядка, по крайней мере, как нам известно, держались московские князья, начиная с Калиты, по отношению к своим тяглым (т.е. обязанным доставлять им разные доходы) людям и, давая грамоты на земли монастырям и частным владельцам, ставили условие, чтоб и получившие грамоты не принимали к себе на земли княжеских тяглых волостных людей, зато позволяли им преимущественно принимать переселенцев из иных княжений. Князья других княжений следовали, естественно, тому же правилу и позволяли землевладельцам перезывать людей из иных княжений, а не из своей отчины (А. Э. I, 19).
Кроме того, по особой милости князья давали землевладельцам, особенно монастырям, право, по которому принадлежащие им крестьяне не могли переходить с занимаемых ими земель. Таким образом, во времена господства крестьянских переходов уже многие из крестьян лишены были права перехода и, следовательно, по закону были крепки земле. Кроме крестьян, по особенным распоряжениям потерявших право перехода и, следовательно, в сущности личную свободу, были еще на Руси холопы: люди полные (рожденные от рабов), люди купленные, люди кабальные (сами себя запродавшие). Все такие люди находились под произволом господ до такой степени, что не допускался никакой донос или жалоба холопа на своего “государя”. Если бы случилось, что государь поколотил холопа так сильно, что холоп от побоев умер, — государь не отвечал за это. Такие невольные люди не только наполняли боярские и княжеские дома в качестве слуг, но были поселены на землях, работали на своих государей по воле последних и составляли значительную часть сельского населения. Хотя церковь не переставала оказывать свое благотворное влияние и многие из князей и бояр, ради спасения души, пред смертью отпускали на волю всех своих рабов, но рабство от этого не уменьшалось, потому что свободные люди часто продавали самих себя в неволю: состояние свободного человека нередко было до того несносно, что он для своего облегчения шел в рабство, и чувство свободы до такой степени иссякло, что отпущенные на волю пользовались милостью господина для того только, чтобы снова продать себя в холопы.
Крестьяне свободные, имевшие право перехода с земли на землю, назывались сиротами и могли пользоваться своим нравом только с ограничениями. Таким образом, только однажды в год дозволено было уходить (отказываться), именно за неделю до Юрьева осеннего дня и в продолжение недели после этого дня. Кто почему-нибудь не успевал воспользоваться этими двумя неделями, тот обязан был оставаться у прежнего помещика целый год без прекословия. Приняв в соображение тогдашнюю многоземельность и сравнительное малолюдство, что можно усматривать в таком явлении, как шатание безземельного народа из одного чужого владения в другое чужое же? Конечно, нищету, утеснения, всеобщую тягость, ничем не огражденное горькое положение народа. Почему, в самом деле, эти сироты, вместо того чтоб, сиротствуя, ходить от одного владельца к другому, не селились где-нибудь на пустопорожних землях и не жили либо общинами, либо в качестве мелких частных собственников?
Оттого, что вся земля, какого бы она ни была свойства — заселенная или пустопорожняя, удобная или неудобная, пашня, сенокос, лес, болото, — вся была в распоряжении у князя: она дарована была ему от хана, истинного государя, владетеля, собственника всех покоренных русских земель. Где земля была пуста и не приносила никаких доходов, там она в действительности никому не принадлежала, но как скоро на ней поселялись, как скоро ее начинали обрабатывать люди, так тотчас князь покажет над нею право, потянет новопоселенных в тягло или утвердит за монастырем либо за частным лицом. Всякое поземельное владение, находясь в области княжения такого или другого князя, давалось или держалось по милости князя и от него зависело — будь это многоземельная боярская вотчина или десять четей надела бедного крестьянина черной общины.
Князь налагал на жителей своего княжения какие хотел дани и поборы, освобождал от них тех, кого ему угодно было освободить и пожаловать льготою. Давать земли и оставить их во владении и пользовании он мог и хотел только так, чтоб от этого происходила выгода ему самому; поэтому, кроме монастырских и церковных имений, которые давались князьями в видах спасения собственных их душ, следовательно в ожидании выгод не на сем, а на том свете, — все остальное давалось с обязанностью либо служить князю ратным делом, либо доставлять князю выгоду работами и даньми. Отсюда вытекало, что бояре, дети боярские и вообще вольные владельцы земли, получая от князя право на поземельную собственность, обязаны были за то служить ему, и потому они делались исключительно служилым сословием, именно потому что были землевладельцы. За услуги или в видах выгод, ожидаемых от их службы, князь некоторых из них освобождал от тех повинностей и даней, которые оставались лежащими на других: то было, однако, не право, не какая-либо постоянная сословная привилегия, а единственно проявление воли и милости князя, так точно, как и обложить тех или других данями и повинностями зависело от княжеского произвола.
Бояре имели право продавать, закладывать, завещать свои вотчины; существовали основанные на древних обычаях правила, определявшие отношения этих вотчин к роду владельцев, но все это не придавало боярскому сословию полной свободы и независимости от княжеского произвола. Будучи недоволен за дурную службу себе или за неповиновение, князь всегда мог отнять у боярина его вотчину и распорядиться ею по желанию. На тех землях, которые не составляли частной собственности и не были раздаваемы никому во владение, князь держал упомянутых выше черных, или тяглых, волостных людей. То были, вероятно, потомки древних свободных сельских общин, с постоянными отливами и приливами населения в это сословие; со времени татарского завоевания на них-то преимущественно легла тягость дани, которую должна была нести порабощенная Русь.
В XIII веке, по татарском завоевании, они были подвергаемы поголовной переписи, или “числу”, и назывались поэтому численными людьми. Но так как переписи впоследствии не повторялись, между тем население возрастало, особенно в Московской земле, куда вследствие невзгод, обуревавших соседние русские земли, приливало народонаселение из последних, то образовались и умножались тяглые люди, не подвергнутые перечислению, а численные люди сделались только отделом, или частью, всего сословия тяглых волостных людей. Некоторое время они отличались тем, что князья при дележе своих княжений не полагали в раздел численных людей, а завещали последующим князьям блюсти их заодно, но впоследствии это было утрачено; численные люди пошли в раздел зауряд с остальными тяглыми и потеряли свое особенное наименование.
Тяглые волостные крестьяне с землями составляли как бы зародыш государственного достояния, в отличие от княжеского, именно потому, что доходы, получаемые от них, назначались на дань татарам, следовательно на такой предмет, которого существование не зависело от князя. Но так как ханы поручили собрание дани самим князьям и последние платили дань в разных размерах, определяемых огулом, а раскладка дани на подданных предоставлялась князю, то через то самое тяглые люди попали в безусловную зависимость от князей. Они платили уже дань не хану, а своему князю, а князья в своих договорах между собою говорили, что в случае, когда Бог переменит Орду, то есть когда они освободятся из-под власти завоевателей, дань, которая платилась хану, должна сделаться достоянием князей. Отсюда понятно, как свои собственные князья заступали для народа место иноплеменных завоевателей.
Князья брали с тяглых людей дань уже не в том размере, в каком нужно было им самим заплатить хану, а по произволу, наблюдая свои собственные выгоды. Кроме дани, тяглые волостные люди были обложены работами, производимыми по размету под надзором сотских и старост, да еще облагались множеством разнообразных поборов; названия их известны нам преимущественно из грамот, даваемых князьями тем, которые по особой княжеской милости освобождались от поборов. Таковы были: писчая белка, мыто, тамга, восьминичье, костки, ям, подводы, явленное, закосное, ставление княжеских дворов, кормление княжеских коней и пр., и пр. Были еще, сверх того, определенные князем поборы в пользу княжеских наместников, волостелей, доводчиков и праветчиков, а в случае судного дела они платили князю, по старине, судные пошлины.
Все эти поборы простирались и на боярские и на всякие имения, если они не были освобождены особыми льготными княжескими грамотами. Что такие разнообразные поборы и повинности вели не к благосостоянию, а к утеснению народа, показывает, во-первых, уже то, что князья, из желания облегчить некоторых, к кому особенно благоволили, избавляли их от этих поборов и повинностей; во-вторых, то, что жители, не вынося тягостей, нередко разбегались, а иные, чтоб избежать тягла, отдавались противозаконно в холопство; в-третьих, наконец, то, что впоследствии в XVI веке разнообразные поборы были заменяемы огульною платою, и при этом правительство само высказывало, что при прежних порядках, которые оно тогда устраняло, народ сильно был угнетен и особенно терпел от злоупотреблений со стороны наместников, волостелей и их подручников. Много веков нес народ такой горький для него строй тягла без исхода.
Частые разорения, которые постигали его и от татарских нашествий, и от набегов литвы, и от междоусобных распрей собственных князей, довершали его бедственное положение. Не быть в зависимости от землевладельца для русского крестьянина значило нести тягло и подвергаться тяжелым поборам и работам, да еще быть прикованным к месту. Конечно, лучше было в качестве “сироты” ходить от владельца к владельцу. Сирота все-таки лично был свободнее тяглого человека; тягло в древности было истинное подобие той неволи, которую впоследствии называли крепостным правом, и во многом было тяжелее последнего, испытанного народом при других условиях жизни и нравов.
Но и положение “сироты”, в сущности, несмотря на видимую личную свободу, было очень часто не лучше, а иногда и хуже положения не только тяглого человека, но настоящего раба: об этом, к счастью для истории, сохранились любопытные свидетельства духовных, вопиявших за горькую участь как рабов, так и сирот, называемых в этих свидетельствах подручными. Обыкновенно крестьянин приходил к землевладельцу в нищете и нужде; условия, которые предлагал ему землевладелец, вначале могли быть необременительны: крестьянин мог обязываться платить хозяину только оброк за пользование землею и более никаких обязанностей на себя не принимать; но, будучи в стеснительном положении, он для своего обзаведения принужден бывал делать долги и имел неосторожность сделать заем у владельца той земли, на которой поселялся, на срок за проценты (рост), очень высокие по обычаю того времени, поддерживавшемуся редкостью и дороговизною серебра.
Срок платежа приходил, и крестьянин не в состоянии был выплатить. Тогда он должен был согласиться работать владельцу за долг; иногда же он с первого дня займа условливался платить владельцу рост работою; и тогда при достижении срока платежа, не в силах будучи заплатить капитала, крестьянин должен был подвергаться новым, более стеснительным условиям. Работу в таком случае оценивал владелец: крестьянин, находясь по отношению к нему в состоянии неоплатного должника, во всем ему уступал; владелец, естественно соблюдая свои выгоды, оценивал крестьянскую работу елико возможно низко. Крестьянский долг не мог покрыться этою работою. Новый рост увеличивал долг; крестьянин, обремененный работою на владельца, имел слишком мало свободного времени на работу для себя и не в силах был выплатить положенного вначале по условию оброка за землю, и вот на сумму этого невыплаченного оброка насчитывался новый рост, и владелец, при невозможности получить его с крестьянина деньгами, обременяет за него крестьянина еще новою работою. Наконец, приходит к тому, что крестьянин все свое время тратит на работу владельцу, и владелец помыкает ими и его семьею, как невольниками, хотя и оставляет за ними звание свободных людей. Но это звание для бедняков уже не преимущество, а тягость.
Чтоб избавиться от безвыходного положения неоплатного должника, крестьянин с своею семьею часто шел в холопство, иногда к кому-нибудь другому, а иногда к тому же самому владельцу, у которого состоял в неоплатном долгу: в том и другом случае его положение временно казалось выгодным; в первом — он избавлялся от заимодавца и мог получить от покупщика его свободы еще какую-нибудь надбавку сверх суммы, покрывавшей его прежний долг; в последнем — господин, приобретая юридически в рабы того, кого он уже держал в рабстве в действительности, давал ему за это некоторое облегчение. Но случалось и так, что господин, за следуемый ему долг высосавши всю силу крестьянина и не нуждаясь в юридическом его порабощении, прогонял его вон чуть не голого. Тем крестьянам, которые первоначально, приставая к владельцу, заключали с ним более выгодные для себя условия и, главное, могли обходиться без того, чтоб делаться должниками владельца земли, было, разумеется, лучше, но и тогда сильнейший всегда имел возможность притеснить слабейшего, а на таком суде, где все было продажно, сильнейший скорее оказывался прав, чем его слабый соперник.
Вообще же лучшим доказательством печального состояния сирот служит то, что они повсеместно и охотно “закладывались”, шли в законное рабство и мало дорожили своей свободой. Льготнее было тем сиротам, которые селились на княжеских нетяглых землях, в селах, не входивших в разряд тяглых волостей. Кроме последних, князья, особенно московские, приобретали себе имения, которыми владели в качестве таких же собственников-вотчинников, какими были и бояре: эти имения назывались селами и слободами, в отличие от тяглых, именуемых волостями; они-то послужили началом того разряда имений, которые впоследствии назывались подклетными, дворцовыми, а в более позднее время — удельными. Их накопление было одною из важнейших причин обогащения, а через то самое и возвышения московских великих князей. Приобретая повсюду земли, они называли на них сирот и предоставляли им значительные временные льготы: оттого эти княжеские села и слободы процветали более других населенных местностей Руси, но зато в них скорее и прочнее, чем где-нибудь, ограничивалась свобода перехода. Уже в XV веке, жалуя частным лицам имения, князья ставили условием, чтобы владельцы не принимали к себе людей ни из волостей, ни из княжеских сел, дозволяя, впрочем, самим себе принимать людей из волостей и имений других князей. Мало-помалу жители этих сел подпадали всякого рода поборам, которым подвергались тяглые волости, и отличались от последних более по имени и по некоторым формам управления, чем по житейскому быту крестьян.
Городов в смысле корпораций особого сословия, с особыми правами, кроме северных народоправных, в татарской Руси не существовало; торговля и промышленность до такой степени были ничтожны и отличались первобытными приемами, что занимавшиеся ими не могли подняться до значения и прав, высших над крестьянскими. Посады, как называлось тогда то, что мы теперь называем городами, где преимущественно сосредоточивались торговля и промыслы, причислялись к тяглым волостям; промышленный или торговый человек отличался от пашенного только тем, что участие его в тягле измерялось не землею, а промыслами.
VIII
Мы представили этот беглый очерк состояния народа для того, чтобы показать, что в татарский период сложились и установились нравственные и экономические условия, подготовившие народную громаду к тому, чтоб сделаться превосходным материалом для такого государства, каким явилась в XVI веке московская монархия. Татарское завоевание дало Руси толчок и крутой поворот к такой монархии, но она не могла возникнуть скоро; Русь с половины XIII до конца XV века пережила период феодализма.
Употребляя это выражение, мы не думаем сказать, чтоб у нас существовали все те условия, которые на Западе устроили порядок, известный под именем феодального. Но в человеческом мире не все подобное одинаково. Мы принимаем слово феодализм в значении его общих признаков и разумеем под ним такой политический строй, когда весь край находится в руках владетелей, образующих из себя низшие и высшие ступени с известного рода подчиненностью низших высшим и с верховным главою выше всех. Такой строй существовал на Руси вполне. Не допуская важности раздела в русской жизни между дотатарским и послетатарским периодами русской истории, некоторые наши мыслители хотели видеть феодальный строй до татар, другие не хотели его видеть и после татар. Два эти противоложные заблуждения исходили из одного и того же неверного взгляда, искавшего единства там, где существовало громаднейшее различие. До татар у нас не было феодализма, если только не отыскивать некоторого далекого с ним подобия в отношениях старших и младших городов между собою, — но с татар он действительно начинается.
Верховный владыка, завоеватель и собственник Руси, хан, называемый правильно русскими царем, роздал князьям земли в вотчины, и по этим землям они естественно очутились в неравном между собою отношении: одни, владевшие прежними пригородами, были ниже, другие, сидевшие в главных городах, — выше. Над всеми ними был старейший, или великий, князь.В начале это звание безусловно зависело от воли хана, давалось князьям без всякого внимания к какому-либо старшинству земель, владеемых князьями. Поэтому бывали старейшими князьями владимирские, костромские, переяславские, тверские, городецкие, нижегородские; только на город Владимир показывали они, получив сан старейшего, притязание, как по воспоминаниям силы и значения этого города, так и потому, что сами они происходили от предков, княживших во Владимире с некоторыми признаками старейшинства, по причине их случайной силы между другими князьями. С легкой руки хана Узбека, в первой половине XIV в. звание старейшего великого князя утвердилось за московскими князьями, постоянно переходя от отца к сыну, с ханским утверждением, и так было до тех пор, пока не пала и не разложилась Орда и московские князья не усилились до возможности заместить собою ханов и сделаться такими же владыками и собственниками русских земель, какими по праву завоевания, при азиатском складе понятий, были и считали себя ханы.
Только однажды, в малолетство Димитрия Донского, произошло уклонение от обычного перехода звания старейшего великого князя от одного московского князя к другому, его прямому наследнику, но и то ненадолго. Москва скоро успела возвратить себе свое право, уже освященное бывшими перед тем тремя поставлениями в великокняжеское достоинство князей московской линии. Кроме старейшего великого князя московского были еще по землям князья главные по отношению к низшим и назывались также великими, находясь под началом великого старейшего. За исключением Новогорода и Пскова, находившихся с своими старыми вечевыми формами под началом или в полузависимости от старейшего великого князя, в других русских землях носили название великих князей в XIV веке суздальские и нижегородские, рязанские, тверские, смоленские; по временам пытались называться великими и другие, но не удержали за собою этого титула, не имея соответствующего значения на деле.
Под началом у великих князей в их областях находились меньшие князья. Отношения между великими и меньшими выражались родственными признаками: меньшие должны были относиться к великим, как дети к отцам и племянники к дядям, то есть с уважением, какое подобало оказывать родственникам по восходящей линии. То была одна из черт различия между феодализмом у нас и на Западе Европы. Наши князья все были из одного рода, да притом часто линии, ближайшие к великому князю, оттесняли более отдаленные, и князь, владевший вотчиною в земле великого, был в самом деле близкий родственник последнего. Тем не менее меньшие князья были в такой зависимости у великих, которая напоминает нам феодальную лестницу на Западе. Обязанные взносить великому князю следуемую с них татарскую дань для передачи по принадлежности, они также обязаны были быть готовыми на ратную помощь великому князю по его призыву.
В договорах между собою великие князья говорили меньшим: “Где всяду сам на конь, и вам со мною пойти, и где ми послати вас пригоже, и вам пойти без ослушания, а где пошлю своих воевод, и вам послати своих воевод с нами”. Но меньшие князья управляли своими вотчинами невозбранно, и великие не мешались в их внутренние порядки. Князья у себя во владениях раздавали земли боярам и детям боярским с обязанностью служить. Было три вида земельных раздач: в вотчину, кормленье и введенье. Отдача в вотчину значила потомственное право владения — его давали князья за услуги; но и те старинные владельцы, которых род с давних времен считал своею принадлежностью известные вотчины, стали пользоваться этими имуществами уже на новых основаниях — в качестве вознаграждения за службу, и князь мог лишать их достояния за неповиновение и измену, как и тех, которых наделил вотчинами вновь. Отдача в кормленье было пожизненное право пользоваться доходами и владеть имениями, также за обязанность служить за них: то был первообраз поместного права, впоследствии широко распространенного на Руси. Боярину, называемому введенным, князь поручал управление и суд над какою-нибудь из своих волостей, с уделением боярину из получаемых доходов некоторой части в качестве вознаграждения за управление.
Такой феодальный строй мог существовать и быть крепок только до тех пор, пока была крепка и деятельна власть Орды. Но сами ханы, вместо того чтобы, как делалось сначала, давать звание старейшего великого князя то князю одной, то другой земли и не допускать преемства в одной линии, чтобы тем не допустить одному из княжений слишком усилиться над другими, — подняли и возвысили московских князей, давая им звание старейшего великого князя одному за другим. Права за московскими князьями не было никакого, кроме ханского произвола, и они именно тем и приобретали благосклонность ханов, что не искали великого княжения на основании каких бы то ни было прав и преданий, а просили только ханской милости и кроме этой верховной милости никакого права знать не хотели. Это резко выразилось при соискательстве великого княжения пред ханом, в 1432 году, Юрием Шемякою и Василием Васильевичем московским. Когда Юрий думал выиграть свое дело, ссылаясь на старых летописцев и разные старые списки, боярин Иван Дмитриевич, хлопотавший за Василия, бывшего еще малолетним, указал хану, что его князь ищет великокняжеского стола по царскому жалованью: “Ты, — выразился он, — вольный царь, волен в своем улусе кого восхощешь жаловать на твоей воле?”
Такой аргумент тогда же понравился хану, и Василий московский признан великим князем. С таким презрением ко всяким историческим правам, с таким уважением паче всего к силе и действительному могуществу относились все московские князья, льстили, раболепствовали пред ханами, между тем сами усиливались, обогащались, увеличивали свою территорию, а тем временем в Орде произошли смуты, нестроения: царство, основанное силою оружия, почти без всяких гражданских зачатков, скоро стало разрываться, и соответственно этому явлению феодализм на Руси падал и уступал место монархическому началу. Московский князь, утвердивший за собою и за своим потомством привилегию звания великого князя над всею Русью, подвластною Орде, Иван Калита был, бесспорно, человек великого ума и чрезвычайно ловкий.
В продолжение каких-нибудь тринадцати лет он упрочил за собою обширное по своему времени владение. Из его духовного завещания видно, что он владел пространством, занимаемым теперь уездами Рузским, Звенигородским, Подольским, Коломенским, Серпуховским, Можайским, Бронницким, Боровским, Перемышльским. Из духовного завещания его внука видно, что он же купил себе Галич, Белоозеро и Углич с их волостями. Кроме того, он в разных местах приобретал себе села, копил с них доходы и употреблял на покупку новых сел, имея в виду сколько возможно более расширить территорию своих владений. Владимир подарен был ему ханом. Ярославские и ростовские князья были ему подручниками. Тверская земля была унижена и до крайности разорена; тверские князья принуждены были признавать себя под началом московских. На Новгород, который помогал Калите, он уже наложил тяжелую руку в благодарность за содействие к достижению своего могущества.
Его преемники продолжали закупать себе села и накоплять богатства. Внук его, Димитрий, пользуясь настроениями в Орде, покусился на открытую брань с завоевателями Руси. Это событие сильно подняло и на будущие времена утвердило нравственное значение великого князя, после того как он явился предводителем русских князей в первый раз уже не по ханскому приказанию, а по свободному стремлению доставить Русской земле независимость от иноплеменников. Последовавшие затем неудачи показали, что еще не пришла пора вести борьбу, что завоеватели, несмотря на начавшееся распадение их державы, еще настолько сильны, чтоб показать Руси пагубные плоды ее неповиновения, что еще придется московским князьям поддерживать себя искательством милостей у ханов, а не борьбою с ними; но эти неудачи, отсрочив дело освобождения, были, по причине того же нестроения в Орде, поправимы и потому не подорвали нравственного значения главенства над Русью, показанного московским князем в смелом предприятии против Мамая. Преемник Димитрия, Василий, совершил важный подвиг: он овладел суздальским и нижегородским княжением, городами Муромом, Тарусою, Мещерою, Городцем, и этого достиг он уже не по милости хана, а собственными силами и ловкостью.
Не видно, однако, чтоб московские великие князья, постепенно и последовательно усиливаясь, имели ясное сознание о создании единодержавного государства. Судьба вела их к этому; но сами они, сообразно понятиям, наследованным от прародителей, долго смотрели на свои владения, как на вотчину, покупали, а подчас и насилием отнимали у других волости, но потом делили их между сыновьями, назначая одного из них, старшего старейшим над другими и, таким образом, продолжали феодальный порядок. Из этого могло выходить только то, что линии отдаленные замещались бы ближайшими к великому князю, и только; сказать иначе — сильнейший грабил бы слабейшего, при возможности грабить, и наделял бы ограбленным своих присных. От такого состояния дел до государственности неблизко.
Но, на счастье Русскому государству, княжеский московский род не слишком распложался, и великий московский князь часто оставался при небольшом количестве родственников, имеющих владения в его великокняжеской Московской волости. У Калиты старший сын, Симеон, умер бездетным, второй оставил единственного сына, бывшего великим князем, и только от третьего, Андрея, осталось потомство, образовавшее линию удельных князей, имевших владения внутри Московской области и подначальных непосредственно великому московскому князю. У Димитрия Донского было пять сыновей, но кроме великокняжеской линии, последовавшей от старшего сына Василия, из остальных сыновей Донского только у одного, Юрия, осталось потомство. Междоусобие Димитриевых внуков, великого князя Василия Васильевича и сыновей Юрия, выбросило потомство последнего из рода владетельных князей; вместе с тем уничтожились уделы и потомков Андрея, сына Калиты, кроме удела верейского князя, находившегося в полной зависимости от великого князя. Таким образом, Московская земля была сосредоточенав одних руках и в таком виде доставалась сыну Василия Васильевича Темного, тому великому умом и деятельностью Иванукоторый принял на себя историческое призвание введения монархизма.
Ему, обладателю всего московского великого княжения, предстояло исполнить следующие задачи: окончательно освободиться от всякой зависимости в отношении к Орде; не допустить своих братьев быть такими князьями-государями в своих вотчинах, какими бывали прежние братья великого князя; подчинить северные народоправные земли, уничтожив их вечевой строй и автономию; присоединить к Москве два великих княжения, тверское и рязанское, и, таким образом, совершенно уничтожить феодальный порядок и сделаться полным государем — собственником Руси, заменив для нее татарского хана.
Исторические обстоятельства сложились превосходно для разрешения этих задач, и Иван свершил свое призвание; только немногое, как, напр., окончательное уничтожение вечевых форм во Пскове и слитие с московским великим княжением рязанского, уже и без того потерявшего свою самостоятельность великого княжения, осталось довершить его преемнику.
IX
Но отчего же борьба возникшего монархизма с феодализмом пошла так успешно и последний оказал так мало упорного, деятельного сопротивления?
Что создало у нас феодализм, то и держало его существование. Слабость создавшей его стихии ослабила невольно и свое создание. Феодализм, как мы уже показали, был произведение татарского завоевания. Татарские ханы сделали князей из правителей земель вотчинниками земель; только при защите со стороны ханов и могли князья держаться, а это могло быть только до тех пор, пока ханы были сильны: только тогда князь, слабый в сравнении с сильным, мог находить против покушений последнего силу в том, кто был равным образом владыка и слабого и сильного на Руси. Но как только Орда стала разлагаться, как только ханы перестали поддерживать созданный ими строй Русской земли, стали довольствоваться одною данью, предоставив судьбе внутреннее течение политической и общественной жизни, — мелкие князья очутились без внешней подпоры против крупных и сильных.
Много их погибло в междоусобиях; нравы до того огрубели, что случаи самого бесцеремонного истребления друг другом были нередки между князьями, и тогдашняя Русь не возмущалась такими случаями, как бывало в прежние времена, в дотатарский период; те князья, которые остались целы с потомством, потеряли не только внешних защитников в ханах, но и ту внутреннюю или домашнюю силу, на которую могли опираться для защиты и охранения своих прав и владений. Эту внутреннюю силу составлял для них служилый класс — прежняя дружина, разделявшаяся на высшую и низшую степени, на бояр и вольных слуг, иначе — детей боярских. Хотя люди эти, получая от князей кормленья и вотчины и за то обязанные князьям службою, тем самым зависели от князей; хотя князь, как вотчинник своего княжения и господин в своем княжении, мог непослушного лишить имущества и имел право даже казнить его, но так как служилые составляли для него ратную силу, то князь только с их помощью и мог охранять себя, и потому выходило, что насколько они зависели от князя, настолько и князь зависел от них. Это, по крайней мере, вполне можно сказать о боярах — лицах, первостепенных в служилом сословии.
Князь должен был ласкать их, советоваться с ними, называть их своими думцами, а нередко и поступать по их желанию, ограничивая свои собственные стремления им в угоду. Но бояре не могли привязаться к князю более, чем к своим собственным выгодам. Это свойство лежало в нравах и привычках служилого сословия, наследованных от дедов и прадедов. Издавна боярин и вольный слуга считали себя вправе отъезжать от одного князя к другому, из одной земли в другую; ничего не могло быть естественнее этого обычая в таком крае, где при возможном и разнообразном раздроблении никогда не терялось понятие о единстве всей страны, при каких бы то ни было условиях и переменах. Если где служилые этого не делали, то единственно там, где им было выгодно оставаться постоянно на одном месте или где в данное время было опасно раздражать князя. Пока могучая рука ханов охранительно почивала на феодальном строе Руси, пока князь, владетель небольшой вотчины, мог найти себе защиту и опору в милости общего для всех владыки, до тех пор бояре и вольные слуги служили таким князьям, соединяя свои интересы с княжескими; но, по мере того как влияние верховной власти ханов на внутренние отношения князей между собою ослабевало и крупные князья стали усиливаться, бояре и вольные слуги почувствовали, что им невыгодно держаться слабых, и переходили к сильнейшим, сообщая последним еще более силы своею службою.
Бояре каких-нибудь князей елецких или козельских переходили к великому князю рязанскому, бояре князей микулинских или дорогобужских — к великому князю тверскому; но так как скоро всех крупнее, выше и сильнее оказалось московское великое княжение, то они более всего стали переходить к великому князю московскому и всякий успех последнего привлекал к нему толпу служилых людей. Таким образом, счастливый исход борьбы с тверскими, суздальскими и рязанскими князьями привлекал на сторону великих московских князей тех бояр, которые служили их противникам. В XIV веке во время борьбы с Тверью, как только Москва стала брать перевес, тверские бояре покинули своего князя и отъехали к московскому. То же случилось в Твери и в эпоху последней катастрофы, лишившей Тверь окончательно самобытности: тверские бояре, коромольники, как их называет летописец, покинули своего князя Михаила Борисовича в самом стесненном положении и передались на сторону московского. Известно, что измена бояр доставила Москве, при великом князе Василии Димитриевиче, суздальское и нижегородское княжение. Бояре, на челе которых был Румянец, предательски подвели своих князей в беду и выдали их великому московскому князю. Подобное произошло и с Рязанью.
Подобное происходило, без сомнения, и везде, хотя мы не имеем подробностей об упадке разных княжений, которых владетели вдруг появляются служебниками великого московского князя. Москва со времени Калиты до полного образования в ней монархии была обетованным средоточием, куда стекались отовсюду бояре и служилые люди не только из княжений северных и восточных, но из тех русских земель, которые уже не состояли с северными и восточными в такой тесной связи, как прежде, — из Киева, Волыни, Белой Руси, Литвы; в число московских бояр поступали пришельцы и не из русских стран; много было фамилий, впоследствии знатных, о которых родословные книги гласили, что предки их пришли из “немец” или из Орды: потомству двух таких чужеземных родоначальников — мурзы Чета и Андрея Кобылы — суждено было потом сидеть на упраздненном троне Рюриковичей по выбору земли Русской. Все эти служилые люди, как перешедшие в московское княжение из иных русских земель, так пришельцы из чужих краев, наделялись от великих московских князей землями и правами по их достоинству и службе.
Московские великие князья ценили боярство и ратную силу, потому что с ними получали перевес на Руси и расширяли свои владения. Но и боярству, и вообще служилым людям было выгодно держаться великого московского князя — ни у кого на Руси не могло быть им так хорошо. Они помогали московским князьям подчинять других князей, приобретать земли, зато и московские князья со всяким успехом и приобретением награждали их. Понятно, что при такой связи посредством обоюдных равносильных выгод бояре, будучи слугами московского великого князя, были его советниками, и он, властвуя над ними, делал все с их совета и ничего не предпринимал без них. В этом смысле летопись, описывая кончину Димитрия Донского, влагает ему такое обращение к своим боярам: “Под вами грады держах и великие власти; вы же не на-рекостеся у меня бояре, но князи земли моей”; так, естественно, было до тех пор, пока великие московские князья не усилились до того, что могли уже поступать самовластнее.
С переходом бояр и служилых людей на сторону сильнейшую что оставалось делать слабым князьям, потерявшим силу совета и рати? Составлять новую силу, поднимать из громады простого народа способных и возводить их в служилые и в бояре? Но это не так-то было легко: пока образовалось бы новое боярство, новое служилое сословие — нужно было время, а история не ждала; пока слабый мог усилиться, сильнейший задавил бы его, пользуясь периодом слабости. Да если бы даже были возможность и время образовать новое боярство и новый служилый класс — новые все-таки поступили бы, как поступали старые: выгоды склонили бы их перейти на сторону сильнейшего и предать своих благодетелей. Самобытность слабого удельного князя делалась для него бременем. Ее нужно было охранять, а охранять ее было нечем. Пытаясь охранять ее, он должен был раздражать сильнейшего, а сильнейший всегда мог за то лишить его не только владения, но и куска хлеба.
Притом такое владение мелкого удельного князя не было в безопасности от беспрестанных внешних ударов; с разложением Орды образовывались в татарском мире чисто разбойничьи, наезднические общества, жившие грабежом и набегами; русские земли, переставая чувствовать деспотизм иноземной завоевательной власти, стали страдать едва ли не хуже прежнего от иноземных опустошений и разорений; мелкие князья не в силах были оборониться и от них. Им отовсюду грозила беда и ниоткуда не было спасения. Что ж оставалось им? Единственный исход для них был — пожертвовать своею независимостью, добровольно отказаться от самобытности, покориться сильнейшим, поступить в число подвластных, идти по пути, указанному боярами, и стать наравне с боярами, Так и поступили удельные князья. Одни за другими они вступали в службу великого московского князя и за то получали обеспечение владения своими вотчинами.
Еще когда московское величие было в зародыше, при князе Юрии Даниловиче, были у московского князя служилые князья; число их все более и более увеличивалось, а при Иване III была их уже большая толпа между боярами. По своему происхождению они пользовались почетом в боярском сословии, к которому стали принадлежать, но получили и важное ограничение против других: великие князья не дозволяли им продавать своих старинных княжеских вотчин. Это запрещение возникло из прежних условий и было очень естественно. Княжеские вотчины, имевшие значение самобытных владений, как бы мелких государств, уже поэтому в старину не подлежали продаже. Но в феодальном строе мелкие князья в известной степени подчинялись великим, обязаны будучи доставлять им ордынскую дань и выходить в поле с своею ратью по их призыву, следовательно, хотя они и управляли своими владениями самобытно, но в то же время, по причине обязанности к великим князьям, лежавшей на них по отношению к своим владениям, эти их самобытные владения составляли часть волости или области великого князя.
Если бы князь, владетель такого княжения, перешел в службу к иному великому князю со своим владением, то тем самым и владение его перешло бы к земле того, к кому он перешел; это было бы к ущербу того великого князя, под началом которого владелец с своим княжением состоял прежде. Понятно, что последний ни за что этого не мог допустить, и потому великие князья ставили по отношению к младшим условие, что если князь, подведомый великому, перейдет к иному, то он лишится своей вотчины, нахолящейся в земле, принадлежащей к области того великого, у которого он находился под началом. То же прилагалось и к продаже. Продажа влекла за собою передачу права владения. Княжением мог владеть только князь; следовательно, князь мог продать свое княжение только другому такому же, как и он, князю. Но в таком случае князь мог продать свое княжение иному великому князю или же равному себе, но состоящему под началом иного великого князя, и это имело бы значение, равное тому, если б он сам, с своим княжением, перешел под начало иного великого князя.
Эти условия, стеснявшие права мелких князей, перешли и к Москве, когда мелкие князья одни за другими делались служебниками великого московского князя. Сначала они наблюдались по необходимости, пока кроме московского великого князя существовали другие великие князья, а потом правило, возникшее из обстоятельств, переживши произведшие их обстоятельства, долго существовало как обычай, оправдываемый, впрочем, укоренившимся взглядом на значение князей и их княжений. Князь отдавался великому князю и получал от него свое княжение уже как вотчину, раз им же уступленную; великий князь жаловал ею прежнего владельца; таким образом, последний получал от великого князя собственность своего рода уже как собственность великого князя, уступаемую ему и его потомкам в пользование. Таким образом, княжеские старинные вотчины стали чем-то средним между вотчиной и кормленьем или поместьем; то были скорее поместья, отличавшиеся от прочих поместьев тем, что давались не пожизненно лицу, а роду, до тех пор, пока этот род не прекращался; в последнем случае княжеская вотчина шла на великого государя.
Период от смерти Димитрия Донского был временем укрепления великокняжеской власти, постепенного возвышения ее до полного самодержавия и столь же постепенного упадка боярского влияния на власть. К сожалению, очень трудно, по недостатку данных, проследить явления этого многозначительного периода. Димитрий поручал сыновьям своим советоваться с боярами и без них ничего не начинать. При взаимной поддержке великого князя боярами и бояр великим князем, при соглашении их интересов это было вполне естественно, и, казалось бы, с падением уделов, с уничтожением феодального строя на Руси должна была образоваться монархия, в которой власть монарха была бы разделена с боярами. Но так кажется только с одной стороны. Рассмотрев вопрос с другой, мы увидим, что великие князья поставлены были в такие счастливые условия, что их власть должна была возрасти до полного самодержавия и оппозиция со стороны боярства могла явиться не сильною, а страдательною.
Великие князья не очень щедро жаловали вотчинами и гораздо щедрее были на кормленья. Пожалованье вотчиною или обращение поместья в вотчину было явлением особенного доверия и расположения; обыкновенно бояр награждали кормленьями или поместьями; это ставило их в такое положение, что они особенно нуждались в расположении князя. Поместья давались пожизненно, но могли быть даны и детям того, кто владел ими прежде; сверх того, если детей было много, то им давались еще и новые поместья, кроме отцовских: все это зависело от воли и благорасположения великого князя. Чтобы приобресть и поддержать доброе внимание к себе со стороны великого князя и тем дать обеспечение своему семейству, боярин должен был угождать великому князю и заискивать его милости. Но система кормлений давала последнему еще и другую толпу слуг, которых прямая выгода была держаться великого князя и охранять его власть: то были дети боярские, которые за службу свою получали в кормленье поместья в небольших участках. Они вообще были люди небогатые, существовали одною только службою; каждый из них был неравен по достоинству боярину, но все вместе составляли силу, которая, по повелению великого князя, готова была стоять за его интересы, и в случае, если бы могло дойти дело до столкновения верховной власти с боярством, они, как нахлебники первой, конечно, не замедлили бы стать для нее орудием против боярского сопротивления.
Наконец, едва ли не важнее для успехов самодержавия и безопасности его от боярской оппозиции было то, что боярство как по свойству своего состава, так и по сложившимся в нем нравственным взглядам не имело задатков для корпоративного сплочения членов за интересы сословия против верховной власти. Бояре не были люди, связанные ни узами происхождения, ни преданиями одинаких свободных гражданских прав; один из них пришел оттуда, другой отсюда; каждый искал своей выгоды в службе московскому великому князю; только служба их соединяла, и более ничто; каждый знал только себя и своих ближних по роду да великого князя, которому служил; к интересам других, подобных ему бояр у него не только не лежало сердце, но они постоянно сталкивались с его интересами. Боярин или боялся, чтоб другой не “заехал” его, т.е. не стал к великому князю ближе и, следовательно, выше его, или же сам пытался заехать другого товарища. Отсюда обычай местничества, обычай древний, которого господство мы встречаем уже в XIV веке из спора бояр Ивана Калиты, Родиона Нестеровича с Акинфом Гавриловичем.
Первый заехал последнего и потом, после того как последний отъехал в Тверь, убил в бою и принес на копье великому князю голову великокняжеского изменника, а своего местника. С тех пор мы видим местничество непрерывно до конца XVII века. Хотя этот обычай нередко вредил государственным делам, но в то же время был полезен для успехов самодержавия, потому что не давал боярам сплотиться, образовать между собою общие сословные интересы и постоять за них. Родовая честь — существенный признак всякой родовой аристократии, измерялась у бояр только службою государю: дети и внуки могли гордиться заслугами отцов и дедов единственно в сфере службы. С течением времени случаи службы умножались и местничество усложнилось и запуталось; каждый только Того и глядел, чтоб беречь честь свою и своего рода против другого, чтоб другой не сел и не стал выше его, когда не то что предок этого другого занимал на великокняжеской службе обязанность или поручение выше его предка, а совершенно посторонний человек, стоявший на служебной лестнице ниже его предка, был в то же время выше такого лица, которое было вравне с предком того другого, которого возвышение пред собою он считал оскорблением для себя. Такие понятия делали невозможным никакое сплочение боярского сословия за свои интересы и противодействие верховной власти. Но местничанье не было исключительно принадлежностью боярства: оно распространялось и на всех вообще служилых людей; все местничали друг с другом; всякий хотел быть выше другого в служебном деле или по крайней мере обнаруживал склонность находить предлог, чтоб не допускать другого стать выше себя.
Этот-то эгоизм служилого сословия, эта служебная привязанность каждого к воле великого князя, это отсутствие сословных интересов были важнейшими средствами к укреплению самодержавной власти. Надобно заметить, что московские великие князья благоразумно не вооружали против себя ни боярства, ни массы служилых людей и не давали повода пробудиться у них каким-нибудь такого рода побуждениям, которые бы направлялись к сознанию прав сословия и охранению их. Великий князь советовался с боярами, ласкал их, доверял им служебные обязанности, но если кто-нибудь из бояр навлекал на себя гнев великого князя, последний не страшился наказать его; так, Василий Димитриевич отнял у знатного боярина Свиблы его вотчины, то же сделал Василий Васильевич с боярином Иваном Дмитриевичем; а Иван Васильевич по своей воле казнил их, постригал в монахи и даже подвергал телесному наказанию. Суровый поступок великого князя с боярином не раздражал других бояр: они смотрели на него как на дело, относящееся только до того, кого постигала опала, а никак не до других; напротив, опала какого-нибудь боярина доставляла другим приятность, потому что эти другие были недовольны его возвышением и с его падением надеялись сами подняться. По мере падения уделов и соединения русских земель во единое Московское государство боярство более и более теряло свое значение великокняжеского совета и ниспускалось к холопству.
Окончательное уничтожение права отъезда сделало бояр совсем служилым сословием, холопами. Недаром в Древней Руси существовало правило, вошедшее в “Русскую Правду”, что кто привяжет к себе ключ без ряда, того считать холопом; иначе — кто станет служить другому без предварительных условий, которыми ограждалась его свобода, тот в глазах всего общества тем самым уже налагает на себя звание холопа или несвободного человека. Ясно, что понятие о службе другому лицу совпадало с понятием о холопстве или неволе. Древняя дружина никак не была толпою слуг князя; слово служба не имело того значения, какое получило после, а название дружина явно указывает, что дружинники были друзья, товарищи, сопутники, помощники князя, а не слуги его. Сначала, как мы указали, они составляли вольную шайку под начальством князя, как бы атамана; впоследствии, под влиянием христианства, когда дружинная стихия сливалась с земскою, они, будучи нередко членами той же земли, которою управлял князь, были вообще его помощниками, его силою, необходимою ему как правителю, избранному землею, и, во всяком случае, служа князю, служили земле, потому что, в обширном смысле этого слова, и сам князь служил земле.
Но когда земское или вечевое начало подавлено было татарским завоеванием, когда князь, по ханскому изволению, стал вотчинником, тогда дружинникам приходилось служить одному лицу князя, уже не зная земли, и таким образом они из княжеских дружинников обращались в княжеских слуг. Так как князей было много, а Русь, находясь под единою властью хана, при своем раздроблении не переставала быть единым телом, то эти слуги сохраняли древнее право переходить из земли в землю, от князя к князю и потому назывались вольными: в этом праве перехода состояла их воля, и с таким правом поступали они на службу к московским великим князьям. Право это постоянно сдерживалось выгодами служить у сильнейшего из князей и опасностью раздражить его, но, несмотря на очень частую невозможность им пользоваться, все-таки продолжало существовать до уничтожения уделов, т.е. до тех пор, пока переходить или отъезжать было уже некуда — разве в чужие земли, что считалось уже изменою. Таким образом, мы видим прекращение этого права при Иване III, а окончательное уничтожение уже при его сыне.
Тогда все служилые люди, не исключая и князей, стали называться холопами государевыми. Это вполне согласовалось с древними, не умиравшими еще понятиями русскими. Всякий человек, служащий другому человеку, был или вольный человек — наймит, или холоп. Воля выражалась правом служащего оставить того, кому он служит; кто терял это право, тот делался холопом; иначе — холопство в том и состояло, что слуга не мог оставить господина, и отсюда уже истекали разные правила, расширявшие власть господина и стеснявшие гражданское положение раба. Пока крестьянин, живя на земле господина, сохранял право “отказа”, т. е. право перейти на иную землю, до тех пор он назывался крестьянином; если же он, вследствие стесненных обстоятельств, как часто бывало, лишал себя этого права по взаимному соглашению с господином, он из крестьянина делался холопом, хотя продолжал жить там же, где жил до того времени.
В подобном положении очутились и служилые люди по отношению к великому князю, с тою разницею, что они не по своей охоте лишились этого права, а вследствие сложившихся обстоятельств. До тех пор, пока они могли отъезжать, они были вольные слуги, служилые люди великого князя, а когда это право прекратилось, они стали его холопами. Тогда они стали крепки ему, его государству, крепки не только сами лично, но и со всем своим потомством. Не только бояре и служилые князья, но самые родные братья великого князя стали именоваться его холопами. В частном быту издавна хозяин по отношению к своему невольному человеку назывался государем, а тот — его холопом; то же сделалось и в быту государственном: великий князь, называвшийся прежде господином или господарем, стал называться государем, а его служилые люди — его холопами. Но слово холоп, нераздельное с понятием о службе по отношению к государю, осталось только принадлежностью служилого человека; духовное лицо не было холопом государя, а богомольцем; посадский или волостной человек не был также холоп, а сирота.
Таким образом, образовалось государство с единодержавным главою, состоявшее из холопов, сирот и богомольцев; те же, которые по разным условиям течения общественной жизни не принадлежали ни к тем, ни к другим, ни к третьим, назывались гулящие люди и составляли важнейший элемент народного исторического движения.
X
Существует мнение, что образованию единодержавия много помогло влияние великой княгини Софии Фоминишны, гречанки, и пришедших с нею греков. Что действительно такое воззрение существовало в эпоху, близкую к этому событию, показывает беседа опального Берсеня с Максимом Греком, происходившая в государствование Василия Ивановича, сына Ивана III. “Как пришла сюда мати великого государя с своими греки, ино наша земля замешалася, и пришли нестроения великие, как у вас в Цариграде”, — сказал Берсень Максиму. Грек заметил ему, что София была особа знатного происхождения. Москвич на это сказал: “Какая бы она ни была, да к нашему нестроению пришла. Максиме господине! Ведаешь и сам, а и мы от разумных людей слыхали: которая земля переставляет свои обычаи, и та земля недолго стоит, а здесь у нас князь великий обычаи переменил”.
Что эта перемена обычаев состояла именно в упадке боярского совета и возраставшем самовластии государя, показывают слова того же Берсеня, которыми объяснил он то, что высказал прежде: “Лучше старых обычаев держатися, и людей жаловати и старых почитати, а ноне-де государь наш, запершись сам-третей у постели, всякие дела делает”. Из этого достаточно видно, что усиление самодержавия возбуждало между современниками ропот, и они приписывали такую перемену влиянию Софии и иноземцев. Знатные бояре в свое время не терпели этой женщины и даже успели поссорить ее с великим князем, но после жестоко поплатились за это. Иван назло жене лишил великокняжеского преемничества рожденного от нее сына Василия, венчал на царство внука — отрасль своей первой супруги, тверской княжны, а потом, помирившись с Софиею, засадил в тюрьму венчанного внука и предал опале противных ей бояр.
Нет сомнения, что хитрая и ловкая гречанка, умевшая выстоять всякие семейные и боярские противности, оказывала влияние на понятия и характер мужа, но мы думаем, что она могла только укреплять его в помыслах самодержавия, а не зарождала их в нем. Обстоятельства, к которым привела Русь вся ее предшествовавшая судьба, были достаточны для возбуждения решительных стремлений к самодержавию без посторонних, чуждых влияний. Иван довершил то, что работали его прародители, хотя часто с смутным сознанием последствий своей работы. Он покончил с Новгородом. Эта земля прежде находилась только под началом московского великого князя; теперь он привел ее в состояние не только зависимости, но полного порабощения: он выселил из родины горожан и землевладельцев и роздал в кормленье своим служилым имения новгородцев; чрез это он не только обеспечил для себя спокойное обладание севером Руси, но еще устроил там ратную силу, всегда готовую стоять за всякие интересы своего государя. Сословие детей боярских, наделенных за службу поместьями, — важнейшее орудие для поддержки московского самодержавия, при нем значительно умножилось.
Вятка также была покорена, и там наместо выведенных туземных жителей царь Иван населил детей боярских. Пала потом и самобытность Твери. Орда более не властвовала над Русью. Теперь сам московский великий князь делался ее владыкою, тем, чем был для нее хан; вся Русь становилась его достоянием; громада народа, давно забитого, отвыкшего от всякой самодеятельности и привыкшего только повиноваться силе, безропотно должна была служить ему одному и потом, и кровью. Что могли ему сделать бояре? Как посмеют они требовать от него, чтоб он в своих поступках соображался с их видами, испрашивал их советов и ничего не начинал без их думы, как некогда поступал Димитрий Донской, поучая и детей своих следовать своему примеру?
Герберштейн говорит, что это был такой деспот, что не было к нему подступа: женщины, встретившись с ним, млели от страха, а бояре трепетали пред ним, боялись вымолвить слово в его присутствии, и, когда он, сидя на пиру, дремал, они раболепно молчали, страшась нарушить спокойствие властелина. Это была одна из тех сильных, могучих натур, которые, даже не имея права на власть, невольно внушают страх и повиновение. Понятно, что сорокалетнее пребывание бояр с властелином такого характера должно было послужить им превосходной школой покорности и повиновения. Влияние Софьи и вообще иноземцев отразилось на тех царственных приемах и придворном величии, которые стали с тех пор сопровождать жизнь московского государя.
Обрядность умершей в дряхлости Византии стала заменять простоту юной Руси, и она-то, эта обрядность, впоследствии так сросшаяся с обиходом Московского двора, так разветвившаяся во множестве своеобразных приемов, — она вначале соблазняла непривычных к ней русских, изливавших, при случае, негодование против Софии и греков. Важнейшим признаком влияния византийской царевны было то, что московский великий князь, сочетавшийся с нею браком, стал воображать себя преемником славы и величия православных византийских царей. С этою идеею Иван Васильевич в некоторых своих грамотах уже титуловался царем и счел нужным освятить обрядом царского венчания назначение себе преемника в особе своего внука, которому не удалось царствовать.
Сын Ивана, Василий, не повторил над собою венчания на царство, быть может избегая подобия с племянником, который томился в оковах, бывши первою личностью в русской истории, носившею царский венец. Но и Василий не чуждался царского титула, укреплявшего и освящавшего возникшую самодержавную монархию. При Василии Ивановиче самодержавие достигло своего апогея. Берсень, сравнивая его с родителем, описывал последнего так, что нам он может показаться либеральным государем в сравнении с сыном. Иван Васильевич, до замечанию Берсеня, допускал против себя “встречу” — позволял себе противоречить, а Василий не искал и не принимал ничьего совета, хотел быть сам мудрее всех; все дела, по выражению Берсеня, сам-третей у постели делал.
Современник Герберштейн оставил нам очень живой и рельефный образ этого государя, представив в нем истинный тип самовластного деспота. По словам императорского посланника, не было в мире монарха с такою властью над подданными, какую имел московский государь. Всех он угнетал тяжелым рабством и располагал по произволу жизнью и достоянием всех от мала до велика. Ездили в посольстве к императору Карлу V в Испанию князь Иван Ярославский и дьяк Семен Трофимов; там их наделили разными подарками — серебряными и золотыми сосудами, блюдами, цепями, монетами; по возвращении их в Москву все у них забрал государь. К удивлению иноземцев, это не возмущало русских: “Что же, — говорили они, — государь иным чем пожалует”. Обогащая самого себя всеми средствами, Василий умышленно старался приводить в бедность бояр; нужно ли дать кому-нибудь поручение, сопряженное с издержками, — московский государь приказывает тому, на кого возлагает поручение, исполнить его на свой собственный счет.
Тот же Герберштейн сообщает, что государь хотел послать Третьяка Долматова по делу к императору Максимилиану; дьяк стал отговариваться недостатком средств; за это государь велел все его движимое и недвижимое имущество отписать на себя, а его самого на всю жизнь запереть в тюрьму; там несчастный дьяк и умер, а семейство его осталось в нищете. “Государь решает сам все духовные и мирские дела, — говорит Герберштейн. — Хотя советники у него и есть, но никто из них не смеет разноголосить с государем — не только что противоречить ему. Все говорят: “Воля государя — Божья воля; что ни делает государь, все это он делает по Божьей воле; он словно как ключник или дворецкий у Господа Бога — творит то, что Бог велит”. Сам государь, если его о чем-нибудь просят, хоть, например, об освобождении узника, обыкновенно отвечает: “Если Бог повелит — освободим”. Равным образом если кто спрашивает другого о чем-нибудь неизвестном или сомнительном, то ему отвечают такою фразою: “Про то ведают Бог да великий государь!” Не знаю, или народ по своей грубости требует такого тирана себе в государи, или тирания государя сделала народ грубым, бесчувственным и жестокосердным” (Return. Moscov. Comm. Edit. Starcz. 12.).
Все повиновалось самовластию. Между тем втайне вздыхали бояре о тех временах, когда их предки не дрожали перед великими князьями, а говорили с ними смело, когда князья без их совета ничего не начинали. Но при таких государях, каковы были Иван и сын его Василий, опасно было шепотом друг с другом поговорить об этом, страшно было даже помышлять.
Вдруг все изменилось независимо от всяких боярских усилий. Бояре возвратили себе самодеятельность, хотя ненадолго.
XI
Василий умер, оставив преемником малолетнего сына. Надобно же было, вместо малолетнего, управлять государством взрослым людям: были у Василия братья, но братья великих князей еще не усвоились с долгом подданных до того, чтобы, сделавшись правителями вместо малолетнего племянника, не покуситься самим захватить его достояние. И бояре невольно очутились правителями Русской земли. Исполнялось, таким образом, мимо их стараний тайное, заветное желание, которое они так долго принуждены были заглушать в себе, что уже почти забыли его. Но тут-то боярство показало, как много легло на нем следов предшествовавшего времени, и как самое их старинное звание княжеских слуг внушало им свойства, делавшие их малодоступными к уменью образовать из себя кружок свободных людей с целями, касающимися устроения судьбы края и своего сословия. Эгоизм лиц и небольших партий, слагавшихся не во имя идей, а из частных видов, был сильнее всяких земских и сословных интересов. В то время бояре как сословие почти вытирались из классов русского народа, и самое слово боярин уже получило совсем иное значение.
С усилением Москвы московские великие князья начали своих бояр жаловать титулом “боярина”; таким образом, боярин значил уже чин, сан, по великокняжескому пожалованию, и помещался на придворной лестнице почестей. Кроме бояр были пожалованные государем дворецкий, окольничий, кравчий, постельничий, конюший, ловчий, оружейничий; чин боярина был выше других. Боярская дума, прежде бывший совет свободно служащих у великого князя слуг высшего разряда и достоинства, состояла теперь из тех лиц, кого пожалует в боярство государь. Правда, при этом принимался во внимание род, так что большею частью в бояре жаловались те, которых предки были боярами, но все зависело от воли государя; могли быть пожалованы люди, которые не считали своих отцов и дедов в высоком сане; могли остаться, не получив никогда боярского сана, и такие, которых отцы были облечены этим саном.
Прежнее значение слова боярин, в смысле высшего сословия, еще долго оставалось в неофициальном употреблении; не только в те времена, о которых теперь идет речь, но и гораздо позже боярин вообще значит то же, что господин, знатный человек, отличавшийся как по происхождению, так и по средствам жизни, и в этом смысле говорилось: боярский дом, боярские люди; в таком значении слово это перешло и к нашим временам в сокращенном виде — барин.
В XVI веке значение боярина в смысле сословия уже значительно ослабело, впало в неопределенность и потеряло юридический характер. Кроме бояр по сану, боярами по роду и сословию могли называться лица, принадлежащие к древним знатным родам, сами собою поддерживавшие свое значение и влияние на общественные дела, которые все-таки группировались около бояр по сану, имевших с ними одинакую знатность рода. Как мы сказали, чувство сословной корпоративности между ними было слабо, и потому во всех событиях эпохи младенчества Ивана Васильевича видно господство и преследование личных интересов. Одни у других стремились вырывать и, при удаче, вырывали правление. Сначала мать государя сделалась правительницею и, как следовало ожидать от правления молодой женщины того времени, возникла борьба между ее родственниками и ее любовником.
Партия последнего одолела, потому что за него временно были люди старых московских боярских родов, а родственники ее, Глинские, были недавние пришельцы и возбуждали зависть в потомках старожилов; дядю правительницы уморили голодом в тюрьме; потом кружок недовольных собрался около дядей государя — братьев Василия; но не удалось им. Государевых дядей одного за другим уморили в тюрьме, а их сторонников наказали кнутом, других же из них, не так знатных, перевешали. Недолго жила правительница и, как думают, была отравлена. Тотчас по смерти ее захватили власть князья Шуйские, уморили голодом любовника умершей матери государя, скоро потом сами низвергнуты были Вельскими, потом в свою очередь с своею партиею низвергнули Вельских. Таким образом, Шуйские, Вельские, а с ними Оболенские, Палецкие, Кубенские, Шереметевы, Воронцовы и другие, не чувствуя над собою ярма и государева страха, как бывало во дни оны, давали простор разнузданным страстям, друг друга толкали, друг под другом рыли подкопы: слабейшие приставали к сильнейшим и при первом случае изменяли им; возвышение одних сопровождалось убийствами и преследованиями низвергнутых; все почти имели в виду только свои личные выгоды, руководились узкими побуждениями честолюбия, корыстолюбия или страха.
Всякий пекся о себе, а не о земских и государских делах — говорят современники. Впоследствии царь Иван Васильевич в письме своем к Курбскому, вспоминая дни своей юности, так описывает времена боярского правления: “Они наскочили на грады и села, ограбили имущества жителей и нанесли им многоразличные беды, сделали своих подвластных своими рабами, а рабов своих устроили как вельмож; показывали вид, что правят и устраивают, а вместо того производили неправды и нестроения, собирая со всех неизмеримую мзду, и все творили и говорили не иначе как в видах корысти (по мзде)”. Свидетельство царя-деспота в этом случае не может быть сочтено недостойным вероятия, потому что оно подтверждается рассказами современных летописей; так, Псковская летопись выражается о характере наместников во время правления Шуйских: “Свирепи ако львове, и люди их аки зверие дивии до крестьян”.
При отсутствии корпоративного духа бояре, захватывавшие власть, не думали установить какого-нибудь прочного ограничения самодержавной власти и оградить на будущие времена свободу и значение своего сословия. Не позаботились они и о таком воспитании малолетнего, бывшего у них в руках государя, которое бы подготовило монарха в их духе. Шуйские, по своему неблагоразумию, поступали, напротив, так, чтобы впоследствии образовать из своего царственного питомца тирана, склонного к злодеяниям и вместе раздраженного воспоминаниями своего унижения, перенесенного в детстве. Маленький Иван для забавы убивал и терзал животных, заслуживая за такие игры похвалы от своих воспитателей, и с детства получил вкус к пролитию крови. Когда впоследствии этот приобретенный в детстве вкус обратился на кровь человеческую, он не забыл, как, бывало, во время его детских игр князь Иван Васильевич Шуйский, сидя на лавке, клал ноги на постель его родителя и не оказывал ему самому ни малейшего уважения, как будто ни во что ставил сан, носимый малолетным. Подобные горькие воспоминания об унижении в детстве возбуждали впоследствии в Иване Васильевиче злобу к боярам. “Питаша его, — говорит Курбский о его воспитателях, — на свою и детей своих беду, ретяшеся друг пред другом, ласкаюше и угождающе ему во всяком наслаждении и сладострастии”.
Ясно, что правление слуг, очутившихся нежданно в положении господ, не могло произвести коренных преобразований в государственном строе. Пропущено было самое удобное время поставить преграду дальнейшему господству самодержавия, чего так внутренне желало боярство и чего совершенно не умело сделать. Едва, привыкший из детства своевольничать, царь подрос, как попал под опеку своих дядей — Глинских, до тех пор сидевших тихо и смирно, страха ради. Они вместе с государем составили заговор против Шуйских, и в один день Иван Васильевич приказал схватить Андрея Шуйского и отдать на растерзание псарям. Затем следовали опалы, ссылки, заточения в тюрьму и неистовые выходки необузданного и кровожадного произвола. Иван достиг совершеннолетия, венчался на царство, женился, — но продолжал находиться под опекою Глинских.
Уничтожить эту опеку возможно было только тем самым средством, каким Глинские захватили ее, то есть заговором. Кружок бояр, между которыми был дядя царицы, воспользовался случившимся в столице пожаром, одним из самых ужасных, какими богата русская история. Распустили в народе нелепый слух, будто бабка государя, Глинская, вырывала из человеческих трупов сердца, настаивала в воде и кропила этою водою улицы, а от этого произошел пожар. Народ взволновался, убил государева дядю, Глинского; самому государю угрожала опасность от разъяренной толпы. Иван Васильевич испугался, потерялся и, как часто бывает в таких случаях с людьми его характера, был склонен принять, как единственную опору, помощь религии. Явление было необычное в московской истории: неудивительно, что царь поддался влиянию духовного лица, которое на него подействовало религиозным страхом и утешением.
То был знаменитый Сильвестр, одна из таких необыкновенных личностей, которые во время спокойного течения общественной жизни могут навсегда остаться незамеченными, но в эпоху переворотов и катастроф силою своего ума и воли вызываются стать на челе общественной деятельности. К большой потере для истории, мы не знаем предварительной биографии этого человека: говорят только, что он был священник, пришлец из Новгорода. Несомненно, что душою происшедшего тогда в сердце Ивана Васильевича переворота был он. Сильвестр овладел его совестью, — царь всецело ему отдался как руководителю и наставнику; вслед за тем, вероятно по благословению Сильвестра, он приблизил к себе Алексея Адашева, человека молодого и незнатного: его отец только в следующем году произведен в окольничьи. Эти два лица сошлись с князем Дмитрием Курлятевым, а потом приблизили к себе кружок князей и бояр, которые образовали около государя совет, управлявший его именем всеми государственными и земскими делами. Мы не можем сказать, из кого именно состоял этот кружок советников, руководимых Адашевым и Сильвестром.
Мы знаем состав Боярской думы тех лет, когда царь был под опекою Сильвестра и его пособников, но по этому одному нельзя делать заключений; иные, находясь в Боярской думе, мало значили для дел; другие, не находясь там, могли иметь более значения; и действительно, ни Сильвестр, ни Адашев не имели никакого участия и голоса в Боярской думе, а, однако, течение дел более всего от них зависело. По ходу тогдашних дел можно указать на лиц, более деятельных в эту эпоху, — на кн. Курлятевых, особенно Дмитрия, на кн. Куракина, кн. Мих. Репнина, кн. Турунтая, кн. Пронского, кн. Юрия Кашина, князей Воротынских, Одоевских, кн. Дмитрия Палецкого, кн. Курбского, кн. Петра Шуйского, кн. Горбатова, Сабурова, Шереметева, Морозовых. Но определить степень влияния каждого из них нельзя. Мы были бы в совершенной тьме относительно этой чрезвычайно важной эпохи, если бы до нас не дошла драгоценная переписка царя с беглецом кн. Андр. Мих. Курбским; в их полемике отражаются как в зеркале две стороны — одна боярская, стремившаяся ограничить власть монарха, другая — царская, стремящаяся освободиться навсегда от подобного ограничения, стоящая за святынь самодержавной и безусловной воли верховного главы и помазанника.
Вероятно, те, которых царь губил, особенно в начале эпохи своих мучительств, те, которые прославляются Курбским как мученики, оказывались в глазах царя виновными в стремлении ограничить его власть; но по этому также нельзя заключать о степени их влияния при Сильвестре и Адашеве, тем более что царь казнил и таких, о которых есть положительные сведения, что они были врагами Сильвестра и Адашева. Таким образом, он, например, казнил казначея Фуникова, которого, по известию самого царя, Сильвестр и Адашев послали в заточение. Но что царь действительно был ограничен в своей власти, действовал по воле других и все управление исходило не от него, кроме немногих случаев его строптивости, — в том удостоверяют нас как рассказ Курбского, так и сознание самого царя. Курбский хвалит такое положение дел; царь вспоминает о нем с негодованием.
Всему положил начало Сильвестр и все держал он: Курбский объясняет способ, каким он взял царя в руки и умел долгое время владеть им. Этот пресвитер, по словам Курбского, поведал царю чудеса, яко бы явленные от Бога. Не знаю, прибавляет от себя Курбский, какие они были: истинные ли или он, пользуясь глупостью царя, напустил на него ужас, подобно как отцы повелевают слугам ужасать детей мечтательными страхами; так поступал и этот блаженный льстец. На то же намекает сам Иван Васильевич в письме к Курбскому: “Не мните мя неразумна суща или разумом младенчествующа, якоже начальницы ваши поп Сильвестр и Алексей, ниже мните мя детскими страшилы устрашите, якоже прежде сего с попом Сильвестром и со Алексеем лукавым советом прельстиста”.
Приняв во внимание страстный, увлекающийся и вместе трусливый нрав царя и господствующие суеверия века, становится понятно, каким орудием сумел Сильвестр совершить важное дело. Царь видел в нем что-то высшее, счел его за святого блаженного мужа, одаренного свыше благодатию, мудростью, дарами пророчества и чудодеяния, и потому так суеверно почитал его, слушался и боялся, пока не прошло обаяние. Действуя заодно с Адашевым, они, по известию Курбского, “собирают к нему советников, мужей разумных и совершенных; одни из них были старики, украшенные благочестием и страхом Божиим, другие же люди, среднего возраста, предобрые, храбрые, искусные в военных и земских делах, и так усвояют ему их в приязнь и дружбу, и без их совета он не мог ничего не мыслить. И назывались эти советники избранная рада, ибо все важное и полезное от них происходило”.
Усвоивавший в новом отечестве западнорусские выражения, Курбский переводит словом рада слово дума, но здесь едва ли можно разуметь официальную Боярскую думу: если люди, принадлежавшие к последней, и были друзья Сильвестра и Адашева, то не по своему пребыванию в Боярской думе. Эта избранная рада означала более интимный, неофициальный совет, служивший планам Сильвестра и Адашева, — вероятно, из тех князей и бояр, которых они приблизили к себе; некоторые, а может быть и многие, не так проницательные, как Курбский, чистосердечно верили в высшее помазание Сильвестра; удивительный этот человек умел примирять их, соглашать и направлять к цели, по крайней мере, несколько лет.
Следствием такой зависимости царя от кружка, устроенного священником, были дела очень важные: издание Судебника, Стоглава, установление губных грамот, излюбленных старост и целовальников, освобождение народа от произвола наместников и волостелей, дарование ему льгот и самоуправления, завоевание Казани и Астрахани. Все это делалось именем царя, и во всем этом был царь неповинен. “Я, — говорит в письме царь, — принял попа Сильвестра ради духовного совета и спасения души своей, а он попрал священные обеты и хиротонию, сперва как будто хорошо начал, следуя божественному писанию, а я, видя в божественном писании, что следует покоряться благим наставникам без рассуждения, ради духовного совета, повиновался ему в колебании и неведении. Потом Сильвестр сдружился с Адашевым и начали держать совет тайно от нас, считая нас неразумными; и так, вместо духовных дел, начали рассуждать о мирских, и так мало-помалу всех вас, бояр, приводить в самовольство, снимая с нас власть и нас подстрекая противоречить нам, и почти равняя нас честью с вами, а молодых детей боярских уподобляя честью с вами; и так мало-помалу утвердилась эта злоба, и вам стали давать города и села, и те вотчины, которые еще по распоряжению деда нашего у вас отняты, которых вам не следовало давать, — роздали: все пошло по ветру, нарушили распоряжение деда вашего и тем склонили на свою сторону многих.
Потом Сильвестр ввел к нам в сигклит единомышленника своего князя Дмитрия Курлятева, обольщая нас лукавым обычаем, будто все это делает ради спасения души нашей, и так с этим своим единомышленником утвердили свой злой совет, не оставили ни одной власти, где бы не поместили своих угодников, и с тем своим единомышленником отняли от нас власть, данную нам от прародителей, назначать бояр и давать им честь председания во нашему жалованью: все это положили на свою и на нашу волю, чтоб все было как нам угодно, и подтвердились дружбою; все делали по-своему, а нас и не спрашивали, как будто нас вовсе не было; все устроения и утверждения творили по воле своей и своих советников. Мы же, если что и доброе советовали, им все это казалось непотребным. Во всякой мелочи, до обувания и спанья, я не имел своей воли; все делал по их желанию, словно младенец”. Эта красноречивая исповедь живо показывает состояние, в каком находился царь под обаянием Сильвестра. Шло к тому, чтобы власть царская, власть единодержавная, выработанная несколькими поколениями московских государей, опять возвратилась к тому состоянию, в каком находилась в XIV веке во времена Димитрия Донского, а может быть, и еще ограниченнее. Удельные князья и их бояре потеряли свои владения и силу в отдельных землях, стали холопами московского государя; теперь их потомки, не восстановляя своих удельных прав, стояли на рубеже приобретения другого права — управлять общим советом, всею Русскою землею, уже соединенною и распространенною.
Замечательно, что из лиц влиятельных того времени была большая часть потомков удельных князей, но еще замечательнее то, что во всех действиях правительства, находившегося, по признанию самого царя, в их руках, не видно вовсе аристократического направления, как бы, казалось, следовало ожидать; напротив, в тогдашнем законодательстве и учреждениях виден господствующий дух уравнения, стремление народной громаде доставить благосостояние и льготу. Нет ничего такого, что бы клонилось к исключительным выгодам знатных княжеских и боярских родов; напротив, сам царь ставит им в вину, что они молодых (то есть незнатных) детей боярских равняли честию с боярами. Это обстоятельство объясняется, во-первых, тем, что все исходило от Сильвестра и Адашева и их пособников, хотя принадлежавшие к знатнейшим родам смотрели глазами двух или трех (считая Курлятева) тогдашних временщиков, овладевших волею царя; во-вторых, тем отсутствием корпоративного духа, о котором мы говорили как о следствии давнего значения бояр в качестве слуг великого князя. Это качество и было одною из причин недолговечности стремления поставить самодержавию границы.
Все зависело от обаяния, в каком находился царь, уважая Сильвестра, считая его лицом, облеченным высшею благодатью. Как только это обаяние исчезало, все строение, предпринятое Сильвестром и его пособниками, оказывалось заложенным на песке и должно было рассыпаться, прежде чем могло быть достроено.
Царь, вследствие потрясения и страха Божия отдавшийся под начало руководителя, не мог не чувствовать тягости своей зависимости и уже после Казанского похода, вспылив на одного из приближенных, сказал: “Ныне меня Бог боронил от вас”. Тогда уже это неосторожно произнесенное слово показалось зловещим. Между пестунами царя и братьями жены его возникло несогласие; царю не советовали уходить из-под Казани, пока не устроятся дела, но царь послушался более совета своих шурьев. Влияние Сильвестра только до некоторой степени умеряло обычный эгоизм личных побуждений, лежавший издавна в нравах знатных родов, но он не мог совершенно искоренить безладицу между окружавшими царя.
Она проявилась резко в 1553 году, когда с царем случилась опасная болезнь. У постели ожидавшего смерти государя бояре не хотели присягать на верность малолетнему сыну его Димитрию и склонялись на сторону двоюродного царского брата князя Владимира Андреевича. Некоторые упорно отрекались от принесения присяги Димитрию, другие хотя уступили желанию царя, но с явным недоброхотством высказывали опасение, что во время малолетства будущего царя захватят власть их родственники по матери, Захарьины, и гласно заявляли свою ненависть к этим людям, к которым был расположен государь, горячо любивший свою жену.
Государь не умер, как было ожидали, но выздоровел и чувствовал в сердце неизгладимое огорчение. Это событие отмечено в летописях особенно важным, потому что с него началась смута между боярами. Государь не мстил за оскорбление, хотя не забывал его. Его не побудила к перемене отношений к ограничавшей его партии даже и беседа с песношским старцем Вассианом, бывшим некогда коломенским епископом, испытавшим гонения от бояр и потому их всех ненавидевшим. “Если хочешь быть самодержцем, — сказал царю этот старец, — не держи около себя людей мудрее себя”. Курбский признает за этим старцем большое влияние на Ивана Васильевича и потому сильно на него озлобляется. Дела, однако, и после того оставались в прежнем виде, хотя царю все тяжелее и тяжелее становилась зависимость. Один из ближних вельмож, бывший в числе тех, которые во время болезни Ивана Васильевича отказывались присягать сыну его Димитрию и были склонны признать преемником больному царю его двоюродного брата Владимира Андреевича, князь Семен Ростовский, вероятно, видя к себе постоянное нерасположение государя и опасаясь, что рано или поздно царь припомнит ему прошедшее, замыслил бежать в Литву; с ним соглашались бежать его родственники. Но замысел их не удался.
Беглецов, вместо казни, осудили на заточение. Событие это увеличивало недоверие царя к боярам, тем более когда царь впоследствии замечал, что Сильвестр оказывал сочувствие к преступникам. У боярской партии насчет подобных поступков был иной взгляд, как у государей. Сообразно древнему праву отъезда, дорогому для них по предковским преданиям, они все еще смотрели снисходительно на то, что государи клеймили изменою и предательством: совесть их говорила им иное. “Если кто — рассуждал впоследствии такой же беглец Курбский — не убегает от прелютого гонения, тот сам себе убийца, тот противится слову Господню: аще гонят вас во граде, бегайте в другий; притом же и образ показал верным своим сам Господь Бог, когда убегал не только от смерти, но и от зависти богоборных жидов”. Вслед за тем произошло какое-то дело по поводу бояр князей Прозоровского и Сицкого. Бояре дали этому делу такой оборот, что, казалось, хотели судить поступки государя. По крайней мере, впоследствии царь в своей переписке с Курбским припоминал, как Курбский и Курлятев хотели судить его.
О факте этом мы знаем только из неясного намека, тем не менее видно, что и на этот раз у царя остался повод к недовольству против бояр за то, что они стремились держать его в своей зависимости. Вслед за тем размолвка царя с своими пестунами сильнее обозначилась по поводу войны. Сильвестр был решительно против этой войны. Адашев также не одобрял ее. Другие, будучи их сторонниками, также неохотно соглашались признать ее справедливость, по крайней мере сначала. Зато сам царь хотел воевать, и находились советники, подстрекавшие его. У Сильвестра была идея распространять пределы Русского государства в другие стороны на счет татар; уже Казань и Астрахань были покорены; представлялась возможность расправиться и с Крымом; правда, для этого требовались слишком большие усилия, но казалось возможным преодолеть все, особенно в союзе с Литвою и Польшею, заключенном с целью взаимными силами истребить хищническое гнездо, устроенное на Крымском полуострове; нападение на Ливонию отвлекало русские силы и приготовляло для Руси столкновение и вражду с Литвою и Польшею.
Царь не слушал таких советов; война началась; Сильвестр продолжал порицать ее, жалел о разорении Ливонии, называл ее сиротою, вдовицею и пугал царя карою Божьего за варварства, совершаемые его войсками в несчастном крае; случалось ли захворать царю, царице или их детям, Сильвестр говорил, что это Бог наказывает его за Ливонию. Его нравоучения отражались даже на полководцах; царь впоследствии указывал, что они неохотно шли на войну: “Аще бы не ваше злобесное претыкание было, то бы за Божиею помощью, едва не вся Германия была за православием”, — писал он к Курбскому в своем простодушном высокомерии, повторяя, как кажется, то, что ему нашептали враги Сильвестра. Наконец, государь потерял терпение. Люди, неприязненные Сильвестру, овладели им. Сильвестр и его сторонники раздражали шурьев царя и самую царицу Анастасию: последнее было для них всего вреднее.
Мы не знаем, за что именно не ладила она с ними, но царь в письме своем к Курбскому напоминает, как супругу его уподобляли нечестивым царицам, и между прочим Евдокии, преследовавшей Иоанна Златоуста. Это указывает, что царица Анастасия не любила Сильвестра, которого его сторонники сравнивали с Златоустом. С нею и с ее шурьями действовали на царя другие, которые, по правдоподобному объяснению Курбского, хотели удалить Сильвестра и его сторонников для того, чтоб им невозбранно было всем владеть, брать посулы, извращать правосудие и умножать злыми способами свои пожитки. Хотя до нас не дошли непосредственно их доводы, какими они вооружили Ивана Васильевича против Сильвестра и Адашева, но, вероятно, они были именно те, какие сам царь впоследствии приводил для оправдания своих последующих поступков: священникам совсем не подобает властвовать и управлять; царство, управляемое попами, разоряется: так было в Греции; и Бог, изводя Израиля из работы, не священника над ним поставил и не многих правителей, а единого Моисея как царя, Аарону же, его брату, повелел священствовать, а не творить людского строения, а как Аарон начал заниматься людским строением, так и от Бога отвел людей.
Царь должен быть самодержавен, всем повелевать и никого не слушаться, а если он будет делать то, что другие постановят, так только честию царскою председания будет почтен, а на деле не лучше раба; и пророк сказал: “Горе граду имже мнози обладают”; русские владетели и прежде никому не повиновались, а вольны были подвластных своих миловать и казнить. Так говорил царь; так, вероятно, и ему говорили враги Сильвестра и его партии. Но в довершение всего они заронили царю мысль, что Сильвестр чародей и силою волшебства опутал его и держит в неволе. Это орудие было особенно сильно, потому что оно было того же закала, как и Сильвестрово. Сторонники Сильвестра сознаются, что Сильвестр был “льстец”, то есть обманщик, но оправдывают его тем, что он употреблял обман как средство для хороших целей: он умел представиться в глазах царя богоугодным человеком, облеченным силою необыкновенною, силою свыше, чудотворцем; он дурачил царя ложными чудесами: в этом сознается его поклонник Курбский; теперь, действуя против него, враги старались представить его также чудотвором, но только получившим свою силу не от Бога, а от темных властей. Такой путь скорее всего мог поколебать душу суеверного Ивана Васильевича. Суеверие свело его с Сильвестром; суеверие и развело. Сильвестр увидел, что царь уже ему не верит, рассудил, что долее оставаться при дворе ему незачем, и удалился в монастырь; его друга Адашева услали в Ливонию к войску. Быть может, партия их сторонников опять нашла бы средства обратить царя на прежний путь повиновения, но тут случилось обстоятельство, которое сделало невозможным такой возврат.
Умерла Анастасия. Царь, любивший горячо свою супругу, был в чрезмерной печали. Понятно, что с потерею любимой особы, которая, по свойству человеческой природы, стала ему по смерти своей еще любезнее, все те, которые не любили ее при жизни, стали ему особенно ненавистны. Этим воспользовались враги и бросили царю мысль, что в смерти Анастасии Романовны виновны Сильвестр и Адашев, что они извели ее чарами. Царь, уже предрасположенный видеть в этих лицах злых волшебников, легко поддался внушениям их врагов. Сильвестра и Адашева не было в Москве: их не допустили туда приехать для своего оправдания, хотя они об этом просили через митрополита. Курбский сообщает доводы, которыми тогда вооружали против них царя Ивана Васильевича. “Если ты, царь, — говорили ему, — допустишь их к себе на глаза, они очаруют тебя и детей твоих; да кроме того, войско и народ любят их более тебя, и самого тебя и нас перебьют каменьями. А хотя бы этого не случилось — опять обойдут тебя и подчинят себе в неволю.
Эти дурные люди, негодные чародеи, уже держали как будто в оковах тебя, государя великого, славного и мудрого, повелевали тебе в меру есть и пить, не давали тебе ни в чем воли, ни в малых, ни в больших делах; не мог ты ни людей своих миловать, ни царством своим владеть. Да если б не было их при тебе, при таком мужественном и храбром государе, если б они не держали тебя как на узде, ты бы уже почти всею вселенною обладал; а то они своим чародейством закрывали тебе глаза, не давали тебе ни на что смотреть, желали сами царствовать и всеми нами владеть. Только допусти их к себе на глаза, тотчас тебя ослепят! Вот теперь, отогнавши их от себя, ты истинно образумился, то есть пришел в свой разум; открылись у тебя глаза, и смотришь ты свободно на свое царство, как помазанник Божий, и не кто иной — ты сам один всем владеешь и правишь”.
Такие речи были как нельзя более по сердцу царю. Если Сильвестр держал царя в зависимости при помощи религии, то нашлись и противники, которые поражали его самого именем религии. Нашлись ему враги из его же собратии, духовенства. Русские духовные по взгляду на верховную власть государя издавна уже разделились на две партии. Одна покровительствовала стремлениям московских государей к единодержавию и полновластию, проповедовала, что власть государя должна быть неограниченною, все должно исходить только от него; никто не может судить его поступков, ибо он Божий помазанник, слуга и наместник и сердце его в руце Божией. К этой партии примыкали и такие, у которых были своекорыстные виды.
Это были, по выражению Курбского, те богатолюбивые мнихи, которые вообще не советовали по разуму духовному, а с прилежанием прислушивались, что угодно дарю и властям, то есть чем бы вымолить монастырям мнения и богатства. Проповедуя деспотизм мирской власти, они также были поборники деспотизма в церкви, деспотизма верования, устава, обряда. Курбский называет их иосифлянами, от Иосифа Волоцкого, в свое время бывшего главным и энергическим представителем такого направления в духовенстве. Укор в любостяжании, который делали им противники, подтверждался тою защитою монастырских имений, которою так отличался Иосиф Волоцкий. Другая партия, напротив, считала, что царский произвол должен умеряться советом разумных людей и руководиться наставлениями благочестивых представителей церкви; люди этой партии отличались, сравнительно с своими противниками, большею мягкостью, снисходительностью к человеческим слабостям и заблуждениям.
Иван Васильевич собрал духовных и светских сановников судить Сильвестра и Адашева в чародействе, которым они опутывали царя и лишали его власти. Духовные были люди партии самодержавия, Курбский называет из них Вассиана, чудовского архимандрита Левкия, Михаила Сукина как особенно отличившихся против Сильвестра; но, вероятно, и епископы, находившиеся на этом суде, были того же покроя. Только митрополит Макарий возвысил голос, находя справедливым призвать обвиняемых и выслушать их объяснения; но его не послушали, потому что все хотели угодить царю. Сильвестра осудили на вечное заточение в Соловки; Адашева держали под стражею в новозавоеванном Дерпте, где он и умер, по одним — от горячки, по известиям его врагов — от самоотравления.
Вслед за тем царь Иван Васильевич вступил в тот период своего царствования, который отметился в истории нашей самым диким, бесчеловечным проявлением самовластия и мучительствами над знатными русскими родами. Прежде всего, он перемучил родственников и свойственников Адашева, умертвил князей Оболенского, Репнина, Кашина и других лиц, постриг Курлятевых и Шереметева, заточил князя Воротынского. Между тем Ливонская война вовлекла Московское государство в войну с Литвою. Князь Курбский, лицо знатное и влиятельное, изменил Москве и передался к Литве; нашлись и другие, последовавшие его примеру. Понятие о праве отъезда, еще не изгладившееся у князей и бояр в значении предковского предания, подавало опасение, что измена охватит Москву в самые критические минуты ее борьбы с внешними врагами. Царю показались необходимыми самые крутые меры. И вот явилась опричнина.
Отчего же царь, уже издавна тяготившийся наложенною на него опекою, не свергал ее с себя так долго? Отчего он не решался прежде делать того, что делал после? Судя по наружным признакам и, главное, по той заботливости, с какою впоследствии царь утверждал свое полновластие, можно бы подозревать, что партия, стремившаяся держать его в зависимости, действительно имела опору в народной громаде, составила себе определенный план средств ограничить навсегда верховную власть, и потому царю нужно было и много времени, и много средств, чтоб лишить ее способов противодействовать, что, одним словом, царю нужно было подготовиться, потому что ему предстояла борьба с сильными противниками.
Не то было на самом деле.
Партия, с которою царь должен был бороться, во время своего временного господства не устроила никакой организации для самосохранения, а впоследствии, когда царь стал ее преследовать, не показывала никакого деятельного противоборства. Ясно, что царь имел дело с противниками, которые не были или же не хотели и не умели сделаться сильными. У них были желания, а сознания средств для осуществления своих желаний было мало. Причина была — совершенное отсутствие того, что называется гражданским чувством, и не из чего было ему развиться. Они по существу своему продолжали быть слугами, так как и предки их, примкнув к возраставшему Московскому государству, имели характер служебный. Предки их, будучи слугами, были в то же время и советниками великих князей и фактически ограничивали самовластие последних: без их совета и воли великие князья ничего не предпринимали.
Это произошло, как мы уже показали, от того, что великие князья в деле возрастания своего могущества опирались на их силу и нуждались в них так же, как они нуждались в нем. Но времена иные настали; великие князья стали из господ государями; уничтожение автономии русских земель и подчинение их московскому владычеству, расширение пределов государства, освобождение от всякой иноземной зависимости, передавшее московским государям то право собственности, какое имели ханы над Русью, учреждение поместного порядка и военной силы, привязанной исключительно к государю, обогащение государевой казны, неразлучное с умножением владений, наконец, освящение государского единовластия церковью в лице если не всех, то значительной части ее представителей, — все это вместе возвысило московского государя до той степени, которой достигши, он уже не находился в необходимости сообразовать свои действия и поступки с советом и волею своих слуг. Между тем у этих слуг оставалось желание, чтобы в Москве делалось так, как бывало встарь, и чтобы царь соображался с их советом так, как предки царя соображались с советом их предков.
Случай помог их желанию. Они достигли цели. Но в качестве слуг они не могли стать выше того положения, в каком находились их предки; между тем времена были другие, обстоятельства вынуждали искать мер, чтобы не потерять достигнутого. Они этих мер не искали, довольствовались тем, что случайно приобрели, не думали о будущем. Они все-таки были не более как слуги, нашедшие возможность подчинить своей воле владыку, но оставлявшие также ему полную возможность поворотить дела во вред им, и притом не отличавшиеся единодушием и согласием, как почти всегда бывает со слугами, случайно ставшими вне страха и повиновения. С такими-то противниками имел дело царь Иван Васильевич. Противники, очевидно, были несильны, но он вел с ними борьбу, как с великою силою: он долго терпел их, а потом долго и круто истреблял.
Все это объясняется, как нам кажется, трусостью — отличительною чертою характера царя Ивана Васильевича. Качество это является во всех его поступках от юности до гроба и несколько раз в его жизни выказывается очень выпукло. Трусил он и терялся перед Девлет-Гиреем, когда этот крымский хан напал на Москву и разорил ее; трусил он перед Стефаном Баторием, когда, как говорят, приказывал своим послам сносить унижение пред победителем; трусил он пред судом Божиим, когда посылал в монастыри поминовения по убитым им же и называл жертвы своей подозрительности невинными. Но трусость его не исключала и противного качества: он, всегда падавший духом в несчастии, был надменен, высокомерен, заносчив в счастии; в делах внешней политики он показывал это качество не раз: дерзко и презрительно относился к шведскому королю, когда его не боялся, безжалостно теснил Ливонию, когда она не могла от него оборониться, надменно обращался с Литвою и Польшею, пока военное счастие не перешло на сторону последних и не заставило его изменить тона речи.
Это был человек крайностей — неумеренный как в подчинении и самоунижении, так и в гордости и произволе. Предавшись необузданно произволу в юности, он вдруг пал духом и струсил под угрожающим явлением народного волнения, вызванного пожаром; в припадке трусости и падения духа он смирился перед Сильвестром, считая его боговдохновенным мужем, облеченным чудотворною силою свыше: он трусил перед ним, и хотя часто чувствовал свое унижение, но из трусости не смел покуситься свергнуть с себя ига. Только тогда, когда другие, овладевши им, успели внушить ему уверенность, что чудесное значение Сильвестра есть дело чародейства, а не высшего благословения, дар темных сил, а не Бога, тогда только он решился удалить его, но не смел, однако, позвать его на суд, боясь, чтоб Сильвестр опять не очаровал его. Враги Сильвестра, как видно, хорошо воспользовались для своих целей трусливостью царя и поддерживали его в этой боязни, сами опасаясь, чтоб царь по слабости характера опять не попал в зависимость к прежним своим опекунам. Удалив Сильвестра и Адашева, царь не мог остановиться на одном этом.
Сторонники опальных, за невозможностью забрать царя в руки по-прежнему, могли бы показывать свое противодействие царскому самодержавию посредством козней, заговоров, измены, предательства: так казалось царю, и в таком духе настраивали его новые любимцы. И царь шагнул далее — казнил нескольких ближних Адашева и нескольких знатных лиц, которых считал людьми партии, покушавшейся держать царя в зависимости. Чувствуя, наконец, себя независимым, испытавши, что ему сходит с рук проявление самовластного произвола, Иван Васильевич весь предался любимой мысли — утвердить самодержавную власть до того, чтобы она уже никогда не могла подпадать никакому ограничению. По его понятиям, совершенно согласным с тою наклонностью к крайностям, которая отражалась во всех проявлениях его характера, самодержавие могло являться не иначе как в формах безусловного, безграничного, ничем не стесняемого произвола державной особы; для того, чтоб быть истинным самодержцем, он хотел делать все, что бы ему ни пришло на сердце; он хотел, чтобы для московского государя не существовало ничего недозволительного, ничего предосудительного; он стал нарочно делать то, что, удовлетворяя его диким животным страстям, наиболее подвергалось осуждению по нравственным понятиям.
Самодержавие, по его идеалу, должно было стать выше самой нравственной правды. Этим пред его совестью оправдывались те дикие, развратные и нередко кровавые оргии, которым он предавался и которые он сам не одобрил бы, если бы подобные позволяли себе его подданные. Его любимцы, как князь Афанасий Вяземский, Басмановы, Малюта Скуратов, братья Грязные, подстрекали его, восхваляли его мудрость и величие, проповедовали любезное ему учение о неограниченной власти монарха и право государя делать все-все — хотя бы и такое, за что казнят подданных, а между тем указывали ему на нерасположение бояр, на тайные замыслы и наклонность к измене. Вера в свое могущество усилилась в Иване Васильевиче после того, как первые казни прошли для него благополучно; он стал самонадеяннее совершать казни, а вместе с тем не переставал бояться со стороны боярства поступков, вызывающих казни. Бегство Курбского, Черкасских и других оправдывало эту боязнь. Подобно Курбскому, и другие князья и бояре могли также перейти в Литву и своим содействием усиливать ее на счет Москвы, как их предки некогда переселялись из других русских земель в Москву, поступали на службу к московским великим князьям и усиливали московское великое княжение на счет других княжений. Так бы, вероятно, и сталось, если б между Литовским и Московским государствами не стояла важная преграда — разноверие литовских государей, если бы западная пропаганда, напиравшая на Православную церковь, не приводила в соблазн русского религиозного чувства.
Не все, по примеру Курбского, способны были заглушить в себе чувство такой несогласимости и, оставаясь православными, служить государю римско-католической веры, властвовавшему над громадою православного народа. Оставаясь в Московском государстве, они, с другой стороны, при отсутствии единомыслия не могли приступить к какой-либо деятельной борьбе с произволом самовластного государя. Но царю Ивану Васильевичу, при его врожденной трусливости, представлялась возможность и того и другого — и государственной измены, и домашних заговоров и бунтов. Ему памятен был бунт москвичей, возбужденный боярами, ненавистниками Глинских.
Из всех опасностей возможность повторения чего-нибудь подобного при удобном случае имела более других основания. И вот, предупреждая все, что могло в таком или ином виде проявиться в смысле противодействия верховному полновластью, как тайное желание ограничить государя, Иван Васильевич прибегнул к средству, которое всегда и везде употреблялось в многоразличных образах властями, когда они не шли рука об руку с общим настроением подвластного народа. Сущность этого средства состоит в том, что власть из среды управляемой громады выделяет для себя толпу слуг, которых привязывает к себе особыми милостями и выгодами и делает из них орудие для подчинения остальной громады народа и для насильственного задушения в нем противного себе духа. Так возвышались и держались все тираны древних и средневековых республик; такое значение опоры власти имела преторианская когорта в Риме, и почти во всей истории западной и потом Восточной Византийской империи войско, поддерживавшее императоров, дозволявшее им тиранствовать над народом, но нередко возводившее и низвергавшее их, было отдельною от народа корпорациею, изображавшею орудие верховной власти.
Можно отыскать и в близкие к нам времена такие же примеры. Что в обществах более цивилизованных делается способом гладким и благообразным, то в таком обществе, каким было Московское государство в XVI веке, делалось резко и грубо. Иван Васильевич нашел нужным устроить разделение в русском народе — употребить одну часть его орудием своего самовластия для уничтожения противного себе духа, который он подозревал в своем государстве. Он приступил к этому, однако, не иначе как дав своему делу благовидность народного одобрения. По собственному ли побуждению он решился на это или же другие подстрекнули его, но мы легко усматриваем здесь влияние примеров церковной византийской истории, конечно знакомых царю, любившему подчас чтение. Нередко лицо, избираемое в духовный сан, отказывалось от сана, извиняясь своим недостоинством, и принимало не иначе как бы уступая воле и желанию тех, которые непременно хотели, чтоб оно стало их пастырем. Чем более казалось, что избираемый принимал свой сан не по собственному желанию, а по воле тех, которые хотели ему подчиняться, тем более возрастал его нравственный авторитет. Но уподоблению царя Ивана Васильевича с каким-либо Амвросием мешало то, что царь уже более двадцати лет был признаваем государем.
Нужно было прежде оставить государство, а потом принять по просьбе народа с такими условиями, которые бы имели смысл освящения народным одобрением действий самого размашистого произвола верховной власти. И с такою-то целью царь Иван Васильевич выехал из Москвы, не объявивши, куда едет, но своими сборами в путь показавши, что предпринимает переселение куда-то на продолжительное время. Через месяц он прислал к митрополиту грамоту, в которой излагал разные противодействия своей власти, жаловался на митрополита и духовных, что они вступаются за тех, на кого царь возлагал свой гнев, и, наконец, объявлял, что он “от великой жалости сердца, не хотя многих изменных дел терпеть, оставил свое государство и поехал вселиться в иное место, куда укажет ему Бог”. Грамота подобного содержания прислана была для прочтения всему народу. Царь, обвиняя бояр и знатных людей, относился к народу милостиво и уверял, что ему нечего страшиться царских опал.
Казалось, царь Иван Васильевич затеял игру, не совсем безопасную. Что, если бы те, в которых он видел наиболее стремления ограничить царскую власть, сумели настроить народ на ответ не в таком духе, какой был приятен царю? Что, если бы они в некотором смысле повторили то, что произошло после московского пожара? Происшедший в оное время народный мятеж показывал царю, что московский народ подчас способен поддаться внушению противников власти. Однако этого не случилось. Во-первых, бояре не имели настолько единодушия и смелости, чтоб покуситься на такое предприятие; во-вторых, народ не находился в таких обстоятельствах, чтобы поднять возмущение или на угрозу царя оставить государство сказать: туда и дорога! Да и прежде бояре успели взбунтовать народ собственно не против действий царя, а против его любимцев, Глинских. Народная громада везде и всегда охотнее приписывает свои несчастия, видимо проистекающие от дурного управления и злоупотреблений власти, не самой верховной особе, а лицам, окружающим последнюю.
В монархе, напротив, народ видит противовес произволу многих сильных, которые, не чувствуя над собою руки сильнее себя, невыносимее тяготели бы над массою слабых. Народ не имел причин быть недовольным тогдашним своим правительством; полезные учреждения во внутреннем устройстве и блестящие подвиги политического усиления держав придавали предшествовавшему времени царствования Ивана Васильевича славу и возбуждали признательность; народная громада приписывала их не кому, как царю, потому что они совершались именем царя; ему единому принадлежала благодарность. Казни и опалы, постигшие нескольких князей и бояр, мало оскорбляли чувство толпы, даром что из опальных были именно те лица, которым народ был обязан тем, что было для него сделано хорошего. Царю не ставили в вину того, что он казнит: на то он и царь, чтоб ему казнить и миловать; если казненные и опальные прежде были хорошими людьми, то царь награждал их, а если потом царь на них опалился, значит они стали дурными людьми и заслужили постигшую их судьбу.
Народ испугался, услышав царскую угрозу оставить государство; прежде всего народу представилось слишком странным и неестественным так внезапно остаться без главы при живом государе, тем более что единственный сын и наследник был малолетен и правление должно было, по необходимости, сосредоточиться в боярских руках, а народ боялся боярского правления, как многовластия, и неразлучных с ним интриг и междоусобий. Притом сам государь, покидая государство, не делал никаких распоряжений, не назначал по себе ни преемника, ни органов управления: он просто бросал государство на произвол судьбы, на распрю боярам за овладение державою. Понятно, что при таком небывалом поступке своего государя русский народ хотел во что бы то ни стало удержать единовластие и возвратить себе утраченного монарха, а потому на жалобы царя о том, что его одолевают изменники, единодушно дал такой ответ, какой неминуемо, ввиду грозившего безначалия, всем и каждому должен был прийти в голову: “Пусть царь государь казнит своих изменников и лиходеев”; а некоторые кричали, чтоб царь только указал этих изменников, а народ сам расправится с ними. Из бояр никто не посмел объяснять народу, что следовало, спросив у царя — кто такие эти изменники, потом уже рассудить: точно ли они изменники, и тогда только, когда они действительно окажутся виновными, казнить их.
При том отсутствии единства целей, какое продолжало господствовать между боярами, всякий, кто осмелился бы выступить с заявлением в подобном смысле, не найдя поддержки между своими собратьями, был бы отдан произволу толпы, которая разорвала бы его как первого из тех изменников, на которых жаловался государь; если же бы этого и не случилось — смельчак впоследствии стал бы предметом царского мщения. Все бояре, и в том числе те, которые должны были опасаться, что под изменниками разумеют именно их, покорно присоединились к голосу народной громады и вместе с нею решили, что следует просить государя сжалиться над народом и принять оставленную власть. Отправилась к царю депутация: на челе ее были духовные. Иван Васильевич принял челобитную и соизволил опять взять свои государства, но на том, как передает современный летописный источник, “чтоб ему своих изменников, которые измену делали и в чем ему, государю, были непослушны, на тех опалы свои класти, а иных казнити и животы их и статки имати”. Вместе с тем он поставил духовенству особое условие, что ему, государю, не терпеть докуки от ходатайств за опальных со стороны духовных лиц. Иван Васильевич потребовал, таким образом, того, что, по его идеалу, составляло сущность полного самодержавия, и хотел освободить его от всякой, даже нравственной узды. Но самодержавие, как мы видели, уже существовало в глазах народа прежде в полной силе.
Привыкши к повиновению верховной власти ханов еще в эпоху татарского завоевания, русский народ впоследствии признал ту же силу, то же право и за московскими государями, заменившими для народа ханов. В народе не было и зародыша сомнения в этом праве, так как народная громада не думала и, следовательно, не могла сомневаться. Сомнение царь замечал в боярах и частию в духовных. Именно — его право казнить и миловать по своему царскому произволу он хотел теперь оградить всенародным признанием, потому что именно это право и желали подвергнуть сомнению. Курбский ясно высказывал это боярское учение, но Курбский, сидя в Литве, мог, конечно, свободнее объясняться, чем те, которые находились в Москве; втайне же и многие из последних чувствовали и мыслили, как Курбский. Всенародная воля, дарующая царю полное право казнить и миловать, освящающая самый широкий произвол его действий, должна была теперь лишить эти тайные боярские желания всякой надежды на осуществление и помочь царю искоренить их.
Замечательно, как в то же время царь хотел оградить себя от духовенства. Иван Васильевич понял, что собственно церковь сильнее государевой власти. Это не то, что боярство. Последнее с трудом могло привлечь на свою сторону народную массу, по крайней мере на что-нибудь прочное и продолжительное; напротив, царь в случае противодейства со стороны боярства мог скорее опереться на народ. Но если бы церковь вздумала противодействовать царю и воззвала к народу, царю было бы трудно с нею бороться. И нужно было оградить царское полновластие от такого совместника. На счастье царю большинство духовных сановников по своим стремлениям принадлежало к разряду тех, которых называли иосифлянами, и никак неспособно было поддерживать из среды своей тех, которые бы осмелись выступать пред царем с самобытною речью: так, впоследствии не поддержало оно митрополита Филиппа, и царь, безопасно для себя, мог по своему произволу лишить сана, а потом и умертвить этого пастыря, носившего достоинство первопрестольника Русской церкви. Требование царя — не мешаться в его дела и не докучать ему просьбами о помиловании тех, которые подпадали его гневу, легко могло быть исполнено духовенством, и царь этим требованием сразу и заранее оградил свое усиливающееся полновластие от всякого нравственного суда.
XII
Обезопасив себя и народным признанием правоты своих будущих дел, и отстранением всякого обуздания своего произвола со стороны религии, царь Иван Васильевич приступил к раздвоению государства. Из одного сделалось две части; одна называлась опричниною (то есть особенною, состоящею на исключительных условиях), другая — земщиною. Одни города с их уездами поступили в опричнину,
(Можайск, Вязьма, Козельск, Перемышля два жеребья, Белев, Лихвин, обе половины Ярославец с Суходровью, Медынь с Товарковою, Суздаль с Шуею, Галич со всеми пригородки, с Чухломою, и с Унжею, и с Коряко-вым, и с Белогородьем, Вологда, Юрьевец-Поволский, Балахна с Узолою, Старая Руса город, Вышегород на Поротве, Устюг со всеми волостями, Двина, Каргополе, Вага; волости: Олешня, Хотунь, Гусь, Муромское сельцо, Аргунове, Гвоздна, Опаков на Угре, Круг Клинский, Числяки, Ординские деревни и стан Пахрянский в Московском уезде, Белгород в Кашине, да волости: Вселунь, Отта, Порог Ладожский, Тотма, Прибут и иные (из Алек-сандронев. летоп. Карамз. IX, прим. 137, с. 45).)
другие остались в земщине; самая Москва подпала этому раздвоению: одни части города причислены к опричнине, другие — к земщине. Опричнина, гораздо меньшая часть государства, чем земщина, составила как бы собственное владение государя в противоположность государственному; в опричнине были свои бояре и окольничие, свой особый царский дворец, казна, дьяки и военная сила: дети боярские и стрельцы. Все доходы с опричнины шли исключительно на царский обиход. По таком разделении государства началось переселение. Царь приказывал выводить из опричных городов и их территорий владельцев, не принятых в опричнину, а тем, напротив, которые туда вошли, раздавал земли за службу. Таким образом, все, что входило в опричнину, обязано было царю милостями и выгодами, должно было служить ему и громить опальную земщину, когда царь признает нужным.
Земщина была поверена управлению боярского совета, но для большего отчуждения от себя Иван Васильевич поставил над нею иного царя — крещеного татарина Симеона Бекбулатовича. Этот, поставленный настоящим царем, воображаемый царь земщины не имел ни власти, ни своей воли, должен был делать то, что ему прикажут, и, в сущности, ничего не делал; но Иван Васильевич, однако, совершал кое-что такое именем этого созданного им царя, чего не хотел совершать от своего собственного имени. Таким образом, Симеон отобрал у духовенства, особенно у монастырей, крепости на имения. После того как царство Симеона минулось по приказанию Ивана Васильевича, настоящий царь не все возвратил из того, что отобрал воображаемый, а кое-что удержал в свою пользу.
При разделении государства на опричнину и земщину Иваном Васильевичем руководила какая-то ирония над своими тайными и бессильными противниками. Сообразно древнему дотатарскому различию княжеского и дружинного от земского и вечевого, бояре, приходя к желанию поставить границы самовластию верховного лица, различали государское дело от земского и назначали, таким образом, государю свой круг власти, за рубежом которой хотели поставить власть земскую с принадлежащими ей функциями так, чтобы только в полном согласии государя с землею состояло правильное устроение государства; совет бояр и духовных должен был, сообразно их желаниям, знаменовать это самобытное земское начало. Теперь самодержец, как бы в насмешку, произвел сам разделение государского и земского, но так, что земское должно испытывать опалу всемогущего государя, а государское, или опричное, пользоваться его милостями и вместе с ним душить земское, пока оно не перестанет показывать признаков стремления к самобытному существованию, чтобы, таким образом, в государстве не было ничего, кроме государского.
Поставление Симеона в цари также имело значение как бы иронии над боярскими стремлениями возводить царей, показанными некогда во время болезни царя Ивана Васильевича, когда бояре не хотели присягать его малолетнему сыну, а думали сделать царем Владимира Андреевича. Иван Васильевич этим как будто хотел сказать боярству: вам хотелось иметь даря не по наследству, по вашему выбору — вот же вам царь не по наследству, только не по вашему выбору, а по моему, такой царь, что хочу — сделаю его царем, хочу — отставлю. Самовластие царя как будто измышляло нарочно самые необычайные и странные способы показать свое право и намерение распоряжаться владеемым краем по совершенному произволу. Иван Васильевич делал именно такое, чего даже ожидать было трудно, и тем показывал, что для него нет никаких границ, нет ничего, о чем бы можно было сказать, что он не может этого сделать. Семилетний период опричнины искоренил побеги всякого противодействия, всякого поползновения к ограничению верховной власти.
Почти не осталось сколько-нибудь знатных и влиятельных родов, которые бы не считали в числе казненных своих представителей. Опала постигла Новгород за преступление очень сомнительное; самодержавие карало в нем долгое и запоздалое господство вечевых начал, хотя, предавая на повальное истребление сотни (а иные говорят — тысячи) новгородцев, оно в них карало более местность, где они жили, чем кровь свободных отцов в их жилах: после перетасовки, сделанной дедом царя, прямых потомков древних новгородцев оставалось в Новгороде мало; большинство жителей происходило от тех, которых московская власть перевела туда после разгрома вечевой земли.
Иван Васильевич как будто испытывал, до чего могут простираться и произвол его власти, и безгласная покорность народа; оказалось, что и то и другое могло быть безграничным. Период опричнины был также временем крайнего порабощения церкви и унижения духовенства. Негодуя на нравственную силу церкви и стараясь лишить ее права налагать какую бы то ни было узду на царский произвол, он завел у себя в Александровской слободе подобие монастыря; его опричники и он сам с ними совершали разные монашеские действа по их своеобразному уставу; то был монастырь, но не утвержденный и формально не благословенный церковью — монастырь, основанный единою волею царя и по воле его во всякую минуту подлежавший упразднению. И этот самодельный монастырь Грозного был как бы демонстрациею против церкви и ее духовных сановников, напоминавшею, что стоит царю захотеть, так он и в церкви устроит опричнину, подобную той, какую устроил в государстве.
Ничего не могло быть священнее церковного благочиния для русского человека; ничто так не могло оскорблять его религиозного чувства, как нарушение этого благочиния, — и царь посягнул на него: царь ходил в церковь в шапке, как татарин в мечеть; его опричники дозволяли себе то же; митрополит Филипп сделал за это замечание и лишился по воле царя сана, а потом и жизни. Царь этим доказывал, что церковь не смеет судить его поступков, что он выше церкви; от его произвола зависят достоинство и жизнь ее сановников: нет и не должно быть в его поведении ничего такого, что бы церковь дерзала находить дурным или непристойным. Царь Иван Васильевич посягнул и на вековые уставы православия.
Четвертый брак издавна считался и признавался недозволительным и законопреступным. Царь собрал собор духовных и приказал разрешить себе четвертый брак, не в пример другим. Собор корыстолюбивых и трусливых пастырей был руководим новгородским архиепископом Леонидом, которого, как бы в благодарность за раболепство, тот же царь Иван Васильевич приказал впоследствии обшить в медвежью шкуру и затравить собаками. Такой собор не затруднился дать ему разрешительную грамоту, после которой женолюбивый московский государь несколько раз вступал в беззаконное сожительство, освящая его именем брака к соблазну всего православия. Русская церковь доведена была до такого нравственного унижения, до какого она еще никогда не доходила, а самодержавие вознеслось до такой высоты, что уже восходить было некуда более: сам божественный закон не смел поставить ему пределов; в Московском государстве царь стал как бы выше самого Бога: церковь Божия дозволяла ему то, что для всех остальных смертных было, по ее учению и правилам, нравственным преступлением.
При тех милостях и преимуществах, какими царь Иван Васильевич отличал опричнину, при том произволе и необузданности, какие допускал он показывать опричникам, могло статься, что, совершив важные услуги самодержавию, в свою очередь опричнина сделалась бы для самодержавия противодействующею стихиею и показывала бы стремление держать от себя в зависимости волю верховной особы. Иван Васильевич не допустил до этого. Поддавшись нашептываниям и советам тех лиц, которые вооружали его против Сильвестра, Адашева и их сторонников, он не дозволил им самим заменить павших.
Не одни князья и бояре земской партии погибали во время опричнины; любимцы грозного царя, наиболее способствовавшие его освобождению из-под опеки сильвестро-адашевского кружка, Вяземский, Басмановы и один из Грязных, потерпели царскую опалу и погибли в муках: их обвинили в измене; конечно, то была одна придирка, изменять таким людям было не из чего; но царь сознавал, что некоторое время находился под их влиянием, у них в зависимости, и не мог им простить этого, и это было их настоящее преступление. Наконец, царь уничтожил и опричнину: она сделала свое дело.
Опыт кончился. Царь Иван Васильевич мог убедиться, что земщина не показывает признаков самобытной жизни и как бы перестает существовать в смысле государственном. Московское государство стало исключительно государским. Земское дело могло отмечаться только как одна из сторон одного и того же государственного дела, а не как противоположение государскому. Опричнины не стало, а царь уже и без опричнины доканчивал истребление всего, что возбуждало в нем подозрение, но он уже не боялся Русской земли: он презирал ее и без зазрения совести выражал перед англичанами свое презрение к покорному и безгласному народу.
Таким образом, единодержавие, зародившись во время татарского завоевания, как неизбежное последствие покорения страны и обращения в собственность завоевателя, вмещаясь сначала в особе верховного владыки-завоевателя, хана, устроив для своего удобства на Руси феодальный порядок из найденных в ней и подвергнутых изменениям элементов, с ослаблением Орды перешло от ханов к московским великим князьям и, постепенно расширяясь, усиливаясь и подавляя собою как феодализм, так и признаки древней жизни — хотя уже парализованные, но все еще существовавшие и по своим качествам противные духу единодержавия, — достигло при царе Иване Васильевиче наивысшего развития и такого могущества, какого, смеем думать, никогда и нигде не достигало в христианских обществах.
Дети и внуки представителей знатных родов, большею частью потерпевших от царя Ивана Васильевича, не дозволяли себе, подобно предкам, помышлять о чем-либо несогласном с угодливостью верховной власти и не смели питать иных чувств, кроме холопских, приличных их званию и значению слуг и рабов. Правда, у некоторых из них временно пробудились было дедовские стремления — то было в Смутное время, и это пробуждение навевалось сближением с польским элементом; но как самое пробуждение было несильно и незначительно, так и обстоятельства того времени не благоприятствовали укреплению таких стремлений. Народ, видя и чувствуя, что эти стремления совпадают с покушениями иноземцев поработить русскую веру и русскую народность, стал к ним враждебно. Боярская сила казалась ему орудием не спасения, а гибели Русской земли. Народ обратился к единодержавию. Спасенное благочестивою энергиею русского народа и неразумием его врагов, вновь состроенное государство пошло снова самодержавным путем. Потомки князей и бояр поддерживали честь своих родов только службою и покорностью государю; притом в механизме государственного управления выработалась важная перемена; оно было собрано в руках русских людей другого рода — то были дьяки.
Иван Васильевич возвысил этот класс и находил в нем противовес ненавидимой им боярской партии. Недаром один из самых видных представителей последней, Курбский, в своей Истории отзывался об этих людях со злобою и указывал на них как на орудие царского самовластия. “Писари наши русские (говорит он, переводя употребительным в польско-литовской Руси слово дьяк), им же князь великий зело верит и избирает их не от шляхетного роду, ни от благородна, но паче от поповичев или от простого всенародства, а то ненавидячи творит вельмож своих, подобно по пророку глаголющему: хотяще един вселитися на земле”. Так же враждебно отзывались о дьяках другие, подобные Курбскому, беглые русские люди Тетерин и Сарыгозин в письме к дерптскому наместнику Михаилу Яковлевичу Морозову: “Есть у великого государя новые верники, дьяки, которые его половиною кормят, а большую себе емлют, которых отцы нашим отцам в холопство не пригожались, и ныне не токмо землею владеют, но и головами нашими торгуют”.
Эти люди невысокой породы возбуждали досаду в людях породистых своим возвышением; они усиливались по мере того, как усложнялся механизм управления и принимал письмовный характер. Управление государства поверено было, по отраслям и по частям, приказам. В приказах сидели дьяки, в некоторых по нескольку, в других по одному. Председательство давалось боярину, или окольничему, или думному дворянину, вообще человеку породистому, но все производство дел находилось в руках дьяков. Обыкновенно председавший в приказе породистый человек мало вникал в дела, отвлекался другими поручениями и слушался своего дьяка.
В некоторых приказах сидели одни дьяки; важнейший из приказов, возникший в XVII веке, Приказ тайных дел, поверялся одним дьякам, “и в тот приказ, — говорит Котошихин, — бояре и думные люди не входят и дел не ведают, кроме самого царя”. Точно так же и другим важным приказом, Посольским, заведывавшим сношениями с иностранными государствами, управлял думный дьяк вместе с дьяками, данными ему в помощь. Во все города посылались для управления наместники и воеводы, из людей более или менее породистых, и в помощь им давались дьяки; собственно последние вели все дела, а воеводы хотя и считались честию выше дьяков, но слушались их, как людей более опытных и искусных; в сущности управляли дьяки. Кроме дьяков существовали еще подьячие (подьячие — низший сорт дьяков): они или работали по письмоводству под рукою дьяков, или находились вместо них на низших местах. И те и другие вместе образовали сословие приказных; сословие это размножилось, покрыло собою, как сетью, Московское государство и держало его в своих руках чрез делопроизводство. Им было это тем легче, что нередко воеводы и даже те породистые люди, которые председательствовали в приказах, плохо знали грамоту, а иногда и вовсе не знали ее.
В самой Боярской думе, которую созывал царь для совета о государственных делах, часто заправляли всем дьяки, хотя они там не пользовались никаким правом голоса, и даже не имели мест, а стояли на ногах, когда другие сидели. Но бояре и думные люди, когда царь их спрашивал, по замечанию Котошихина, “брады свои уставя ничего не отвещевают, потому что царь жалует многих не по разуму их, а по великой породе, и многие из них грамоте неученые и нестудерованные”. Сложность управления дала важное значение деловой письменности; выработались формы, образовалась особая дело производительная наука; бумага для народа стала символом и орудием власти. Дьяки были люди бумаги, люди ученые, люди, знавшие тайну и хитрость правительственного дела. Понятно, что боярин или воевода, знавший более ратное дело, чем бумажное, и часто на месте своего служения в приказе или по обязанности наместнической или воеводской службы не оставлявший ратного дела, не имел ни времени, ни охоты усвоить приемы делопроизводства, и во всем, что касалось хода финансового и гражданского управления, суда и расправы между народом, во всем полагался на дьяка, бумажного дельца.
Дьяки, по своему происхождению и положению, были вполне пригодными органами самодержавной власти. От нее они получали и свое существование, и средства к существованию. Ничто не могло их поставить против нее враждебно. К боярам и князьям они питали зависть, какую обыкновенно питают люди незнатные к знатным, вступив на поле общественной деятельности; с народом они не могли сойтись душа в душу; они стояли на общественной лестнице выше народа и, с дозволения правительства, жили на счет его. Поэтому приказные люди более, чем всякое другое сословие, приросли к механизму самодержавного правления. Тем не менее они приобрели недобрую славу среди русского народа. Их постоянно упрекали, а нередко и обличали в лихоимстве, казнокрадстве, кривотолковании законов и всякого рода неправдах.
Посулы и поминки сделались неотъемлемыми признаками дьяка и подьячего. Господство дьяческого управления было временем народной тяготы и, вследствие тяготы, народных побегов. Самодержавие, подавив против себя оппозицию в боярстве и создав для себя новый орган в дьячестве, возбудило чрез посредство этого органа новую оппозицию уже не в людях породистых, а в народной громаде. К счастью самодержавия, эта оппозиция не сплотила народа на домогательство каких-нибудь прав, не выработала в нем никакого представления о формах иного государственного и общественного строя. Многоземельность и привольная пустынность на окраинах государства возбуждала недовольных не к сопротивлению, а к переселению, к побегам, к бродяжничеству. Человек по своей природе, чувствуя на себе тяжесть, чаще всего хватается за легчайшее средство избавления, а таким средством для русского человека представлялся побег. Кому становилось худо жить на земле своих отцов, тот бежал — на Волгу, в Сибирь, на Яик, на Дон, в украинные степи.
Столкновения с татарами на юге приучали беглецов к оружию, сделали их войнолюбивыми, образовали из них козачество. Это воинственное общество беспрестанно пополнялось беглецами из Московского государства, не прерывало с ним связи и часто являлось противоборною силою для правительства. Движения Козаков, начинаясь с юга, производили смятение в народе, возбуждали в нем недовольство властями, увлекали его в восстания, которые всегда были сильнее на окраинах, поблизости к жилищам Козаков. В Смутное время козачество чуть было не вывернуло с корнем вон всего государства. Царствование Романовых в XVII веке прошло в борьбе с противогосударственными элементами, в заботах об истреблении народных мятежей и об ограждении от них государственного порядка. Раскол подлил масла в огонь, дал новый контингент народной оппозиции и освятил ее делом веры. Государство колебалось, но побеждало; Петр Великий, выдержав, в свою очередь упорную борьбу с народною оппозициею, сильно измял ее и изломал своею железною волею и гениальностью государственного ума, оставя, впрочем, на долю своих преемников заботу доканчивать истребление ее последков.
Мы не имеем цели подробно описывать и исследовать борьбу единодержавия с враждебными элементами во времена, последовавшие за окончательным установлением монархического самодержавного принципа при царе Иване Васильевиче; мы коснулись этих времен только для уяснения того, что составляет задачу настоящего исследования — показать, как и из чего сложился и образовался принцип единодержавного полновластия в русской жизни. Заметим только, что народная оппозиция, вызванная органами самодержавия после его торжества в XVI веке, была еще не состоятельнее прежней княжеско-боярской, постоянно падала и совершенно упала от собственного умственного бессилия. У нее недоставало идеала, даже такого неопределенного, какой в свое время имел князь Курбский. Если б какому-нибудь Стеньке Разину или Булавину посчастливилось сделать то, что у них было, так сказать, начертано на знамени восстания — именно поголовное избиение всех бояр, воевод, дьяков и подьячих всего того, что управляло народом и надоедало ему, — коренного переворота на Руси все-таки не произошло бы; прежнее должно было восстановиться; из народной громады поднялись бы новые бояре, воеводы, дьяки, подьячие с верховным самодержавным главою.
Собственно на самодержавие народ не посягал; он уважал этот образ власти и лучшего не желал для себя, потому что до лучшего не додумался; он ненавидел только его органы, чрез которые самодержавная власть действовала и, защищая их, а не себя, должна была бороться с народом. За свои страдания и тяготы мстить царю народ не помышлял; он мстил только его органам — воеводам, дьякам, подьячим, мстил также и бумаге, которую исписывали дьяки и подьячие. Бумага русскому народу в эпохи его восстаний представлялась чем-то омерзительным, враждебным. Сообщники Стеньки Разина везде, где только торжествовали и избивали начальных людей, истребляли и бумаги; и сам их батюшка Степан Тимофеевич, обещая взять Москву, не покушался на особу царя-государя, а только грозил “на верху у царя” сжечь все бумаги так, как он сжигал их в тех городах, которыми овладевал. Эта ненависть народной оппозиции ко всему бумажному составляла противоположность с оппозициею боярскою, подавленною царем Иваном Васильевичем.
Та, напротив, опиралась на бумагу; старые летописи, примеры из древней и византийской истории, записанные в хронографах, поучительные словеса философов церкви были для нее авторитетом; она дорожила родословными книгами; она сама составляла узаконения и грамоты; она желала, чтоб они и исполнялись. На безграмотную громаду народа, напротив, бумага могла оставлять только то впечатление, которое было сообразно с теми случаями, при каких народ входил с нею в соприкосновение. Бумага в руках воеводы или дьяка казалась посадскому или волостному человеку вестью о какой-нибудь новой тягости или стеснении; бумага тянула его на войну, в осаду, на казенные работы, в целовальники к царской прибыли, вымогала с него кормы и подводы, облагала его новыми поборами, волочила в суд или в тюрьму, отдавала на поруки, гонялась за ним, когда он бегал.
Хотя до Петра Великого, благодаря незнакомству с приемами западной бюрократии, бумаги писались сравнительно ближе к народному пониманию, чем после, но и в те времена нередко дьяки нарочно сочиняли их так, чтобы слушавшие не могли сразу усвоить их смысла и нуждались в комментариях, которые дьяк или подьячий сообщал так, чтоб из того выходила польза для него самого; да, наконец, русский человек не всегда был уверен, что в бумаге было именно написано то, что ему, безграмотному, читал дьяк или подьячий, или же что она действительно была выражением царской воли; мнение о приказных людях было таково, что они были способны, “норовя своей бездельной” корысти, прочитать народу от царского имени что-нибудь “составное” и потребовать будто бы по царскому приказу того, чего царь не приказывал. Поэтому-то бумага стала врагом русского народа; поэтому-то народная оппозиция так вандальски осуждала на раздрание и сожжение эти памятники дьяческой и подьяческой литературы, из которых многие теперь имели бы свою относительную ценность для археологии и истории.
Единодержавие побороло и ту и другую оппозицию — и уважавшую бумажное дело, и ненавидевшую его. Единодержавие восторжествовало оттого, что за него было народное чувство. Как ни ужасны подчас кажутся нам народные восстания, но большая половина русского народа в них не участвовала и покорно несла тяготы свои, от дедов и прадедов привыкши к повиновению и терпению; да, наконец, и те, которые увлекались в мятеж, обыкновенно скоро опамятывались, после первой неудачи били челом о помиловании и, испытав на спине вразумляющие батоги, возвращались к прежнему повиновению. Оставалась небольшая (сравнительно с массою, подвластною государству) горсть вольнолюбивых удальцов, не сживавшихся с тяготами; уцелевая от смерти в борьбе с укрощавшими их властями, они уходили в степи, там мерялись удалью с татарами, разбивали купеческие караваны по сухопутным и водяным дорогам, иногда делали разбойничьи набеги на жилые места с целью прокормления себя и мало-помалу увеличивали свою толпу приемом новых беглецов, чтобы со временем, пользуясь случаем, дерзнуть на новое “воровское дело”, которому, подобно предшествовавшим, грозила верная неудача при малом участии народа, недостаточном для успеха. Но и самые эти удальцы, возбудители восстаний, почти никогда не дерзали вооружать других и вооружаться против государя: предметом их ненависти были только начальные, иногда все богатые люди, а если иногда негодование их обращалось против царской особы, то все-таки против личности, а не против принципа самодержавной власти, да и то это случалось только по поводу религии, которая одна у русского народа была выше земного самодержавия. Фанатики-раскольники не затруднялись клеймить Петра именем антихриста, но это касалось только его личности, и притом только за то, что в понятии русского человека входило в круг религии; во всем остальном он не подвергал сомнению право царя по своей воле распоряжаться судьбою государства и жизнью и достоянием своих подданных. Тот же фанатик, недовольный личностью царствующей особы, не мог вместить у себя в голове иного государственного строя, кроме единодержавного, с абсолютною властью царя; он желал только при этом, чтобы царь, имея полное право делать с ним что ему угодно, не чуждался тех форм, в которых он со многими, одинаково с ним веровавшими, полагал сущность религии.
Когда русский народ, приучившись из страха пред материальною силою и опасностью и привыкши, в течение веков порабощения под татарским владычеством, повиноваться верховной власти завоевателей и их доверенных, перенес этот страх на отношения свои к московским государям, — им, кроме того, руководило и сознание, что без единого владыки у него было бы много владык, а это для народа было бы хуже всего, и что притом только при единовластии можно отстоять от иноземцев веру, жизнь и достояние. При пособии церковного взгляда, особенно с тех пор, как великие князья получили царственное значение, стали преемниками чести древних византийских монархов, помазанниками Божиими, укоренилось и возросло понятие, что царь, самодержавный владыка, дается от самого Бога и все, что он ни творит, все это совершается по Божией воле.
В начале XVII века москвич, изъясняя поляку, зачем русские предпочитают свою неволю польской свободе, сказал: “Если же сам государь неправосудно со мною поступит — в том его воля; он, как Бог, карает и милует!” Такое воззрение до того окрепло в русском народе, что для него исчезла всякая возможность рассуждения как о необходимости единодержавия, так и о долге своего повиновения. Осталось единственное оправдание и того и другого: так от Бога уставлено! Царские деяния, как бы они тяжело ни отзывались на жизни подданных, стали подлежать не обсуждению, а смиренному терпению, подобно деяниям Божьим, которые могут быть также тяжелы для человека в качестве наказания, посылаемого за грехи. Случится ли какое-нибудь естественное бедствие — неурожай, болезни, мор, скотской падеж… что делать? Конечно, ничего более, как терпеть и покоряться воле Божьей. Точно так же, если и царь наложит тяготу или опалу на людей своих — ничего не остается, как терпеть: царь как Бог: и покарает, и помилует. Его бояре, воеводы, дьяки — иное дело: они ведь могут обмануть царя; они могут его именем поступать и против его желания; народ часто покушался восставать на них, но думал, что при этом он не восстает против государя. Сам царь, лишь бы только не было сомнения в его законном наследственном поставлении и освящении Богом, для русского народа был существо выше человеческого; он земной бог — говорили и до сих пор говорят о нем великорусские поселяне. И на таком-то обоготворении царской особы (которое собственно есть народный образ выражения нравственного понятия об исходе высшей власти от самого Бога) почило полновластие, образовавшееся указанными историческими путями и установившееся в XVI веке при царе Иване Васильевиче.
Сокрушая при помощи уважения к себе народной громады всякую явную оппозицию, полновластие, однако, не могло побороть иного рода оппозиции — тайной, тупой, страдательной, единичной. Эта оппозиция состояла в том, что русский человек, не смея сопротивляться явно власти или открыто оказать ей непослушание, не стеснялся, однако, увильнуть от исполнения того, чего она требовала, не пропускал возможности обмануть и провести ее, поживиться царским добром и вообще действовать власти во вред, когда от этого произойдет польза или облегчение для него самого.
Такого рода оппозиция сильно укоренилась в русском народе от мала до велика; в низших классах она выразилась в огромном размере побегами, всяческими уклонениями от повинностей, шатанием, бродяжничеством, непамятством родства, изготовлением фальшивых паспортов, деланием фальшивой монеты, всем, что, помимо прямых преступлений против личности и собственности других, подводило русского простого человека в острог, под кнут или плети и в Сибирь; в высших и служебных классах оппозиция эта выразилась тем казнокрадством, против которого Петр Великий принимал такие крутые меры, тем лихоимством и кривосудием, которыми в нашем воспоминании так опозорились и наши прежние суды, и наш давний приказный люд, а потом заместивший его чиновный люд; наконец, тою служебною и официальною ложью, которая в половине XVIII века побудила князя Щербатова сказать: “Несть верности к государю, ибо главное стремление почти всех обманывать государя, чтоб от него получать чины и прибыточные награждения. Несть любви к отечеству, ибо все почти служат более для пользы своей, нежели для пользы отечества; и наконец, нет твердости духа, дабы не токмо истину пред монархом сказать, но ниже временщику в беззаконном и зловредном его намерении попротивиться”.
И это было вполне естественно и неизбежно. Чем меньше человек имеет права, нужды и побуждений обращать свою мысль и чувство к общественным условиям, среди которых живет, тем более он чуждается их, мало-помалу грязнет в своих собственных мелочных интересах, делается полным эгоистом.